Я мыслю себе Крым так, что эту природную наивную живопись не переведёшь на другой язык. Красить полуостров швейцарской кистью – как возможность не проникать в речеобразы о нём, не комментировать и не цементировать. Я в глубоком шоке: корешки проломили асфальт, жаждущие влаги и полные море-зависимости.

Рифму на «консерватив» смазывает нарратив. Только свадьбу в Копенгагене, если вспомнить то неудобство, мой отец фотографировал со штативом.

Пусть это будет захват языком, прокрученным через мясорубку «Вост. Духа», в любом случае легкомысленный посыл: Bei mir biste scheen. Я-то считаю переводы делом, обречённым на провал. Надёжно можно перевезти лишь на корабле или на лодке, от одного причала к другому, от пирса к пирсу, от пристани к пристани. Можно говорить о подражательных стихах, писать о подражании при письме. При этом бьёт ключом пусть не совсем другой, но всё-таки новый текст.

Пишите ваши крымские тексты по-русски, по-украински, по-крымско-татарски. Встраивайтесь в соответствующие традиции, в крымские тексты национально-язычного значения. Не отнимайте у меня моего. Ребёнок, однако, щедро разделяет идею саму по себе. Улица отучает от эгоизма, она учит думать о коллективном благе и делиться благополучием.

Попытки расчёсывать зудящую крымскую память не могут служить доказательством. Более того: спонтанное Re-Enactment в тихом домике в пронзительных словечках – это разваренные остатки в протопленной кухне. Сомнамбулически брести к дивану, который в полусне оборачивается западно-восточной дивой. Частью сознательно, частью совсем нет и не совсем. Праздничные зачерствевшие остатки не могут быть выдумкой, как бы им этого ни хотелось – решение о происходящем выносит вышестоящий уровень. Переживание выхрюкивает текст и нечто, не имеющее с «текстом» ничего общего, чисто восприимчиво изнутри, а снаружи умащает, втирает, смазывает, описывает. Массаж – это месседж. Диктует желудок.

Моё «Я» захватывают переживания воспоминаний и воспоминания переживаний: мой Крым завладевает мной, тюкает в своём ритме (иногда молчание растягивается на годы), в своём нестиле, иногда по бумаге, иногда по лбу. Проживать в чтении, дать себя захватить и освободиться, самое позднее восьмого мая или восьмого марта – не помню точно.

Лечение едой и голодом одновременно, выметание веником из кухни ведьмы, облёт в стиле «Оборотень-веник, / Охлади свой пыл! / Снова стань, мошенник, / Тем, чем прежде был». И при этом имя Маргарита напоминает мне главным образом лишь маргарин. Весьма примечательная смена равнины и волн, движущихся с Чёрного моря, как бы мелко здесь ни было. Они прихлынут, когда купола бело-золотых киевских церквей отразятся в Днепре, в боковом переулке недалеко от асимметричной башни на рыночной площади в Кракове, в круизе по Москве-реке с влюблённым, подпалённым слишком ранней весной лицом, которое не отворачивается даже от безмозгло перестроенного города и утверждает, что жить на Западе – быть рыбой на суше. Moskaukrakau, Крым-киев. Моё восприятие, предварительно отчуждённое без моего содействия, криминально обогащается. И что творится, разве это не модерново: продукция, конструкция, реорганизация. Основа, на которой прямо сейчас стоишь, хотя и редко прямо; о которую бьёшься, сверзившись с забора родины. С каждой перевёрнутой страницей взлетает бумажный самолётик со звёздочками на крыльях. Беженец строчек в пляжной палатке, на полях страницы.

Я выбираю шрифт Calibri, когда мне надоедает Courier, и я выбираю Helvetica. Справа от неё стоит: «Normal». Ещё правее чёрный четырёхугольник и перечёркнутое а. Хорошенькая черта для подведения итогов. TextEdit не считает страницы. Поля можно сдвигать из поля зрения.

Шрифт устанавливает язык. Разбавленный немецкий иностранца. Ну, раз уж мне больше не надо быть немкой, мне незачем и делать вид, будто я и впрямь и правильно пишу по-немецки. Теперь мне можно применить свои заученные, не везде одинаково разглаженные немецкие простынки с морщинками русизмов, которые уже не скроешь – они проникают повсюду, стирать их так же безнадёжно, как улавливать ловца во ржи. Вот кто-то с горочки спустился, белочка прыгает в колесе хомяка на деревце и попадает на Calibris всех размеров.

И всё же, всё же, время от времени, как плитка нежно-горького шогги, лопаются на языке местечковые словечки, гребут на вёслах между эротическими неологизмами, коробя не себя, а материал. Применять материалы, родные языки по прихоти и настроению, причём по хорошему настроению. Пустить их течь в метафорах, как по длинному жёлобу водяных горок. Мне навстречу дует фёноветер с Альп, а добрый советский фен моментально высушивает картину маслом.

Демонстративная бравада. Восток образует мой штатив. Я образовываю себя, но это не помогает, картины смазываются. Фигурация пространства и конституция субъекта. Почему не исчезает это чувство, что ты имитируешь язык? Язык, заговори же наконец! И перестань чувствовать себя чужим. Думай не о розовых слонах, думай о зелёном балкончике, о твоём кактусе. Ты можешь утечь у меня сквозь пальцы, но не делай вид, будто я не являюсь частью тебя. Ты был бы другим без людей, которые цепляются за тебя как за спасательный круг, чтобы достойно встретить им волей-неволей чужое – степь ли это белого экрана, незатасканный символ для любовных писем или уму непостижимое «чего-то хотеть от кого-то». Непременно ведь чего-то хочешь – для себя, для кого-то, для всех: смотреть в око экрана, если больше нет пространства, которое тебя обнимает, опутывает сетями, лелеет тебя, делает безрассудным и идёт тебе впрок.