Когда мы стояли на вокзале нашего города-героя и мой отец сказал, что вот этот поезд – наш, я нащёлкала снимков – своими тогда блестящими глазами без очков, в чудесно восприимчивый блок памяти, на будущее, впрок. Снимков-навеки, заключив этот альбом в глубину души, как и мой закрытый город. Возможно, я включила при этом подходящую к случаю внутреннюю музыку. Возможно, именно поэтому я с тех пор почти не фотографирую и не щёлкаю всё, что придётся, я слишком впечатлительна по отношению к снимкам – и по отношению к истории как таковой. «Тогда» не подлежит отображению, а то, что отображено, всегда показывает мне слишком много всякой каши, напрасно я присматриваюсь, прислушиваюсь, принюхиваюсь – и всё не могу рассказать ничего, приводящего к цели…
Я вспоминаю: блеск рельсов, лязг поезда, подъезжающего и отъезжающего; помню, что думала тогда о том, как мы только что выходили из нашей высотки будто семья, собравшаяся на пляж, и о том, как моя мать рискнула оглянуться. Я после неё тоже. Когда уходишь, оглянись. Чтобы потом не надеяться, будто ты что-то упустила.
Последний взгляд на мой первый дом показал мне маленького брата красивой Наташи с первого этажа. Этот двух – или трёхлетний малыш был единственным свидетелем нашего Исхода, и он, кажется, почувствовал, что мы едем не на пляж. Было десять часов утра, он играл в палисаднике у балкона, на котором Наташа обычно ждала своих мальчиков на мопеде. Он посмотрел на нас печально и задумчиво и помахал рукой и вовсе не казался больше маленьким ребёнком. Это и была картина, которую я видела на вокзале, таращась на рельсы, и которая всё ещё остро врезается в память.
По дороге к троллейбусной остановке мне приходилось поспевать за матерью, и я была поглощена узором зернистого асфальта. Вот тут я каталась на роликах неделю назад. Слева от «Бурика», нашего Буревестника, накануне вечером я играла в бадминтон. В последний вечер, как по молчаливому сговору, во дворе было очень много наших – будто все вышли, чтобы спастись от землетрясения. Среди них был и Олег, и Сергей с догом, и даже Игорь-пианист. Они сидели все трое на той лавке, на которой я сиживала с Олегом, пока солнце не садилось за Буревестник. Я щёлкнула на спуск.
Я невольно зафиксировала каждую щербинку на ступенях, каждую ямку в асфальте и моё знание, в каком месте в какую игру лучше играть. Сфотографировала сигнал "Game-Over" записала исходники, где-то падая в обморок, пресекая дыхание. Некоторые переходы похожи на края советских бордюрных камней: стой, упади или изобрети игру в прыгалки, которая сделает выщербленные края необходимыми. Я вас никогда не забуду, в этом я перед вами в долгу, мелочи, неважности и приятности, без которых мне никогда не удастся правильно выдохнуть. Но антиимперский императив независимости настигает, тот воздух просто прохвост. Даже когда у меня в ушах стоит какофонический гул, он скоро заводит пластинку, что надо развиваться, идти дальше, не стоять на месте – тем более, с теми же людьми. И так мои корни остались под серым асфальтом. Случись ещё одно землетрясение, они покажутся из-под земли.
Никто не знал тайну, я никому не сказала, что мы уезжаем – так хотели мои родители, хотели ради меня же. Как всегда, для детей – самое лучшее.
Мы стояли-стояли на троллейбусной остановке, а пришёл не тот троллейбус. Мы сели в такси до вокзала, второй раз за мою жизнь, и смотрели – из непривычного для меня ракурса – на привычно посверкивающие на солнце строения, зелень кустов, контурные пятна теней.
Поезд увёз нас сначала в Винницу, к деду с бабой с отцовской стороны, чтобы попрощаться с ними. Поехали мой отец, Константин и я. Мать отправилась к моему дяде в Москву, чтобы не ехать к свёкрам. Мы встретились с ней через пару недель в Москве. Старший брат оставался пока в Петербурге.
Но Константин почти не побыл в квартире дедов: он так исхудал, что попал в больницу, где его кормили искусственно. Моей обязанностью к этому времени стало гладить рубашки отца. На них был перевитый растительный узор. Я представляла себе, что эти джунгли выросли из растительности на рубашке Олега, и я пробиваюсь сквозь них утюгом как носом корабля сквозь заросли камыша.
Когда мы проезжали через Киев, поезд там стоял довольно долго. Купола церквей сверкали на зелёном холме. Эх, хороши монастыри, а ты лишь издали смотри. Из окон было видно, что надо обязательно выйти и осмотреть ещё многое другое. Сердце прыгало от радости, оно бы выскочило к истоку Руси, но улеглось на вагонную полку.
В Виннице отец взял меня с собой на рыбалку на ближнее озеро, причём я была захвачена врасплох: было четыре или пять часов утра, холодно, и я не знала, что мне делать. Как будто в очередной раз встаём с сонным Константином, чтобы вовремя занять очередь за литром молока в одни руки, а впоследствии со старшим братом, чтобы встать на учёт в берлинском отделе виз и регистрации на продление пребывания.
На рыбалке у отца случился приступ ярости, не помню, отчего, но виновата была всё равно я. Мысленно я много раз прыгала с лодки и наконец-то нащупала дно причины, уроки плавания не прекращаются никогда. Лодка чуть не опрокинулась. Как и впоследствии во время парусной прогулки по Ваннзее, когда мой старший брат только что получил права на судовождение, но ещё не нажил страха. Я уставилась на тихую, коварно неподвижную винницкую воду под непроницаемым торчащим камышом. Зеленовато-ледяное центрально-украинское озеро выглядело не блестяще. Сюрприз: мы не перевернулись. Я поймала карпа. Бабушка хвалила меня за улов, уха была вкусная. Она заказала сделать из серебряной ложки серьги и кольцо с голубым камнем – для меня, на память. И это несмотря на то, что дед, официальный Герой, осуждал всю акцию эмиграции и никогда не простил нам её.
Константин вернулся из больницы, мы поехали с ним и с отцом в столицу. В Москве мне все ноги покусали какие-то мутанты-комары, прокусив плотные колготки. Моя кожа ещё не была готова к этим бессовестным укусам насекомых, получившим перед этим свою дозу безумия в болоте на Болотной площади; кожа среагировала аллергически с настоящими шишками и царапинами. В Москву, в Москву – и вот мы в ней. Кульминация: разговоры о курах, за которыми здесь не надо стоять, о художественных музеях, среди которых много важных. С дополнением, что я ещё мала, что это пустая трата времени – брать меня с собой в Третьяковку (расположенную на Крымском валу) или в Пушкинский музей. Моё тело не приспосабливалось к непредсказуемому климату московского лета. Я стояла на Красной площади, порицая булыжную мостовую, по который не удалось бы покататься на роликах. Скоро я лежала больная на раскладушке в гостиной дяди Константина, проклиная все перемены.
В этой гостиной я ночевала двенадцать лет спустя на диване с будущим отцом моего ребёнка. Дядя Константин, забыв, видимо, о разнице во времени, ворвался к нам рано утром с вопросом, всё ли у вас, ребята, в порядке. Ещё одиннадцать лет спустя, будучи там в командировке, я скомандовала себе нанести дяде визит вежливости: он настаивал на этом и передал мне мёд для моей матери, к которой всегда питал терпкую симпатию. Со мной пришёл знакомый, как раз к прощальному ужину, так получилось. Дядя тут же принял его за моего молодого человека. Не успела я возразить, как он – коллекционер живописи – навязал мне картину. Я купила её и откупилась от него. Теперь исконно-русский зелёный пейзаж с рекой висит над моим кухонным столом. Он хорошо сочетается с букетом калл, который мой новый друг принёс к борщу и пельменям. Обстановка и мотив картины подыгрывают друг другу в своей монотонной гармонии.
Из Москвы в Берлин мы уезжали поездом – мать, Константин и я, – поездка длилась 36 часов, через тот же Можайск. Как дорогу, так и поле битвы в войне с Наполеоном покажет мне потом тот мой знакомый, сведущий в вопросах национальности, подробно всё прокомментирует, а сам исчезнет как подружка по каникулам.
Отец остался пока в Петербурге-Москве-Севастополе, чтобы «вытащить» моего старшего брата. Был панический страх перед произволом пограничников и вообще. Драгоценности матери я везла в голове моей куклы и в пакете молока на столике купе. На мне был спортивный костюм цвета мяты, в карманах брюк которого было по пачке купюр в долларах. Моей задачей было притвориться спящей, когда мы будем пересекать белорусскую границу или выжидать на ней – там нестерпимо долгий пограничный пункт, пока на вагонах часами меняют колёса для более узкой железной дороги в золотое будущее, метафорическое rites de passage.
Мой зелёный спортивный костюм, купленный на «туче», на нашем субботнем чёрном рынке. Кажется, он был ярче всей моей одежды до сих пор. Корабельный флаг Запада из Турции. Когда я надела его впервые, я была ещё маленькая и могла носить его свитер как короткое платье поверх колготок, а потом доросла и до того «выроста», на который он был куплен. В поезде он был суперским маскировочным костюмом, а в Германии – русским флагом, который ни в какие ворота не лез.
После того, как я переоделась в купе, молодой человек, который ехал на второй верхней полке, предложил расчесать мне волосы. Я отказалась. Он увязался за мной, когда я вышла из купе и направилась в туалет. Он выговаривал h в названии Ahrensfelde как «х», получалось А-хренс-фельде. Я не знала, что эта резкая приправа – ничто иное как хрен, который есть и в австрийском немецком. Я также не знала, как выглядит Россия, и часами, невзирая на опасность охреневшего соседа, глядела из коридора на пролетающие леса и поля. Я даже опустила окно, чтобы быть ближе к шуму колёс и леса. Своему ребёнку я бы не позволила этого, но на меня не обращал внимания никто, кроме извращенца. Мой бант улетел, волосы растрепались и реяли по неведомой средней полосе России, Белоруссии и Польши, этому поясу салоедов, туже затянувших пояс, gudbaj. Поезд стучал колёсами, потом застрочил немецкий язык, потом я заговорила на нём, ломаном, потом получила по нему отлично и много завистников. Позднее читала Под колесом, запустила школу, изобретала на альбоме DIN-A3 визуальную поэзию и обнаружила, что она уже была изобретена до меня.
Моему старшему брату отказали в документах, он не мог выехать, мы были оторваны друг от друга. Кто изучает медицину в военной академии, тот имеет свои обязательства перед отечеством. Мой отец чувствовал себя обязанным помочь сыну и застрял там в неизвестности и в нашем ответном неведении. Он пока не ведал о том, что Константин хотел удрать – в Большой Берлин, всё равно куда; что я шокировала детей в общежитии своими рассказами о презервативах, которые растут на кустах нашего райского полуострова, полного природных резерватов; и ни с кем не хотела играть: я ждала, когда мы наконец вернёмся из этой затянувшейся семейной экскурсии, которая уже затянулась петлёй. Но вместо возвращения продолжались подставы, пардон: сюрпризы, летние каникулы длились не три месяца, а ровно вполовину того и уже кончились, у ребёнка, каким я тогда уже не имела права быть, были не все дома. Я приняла решение бастовать и не изучать немецкий язык, я была сыта учением, у меня украли моё лето. Как минимум.
Факты: через месяц после нашего прибытия в общежитие в Аренсфельде к нам примкнул папа и чуть позже снова уехал назад из-за моего старшего брата. Тот переселился в Берлин лишь через год после нас. Благодаря непобиваемой пробивной силе отца он смог приехать, хотя и без бессрочного разрешения на пребывание, как у нас, и, как мне казалось, без радости, какую ожидали от него родители. Он жил с бабушкой в Севастополе и проводил операции по жизненным показаниям – он уже начал работать хирургом в городской больнице, и там у него завязался роман.
Когда надо, он сопровождает меня в больницу, помогает с переездами, выслушивает – мы с ним хорошо понимаем друг друга, независимо от того, сколько лет, сколько сотен километров разделяют нас, как редко мы видимся и как мало говорим. Мой бывалый брат небывалой крутизны.