Быть Хокингом

Хокинг Джейн

Часть вторая

 

 

1. Неспящие в Сиэтле

Беттельский мемориальный институт основательно подготовился к нашему приезду в Сиэтл в 1967 году. Нам предоставили одноэтажный коттедж, напичканный всевозможными современными удобствами, включая посудомоечную машину и барабанную сушилку; чудовищных размеров автомобиль с автоматической коробкой передач; и даже доставку чистых подгузников и избавление от использованных два раза в неделю силами чисто американской организации – Службы доставки подгузников. Все эти проявления гостеприимства не успокоили меня, и не потому, что я была не благодарна; просто я чувствовала себя выброшенной на чужой берег и находилась хоть и в роскошном, но все-таки одиночестве, лишенная поддержки и помощи моей мамы, родных и друзей почти сразу после рождения ребенка. Здесь я несла полную ответственность за моего немощного мужа и новорожденного ребенка и здесь не было Джорджа Эллиса, который мог бы отвести Стивена на работу.

Беттельский институт, как заверила меня секретарь, находился неподалеку – всего лишь в двух милях от дома. Две мили или двадцать – для меня не играло роли: Стивена надо было возить туда на машине, а для того, чтобы возить Стивена, мне приходилось брать с собой и Роберта. Это означало, что утром я должна была помочь Стивену одеться и позавтракать, потом покормить и искупать Роберта – или в обратном порядке, в зависимости от того, чьи потребности были неотложнее. Потом чудо иноземной техники – «Форд Меркьюри Комет» – надо было выкатить из гаража и подать к двери, а затем переместить в него двух моих подопечных: крохотного, но прожорливого Роберта в люльке и Стивена, опирающегося на мою руку. Я по очереди спускала их вниз по лестнице и размещала в машине, одного на переднем сиденье, другого – на заднем. Теоретически при должном количестве повторений эту систему можно было более-менее успешно внедрить в жизнь. На практике, хотя мы изо всех сил старались свести к минимуму количество пропущенных утренних сессий, система постоянно давала сбои: наш любимый малыш, только-только освоивший ночной сон в Англии, перепутал часовые пояса и в Сиэтле прекрасно спал весь день напролет, а ночью проявлял все признаки общительного характера. Плюс ко всему Сиэтл посетило благословение – или проклятие – небывалой жары.

Некоторое время, следуя отчаянному инстинкту самосохранения, я ограничила свои выходы из дома Беттельским институтом и ближайшими магазинами – ну и, разумеется, химчисткой. Садясь за руль массивного автомобиля, я каждый раз испытывала такой стресс, что в конце концов, несмотря на жару, решила сделать то, на что не отважилась бы ни одна американская мать: начала ходить по магазинам с коляской и складывать покупки в люльку к ребенку.

С ликованием потерпевшего кораблекрушение моряка при виде спасательного судна я приветствовала прибытие семейства Пенроузов. Эрик, недавно добавленный член семьи, был немного более мобильным, чем Роберт, но все еще проводил много времени в лежачем положении. Если мы ставили рядом две коляски или выкладывали детей рядом на коврик, то Джоан обычно говорила, что это продолжение диалога Хокинга – Пенроуза. Благодаря Джоан мое социальное окружение значительно обогатилось. Она представила меня женам других делегатов и водила на экскурсии по Сиэтлу, где можно было закупать продукты в универмагах и детскую одежду. Под ее благотворным влиянием я настолько преисполнилась уверенности, что смогла разобраться с развязками на автомагистрали, проложенной с юга на север через центр Сиэтла. Я даже смогла найти дом подруги детства из Нориджа, чей муж был инженером компании «Боинг».

Еще более дерзкую вылазку мы осуществили в воскресенье, вместе со Стивеном: его навигационные способности привели нас на паромную станцию. Мы пересекли залив Пьюджет-Саунд и прибыли на полуостров Олимпик, где я поднесла Роберта к берегу и окунула его ножки в блестящие под солнцем, но холодные как лед волны Тихого океана. В другой раз мы, положив спящего Роберта на скамеечку между передними сиденьями, проехали сто пятьдесят миль к северу, пересекли границу и добрались до Ванкувера, чтобы посетить наших австралийских друзей из Кембриджа, семью Янг. Сейчас они обосновались в Университете Британской Колумбии. Ванкувер оказался настолько же холодным и туманным, насколько жарким и сухим был Сиэтл; однако в канадском городе жизнь, похоже, текла более расслабленно, что придавало ему некоторое очарование по сравнению с американским соседом.

Вернувшись в Сиэтл, мы отправились со всей группой на одну из немногочисленных экскурсий, организованных Беттельским институтом. Собравшись на пристани жарким субботним утром, мы сели на паром и поехали в резервацию индейцев на острове Блейк. Когда мы ждали паром, к нам подошла познакомиться Жанет Уилер, жена одного из ведущих американских физиков. Именно в тот год ее муж Джон Уилер, пережив достойное Архимеда озарение, придумал название «черные дыры» для феномена, который изучал Стивен и многие другие ученые. Забавно, что в это время он как раз принимал ванну. На набережной Сиэтла Жанет, седовласая женщина с царственной осанкой, по всем признакам, входящая в избранные ряды Дочерей американской революции, взяла под свое покровительство коляску Роберта, в то время как Стивен опирался на мою руку. Две маленькие старушки подошли, чтобы с ласковым любопытством заглянуть в коляску, и одна из них пощекотала голые пальчики спящего ребенка. Испуганная Жанет Уилер рявкнула на нее так, что та подпрыгнула выше головы и вместе с подругой поспешно ретировалась в толпу. Лично я ничуть не возражала против того, чтобы Роберт проснулся и немного пободрствовал днем: честно говоря, это была прекрасная идея. Тогда мне удалось бы немного поспать ночью. Но этого не произошло, и он проспал бóльшую часть дня, проснувшись только для того, чтобы оглядеть ангельским взором обветренное лицо пожилой скво, которая качала его на коленях, когда я ужинала за длинным общим столом в большом индейском сарае.

Это была одна из тех редких прогулок, когда моей единственной обязанностью, помимо заботы о ребенке, стало толкать коляску одной рукой и поддерживать Стивена другой. Другие не менее интересные экскурсии, в процессе которых мне приходилось в течение долгого времени находиться за рулем, так выматывали меня и оставляли в таком напряжении, что я валилась с ног от истощения к тому времени, как в Сиэтл вернулась моя школьная подруга Джиллиан. Они с мужем Джеффри были на острове Ванкувер, где он работал инженером по контракту. Джиллиан и Джеффри – он, к сожалению, смог провести с нами только одни выходные – буквально спасли меня. Джеффри взял на себя вождение автомобиля и возил нас на далекие расстояния – чего стоила только одна поездка на гору Рейнир, – забирал покупки и помогал Стивену забираться в машину и выходить из нее. Джил с радостью приходила на выручку мне на кухне. На одну неделю мне почти удалось расслабиться.

В то время, когда Джил была с нами, произошел инцидент, который мы обе все еще вспоминаем с отвращением. Памятным монументом, оставшимся в Сиэтле после Всемирной выставки 1962 года, стала Космическая игла, бетонный столп около ста метров высотой, увенчанный смотровой площадкой в форме летающей тарелки. В последнюю субботу, которую Джил провела с нами, мы поднялись на Космическую иглу на скоростном лифте, чтобы полюбоваться видом искрящихся зеленых волн Пьюджет-Саунд и белыми скалами полуострова Олимпик на западе, прерывистым массивом Каскадных гор на востоке и на юге горой Рейнир, гигантским спящим вулканом. Виды были восхитительные, но Джил несла Роберта, а я поддерживала Стивена; скоро мы уже изнемогали от жары и решили вернуться к лифту, где стояла очередь на спуск. Рядом с нами стояли две девочки, наверное подростки, но ненамного младше нас с Джил. Они смотрели на нас, подталкивая друг друга локтями; потом мы все вместе вошли в лифт, и они стали обмениваться презрительными, грубыми комментариями по поводу внешности Стивена: он устало прислонился к стене, но при такой температуре кто угодно выглядел бы неважно. Они насмешливо хихикали, а моя душевная боль все росла. Мне хотелось надавать им пощечин и заставить их извиниться. Мне хотелось прокричать им в лицо, что это мой мужественный, горячо любимый муж, и отец моего прекрасного ребенка, и великий ученый; но, будучи сдержанной, как все англичане, я ничего не сказала и не сделала. Я смотрела в сторону, занимаясь Робертом, притворяясь, что их не замечаю. Никогда за всю историю человечества лифт, движущийся со скоростью один метр в секунду, не совершал такого длительного спуска. Наконец двери открылись, и мы вышли. Одна из девчонок глянула через плечо Джил на Роберта.

«Это ваш ребенок?» – спросила она в недоумении, смешанном с восхищением. «Конечно», – отрезала я. Она и ее подруга удалились – я надеюсь, в смущении. Джил пробормотала: «Какие странные люди!» – прекрасно понимая, что со мной происходит. К счастью, мы с Джил создали преграду между Стивеном и девушками, так что он не знал о происходившем.

После этого эпизода я приготовилась к немедленному возвращению домой. Но не тут-то было. За день до окончания курса на приеме в Беттельском университете Стивену предложили соблазнительный вариант: провести две недели в Калифорнийском университете в Беркли, и тут же участник из Бразилии посоветовал нам остановиться в пустой квартире отсутствующего друга. Предложение было достойным с финансовой точки зрения и, раз уж мы забрались так далеко от дома, еще две недели на Западном побережье, в Калифорнии, не казались такой уж плохой идеей. Я еще не совсем утратила тот авантюризм, который толкнул меня на путешествие по югу Испании в студенческие дни; кроме того, мне хотелось посмотреть на ту утопию, которой нас интриговали Эйб и Сесилия Тауб в Корнелле 1965 года.

Мне хотелось прокричать им в лицо, что это мой мужественный, горячо любимый муж, и отец моего прекрасного ребенка, и великий ученый; но, будучи сдержанной, как все англичане, я ничего не сказала и не сделала.

Обремененные грудой скарба – коляской и непомерным количеством багажа, – мы вылетели в Сан-Франциско, где я должна была укротить еще одну гигантскую машину и разобраться в очередной путанице дорожных развязок. К счастью, из Стивена получился гораздо более успешный штурман, чем в свое время водитель, – исключая те случаи, когда он замечал нужный нам съезд в последний момент и громко требовал, чтобы я срочно пересекала четыре полосы движения. Пару раз мы свернули не туда, снесли несколько парапетов в лучших традициях «Полицейских из Кистоуна», и мы наконец нашли дом наших отсутствующих хозяев: уютную двухкомнатную квартиру в старом деревянном доме с прекрасным видом на далекий мост Золотые Ворота в туманной дымке. Жилье гораздо больше соответствовало нашему возрасту и стилю, чем претенциозный буржуазный дом в Сиэтле, но оно сразу создало пугающую логистическую проблему, поскольку располагалось на верхнем этаже трехэтажного дома. Выработанная в Сиэтле схема, к которой мы тщетно надеялись больше никогда не прибегать, пригодилась снова, с одним отличием: любой выход на улицу требовал теперь не двух, а трех перемещений вверх-вниз по лестнице – и по двум лестничным пролетам вместо одного. Роберту уже исполнилось три месяца, и он был слишком тяжелый, чтобы носить его в люльке; поэтому люлька спускалась первой, затем Стивен (Роберт все это время лежал в коридоре на коврике), а последним сам Роберт. В качестве компенсации за эти неудобства мы использовали автомобиль по полной программе: днем или ближе к вечеру уезжали на иссушенные солнцем холмы Беркли или даже направлялись на север вдоль разлома Сан-Андреас: в этом необитаемом болотистом краю трещины на асфальте свидетельствовали о мощи природных сил, таящихся под поверхностью земли. Однажды мы обнаружили уединенную бухту на побережье, чем-то напоминающем Корнуолл: там, бросая вызов американским ценностям, жили хиппи, свободные от ограничений материалистического общества в своих хибарках на пляже.

Эйб Тауб, руководитель релятивистской группы в Беркли, закрепил за Стивеном временную ставку на своей кафедре. Однажды вечером он и Сесили пригласили нас на прием в свой дом, расположенный высоко в холмах, окружающих долину. Ехать оказалось дольше, чем мы ожидали; к тому времени, когда мы почти добрались до места, уже смеркалось. Я не могла разглядеть место парковки и заехала в овраг на обочине дороги. Колеса заблокировались, и машина не пожелала двинуться с места. После тщетных попыток самостоятельно вытащить машину из кювета я отправилась искать помощи у Таубов и их почетных гостей, среди которых был высокообразованный и влиятельный парижский математик, профессор Лихнерович. Мужчины сняли свои парадные пиджаки, закатали рукава и приступили к задаче с благородным рвением. Когда нас наконец извлекли из кювета и представили гостям – до неприличия поздно и в растрепанном виде, – Роберт начал хныкать. Он уже один раз подвел нас подобным образом в Сиэтле. Пока его качали в люльке, он крепко спал, но как только пытались аккуратно поставить ее на диван в затемненной комнате, он начинал громко протестовать, как будто понимая, что его не приглашают на праздник. Единственное, что можно было сделать в этом случае, – позволить ему провести вечер за столом, на моих коленях, вместе с другими гостями. Сесили Тауб спокойно пережила все злоключения, нарушающие покой ее благородного собрания, и, видимо, жалея меня за измученный вид, на следующий день пригласила присоединиться к ней и мадам Лихнерович в розовом саду Беркли.

Розовый сад стал моей гаванью покоя и одиночества в безумном мире залива Сан-Франциско, отдохновением от повседневного напряжения, связанного с нашими жизненными хлопотами. Сад оказал успокаивающее действие на Роберта: он спокойно лежал в своей коляске под крышей решетчатой беседки, следя за игрой света на лепестках роз и листьях над его головой. Я сидела рядом с ним в тени, вдыхая аромат роз, погружаясь в свою книгу, «Пармскую обитель» Стендаля, и время от времени глядя на волны залива. Я невольно вспоминала Испанию, сады Хенералифе в Гранаде, где всего лишь несколько лет назад я фантазировала о том, каким могло быть наше со Стивеном будущее. Это будущее стало реальностью и превзошло самые дерзкие из наших чаяний. Я чувствовала себя усталой, но сильной; я была настолько счастлива, что усталость не имела значения. Стивен уже завоевал признание и популярность в научных кругах благодаря своей способности мгновенно проникать в суть сложных концепций, умению представлять в уме математические многомерные структуры и феноменальной памяти. Ожидающее нас будущее теперь имело и физическое воплощение: у нас появился маленький здоровый ребенок.

Будущее стало восприниматься с чувством приятной уверенности лишь благодаря тому, что мы справлялись со своими сегодняшними обязанностями. Мы привыкли жить одним днем, решая проблемы по мере их появления, а не загадывая наперед и не строя воздушных замков. С этой точки зрения, общая канва будущего была определена: в ближайшее время наша счастливая звезда будет восходить. Что до долгосрочной перспективы, то большой знак вопроса относительно судьбы человечества касался не только нас. Война во Вьетнаме, используя модное тогда выражение, переросла в безобразнейший вооруженный конфликт, где все кошмары современной химии были цинично выпущены против мирного крестьянского населения по наущению никем не контролируемых военно-промышленных комплексов Востока и Запада. Лишь одной искры в любом уголке планеты было бы достаточно, чтобы разжечь адское пламя во всем мире.

Мы жили настоящим, но даже настоящее имело раздражающую привычку ставить нам подножки в форме непредвиденных препятствий. Например, бразильские супруги, которые с наилучшими побуждениями нашли для нас квартиру, предложили провести нам экскурсию по примечательным местам Сан-Франциско. Я надеялась, что наконец-то смогу расслабиться и насладиться выходным днем. Они приехали рано утром в субботу и привезли с собой бразильскую подругу, не говорящую по-английски. Я помогла Стивену спуститься по лестнице, намереваясь усадить его в бразильскую машину и вернуться за Робертом, который, как я предполагала, поедет у меня на коленях. Мы беззаботно вышли на улицу и стали оглядываться в поисках машины. Кроме нашего «Плимута» в обозримом пространстве стоял только древний серый «Фольксваген». «Где ваша машина?» – спросила я нашего бразильского «друга». Он изумленно посмотрел на меня. «Нет, нет, мы не поедем на нашей машине, мы все туда не поместимся. Мы возьмем вашу». Проглотив комок в горле, я открыла нашу машину. Стивен устроился сзади с двумя бразильянками, а наш, с позволения сказать, экскурсовод развалился на пассажирском сиденье и начал давать мне (работающей шофером) указания, взяв Роберта на колени. Одного взгляда на него Роберту было достаточно, чтобы зареветь как никогда прежде. Он ревел весь день: когда мы ехали по Окленскому мосту, в долгие часы стояния в плотных дорожных пробках, изжаривших нас заживо, когда пересекали район Хейт-Эшбери и ползли вверх-вниз по крутым центральным улицам Сан-Франциско. Мне тоже хотелось зареветь во все горло. Я была в отчаянии от того, что не могу успокоить моего обезумевшего от жары несчастного ребенка и должна сидеть, прикованная к водительскому креслу в нелепой ситуации, виной которой были не мы.

В парке «Золотые Ворота» нас ждала передышка. Мы отделались от компании наших пассажиров и присоединились к большой группе хиппи, усевшись на траву рядом с «детьми цветов» и покачиваясь вместе с ними под ритмы музыки. На лужайках парка было много людей моего возраста, но я уже чувствовала себя гораздо старше их. Мы со Стивеном разделяли их идеализм и нетерпимость к насилию. Нам тоже удалось достигнуть сравнительной свободы в консервативном обществе путем борьбы с бюрократией и узколобостью – тем не менее, для того чтобы удерживать наше преимущество, нам пришлось установить самим себе жесткий режим – не менее жесткий, чем тот, против которого мы бунтовали. Война во Вьетнаме казалась нам возмутительной, но не она служила нашим главным камнем преткновения. Наши усилия были направлены на преодоление болезни и невежества.

Мы привыкли жить одним днем, решая проблемы по мере их появления, а не загадывая наперед и не строя воздушных замков.

События того дня так повлияли на меня, что я решила больше никогда не оказываться в ситуации зависимости от других людей. Однако претворить это решение в жизнь было достаточно трудно, учитывая то, что Стивен уже принял настойчивое приглашение провести некоторое время в Мэрилендском университете на кафедре Чарли Мизнера. Вашингтон находился по пути домой, решили мы, поэтому еще несколько недель не сделают погоды. На самом деле нам было даже легче от того, что дорога домой будет состоять из двух отрезков: это облегчало смену часовых поясов для нас всех, включая Роберта. Еще мы хотели повидаться с сестрой Стивена Мэри, которая стала дипломированным врачом и теперь работала на Восточном побережье, и посетить старого друга Стивена Джона Макленагана и его жизнерадостную испаноговорящую жену, проживающих в Филадельфии.

Во время перелета на восток мы сидели в одном ряду с дамой средних лет, которая не переставая рыдала. Поскольку она время от времени кидала жадные взгляды на Роберта, я дала ей его подержать. Бледная тень улыбки озарила ее лицо, когда он приветствовал ее своим заливистым смехом. Ее спутник наклонился через проход и прошептал, что она возвращается из Вьетнама, где был убит ее единственный сын. Хиппи были правы, протестуя против того, что их превращают в пушечное мясо, еще не дав права голосовать и покупать алкогольные напитки – совершеннолетие в Америке наступало в двадцать один год. Многим из них повезло, так как они были студентами и на время учебы освобождались от военной службы, а затем профессора могли помочь наиболее одаренным из них избежать призыва; остальные эмигрировали за границу, чаще всего – в Канаду. Сыну скорбящей матери с нашего самолета повезло меньше других.

Наш визит к Мизнерам пришелся на неудачное время: Сюзанн была полностью поглощена ежедневной битвой с администрацией школы, которая отказывалась принимать ее старшего сына Фрэнсиса, страдающего мягкой формой аутизма. Мы увиделись с Мэри и провели выходные у Макленаганов, но я была истощена и подавлена, в особенности из-за того, что Роберта пришлось перевести на искусственное вскармливание. Я сидела в спальне шикарной гостевой квартиры Мизнеров на первом этаже их дома в Силвер-Спринг, обливаясь слезами из-за утраты первой связующей нити с моим ребенком.

Использование бутылочек отрицательно повлияло на меня психологически; что касается Мизнеров, то они в связи с этим понесли и некоторый материальный урон. Однажды вечером Чарли и Сюзанн, которая стала понемногу отходить от напряжения, вызванного школьными баталиями, устроили для нас прекрасный вечер и пригласили своих друзей с нами познакомиться. Все дети спали; мы сидели за столом, ели и пили, смеялись и разговаривали. Потом мы перешли в гостиную, где опустились в мягкие кресла, а Чарли включил диапроектор с чудными семейными фотографиями. Находясь в полусонном состоянии ленивого блаженства, я вдруг почувствовала на редкость противный запах, доносящийся из кухни. Объяснение не заставило себя ждать: другие люди тоже стали морщиться и кашлять, и я с ужасом осознала, что виновата в том, что произошло. Перед ужином я поставила на плиту пластиковые бутылочки и соски Роберта для стерилизации и в пылу веселья позабыла о них. Вода испарилась из кастрюли, наполняя кухню зловещим черным дымом, быстро заполняющим каждый угол безупречно чистого дома. Полностью раздавленная случившимся, я не удивилась бы, если бы нас в тот же момент выставили на улицу с ребенком и всем скарбом. Я бесконечно благодарна Чарли и Сюзанн за их доброту: они не только не сделали этого, но на следующий день, призвав на помощь все немыслимые запасы милосердия, даже каким-то образом умудрились шутить по поводу постыдного эпизода. Вероятно, они были безумно счастливы в день нашего отъезда: провожая нас, они радостно махали вслед нам и нашему четырехмесячному сынишке. Их облегчение при виде наших удаляющихся спин можно сравнить только с моим предвкушением возвращения домой.

 

2. Terra Firma

Поездка в Сиэтл и за его пределы изменила нашу жизнь, в чем-то – к лучшему, в чем-то – к худшему. Деньги, которые Стивен получил за лекции, прочитанные в эти несколько месяцев на другом берегу Атлантики, оказали благоприятное воздействие на наш банковский баланс. На эти средства мы смогли купить автоматическую стиральную машину и, памятуя об Америке, барабанную сушилку. В шестидесятые такие покупки составили бы гордость любого английского домашнего хозяйства, но Стивен, один раз вплотную соприкоснувшись с бытовой реальностью, решил, что наша жизнь требует дальнейшего усовершенствования при помощи электроприборов. Тот бытовой инцидент произошел в пятницу вечером зимой 1967 года после большой вечеринки, которую мы устраивали для знаменитого русского ученого Виталия Гинзбурга, приехавшего в Кембридж из Москвы на три месяца. Длительность его визита была удивительной, учитывая неблагоприятный климат международных отношений, связанный с холодной войной; тем более удивительно, что ему разрешили выехать вместе с роскошной блондинкой, его женой. Количество кастрюль и столовых приборов, лежащих грудой на кухне, говорило о том, что ужин удался. Прислонившись к стене, Стивен взял было кухонное полотенце, но ему настолько претила мысль о трате времени на мытье посуды, что на следующий день он с помощью Джорджа Эллиса купил в городе посудомоечную машину.

Поездка в Америку имела и другие, менее заметные последствия. Теперь у феномена, который исследовал Стивен, появилось всеми узнаваемое поэтичное название – «черная дыра», гораздо менее громоздкое, чем «гравитационный коллапс массивной звезды», процесс, предсказанный математическими формулами теорем о сингулярности; такое название направило научные исследования в единое русло. Яркое наименование привлекло внимание прессы. В результате летней школы в Сиэтле Стивен укрепил свое международное положение в качестве первопроходца в этих исследованиях, а круг наших друзей значительно расширился. Стивен подсчитал, что ко времени нашего возвращения в Англию в октябре Роберт пролетел такое протяженное расстояние в сравнении со своим возрастом, что теоретически он продолжал движение даже во сне. К счастью, самого Роберта ничуть не волновали столь далеко идущие последствия его первой поездки в Америку. Я тоже много путешествовала, но, в отличие от Роберта, переживала тяжелые и мучительные последствия этих поездок. Их семена дали всходы в виде парализующего страха перед полетами, разросшимися до гигантского сорняка в моем сознании за месяцы и годы после нашего возвращения домой. В сравнении с моим беззаботным отношением к перелетам в студенческие годы этот страх казался мне неуместным и огорчительным. Лишь некоторое время спустя я осознала причину своей фобии. Восстанавливая в памяти события четырех месяцев, проведенных в Америке, я поняла, что проблема была не в самих перелетах – мы совершили много перемещений в самых разных самолетах на огромные расстояния без малейших инцидентов, – но в сопутствующих обстоятельствах, в постоянном напряжении, связанном с полной ответственностью всего лишь через семь недель после родов за две другие жизни, хрупкие, но очень требовательные. Эта тяжкая и у томительная ответственность нашла себе выход, трансформировавшись в страх перелетов. Таким образом, я рационализировала свой страх, но от этого мне не стало легче с ним бороться; мне было стыдно признавать мою слабость, потому что наша жизнь подчинялась благородному и смелому правилу Стивена: пусть в нашем доме и жила физическая болезнь, но для психологических проблем в нем места не было.

Несмотря на восторг Стивена по поводу очевидного успеха его исследований и его намерения извлекать пользу из конференций, семинаров и лекций мирового масштаба при любой возможности, нам, к счастью, больше не пришлось путешествовать той зимой. Мы провели это время в приятном стационарном состоянии, привыкая к спокойному распорядку академической жизни. Стивену продлили членство в колледже еще на два года, и теперь, когда его бывший шафер Роб Донован тоже был научным сотрудником Гонвиля и Каюса, Стивен мог рассчитывать на его постоянную помощь в сопровождении на еженедельные торжественные ужины в колледже. Мой график был менее упорядоченным и обусловливался непрекращающимися попытками согласовать потребности ребенка с требованиями моей научной работы. Когда я играла с Робертом, моя совесть приказывала мне браться за диссертацию. Когда я работала над диссертацией, мой инстинкт направлял меня к ребенку. Таким образом, я никогда не чувствовала полного удовлетворения – но лишь таким образом я могла поддерживать свой интеллектуальный статус в среде, где на детей смотрели свысока, считая их ничем не примечательным жизненным фактом. Диссертации, напротив, вызывали уважение. В конце шестидесятых годов в университете не было яслей, зато существовал прекрасный стрелковый полигон – памятник мужскому шовинизму.

Я смогла продолжить свое исследование лишь благодаря помощи моей мамы и череды нянь Иниго Шаффера, младенца соседей, живших ниже по улице. Моя мама приезжала в Кембридж на поезде в пятницу утром, после того как я отводила Стивена на работу. Она сидела с Робертом, а я шла в университетскую библиотеку, подбирала книги и другие материалы, которые изучала дома в течение следующей недели. Иногда няня Иниго забирала Роберта на час или около того, а когда мальчики подросли, стала приглашать его поиграть с Иниго в течение дня, что давало мне возможность вернуться в библиотеку. Эта же система позволила мне время от времени ездить в Лондон, где я посещала и проводила семинары, будучи уверенной, что за Робертом присмотрят, а Стивен с помощью Джорджа Эллиса пообедает с другими членами релятивистской группы в новом Университетском центре.

Стивену продлили членство в колледже еще на два года, и теперь Стивен мог рассчитывать на постоянную помощь в сопровождении на еженедельные торжественные ужины в колледже.

Так я смогла продолжить работу над своим проектом исследования лингвистических и тематических подобий и расхождений трех основных периодов и географических областей популярной любовной лирики в средневековой Испании. Стивен в своем научном рвении покорял Вселенную, я же путешествовала во времени – назад к харджам, к раннему расцвету популярной поэзии на романских языках. Я начала свое исследование с составления словаря мосарабского языка – раннего диалекта испанского языка, распространенного в мусульманской Испании, на котором писались харджи – короткие изысканно-поэтичные фрагменты, используемые в качестве припевов в более протяженных еврейских и классических арабских одах и элегиях. Я планировала включить в исследование галицийско-португальские Cantigas de Amigo XII века, а также тексты кастильских villancicos XV века. Эти три территории процветания поэзии, разобщенные во времени и пространстве, обладали характерными общими чертами: песня исполняется от лица девушки, ждущей своего возлюбленного на заре или оплакивающей его болезнь или отсутствие. Часто девушка спонтанно делится своим счастьем или горем с матерью или сестрой; тем не менее слова этих, на первый взгляд, наивных и простодушных признаний встречаются в более ранних христианских религиозных текстах.

В отношении происхождения и интерпретации этой поэзии, в особенности харджей, существовало много противоречивых и даже противоборствующих теорий. В университетской библиотеке я распутывала этот клубок в поиске собственной точки зрения, которая стала бы центральным тезисом моего исследования. Я просматривала огромные каталоги в зеленых переплетах, вчитывалась в заумные статьи из незнакомых журналов, выискивала ссылки, приведенные мелким шрифтом в сносках, прочесывала стеллажи и полки в поиске критических статей; на основе всего этого я писала дома отрывки диссертации в течение всей следующей недели. Лишь иногда мне удавалось найти оригинальные средневековые манускрипты, и тогда я была счастлива; однако ни один из них не помог мне продвинуться в исследовании – слишком уж красивы были иллюстрированные буквицы и каллиграфический шрифт, и я совершенно не могла сосредоточиться на сути.

Хотя дебри критических эссе пугали меня, я любила проводить время в библиотеке. Мне было приятно наблюдать за тем, как преображаются посетители этой гробницы знаний; подобно величественным теням, они скользили по ее тихим широким коридорам. Каждый из учащихся, и стар и млад, находился как будто в коконе учености, исполненный уверенности в том, что его не потревожат во время чтения и письма. Еще более ощутимой компенсацией за скуку, связанную с некоторыми из аспектов исследования, была сама поэзия, в частности харджи. Харджи впервые перевел, отредактировал и опубликовал Сэмюэль Стерн, оксфордский ученый, обнаруживший в 1948 году в Каире, так сказать, их скелет – рукопись-первоисточник, написанную бессмысленной вязью арабских и древнееврейских букв. Он обнаружил, что если транскрибировать рукопись латинским шрифтом и затем добавить гласные, то загадочный арабско-еврейский текст приобретает полнозвучный смысл и превращается в отрывки романтической любовной лирики. Например, Стерн следующим образом транскрибировал отрывок еврейских букв с помощью латинских согласных: grydbs ’yyrmnl’skmkntnyr ’mwm’lysn ’lhbybnnbbr’ yw ’dbl’rydmnd’ry. С добавлением гласных текст начинает выглядеть так: Garid vos ay yermanellas com contenir a meu male Sin al-habib non vivireyu advolarey demandare. Если не принимать во внимание одну архаичную форму и одно арабское выражение, al-habib, стихотворение становится абсолютно ясным любому современному испаноговорящему человеку:

Скажите мне, сестренки, Как пережить мое горе. Я не смогу жить без любимого, Я улечу вслед за ним.

В другой хардже, тесно связанной с христианским контекстом, лирическая героиня жалуется, покинутая возлюбленным:

Venid la pasca ayun sin ellu… …meu corajon por ellu Пасха приходит, а его нет… …мое сердце только для него.

Когда любимый все-таки возвращается, это напоминает восход солнца на рассвете – ибо в тех стихотворениях возлюбленные встречаются на рассвете и так и будут встречаться на рассвете на протяжении долгих веков существования испанской лирической традиции, в отличие от более искушенных провансальских любовников, которые на рассвете расстаются:

non dormiray mamma a rayo de mañana Bon Abu ’l-Qasim la faj de matrana Я не буду спать, мама, Когда придет рассвет, Добрый Абу-л-Касим, Перед лицом утра.

Но меня больше всего трогали те фрагменты, где девушка оплакивает болезнь своего возлюбленного:

Vaisse meu corajon de mib ya rabbi si se me tornerad Tan mal me doled li ’l-habib enfermo yed cuand sanarad Мое сердце покинуло тело. Вернется ли оно? Моя печаль о возлюбленном так сильна. Он болен – ждет ли его выздоровление?

В одной из хардж единственное слово, которое можно расшифровать, – это enfermad – болен, а в другой девушка сама заболевает от забот любви:

Tan t’amaray tan t’amaray habib tan t’amaray Enfermaron welyos cuidas ya dolen tan male Я всегда буду любить тебя, Я всегда буду любить тебя, любовь моя, Мои глаза заболели от слез, Как они болят!

 

3. Сферы небесные

Хотя тактически мне было удобнее числиться в Лондонском университете, в реальности это означало, что в Кембридже я была изолирована от других учащихся. Семинары и занятия с моим научным руководителем Аленом Дейермондом давали мне очень много, но я не могла часто выбираться туда. В Кембридже я пользовалась библиотекой и писала диссертацию, но мне было не с кем обсудить мое исследование. Благодаря доктору Дороти Нидхэм я стала аффилированным членом колледжа Люси Кавендиш, недавно основанного академического общества для учащихся женщин старше двадцати одного года. Посредством безупречной организации (покормить, искупать и уложить Роберта в кроватку; приготовить ужин для Стивена и оставить на столе) я могла пару раз за семестр выбираться на праздничные ужины колледжа Люси Кавендиш, проходившие в Колледже Черчилля.

Решение проблемы, связанной с академической изоляцией, нашлось самым неожиданным образом – через друга Роберта, Иниго Шаффера. На первом дне рождения Иниго присутствовала жизнерадостная шестилетняя девочка с каштановыми волосами и в огромных зеркальных солнечных очках по имени Крессида Дронке. Она поразила публику, состоящую из маленьких мальчиков и их рукоплещущих мамаш, длинным и обстоятельным пересказом спектакля «Ромео и Джульетта», на который ее недавно сводили родители. В столь раннем приобщении к Шекспиру не было ничего удивительного: Крессида являлась заядлой театралкой с младенческих лет.

Я уже слышала о Питере Дронке, преподавателе по средневековой латыни; его считали одним из самых интеллектуально одаренных профессоров Кембриджа. Помимо средневековой латыни, Питера интересовал целый диапазон вопросов, связанных с литературой Средневековья, включая предмет моего исследования. Случайная встреча на детском дне рождения привела к тому, что у меня появился неофициальный, суррогатный научный руководитель в Кембридже. Питер был всегда готов поделиться своими обширными познаниями и предложить полезные находки и ссылки, а также конструктивную критику, а его жена Урсула, изучающая древненорвежские и исландские саги, постоянно поддерживала меня в научных поисках. Еще одним неоспоримым преимуществом встречи с Питером и Урсулой стало их приглашение на закрытые неформальные семинары, которые они проводили у себя дома по четвергам. Только Питер действительно владел теми зачастую трудными для понимания темами, которые обсуждались на семинарах, поскольку их предмет был невероятно эклектичным: актуальные исследования литературы позднего классицизма и Средневековья в европейском масштабе. Мы, студенты, почтительно сидели на горчичного цвета ковре, находясь буквально у ног одного из величайших ученых современности.

Меня поразило и порадовало то, насколько эти семинары объединили в моем сознании литературоведение и космологию, пусть средневековую. Неизбежно наши дискуссии возвращались к интеллектуальной волне XII века, исходившей от школы Шартрского собора в Париже. В соответствии с ее воззрениями, Бога, Вселенную и человечество можно познать при помощи цифр, весов и геометрических систем, что в мгновение ока превратило теологию в математику. Новые университеты Парижа и Оксфорда находились у истоков продолжительных и насыщенных интеллектуальных дебатов, в процессе которых лучшие ученые и теологи состязались в познании природы Бога и созидания, а также истории происхождения Вселенной. Стремительный ренессанс XII века произошел во многом благодаря революционным идеям, зародившимся в Испании: в 1085 году крестоносцы отвоевали Толедо у мавров, и этот город стал средоточием культур и языков, одним из богатейших культурных центров Европы и известной школой перевода, сохранившей неоценимое наследие арабской литературной традиции и предположительно утраченные произведения античной классики.

В XIII веке король Кастилии Альфонсо Мудрый способствовал укреплению репутации Толедо в качестве крупного центра науки и перевода тем, что сам участвовал в научной деятельности, пропагандируя использование испанского языка, а не латыни для составления документов, а также инициируя различные исторические проекты на этом языке. Переводы, созданные за время его правления, имеют даже большее значение, чем другие проекты Альфонсо. Среди этих переводов – книга об игре в шахматы, научное исследование природы света знаменитого в XI веке арабского ученого Альхазена, закладывающее основы для учения Леонардо да Винчи, созданного им в Северной Италии в XV веке, а также «Альмагест», классический труд Птолемея, александрийского математика и астронома, жившего во II веке нашей эры.

«Альмагест», написанный на греческом языке, существовал только в арабской версии, пока Альфонсо не заказал его перевод в Толедо. Космологическая модель Вселенной Птолемея основывается на концепции Аристотеля и состоит из неподвижной Земли, вокруг которой вращаются Солнце, Луна, планеты и звезды. В геоцентрической модели Птолемея Земля покоится в центре Вселенной, а небесные тела – звезды, Солнце, Луна и планеты – двигаются по своим орбитам, расположенным на отдельных стационарных сферах. Система эпициклов, согласно которой планеты движутся каждая по своему кругу, а центр, в свою очередь, движется по малому кругу, объясняет видимую неравномерность движения небесных тел. Вокруг сферы Сатурна находится сфера, на которой неподвижные относительно нее звезды перемещаются по небу, а за ее пределами существует перводвигатель, загадочная божественная сила, приводящая в движение все сферы. Слаженное циркулярное движение планет по своим орбитам создает музыку сфер, небесную гармонию. Модель Птолемея не совпадала с библейской картиной Вселенной, согласно которой существуют небеса, плоская земля и ад под ее поверхностью, но поскольку ее можно было адаптировать к традиционной картине (Бог на небесах, ад в глубинах земли), она стала догмой христианского вероучения до тех пор, пока ее не поставил под сомнение польский астроном Коперник в XVI веке. Для христианской церкви наиболее важным следствием геоцентрической модели было то, что человек, обитающий на Земле, находился в центре Вселенной и что божественное внимание было сосредоточено исключительно на нем и его поведении.

Стивен посетил один из семинаров по ранней космологии в гостиной Дронке в обществе коллеги с кафедры, Найджела Вайсса, чья жена Джуди регулярно посещала их дом. Оба ученых вынуждены были согласиться с тем, что мышление философов XII века, среди которых были Тьерри Шартрский и Алан Лилльский, и XIII столетия – Роберта Гроссетеста и Роджера Бэкона – отличалось поразительной дальновидностью, точностью и наблюдательностью. Среди философов была и женщина, высокообразованная аббатисса Хильдегарда Бингенская, предложившая собственную версию космологии, в которой Вселенная имеет форму яйца. Хильдегарда Бингенская во многом опережала свое время. Она не только занималась космологией, но и считала, что роль женщины – исправлять социальные и религиозные промахи, совершенные мужчинами из-за их слабости; она предложила другим женщинам следовать своему примеру и предпринимать миссионерские походы вдоль Рейна, читая проповеди, уличая еретиков и устраняя социальную несправедливость.

Во время этих семинаров, в частности того, который посетили Стивен и Найджел Вайсс, у меня возникло несколько забавных аналогий. Больше всего мне бросилось в глаза то, что во второй половине ХХ века положение женщины в обществе, как оказалось, не очень-то изменилось по сравнению с веком XII, несмотря на деятельность Хильдегарды, неоднократно подтверждавшей потенциал и способности женщин. Что касается космологии, меня поразила мысль о том, что, несмотря на революционный научный прогресс XX века, некоторые концептуальные связи с прежними теориями сохранились до сих пор. Система Птолемея, легко принятая в XIII веке, но затем уступившая место гелиоцентрической системе Коперника, все еще, как ни странно, не сдавала свои позиции в том, что касается одного из космологических принципов XII века: антропного принципа.

Этот принцип был предметом многочисленных споров, которые Стивен в то время – в конце шестидесятых – начале семидесятых – вел с Брэндоном Картером, обычно в субботу после обеда, когда мы уезжали из Кембриджа в пасторальный рай деревенского коттеджа, который купили и отреставрировали недавно сыгравшие свадьбу Брэндон и его жена-бельгийка Люсетт. Мы с Люсетт подолгу гуляли с Робертом в поле, разговаривая по-французски о наших любимых авторах, художниках и композиторах, готовили чай и ужин, а в это время Брэндон и Стивен вели напряженную интеллектуальную схватку по поводу подробностей принципа, в которой ни один из них не уступал ни на йоту.

Антропный принцип, насколько я поняла из объяснений Стивена в те редкие минуты, когда мне удавалось поприсутствовать на обсуждении его работы, поразил меня концептуальной близостью со средневековой Вселенной. В средневековой Вселенной Птолемея человек ставится в центр мироздания антропным принципом, точнее, его «сильной» версией. Сторонники сильной версии антропного принципа утверждают, что Вселенная, в которой существуем мы, является единственно возможным вариантом Вселенной, в которой мы могли бы существовать, поскольку со времени Большого взрыва, случившегося пятнадцать тысяч миллионов лет назад, она расширялась в соответствии с заданными условиями, часто подразумевающими маловероятные химические совпадения и очень тонкие физические подстройки, необходимые для возникновения разумной жизни. Разумная жизнь, в свою очередь, могла бы задать вопрос: почему наша Вселенная такова, какой мы ее наблюдаем, но такой вопрос представлял бы собой тавтологию, поскольку ответ на нее следующий: если бы Вселенная была хоть в чем-то иной, то не существовало бы разумной жизни, способной задать такой вопрос. Таким образом, можно сказать, что человечество до сих пор занимает особое место в центре Вселенной, как и в системе Птолемея. Если для средневекового человека такое особое место служило подтверждением связи между человечеством и Создателем, то современные ученые посмеиваются над такими коннотациями антропного принципа.

Хотя современная Вселенная уж точно не отягощена средневековыми концепциями рая и ада, тем не менее она представляет собой гораздо более враждебную среду по сравнению с безупречно обустроенным средневековым космосом: чего стоят одни только перепады температур и пугающая протяженность пространства и времени, в которой человеческая раса чувствует себя столь одинокой. В 1968 году на какой-то момент всем показалось, что мы все-таки не одни в бесконечных просторах Вселенной. Зайдя февральским днем на кафедру, я обнаружила, что вся преподавательская гудит от волнения. Аспирантка по радиоастрономии Джоселин Белл и ее научный руководитель Энтони Хьюиш обнаружили исходящий из космоса радиосигнал, выдающий периодические импульсы, при помощи цепочки радиотелескопов, установленных на станции Лордз-Бридж, законсервированной ветке железной дороги Кембридж – Оксфорд, приблизительно в трех милях от Кембриджа. Возможно, эти сигналы и были предвестником первого контакта с инопланетной цивилизацией – маленькими зелеными человечками? В шутку источник радиоволн сразу окрестили LGM. Волнение сразу стихло, как только стало известно, что сигнал исходит от нейтронной звезды, крохотного звездного обломка размером около тридцати километров в поперечнике, имеющего невероятную плотность в сотни миллионов тонн на кубический сантиметр. На нейтронных звездах никакой жизни быть не могло.

Антропный принцип действительно косвенным образом объединял космологию ХХ века с Птолемеевой системой, что заставляло современных ученых с уважением относиться к ученым XII века, работавшим в Оксфорде, Шартре и даже Бингенена-Рейне. Однако семинары Дронке помогли мне понять, насколько иначе современный подход трактует вопрос о личности Создателя. В XII веке главной целью философов было объяснение существования Бога путем открытия всеобщих научных законов, что объединило бы образ Создателя и научное многообразие всего сущего. Для этого Алан Лилльский предпринял попытку реконструкции теологии в качестве математической дисциплины, а шартрский ученый Никола Амьенский хотел скрестить теологию с Эвклидовой геометрией, используя геометрические символы для объяснения смысла Троицы. Какими бы эксцентричными ни казались эти попытки в наши дни, они были вызваны искренним желанием привнести научную объективность в теологическое учение, исследовать и объяснить тайну божественного начала с помощью цифр и математических структур.

Напротив, интеллектуальные наследники этих ученых восемьсот с лишним лет спустя стремились как можно дальше развести науку и религию и исключить Бога из уравнения создания Вселенной. Предположение о существовании Создателя было досадным препятствием для атеистической науки, целью которой являлось сведение объяснения происхождения Вселенной к согласованному перечню научных законов, выраженных уравнениями и символами. Для непосвященных эти уравнения и символы представляли гораздо бóльшую загадку, чем концепция Бога как перводвигателя и мотивирующей силы созидания.

Как ни странно, для банды посвященных счастливчиков эти уравнения обладали волшебной, ошеломительной математической красотой. Это откровение, описывающее тайные чудеса Вселенной, могло бы считаться современной версией платоновского возвышенного мира идей-форм. В V веке до нашей эры Платон, учитель Аристотеля и крупный авторитет средневековой науки, выдвинул теорию существования совершенного мира идей, не связанных с чувственным восприятием и различимых только при помощи ума. Каждая совершенная идея имеет свое отражение в материальном, подверженном разрушению, несовершенном мире, который представляет собой наша земля. Почтение, с каким современные ученые относятся к математике Вселенной, свидетельствует о сходном восприятии высшего совершенства, но, к сожалению, такое восприятие недоступно тем, кому не знаком математический жаргон, а уравнения не поддаются пониманию. Еще одной проблемой, являющейся прямым следствием одержимости математикой, у этих ученых было неприятие веры в персонифицированного Бога. Если при помощи своих расчетов они вытесняли Создателя из схемы бытия, логично было заключить, что и никакой другой роли в физической Вселенной ему не доставалось.

В 1968 году на какой-то момент всем показалось, что мы все-таки не одни в бесконечных просторах Вселенной.

Перед лицом догматичных рациональных аргументов не было смысла поднимать вопросы духовности и религиозной веры, души и Бога, готового страдать во благо человечества, – вопросы, полностью противоречащие эгоцентризму генетической теории. Проблемы морали, совести, ценности искусства лучше было вообще не затрагивать, если только они, в свою очередь, не становились добычей позитивистского подхода. Все еще бунтуя против организованной религиозной практики моего детства, я не посещала ни одну из церквей на нашей улице регулярно; но я искала соприкосновения с божественным в садике Литл-Сент-Мэри, где Тельма Тэтчер отдала в мое попечение полоску земли вдоль парапета, как раз напротив окон нашего дома. Там, под плетистыми розами, я могла в свое удовольствие сажать, полоть, рыхлить и окучивать луковицы для весны и розовые кусты для лета, размышляя о загадках, теориях и реальности. Я работала, а Роберт и Иниго играли, бегая по извилистым дорожкам и взбираясь на поросшие мхом могильные камни. Старинный священный сад оживал, наполненный музыкой их звонких детских голосов, а на нашей полоске земли расцветали бело-розовые пятнистые розы, подаренные мне Стивеном на день рождения. Это была знаменитая Rosa gallica, названная «розамунди» в честь возлюбленной Генриха II, прекрасной Розамунды.

 

4. Опасный поворот

В огороженном церковном саду Роберт и Иниго могли играть в безопасности, выпуская наружу свои неистощимые запасы энергии. С раннего детства было очевидно, что Роберт наделен недюжинной силой, по крайней мере в два раза превышающей нормальную активность мальчика его возраста. Опровергнув все мои представления о режиме сна и бодрствования новорожденного младенца, в восемь недель он обнаружил, что его ноги и ступни предназначены для того, чтобы на них стоять. С тех пор он ни за что не соглашался сидеть, настаивая на том, что на моих коленях ему необходимо располагаться стоя. Еще в Сиэтле, когда нас пригласили на бесплатную фотосессию за счет службы доставки подгузников, Роберт ни за что не хотел ни пускать пузыри, лежа на коврике, ни умильно улыбаться среди складок красиво задрапированного одеяла; в конце концов, доведенный до апоплексии фотограф скрепя сердце согласился оставить в кадре мои руки для поддержки двухмесячного младенца, твердо стоящего на двух маленьких ножках.

В возрасте семи месяцев этот изобретательный ребенок научился разбирать свою кроватку, поэтому все болты, крепления и шарниры пришлось стянуть бечевкой, чтобы он из нее не вываливался. Тем не менее, стоило нам со Стивеном тихонько прикрыть за собой дверь в детскую, чтобы спуститься вниз, зевая и уповая на то, что многократное чтение книжки «Паровозик Томас» наконец-то убаюкало нашего неугомонного слушателя, мы тут же слышали за собой топот крошечных ножек обитателя детской, остававшегося с нами за ужином и прослушиванием концерта по радио. Так как кроватка уже не разбиралась, Роберт научился переваливаться через бортик и оказываться на полу. Около одиннадцати часов вечера все мы без сил падали в одну кровать.

Еще до того, как ему стали удаваться такие трюки, Роберт частенько заставлял нас поволноваться из-за своей неусидчивости. Весной 1968 года мои родители снова пригласили нас в Корнуолл, на сей раз – вместе с моим братом Крисом. К счастью, Роберт без сопротивления сидел в машине, пристегнутый к своему креслу, независимо от длительности поездки. Однако под вечер, когда взрослые устроились в уютных креслах гостиной арендованного домика, Роберт, в десять месяцев уже проворно прогуливающийся вокруг предметов мебели, отправился исследовать первый этаж. Внезапный пронзительный визг за моей спиной заставил нас подскочить и броситься на помощь. Чтобы удержать равновесие, Роберт схватился своей маленькой правой рукой за электрический радиатор, включенный на полную мощность, отчего на его ладони тут же вздулся пузырь. Благодаря медицинской сноровке моего брата, Роберта успокоили половиной таблетки аспирина (это было единственное болеутоляющее в доме), аккуратно обработали руку и обернули ее чистым платком, и все мы смогли выспаться, несмотря на шок. Весь следующий день Роберт, Крис и я провели в поисках доктора, потому что за ночь рука ребенка превратилась в один огромный пузырь. Доктор оценил качество первой помощи, оказанной простым студентом-стоматологом, дополнительно назначил детский анестетик и более серьезную перевязку и уполномочил Криса и дальше заботиться о своем маленьком пациенте.

Летом того же года (в год первого дня рождения Роберта) Хау Ги и Пек Анг с дочерями покинули дом номер одиннадцать и вернулись домой, в Сингапур. В духе Литл-Сент-Мэри Тэтчеры устроили по этому поводу неформальное торжество, на которое были приглашены мы, Иниго и его родители, а также с десяток других гостей. Иниго и Роберт к этому времени были с Тэтчерами на короткой ноге. Они обожали Тельму, а она отвечала на их чувство с рвением любящей бабушки. Каждое утро они бежали к ее дому, заглядывали в щель почтового ящика и звали: «Тэч! Тэч!» – надеясь, что она пригласит их поиграть с ее коллекцией – блестящими камешками на столике для пасьянсов. Они часто заходили на чай, во время которого сидели за ее элегантным столом в креслах стиля «английский ампир». Тельма смущенно прикрывала узорчатые сиденья в желтую полоску полиэтиленовыми чехлами. На празднике никто не обращал внимания на двух маленьких гостей, занятых собственными делами, до тех пор, пока Тельма не предложила прощальный тост в честь Ангов – Хау Ги, Пек, Сюзан и миниатюрной Минг – и за их счастливое будущее. Когда мы повернулись к столикам с шампанским, то обнаружили, что кто-то осушил все бокалы. Наверху раздавался шум воды, вытекающей из открытых кранов, плеск, бульканье и заливистый смех. Два годовалых карапуза под хмельком устроили собственную весьма занимательную вечеринку, скрывшись от посторонних глаз в ванной Тельмы.

В возрасте семи месяцев наш сын научился разбирать свою кроватку, поэтому все болты, крепления и шарниры пришлось стянуть бечевкой, чтобы он из нее не вываливался.

Этим же летом мы со Стивеном первый раз повезли Роберта на пляж – на северное побережье Норфолка, где меня ожидала непредвиденная дилемма: необходимо было находиться в двух местах одновременно. Скорость передвижения Стивена снижалась, а Роберта – возрастала. Стивену было очень трудно идти по мягкому податливому песку, как и мне: я поддерживала его одной рукой и несла сумки, ведерко, лопатку, полотенца и складной стул в другой. Тем временем Роберт убегал далеко вперед в направлении открытого моря. К счастью, на том побережье был обширный шельф, а на дневное время приходился отлив; благодаря этому отпуск прошел без недоразумений.

В утро перед отъездом я поднялась наверх, чтобы собрать чемоданы, оставив Стивена и Роберта в гостиной. В доме была комната на солнечной стороне с неогороженным вторым уровнем, на который вела шаткая лесенка. По понятной причине мы держали дверь в эту комнату плотно закрытой. Спустившись вниз через полчаса, я обнаружила, что Стивен сидит в гостиной один. «Где Роберт?» – спросила я в ужасе. Стивен махнул рукой в направлении солнечной комнаты. «Он открыл ту дверь, – сказал он. – Зашел внутрь и закрыл ее за собой. Я ничего не мог сделать, а ты не слышала, когда я звал тебя».

Я испуганно взглянула на дверь и в мгновение ока ворвалась в комнату. Роберта не было видно. Я посмотрела на верхний ярус. Там, к моему изумлению, в позе Будды сидел мой сынок в своей синей футболке и пестрых штанишках, ничуть не боясь высоты. Я взобралась по лестнице и схватила его, прежде чем он успел что-либо сообразить.

В тот раз Роберту не удалось утопиться в море лишь благодаря тому, что его ножки были слишком коротки и я догоняла его прежде, чем он достигал воды. Усадив его отца на раскладной стул, установленный на твердом песке между дюнами и берегом, я каждый раз совершала спринтерский рывок по пляжу на такой скорости, что с легкостью могла бы завоевать олимпийскую медаль. В течение следующих двух-трех лет Роберт регулярно делал попытки броситься головой вперед в любой встречающийся на его пути водоем, будь то бассейн, пруд или море, стоило мне на секундочку отвлечься. Когда мы снова приехали в Норфолк, на этот раз с Эллисами и их дочкой, темноволосой голубоглазой Мэгги, Сью молниеносно бросилась спасать Роберта, побежавшего к морю и на наших глазах скрывшегося под водой. В деревенском коттедже у Клегхорнов – родителей Билла, школьного друга Стивена, – Роберт издалека заприметил пруд и при первой же возможности кинулся к нему, не разбирая дороги; когда его оттуда выловили, он был весь покрыт илом, грязью и лягушками. Летом 1969 года мы провели месяц на летних курсах Уорикского университета, посвященных, как нельзя кстати, теории катастроф, Роберт превзошел сам себя, прыгая в глубокую часть бассейна каждый раз, когда ему представлялась такая возможность. К счастью, все эти случаи происходили во время лекций, когда Стивен не опирался на мою руку, и поэтому мое внимание полностью принадлежало Роберту.

Летний курс по времени совпал со знаменитым «гигантским скачком для человечества» – первым выходом человека на поверхность Луны, за которым мы наблюдали в прямом эфире по телевизору в студенческом зале отдыха. Гигантские скачки, маленькие шажки, предотвращенные в последний момент катастрофы – казалось, эти громкие слова лишь обобщают наш повседневный опыт. Гигантские скачки были необходимы для того, чтобы успевать за гиперактивным Робертом, в то время как шаги Стивена становились все меньше, медленнее и неувереннее. Каждое утро я возила Стивена из студенческого общежития, в котором у нас была комната, в лекционный зал на другом конце нового кампуса. Стивену требовалось около пяти минут для того, чтобы дойти от парковки до зала; дорога пролегала по внутренним дворикам и затем через лабиринт переходов. Двухлетний Роберт пулей выскакивал из машины сразу после остановки и выстреливал в сторону зала. Меня утешало только его безошибочное умение ориентироваться, благодаря которому он всегда добирался в целости и сохранности до зала заседаний и неизменно усаживался в первый ряд. Среди других делегатов дежурной шуткой стало то, что появление Роберта возвещает о пятиминутной готовности к приходу Стивена. Тогда докладчик начинал пересматривать свои записи, откладывая наиболее важные их моменты до появления Стивена.

Дома нам приходилось строить баррикады, чтобы помешать Роберту сбежать и броситься в реку. Во время дневных прогулок мне приходилось находить нам такое занятие, чтобы он потратил все свои силы, а у меня они остались – хотя бы на то, чтобы донести его до дома, так как он отказывался уходить с прогулки, пока не начинал валиться с ног от усталости. Коляску я не брала: она создавала препятствие в начале прогулки, когда от скорости моей реакции зависело все. «Надень ему поводья!» – уговаривали родители, обеспокоенные моим загнанным видом. «Вы не понимаете, если ему надеть поводья, он не пойдет», – настаивала я, но они мне не верили. «Чепуха», – сказали они, считая, что это просто одна из моих безумных идей о свободе личности. «Ну хорошо, попробуйте сами», – согласилась я устало, протягивая ими же подаренные светло-голубые кожаные поводья. Они забрали своего ангелоподобного светловолосого голубоглазого внука и отнесли на широкую тропинку вдоль берега реки, подальше от дороги. Прогулка была недолгой: они вернулись за коляской. «Ты была права, – сказала мама. – Когда мы надели на него поводья, он сел на землю и отказался вставать. Когда папа потянул за поводья, он только скрестил ноги. А когда папа попробовал его поднять, то он просто повис в воздухе!»

Ни за долгие годы моего образования, ни в книгах по средневековой литературе я ни разу не встретила ни грамма информации на тему воспитания детей. Видимо, на протяжении всей человеческой истории к детям относились как к чему-то само собой разумеющемуся, и никому не приходило в голову учить родителей о них заботиться. Если в случае Роберта мы имели дело с так называемым эгоистичным геном, то это был ген, направленный на уничтожение самой особи. Начиная с шести часов утра и до одиннадцати часов вечера Роберт был само очарование – улыбчивый, веселый, ласковый мальчик, – но его безграничная энергия выматывала меня полностью. Я до дыр залистала мое единственное руководство – «Ребенок и уход за ним» доктора Спока в поисках совета и поддержки. К счастью, доктор Спок считал, что проблема действительно существует, но единственное предложенное им решение – натягивать сетку над кроватью – мне не подходило, так как я боялась, что Роберт ею удушится. Когда я обратилась к собственному врачу, доктору Уилсону, он сочувственно порекомендовал рюмку хереса – для меня – «вечером, часов в шесть, когда Роберт уже спит», и назначил тонизирующее средство.

Ранним сентябрьским утром 1969 года я проснулась не от звука или света, но от запаха – сладкого липкого запаха, который подсознательно показался мне настораживающим. Я открыла глаза и увидела Роберта, стоящего у моей кровати с широкой улыбкой на лице, в пижаме, измазанной вязкой розоватой жидкостью. Я выскочила из кровати и, спотыкаясь, сбежала вниз по лестнице. Рядом с холодильником стоял стул, пол усеивали пустые бутылочки из-под лекарств. В одной из бутылочек был сладкий антигистаминный сироп с эффектом снотворного, который доктор прописал Роберту при недавней простуде и отите. В другой находилось мое тонизирующее средство. Двухлетний Роберт затолкал на кухню стул, забрался на него и дотянулся до полки в холодильнике, где мы хранили лекарства, за неимением отдельного комода для них. Он выпил их все.

Оставив Стивена самостоятельно заботиться о себе, я спешно оделась, посадила Роберта в коляску и побежала к врачу. Кабинет находился в сотне метров от дома; он только что открылся, нас приняли вне очереди. Поскольку у Роберта уже появились признаки сонливости, доктор Уилсон срочно отправил нас на такси в больницу, находившуюся в полумиле от кабинета. Там-то и начался настоящий кошмар, как только стала очевидной серьезность ситуации. Роберта с дергающимися во все стороны руками и ногами забрали в процедурную, где ему промыли желудок. Поначалу медсестры были неразговорчивы: они лишь спросили меня, какие лекарства он принял. Затем, когда испробовали все методы интервенции, помогающие избавить организм ребенка от ядовитого коктейля, одна из них повернулась ко мне и сказала: «Он в крайне тяжелом состоянии, вы же понимаете – мы ничего больше не можем сделать, остается только сидеть и ждать».

До этого случая только однажды нам пришлось серьезно обеспокоиться здоровьем Роберта. Предыдущей зимой в новогодние каникулы мы ездили с Эллисами на Майорку. Сразу по прибытии Роберт подхватил вирусное расстройство желудка, из-за которого мы провели весь отпуск в номере отеля. Его организм отказывался переваривать даже воду, и он таял у нас на глазах, становясь похожим на нигерийских детей – жертв войны в Биафре. Местный доктор не знал, что предпринять – забрать его в больницу или же отправить домой раньше времени. Как только самолет приземлился в Гатвике, Роберт чудесным образом выздоровел. К тому времени, как мы доехали до дома моих родителей в Сент-Олбансе, он уже оказался в состоянии играть в свою любимую игру – высыпать содержимое из всех банок на кухне и катать их по полу. Тот эпизод был душераздирающим, но случившееся на этот раз во много раз хуже: трудно представить что-то более страшное, чем перспектива стать свидетелем смерти собственного ребенка.

Из моего тела вытекала жизнь по мере того, как наш прекрасный любимый ребенок, самое дорогое, что у нас было, погружался в глубокую кому.

Роберта привязали к кроватке в боксе детской палаты и указали мне на стул в углу. Он дергался всем телом, и узы были нужны, чтобы предохранить его от травмы. Я машинально села на стул, находясь в состоянии шока, не способная ни говорить, ни думать, ни плакать. Из моего тела вытекала жизнь по мере того, как наш прекрасный любимый ребенок, самое дорогое, что у нас было, погружался в глубокую кому. Этот ребенок поражал всех своей красотой, добрым нравом и жизнерадостностью. Он был живым воплощением всего доброго и светлого в этом мире и в наших отношениях. Я, как и Стивен, любила его больше всего на свете. Это было дитя нашей любви; я родила его, и мы вместе ревностно заботились о нем. Теперь же мы могли его потерять из-за трагического стечения обстоятельств – из-за моей усталости, его неуемной энергии и недостаточности предпринятых нами мер обеспечения его безопасности. Если он умрет, то и я тоже умру. Мой мозг был способен сформулировать лишь одну мысль, состоящую из полудюжины слов. Они снова и снова повторялись в моей голове как заезженная пластинка: «Пожалуйста, Боже, не дай ему умереть. Пожалуйста, Боже, не дай ему умереть. Пожалуйста, Боже…»

Время от времени медсестра подходила проверить дыхание и пульс Роберта. Закусывая губу, она на цыпочках уходила. Я в своем углу с невидящим взглядом бормотала все ту же фразу. Несколько часов спустя вошла старшая медицинская сестра. Она проделала все те же процедуры, но не удалилась на цыпочках, а сообщила, что Роберт находится в относительно стабильном состоянии, хотя оно все еще является критическим. Ему не стало лучше – просто перестало становиться хуже. Я немного пришла в себя, услышав эти слова, и с ужасом вспомнила, что оставила Стивена одного дома, практически неспособного о себе позаботиться. Где я была нужнее – в больнице, у кровати моего младенца в коме, или же дома, где мой муж-инвалид мог упасть, получить травму или задохнуться? Наверное, я пробормотала что-то осмысленное сестре, так как она отправила меня узнать, как там Стивен. Я побежала домой под серым моросящим дождем.

К счастью, утром Джордж помог Стивену подняться и отвел его на работу. Я нашла их за обедом в Университетском центре: Стивен отчаянно ждал новостей, но не знал, где нас искать. Я немного посидела с ним рядом. Никакими словами мы не могли бы утешить друг друга, потому что в нашей ситуации не могло быть никакого утешения, кроме того, что мы вместе переживали это чувство всепоглощающего мрачного опустошения, окруженного бескрайней серой пеленой. Я смотрела, как Стивен обедает. Я не могла выпить и стакана воды. Я не хотела. Не было смысла жить дальше. Как я могла бы жить с таким горем? Мы стояли на пороге темной бездны, где приходит конец всякой надежде.

С трудом заставив себя вернуться в больницу, я оставила Стивена на попечение Джорджа. Я вошла в детское отделение, дрожа от страха перед тем, что могла узнать. Стояла тишина. Я на цыпочках шагнула в комнату Роберта – он лежал в кроватке, все еще живой. За мной вошла молодая медсестра.

Я немного пришла в себя, услышав эти слова, и с ужасом вспомнила, что оставила Стивена одного дома, практически неспособного о себе позаботиться. Где я была нужнее – в больнице, у кровати моего младенца в коме, или же дома, где мой муж-инвалид мог упасть, получить травму или задохнуться?

Роберт спал – тихо лежал на спине, прекрасный, как херувим Беллини. К моему удивлению, лицо сестры озарилось улыбкой, когда она указала на спящего ребенка. «Смотрите – он дышит нормально. Он поспит и выйдет из комы – худшее позади», – сказала она. Лишь слезы, не слова могли выразить мои чувства – слезы благодарности и облегчения. «Когда он проснется, можете забрать его домой», – сказала сестра будничным тоном, как если бы происшествие было лишь одной из многочисленных проблем, которые ей пришлось сегодня решать. Я позвонила Стивену и сообщила ему радостную новость, а в полтретьего Роберт начал просыпаться. «Теперь можете забрать его домой», – сказали мне. Выписка заняла десять минут, после чего мы вышли из больницы, в мир, к которому вернулись его прежние краски. Возвратившись домой, мы позвали в гости соседей, чтобы вместе отпраздновать выздоровление. Все они пришли к нам, и мы молча, как будто в трансе, наблюдали за тем, как Роберт и Иниго играют машинками на полу, совершенно спокойные и не затронутые утренними драматическими событиями.

В тот день Роберт выжил, но что-то внутри меня умерло. Часть неумеренного юношеского оптимизма, заряжавшего меня энтузиазмом, была теперь навсегда погребена под грузом тревоги, той самой заботы, клубок которой распускает сон; той заботы, что, поразив сознание, уже никогда не проходит. Я оказалась так близко к самой ужасной из катастроф для матери – к потере ребенка, что стала относиться к Роберту и другим своим детям с невротической гиперопекой, раздражая их чрезмерной заботой об их безопасности.

Я оказалась так близко к самой ужасной из катастроф для матери – к потере ребенка, что стала относиться к Роберту и другим своим детям с невротической гиперопекой, раздражая их чрезмерной заботой об их безопасности.

К счастью, это происшествие никак не отразилось на Роберте. Его запасы энергии ничуть не оскудели, что подтвердилось во время нашей поездки в Швейцарию следующей весной. Стивен целыми днями погружался в тайны прошлого Вселенной в конференц-центре «Гватт» на берегу озера Тун, а мы с Робертом гуляли. Именно тогда Роберт открыл для себя горы: здесь можно было в полную силу проявлять страсть к лазанию. Чуть позже мы с Эллисами провели несколько дней в семейном отеле деревни Хохфлух на горном перевале над равниной Ааре, где я раньше отдыхала вместе с родителями. Здесь Роберт был в своей стихии. Он постоянно настаивал на том, чтобы мы забирались по горным тропкам до линии снега; будучи снова беременной, я неловко ковыляла вслед за ним.

 

5. Расширение вселенной

Тем временем в конце 1960-х нас снова ожидал кризис, хотя и гораздо менее драматичный, чем злополучное знакомство Роберта с эффектами лекарств. Членство Стивена в колледже в качестве научного сотрудника подходило к концу, и так как один раз срок уже продлевался, то отсутствовала возможность продлить его снова. Стивен физически не был способен читать лекции и поэтому не мог поступить так, как обычно делают научные сотрудники: подать заявление на преподавательскую ставку. Он имел право вступить в полное членство колледжа, подразумевавшее, в отличие от членства в качестве научного сотрудника, не оплачиваемую должность, а фактическое членство в элитном клубе, устраивающем званые обеды, пусть и высокоинтеллектуальном, опирающемся – ну разумеется! – на самые благородные образовательные принципы.

В 1968 году Стивен вступил в члены недавно открытого Института астрономии, штаб-квартирой которого было длинное одноэтажное здание с роскошными интерьерами, стоящее среди деревьев и полей на земле Обсерватории Кембриджа на Медингли-роуд. Благодаря этому у него появился офис, который он делил с Брэндоном, а также стол – но не оклад; возможно, потому что институт возглавлял тот самый Фред Хойль, так и не простивший Стивену его знаменитое выступление на лекции в Королевском обществе несколько лет назад. В отличие от Америки, оплачиваемых научных должностей в Англии было днем с огнем не сыскать.

Тем не менее исследования черных дыр вызвали такую шумиху за последние несколько лет, что у Стивена хватало могущественных союзников. На помощь с радостью пришли Деннис Шама и Герман Бонди, чье содействие мой отец зачислил на наш счет. Прошел слух, что администрация Кингс-колледжа имеет намерение предложить Стивену ставку старшего научного сотрудника. Руководство Гонвиля и Каюса, возмущенное этим выпадом, вступило в игру, предложив Стивену особую категорию членства – должность научного сотрудника на шесть лет за выдающиеся достижения в современной науке, и Кингс так и не получил возможность сделать ответный ход.

Ввиду наличия постоянного дохода и гарантированного служебного положения Стивена нам пора было задуматься об улучшении жилищных условий. Хотя по выходным мы выезжали на поиски подходящих вариантов в окрестные деревеньки, нас сдерживала трудноразрешимая проблема транспортировки: если бы мы купили новый дом в пригороде, даже в ближайшей из деревень, мне пришлось бы каждое утро возить Стивена на работу и каждый вечер забирать его домой, и такое напряжение могло бы стать невыносимым, особенно вкупе с двумя маленькими детьми. На Литл-Сент-Мэри нам было очень удобно. С поддержкой Стивен все еще мог дойти до кафедры по утрам, хотя иногда его приходилось отвозить в институт, где он проводил семинары и дискутировал с Брэндоном. Для Роберта нашлась замечательная старинная игровая площадка во дворе квакерского дома собраний, рядом располагалась и университетская библиотека, в пяти минутах езды на велосипеде, – лишь бы у меня хватало времени и сил туда выбираться. До центра города было рукой подать, а церковный сад служил не только идеальным местом для прогулок Роберта, но и моим храмом садоводства. Единственным недостатком были размеры дома и его ветхость, все еще очевидная, несмотря на мои попытки придать ему свежий вид.

Наши предприимчивые друзья Эллисы купили и реставрировали дом в Коттенхэме, деревушке на окраине Кембриджа. Брэндон и Люсетт поступили так же в отношении дома своей мечты в деревенской глубинке вскоре после того, как поженились. Даже соседи по Литл-Сент-Мэри шли на разные хитрости, чтобы увеличить и улучшить свои жилищные условия, превращая свои старые развалины в просторные симпатичные таунхаусы. В доме номер пять обитала писательница и биограф Розы Маколей Констанция Бабингтон-Смит, превратившая свое жилище в маленький рай для книгочея. Мы с некоторой завистью наблюдали за разнообразием всех этих домов и пришли к выводу, что нам тоже стоит совершить нечто подобное. Однако мы оказались в такой же ловушке, как персонажи книги «Уловка-22». Мы сэкономили достаточно денег для того, чтобы сделать первоначальный вклад в ипотеку на новое жилье, а местные власти предоставляли субсидии на реставрацию старых домов; но из-за своего возраста наш дом не мог служить обеспечением ипотеки, а колледж из-за неблагоприятного отчета земельного агента посчитал наш дом неудачным вложением.

Пока мы размышляли над этой дилеммой, изменилась жилищная политика, и наша проблема сама собой решилась: стала доступна ипотека на старые жилые объекты по более высокой процентной ставке. Если бы строительная компания предоставила нам ипотеку, то мы бы могли взять дополнительный заем у университета по низкой процентной ставке. Совершенно неожиданно все элементы мозаики встали на свои места, хотя Стивен все еще относился к идее скептически. Я вооружилась линейкой и карандашом и часами рисовала на обрывках бумаги: мне казалось, что мы вполне можем использовать некоторые из идей наших соседей для того, чтобы увеличить и отреставрировать наш дом. На первом этаже можно было бы устроить элегантную сквозную комнату, объединив две существующие; новую кухню организовать в пристройке, выходящей на двор; планировку второго и третьего этажа изменить и добавить новый санузел, спальни и сад на крыше. Отставной оценщик жилья, господин с говорящей фамилией мистер Трифт, оказавшийся истинным мастером своего дела и милейшим человеком, помог мне составить детальный план, благодаря которому пространство в доме было раздвинуто до космических пределов благодаря использованию каждого свободного сантиметра.

Мы изучили программы субсидий на реставрацию жилья и гранты целевой помощи инвалидам и, когда наши планы и чертежи были готовы, пригласили представителя строительной компании, чтобы он оценил их в качестве обеспечения ипотеки. В отличие от мерзкого типа, отправленного к нам колледжем, оценщик из строительной компании благожелательно осмотрел дом и, взглянув на предложенные планы, кивнул. «Дом будет очаровательный, верно?» – сказал он, намекая, что готов утвердить наш дом для ипотеки. В итоге мы смогли сделать хозяйке дома более солидное предложение, на которое она ответила согласием. В тот момент нам казалось, что для нас нет ничего невозможного. Но мы недолго наслаждались домовладением: вскоре после того, как мы подписали необходимые документы, вся мебель была убрана в спальни, а мы сами съехали из дома, уступив его строителям. Дополнительные займы, включая щедрую помощь родителей Стивена, а также субсидии на реставрацию составили сумму, необходимую для полномасштабной реорганизации дома.

Джордж и Сью Эллисы с Мэгги и годовалым Энди на полгода уехали в Чикаго по приглашению Субраманьяна Чандрасекара, знаменитого индийского физика-теоретика и лауреата Нобелевской премии. Чандрасекар был научным сотрудником Тринити-колледжа, но был вынужден переехать в Америку с женой Лолой после оскорбления, нанесенного ему близким другом, Артуром Эддингтоном, в Британском королевском астрономическом обществе в 1933 году. Чандрасекар предчувствовал грядущие исследования черных дыр, предсказав полное сжатие массивных звезд под действием собственной гравитации, а Эддингтон и остальные члены высокого собрания презрительно высмеяли его гипотезы. В Чикаго жилище Чандрасекаров рассчитывалось на бездетную пару. Все в их тихой, уединенной квартире было белым как снег: толстый белый ковер, белый диван и кресла, белые шторы, и все это представляло собой белый кошмар для Сью, гостьи с двумя маленькими детьми, чьи пальчики постоянно были вымазаны липким шоколадом.

Тем временем мы с благодарностью заняли практичный семейный отреставрированный коттедж Эллисов в Коттенхэме на период реорганизации нашего дома номер шесть по улице Литл-Сент-Мэри. Лишь благодаря этому опыту я оценила все преимущества жизни в городе. Дом был чудесный, но изоляция сводила меня с ума, в особенности в сочетании с токсикозом, вызванным беременностью. Стивена приходилось каждое утро возить в Кембридж и забирать оттуда каждый вечер, исключая случаи, когда он не задерживался на работе и успевал подсесть в машину к соседям из Коттенхэма. Роберт был выбит из колеи: он скучал по Иниго и детям на игровой площадке, а мне отчаянно недоставало соседей по Литл-Сент-Мэри, особенно Тэтчеров; попытки работать над диссертацией были бесплодны. Мою депрессию только усугубляли новости с Ближнего Востока о новой конфронтации между Египтом и Израилем и, следовательно, между сверхдержавами. Войска участников конфликта то и дело устраивали рейды по чужой территории, но этим дело не ограничивалось: в ход пускали новое отвратительное средство войны – террористический захват гражданских авиарейсов. Я стала напряженной, раздражительной и, стыдно сказать, вспыльчивой в общении с близкими: Стивеном, Робертом и любимой, но очень уж неторопливой бабушкой, приехавшей из Норвича к нам в гости на неделю в самую жару.

Наконец, вопреки всем ожиданиям, в середине октября дом, который в течение нескольких месяцев напоминал место бомбежки и поддерживался лишь куском металлической арматуры, оказался в достаточно обитаемом состоянии для того, чтобы мы могли вернуться в него. Еще многое предстояло доделать, поэтому каждый день к нам являлись делегации ремесленников, сантехников, штукатуров, маляров, электриков, понимающих, что пришли позже срока, но не виноватых в общей задержке. Как только мы вернулись домой, Стивен и Роберт возобновили свои прежние занятия, а я принялась за отскабливание полов, перестановку мебели, развешивание штор и подготовку новой спальни для младенца в задней части дома. Эта спальня, а также миниатюрный новый санузел рядом с ней заняли место старого санузла с покатым полом на втором этаже. Из окна был виден садик на крыше, устроенный над новой кухней, выступающей за пределы дома во внутренний двор. На месте старой кухни теперь располагалась обеденная зона с большой гостиной, занимавшей весь первый этаж. В ее центре находилась массивная опора, которую строители называли загадочным словом «арэс-джи». На заднюю стену, построенную из старого мраморнорозового, черного и желтого кембриджского кирпича, мистер Трифт с почтением вернул табличку XVIII века в память о Джоне Кларке.

На верхнем этаже за мансардой, где обитал Роберт, располагалась новая комната, на плане названная «кладовой». Потолок в ней был на десять сантиметров ниже, чем требуется по закону для жилой комнаты, из-за того что в соседнем доме на ней находилось окно. Однако при последнем осмотре строительный инспектор заглянул в эту комнату и бесстрастно заметил: «Из нее вышла бы очень милая спальня, не так ли?» Я поторопилась заверить его в том, что комната будет использоваться по заявленному назначению, что подтверждали коробки и чемоданы, занимавшие бóльшую ее часть. Вскоре открылось истинное предназначение этой так называемой кладовой: она стала великолепной игровой комнатой: безопасная, можно сколько хочешь шуметь, детей не видно, но за них спокойно.

Недели через две, 31 октября, когда все рабочие исчезли, мы устроили праздник, на который пригласили сорок гостей. Все они успешно поместились в наш дом, где теперь удачно сочеталось историческое прошлое фасада и современное удобство начинки. Волнение и хлопоты, связанные с вечеринкой, не прошли даром: на следующий день я уже томилась от известного дискомфорта на кушетке, которую сама же обила днем раньше. Вечером я отправилась в больницу, решив, что больше ни за что не отдам себя и младенца в руки старых грымз из роддома. Я настояла, чтобы роды приняла спокойная, благодушная местная акушерка в родильном отделении больницы.

В небывалом порыве утренней активности в понедельник 2 ноября в восемь часов я родила дочь Люси. Акушерка уделила мне необходимое внимание и затем, что естественно после ночного дежурства, отправилась домой, оставив меня и ребенка на попечение медсестер. Но, как оказалось, восемь утра в понедельник – неудачное время для того, чтобы родиться. Дежурные сестры, помогавшие при родах, помыли и запеленали малышку, а затем тоже отправились по домам, оставив меня в беспомощности на родильном столе, а бедная кроха – в кроватке рядом со мной, но вне досягаемости – кричала, пока ее личико не покраснело. Я страстно желала успокоить ее, но мне велели не двигаться, да и в любом случае я была еще слаба после родов и боялась уронить ее. Я мерзла, лежа на твердом столе, в отчаянии от того, что мир так неприветливо встречает мою крошку.

Через два дня я уже была готова вернуться домой – мне так не терпелось, что я надела пальто и завернула свою милую розоволицую куколку, которая теперь стала значительно спокойнее, в теплую кружевную шаль. Но появился доктор и приказал мне вернуться в постель: он хотел поставить мне капельницу с препаратом железа, чтобы пополнить мои истощенные запасы этого ценного вещества перед отправкой домой. С сожалением я повиновалась и вместо возвращения к Роберту и Стивену погрузилась в чтение книги Томаса Манна «Будденброки» – саги о прусской семье, жившей в конце XIX века. Мое терпение было вознаграждено тем, что на следующий день нас отпустили-таки домой, судя по всему, в гораздо лучшей форме, чем раньше, благодаря введенному мне железу. Было очень приятно вернуться: стоял ноябрь, в саду зацветали последние розы, красивее и ярче, чем розы лета. Роберт пришел домой из детского сада вместе с Иниго вскоре после полудня. Он постучал заслонкой почтового ящика, с любопытством глянул в щель для писем и ворвался в дом, крича: «Где ребенок? Где ребенок?» Увидев сестренку, которая лежала на коврике в детской, он сразу подошел к ней и поцеловал. С тех самых пор, хотя Люси, обретя дар речи, никогда не давала ему спуску, его братское чувство не требовало консультаций доктора Спока: Роберт не проявлял ни малейших признаков соперничества с сиблингами.

В небывалом порыве утренней активности в понедельник 2 ноября в восемь часов я родила дочь Люси.

Хотя отец Стивена и его брат Эдвард уехали в Луизиану на академический год с целью изучения тропической медицины, его мать осталась в Англии, чтобы оказать нам помощь сразу после рождения Люси, так как Стивену уже требовалась значительная поддержка для того, чтобы справляться с повседневными задачами. Он все еще мог подняться по лестнице, но ходил так медленно и неустойчиво, что не так давно ему все же пришлось начать пользоваться инвалидным креслом. На четыре дня моего пребывания в больнице мне требовался заместитель по дому, который был бы терпеливым, понимающим и выносливым и которому Стивен доверял бы полностью. Джордж оставался его неизменным помощником на кафедре, но у него имелась собственная семья и маленькие дети, к которым он должен был возвращаться домой по вечерам. Поэтому Стивен предпочел призвать на помощь свою мать на время моего отсутствия. Она приехала и пробыла у нас в доме еще несколько дней после моего возвращения, демонстрируя доброту, хорошее настроение и энергичность, хотя и сочетающиеся с некоторой отстраненностью. График был весьма утомительный: покупки, стирка, уборка в доме, готовка еды, присмотр за Робертом и Стивеном. То время, когда Стивен брал в руки кухонное полотенце, чтобы помочь с уборкой на кухне, давно миновало. Из-за его болезни было невозможно требовать от него какой-либо помощи в ведении хозяйства, потому что он не мог делать ничего физически. Эта неспособность к практическим занятиям давала ему то преимущество, что он мог безраздельно посвящать себя физике, и я принимала это как должное: я понимала, что он не хотел бы отвлекаться на такие земные материи, как приготовление пищи, хозяйство и подгузники, какими бы ни были его обстоятельства.

После моего возвращения домой мама приняла пост у Изабель, которая должна была воссоединиться со своей семьей в Америке – ее обуздывающего влияния там очень не хватало. Ненавидя рептилий и пренебрегая советами местных жителей, отец Стивена вступил в смертельную схватку с ядовитой змеей-щитомордником, атаковав ее с помощью рукоятки метлы. Через шесть недель после рождения Люси Стивен собирался заехать к родителям в Луизиану по пути на конференцию в Техас, но, к моему невероятному облегчению, было решено, что он поедет с Джорджем, а я останусь дома с двумя детьми.

Когда обе бабушки удалились, наша повседневная жизнь вновь изменилась: сейчас в ее центре были потребности младенца и Стивена, а в помощниках оказались трехлетний Роберт, няня Иниго и Тельма Тэтчер. Я чувствовала себя очень счастливой, глядя на своих здоровых и благополучных детей. Стивен, однако, беспокоился насчет Люси. Она подолгу спала днем, а ночью вела себя идеально, настолько, что он был убежден, что с ней что-то не так. Он ожидал, что все дети будут такими, как Роберт: активными и энергичными в любое время дня и ночи. Я не разделяла его тревоги. Я просто наслаждалась спокойствием, наступившим в нашем доме после рождения дочери; это время оказалось одним из наиболее стабильных периодов в нашей жизни, в особенности после генеральной перестройки дома.

Стивену уже требовалась значительная поддержка для того, чтобы справляться с повседневными задачами. Он все еще мог подняться по лестнице, но ходил так медленно и неустойчиво, что не так давно ему все же пришлось начать пользоваться инвалидным креслом.

Дом бесконечно радовал меня своей свежестью, чистотой и сравнительной вместительностью, а ребенок радовал еще больше. Дочь была такая крошечная, что я могла удержать ее одной ладонью, и такая тихая, что детский врач, придя проведать нас, даже не заметила ее рядом со мной в постели. Маленькая Люси соблюдала заведенный у нас режим сна и бодрствования, позволяя мне наводить порядок в доме, заботиться о Стивене и Роберте и спать положенное количество часов. Вечером я успевала немного почитать, в то время как Стивен готовился ложиться. У нас существовала негласная договоренность о том, что он будет заботиться о себе настолько, насколько это воз можно, даже если на это требуется время (негласная – так как его обижало любое упоминание о болезни). Он мог раздеться, если я развязывала ему шнурки и расстегивала пуговицы, а затем с трудом втискивался в пижаму; в это время я лежала в постели и читала, наслаждаясь этими минутами как роскошью в конце каждого длинного дня. Стивен всегда долго готовился ко сну, не только из-за физических ограничений, но и из-за того, что его внимание постоянно отвлекалось на что-то другое, чаще всего – на одну из релятивистских проблем. Однажды вечером он переодевался даже дольше, чем обычно; причина стала мне известна лишь на следующее утро. В ту ночь, надевая пижаму и визуализируя геометрию черных дыр, он решил одну из важнейших проблем в их исследовании. Решение заключалось в том, что если произойдет столкновение двух черных дыр, в результате которого получится одна, то площадь поверхности новой черной дыры не может стать меньше, напротив, она должна быть больше, чем сумма поверхностей двух изначальных черных дыр. Иными словами, что бы ни произошло с черной дырой, размер ее не может уменьшиться. Благодаря этому решению Стивен в свои двадцать восемь лет стал одной из крупнейших фигур в области теории черных дыр. По мере того как тема черных дыр приобретала все бóльшую популярность, Стивен становился популярнее среди мирового населения, наделившего его особой харизмой. В Сиэтле мы вышли на орбиту явления, получившего новое имя; теперь же мы, очевидно, пересекли «горизонт событий», область вокруг черной дыры, из которой нет возвращения. Теория предсказывала, что неудачливый путешественник, которого притяжением дыры засосало за горизонт событий, будет вечно растягиваться, подобно спагетти, не имея никакой надежды выбраться наружу или отправить сообщение о том, что с ним стало.

У нас со Стивеном существовала негласная договоренность о том, что он будет заботиться о себе настолько, насколько это возможно, даже если на это требуется время. Его обижало любое упоминание о болезни.

 

6. Кампании

Год рождения Люси – 1970-й – был также годом принятия Закона о хронически больных и инвалидах. Хотя по всему миру принятие этого закона чествовалось как исторический прорыв в борьбе за права людей с ограниченными возможностями, многие правительства фактически отказывались применять его в полном объеме в течение долгих лет, заставляя людей, и без того находящихся в сложной жизненной ситуации, продавливать его на местах, устраивая собственные кампании. Тем не менее закон действительно придал силу нашим многочисленным жалобам на учреждения, не оборудованные приспособлениями для обеспечения доступа инвалидов.

С младенцем в слинге, толкая перед собой инвалидное кресло со Стивеном, в сопровождении трехлетнего Роберта я шла в первых рядах демонстрации протеста, устроенной кампанией по защите прав инвалидов и их сопровождающих. Высокий тротуар или неудачно расположенная ступенька, не говоря уже о лестнице, представляли собой препятствие, превращающее в остальном вполне осуществимое семейное мероприятие в кошмар. Не будучи достаточно крепкой (мой вес составлял всего 52 килограмма), я была вынуждена устраивать засаду, осматривая окрестности на предмет здорового мужчины, которого могла бы попросить о помощи. Затем приходилось передавать младенца первой попавшейся сочувствующей даме. Затем ангажированный мной мужчина, Роберт и я должны были поднять кресло вместе с его седоком и перенести через препятствие либо установить на него; при этом мы с Робертом должны были следить, чтобы наш помощник взялся за кресло правильно, иначе подлокотник или опора для ног могли отломиться. Наконец я осыпала спасителя смущенными изъявлениями благодарности и мы могли продолжать двигаться к нашей цели. Часто, к моему облегчению, помощники объявлялись сами собой, не дожидаясь моих приставаний. Поднимая кресло вместе со Стивеном, они порой удивлялись: «Чем вы его кормите? Вроде худенький парень, а весит тонну». Я всегда отвечала: «У него все в мозг уходит».

Наши письма протеста в адрес городского инспектора рассматривались с высочайшим пренебрежением, напоминающим о первых встречах Стивена с казначеями Гонвиля и Каюса. Городскому инспектору никогда не приходило в голову, что люди с ограниченными возможностями могут испытывать потребность отправиться в «Маркс и Спенсер», чтобы самостоятельно купить себе нижнее белье; он просто не видел необходимости в такой экспедиции, как будто бы у инвалидов и их семей не было права забираться в такую даль. Несправедливость побудила нас к действию. Почему Стивен должен был переносить дополнительные ограничения, помимо тех, которые достались ему от природы? Почему недальновидные бюрократы усложняли ему жизнь, в то время как он, в отличие от самодовольных чиновников, этого бича Британии 1970-х, использовал свои ограниченные возможности на полную мощность каждый день?

После многочисленных сражений мы убедили художественный театр и киноцентр оборудовать места для инвалидов. Университет начал постепенно пересматривать отношение к обеспечению доступа, как и некоторые наиболее либеральные колледжи. Мы распространили нашу кампанию на Английскую национальную оперу в Колизее, где наши требования были приняты незамедлительно, а также на Королевскую Оперу в Ковент-Гардене, где помощь инвалидам заключалась в перекладывании обязанностей за погрузо-разгрузочные операции на двух престарелых портье, которые однажды, затаскивая Стивена по ступенькам в бельэтаж, уронили его, не в силах справиться с задачей. Как ни странно, отношение городской инспекции к вопросу доступа для инвалидов радикально изменилось, когда Стивен прославился на весь мир; но до этого было еще далеко в те напряженные годы, когда я толкала инвалидное кресло с двумя маленькими детьми на буксире.

Большинство колледжей оттягивали реконструкцию, ссылаясь на недостаток финансирования и невозможность внесения изменений в конструкцию исторических памятников, которыми являлись их здания, без нарушения законов о консервации. Часто в обеденный зал колледжа можно было попасть только через кухню, в которой вас подстерегали такие опасности, как дымящиеся котлы, брызгающие раскаленным маслом грили и груженые тележки; служебные лифты, которыми приходилось пользоваться, одновременно применялись для подъема стопок посуды, подносов с закусками и ящиков с вином. В результате мы всегда опаздывали к Высокому столу, что встречало напыщенное осуждение, как если бы прерывание трапезы было бесконечно постыдным и невоспитанным поступком. Наша баталия с одним из колледжей, достаточно прогрессивным, чтобы допустить в свои ряды женщин, но слишком отсталым, чтобы обратить внимание на требования инвалидов, продолжалась до середины 1980-х.

Кроме ступенек и тротуаров, существовало множество непредвиденных препятствий, с которыми мы сталкивались, выходя на улицу. Однажды я вышла на прогулку со Стивеном, усадив Люси к нему на колени, и переднее колесо коляски застряло в рытвине на дороге, из-за чего оба моих перепуганных пассажира вывалились в грязь. В другой раз, когда Люси уже подросла, нас задержало иное препятствие. Чтобы свести к минимуму количество багажа, я не брала на прогулку ничего, кроме ключа, поэтому и денег у меня с собой не было. Когда мы вошли через чугунные ворота в Кингс-колледж, Люси зорким глазом подметила фургон мороженщика, припаркованный на обочине. Она начала осваивать разговорную речь в возрасте десяти месяцев, когда, лежа на нашей кровати, смотрела на свет лампы и говорила «вет, вет»; так что потребовать мороженого в возрасте одного года для нее не составило труда. Отказавшись принять мое «нет», сказанное извиняющимся тоном, она соскользнула с колен отца и уселась на тропинке у его ног, всем своим видом демонстрируя протест. Я не могла нести ее и толкать коляску со Стивеном одновременно, поэтому мы с Робертом попытались подольститься к нашему взбудораженному повстанцу в васильковом платье и каштановых локонах, но попытки были безуспешны. Мимо шли хористы часовни Кингс, возвращавшиеся с репетиции вечерни; все они остановились вокруг нас, привлеченные выражением столь сильного возмущения таким маленьким существом. Мне показалось, что прошла вечность до того момента, когда нас увидел знакомый Стивена с кафедры и пришел к нам на выручку. Я толкала коляску, а он нес Люси, все еще громко оповещающую мир о своем негодовании, домой – без мороженого.

Поскольку у нас не было времени на чтение газет, мы довольствовались вырезками из них, которые делали для нас мои родители. Часто они отправляли нам целый ворох вырезок, иногда об открытиях в астрофизике, иногда о льготах для инвалидов. В одной из таких заметок говорилось о том, что инвалиды могут востребовать стоимость водительского удостоверения. Мы обратились к врачу Стивена за пояснениями. Он сказал, что статья опередила принятие законопроекта: в 1971 году еще не существовало механизма для возврата пошлины, уплаченной за водительское удостоверение, – он появился несколько лет спустя. Однако доктор Свон предложил Стивену другой вариант: подать заявление на получение автомобиля для инвалидов.

Эта чудесная возможность открывала для нас удивительные перспективы. Сумев справиться с джойстиком в электромобиле, Стивен получал новую, механическую подвижность вместо утраченной физической. Его заявление было принято, бюрократические формальности выполнены, оставалось только одно: найти закрытое место парковки в непосредственной близости к электрической розетке, чтобы заряжать батарею по ночам. Как часто бывало с нами, решение пришло из неожиданного источника, когда Хью Корбетт, директор Университетского центра, проживающий на другом конце улицы, узнав о нашей проблеме, незамедлительно предложил Стивену парковочное место под крышей и с розеткой.

Хотя автомобили для инвалидов критикуют за ненадежность, электромобиль, двигающийся со скоростью хорошего велосипеда, позволил Стивену снова стать хозяином собственного времени. Он мог ездить куда угодно, распределяя рабочее время между кафедрой колледжа и Институтом астрономии. По возвращении домой ранним вечером он притормаживал возле дома, и тогда Роберт выбегал к нему навстречу, садился рядом с ним на бортик автомобиля, и они вместе преодолевали финальные пятьдесят метров до парковки, а я шла вдогонку с инвалидным креслом, в котором отвозила Стивена домой. В этой системе, само собой, случались неполадки. Машина часто ломалась, другие автомобили перегораживали нам выезд с парковки. Один раз она перевернулась, сильно испугав Стивена, но, к счастью, больше ничем ему не навредив.

Летом мы с детьми порой отправлялись на пикник в район обсерватории и посещали Стивена в его офисе в Институте астрономии. Пронзительные детские голоса оповещали Стивена о нашем прибытии, наполняя коридоры с мягкими коврами, подобно порывам весеннего ветра. Выражение лица Стивена, как всегда, было гораздо более красноречивым, чем произносимые слова; в таких случаях широкая улыбка озаряла его лицо, передавая ту радость, которую доставляли ему дети. Обсерватория, построенная в 1823 году в соответствии со своим назначением, с куполом в центре и жилыми частями здания для астрономов, была похожа на необычный и внушительный деревенский коттедж, окруженный ухоженными аллеями и садами, где нам предоставили небольшой огородик для выращивания собственных овощей и фруктов. В церковном дворике было идеальное место для роз и лилий, но мне не хотелось осквернять его почву посевами овощей. На участке рядом с обсерваторией дети с радостью принялись за дело: копали, сажали семена и наблюдали за их ростом, перемежая эти занятия с веселой болтовней. Осенью мы с гордостью набирали полные сумки фасоли, моркови и салата и несли все это в институт к Стивену, чтобы похвастаться ему, прежде чем направиться домой в авангарде его электромобиля.

Эти беззаботные дни, проведенные на границе между городом и деревней, давали нам возможность укрыться от возрастающей суматохи на улице Литл-Сент-Мэри. Когда случай привел нас сюда в 1965 году, улица была островком спокойствия. К началу 1970-х она стала превращаться в оживленную и опасную, которую многие использовали для проезда к Университетскому центру, Питерхаус-колледжу и отелю «Гарден-Хаус» на берегу реки. Частенько десятитонный грузовик по ошибке заезжал на нашу улицу, надеясь таким образом доставить свой груз в центр или отель, но застревал посередине улицы в месте сужения проезжей части. Затем грузовику приходилось задним ходом заезжать на Трампингтон-стрит, притираясь к фасадам наших домов и наполняя гостиные выхлопными газами.

Если днем это составляло главную проблему, то ночью нам не давали уснуть глухие содрогания ритмов поп-музыки, доносившиеся из так называемого музыкального салона Питерхаус-колледжа. Члены колледжа весьма дальновидно расположили свой музыкальный салон, в котором царила поп-музыка, вдали от других зданий колледжа, в комнате, выходящей на церковный двор. Возможно, они полагали, что сон мертвых ничем не потревожить. К сожалению, они не подумали о живых обитателях окрестностей, особенно пожилых и совсем юных, для которых ночные завывания, грохот и вибрация были невыносимы.

О предстоящей сходке в течение дня возвещал свист микрофонов, звуки настраиваемой гитары и звон одинокой цимбалы. В один из таких дней миссис Тэтчер кивнула в сторону Питерхауса: «Разве не изумительно, дорогая? Кажется, у них происходит thé dansant».

Налицо была необходимость в новой кампании, на этот раз не связанной с проблемами инвалидов. Письма в адрес руководящего совета Питерхауса, отчаянные полуночные телефонные звонки швейцарам и даже самому главе колледжа приводили лишь к компромиссу, состоявшему в сокращении времени работы колонок на полную мощность и уменьшении громкости после полуночи.

Дорожное движение, представляющее реальную опасность для малышей – Роберта, Люси и Иниго, любивших кататься на трехколесных велосипедах по проезжей части и наносить визиты вежливости соседям, было более трудноразрешимой проблемой, требующей организованной кампании, демонстраций и града писем, большинство из которых не встречало дружелюбного ответа. Однако характер проблемы в корне изменился в связи с разрушительным пожаром 1972 года в «Гарден-Хаус», пару лет спустя после студенческой демонстрации протеста, обвинявшей отель в поддержке военного режима в Греции.

Когда пожар закончился, на месте семейных торжеств стоял дымящийся обугленный остов; вскоре возникли планы построить еще более грандиозный отель там, где был старый. Помимо архитектурных соображений, нас беспокоила перспектива возрастания транспортной нагрузки; поэтому все резиденты улицы единодушно воспротивились таким планам. Назревала жесткая конфронтация; со своей стороны, мы осознали, что их взаимоисключающие цели на самом деле не являются таковыми. Менеджеры хотели построить новый отель, а мы стремились запретить доступ автотранспорта на нашу улицу и восстановить на ней безопасность и покой; объединив усилия вместо того, чтобы бороться друг с другом, мы могли бы воплотить в жизнь обе цели. Таковым и был итог напряженных переговоров между жильцами и менеджерами, состоявшихся в доме номер девять под умелым председательством Тэтчеров.

Если в Кембридже нам со Стивеном удалось частично адаптироваться к окружающей среде и частично подчинить ее своей воле, то в других местах у нас все еще возникали сложности. По возвращении из Луизианы в конце 1970 года родители Стивена решили купить загородный дом. Я предложила приобрести его на восточном побережье, считая, что он стал бы чудесным капиталовложением для семьи. В Норфолке и Суффолке, несмотря на мягкий песок, грунт был ровным и легко преодолимым, что позволяло докатить Стивена почти до воды, чтобы он мог наблюдать за детьми. Моя идея была сразу отвергнута. «Восточное побережье слишком холодное для отца. Он не хотел бы владеть домом в таком холодном месте», – отрезала Изабель. Это было очень странно слышать: Фрэнк Хокинг проводил бóльшую часть свободного времени, работая в саду, независимо от времени года и погодных условий, подобно мистеру Макгрегору из истории про кролика Питера. В доме для того, чтобы согреться, ему достаточно было завернуться в халат; отопительные приборы там отсутствовали, и все остальные рисковали замерзнуть насмерть.

Изабель отправилась на поиски дома вместе с Филиппой, которая недавно прибыла из Японии, где училась в течение двух лет. Они вернулись в восторге от своей находки – каменного коттеджа на излучине реки Уай на холме над деревней Лландого в Монмутшире – как они сказали, это было чудесное живописное место для прогулок, где дети могли играть в лесу и на берегу реки. Я никогда не бывала в Уэльсе и заразилась их энтузиазмом, тем более что в апреле 1971 года мы купили новый блестящий автомобиль взамен старого и уже ненадежного «Мини» на деньги, которые Стивен получил в качестве своей первой Премии гравитации за эссе, законченное после Рождества.

Несмотря на внушительные размеры – в три раза больше, чем «Мини», – новая машина с трудом вмещала весь наш багаж: я выяснила это, когда экспериментировала со способами погрузки, в первый раз собираясь в Уэльс осенью 1971 года. Положив в просторное багажное отделение инвалидное кресло, сидячую коляску и складную кроватку, я поняла, что для чемоданов места не хватает. Оставался еще багажник на крыше, но с ним были связаны дополнительные проблемы: когда я упаковала чемоданы на четверых, закрыла дом, поместила Стивена на пассажирское сиденье автомобиля, сложила инвалидное кресло и перенесла его в багажник, пристегнула детей, погрузила их багаж, включая складную кроватку и коляску, а затем подняла четыре тяжелых чемодана на крышу автомобиля, у меня уже не осталось сил. Поэтому дорога длиной в 350 километров (в три раза дальше, чем до побережья Суффолка или Норфолка) стала для меня испытанием, а не приключением. Даже после того, как было открыто шоссе М4, расстояние продолжало составлять значительную проблему.

Тем не менее, когда мы пересекли границу Уэльса и, остановившись, чтобы выпить чаю, увидели дорожные знаки на иностранном языке и почувствовали пощипывание в носу от запаха влажного воздуха, предвкушение приключения вернулось. По крайней мере, мы могли честно сказать Роберту, что мы почти доехали (он спрашивал нас, скоро ли мы приедем, с того момента, как мы покинули Кембридж). Еще несколько километров дороги по открытой холмистой местности, потом по извилистым усыпанным листьями аллеям – и мы прибыли в место нашего назначения. Описание коттеджа, полученное нами в качестве ориентира, оказалось безукоризненно точным. Его положение над рекой Уай захватывало дух: отсюда открывался панорамный вид на реку, долину и покрытые лесом холмы на противоположном берегу, где царила осень в своем роскошном многоцветном убранстве. За домом протекал ручей, устремляющийся в низину; тропинка вела от дома через буковую рощу в холмы через влажный торфянистый подлесок к водопадам в Кледдоне. Неподалеку находились Черные горы и Брекон-Биконс, где не умолкали завывания ледяных ветров, отпугивающих даже бывалых горцев. Сам дом, без сомнения, был весьма живописным: оштукатуренный, с покатой крышей, уютно устроившийся на зеленом склоне холма, с голубым кудрявым дымком, струящимся из каминной трубы, – его преимущества были неоспоримы.

Хокинги считали себя свободными от какой-либо ответственности за Стивена. Они не особо обращали внимание на неудобства, связанные с мотонейронной болезнью сына.

В этом справедливом описании тем не менее недостает нескольких весьма существенных подробностей: так, склон, на котором стоял дом, был практически отвесным, так что двигаться по нему мы могли исключительно вверх или вниз; единственной поверхностью, которой позволяла передвигаться на инвалидном кресле, была тропа длиной около ста метров, уходящая в заросли ежевики на краю леса. Кроме того, чтобы попасть в дом, требовалось преодолеть десяток крутых и скользких каменных ступеней, покрытых мхом и лишайником, а внутри дома не менее крутая лестница вела к спальням и единственной ванной. Трудно было придумать более неподходящее место для Стивена. Даже с помощью отца ему требовалось десять минут для того, чтобы подняться по лестнице в туалет, и еще десять минут, чтобы спуститься обратно; коварные ступеньки во дворе отнимали еще больше времени. Кроме того, ему было совершенно некуда пойти; все выходы из дома приходилось совершать на машине.

Детям дом понравился, и частично я разделяла их радость. Краски осени были пленительны, чистый воздух прозрачен. Я наслаждалась кулинарными изысками в исполнении моей свекрови. Она отлично готовила, исключая те случаи, когда в целях экономии потчевала нас тертой бузиной и вялой крапивой из сада. В отличие от Стивена, строившего гримасы отвращения, я любила выпить домашнего вина, которое готовил свекр, особенно сладкую золотистую медовуху, в основе которой был забродивший мед от его собственных пчел. После ужина мы подолгу сидели у открытого огня с настольными играми, пока глаза у детей не начинали закрываться. Но когда мы гуляли с Робертом по холмам, мне очень не хотелось оставлять Стивена одного: он вынужден был сидеть в комнате или на террасе, грустно глядя нам вслед. Никакое другое место не могло столь жестоко и бесцеремонно подчеркнуть ограничения, связанные с его малоподвижностью. Я была озадачена и расстроена. Похоже на то, что Хокинги считали себя свободными от какой-либо ответственности за Стивена. Если мы приезжали к ним в гости, они оказывали помощь; во всех остальных случаях они, видимо, не обращали внимания на неудобства, связанные с мотонейронной болезнью.

 

7. Способность к восхождению

Перипетии, пережитые нами в Лландого в 1971 году, оказались тренировкой перед путешествием, которое мы предприняли следующим летом. На сей раз мы отправились на ежегодную летнюю школу по физике в местечке Лез-Уш Французских Альп, расположенном в нижней части Монблана. Конференция была детищем Сесиль Девитт и ее мужа Брайса, американского физика. Будучи матерью четырех дочерей и выдающимся физиком в то время, когда женщин-физиков можно было пересчитать по пальцам одной руки, Сесиль была из тех талантливых женщин, похожих на членов колледжа Люси Кавендиш, перед которыми я испытывала благоговейный трепет. Из своего дома в Америке она организовывала конференции в родной Франции, куда приглашала избранных ею участников. В Лез-Уш она заведовала всеми приготовлениями, вела сессии и лазала по горам. Ради Стивена она привлекла рабочую силу и бульдозеры, соорудившие пандус вокруг шале, в котором мы должны были проживать в течение шести недель, а также всемерно позаботилась о нашем комфорте. Что касается погоды в Альпах тем летом, то это была не ее вина.

Стивен вылетел в Женеву с коллегами, а мы с моими родителями и детьми поехали на машине в Париж, где ночью должны были пересесть на поезд с «местами» для автомобилей до Сен-Жерве, откуда было около сорока километров до Лез-Уш. Так случилось, что в Париже мы оказались в те хаотичные выходные конца июля, когда у французов начинается le grand rush – вся Франция отправляется на каникулы. К счастью, папа разузнал, на каком пути стоит автопоезд, и нам с нашими маленькими подопечными удалось протиснуться сквозь толпы разгоряченных путешественников к поезду на Лионском вокзале. На следующее утро, когда кошмары дороги были уже позади, мы сидели, наслаждаясь лучами солнца и завтраком, состоящим из кофе и круасанов, рядом со станцией Сен-Жерве. Солнце все так же сияло, окутывая белые пики царственным сиянием, когда мы въехали на извилистую дорогу через долину Шамони, направляясь в самое сердце гор.

Только мы одолели крутой подъезд к месту проведения летней школы, которое представляло собой группу жилых шале и домиков для проведения лекций, расположенных среди лугов и сосен, как погода испортилась: солнце исчезло, с гор спустился туман и пошел дождь. Дождь лил не переставая, стало холодно. Вода капала с каждой крыши, каждого водосточного желоба, каждой ветки и каждого стебелька травы, и пандус, любовно сконструированный Сесиль, превратился в грязную скользкую горку. В середине июля нам с папой пришлось прибегнуть к печному отоплению; мы непрерывно пополняли запас дров, чтобы поддерживать в шале приемлемую температуру и сушить пеленки, развешанные по всему дому. Малышка Люси изо всех сил старалась нам помочь, проявив инициативу по приучению самой себя к горшку в свои год и восемь месяцев.

В этих обстоятельствах, несмотря на высоту над уровнем моря и большое количество наклонных подъемов и спусков, Стивен был счастлив. С утра до ночи его окружали коллеги со всего мира, чьей сумасшедшей страстью являлось изучение черных дыр. Время от времени, если позволяла погода, небольшие группы ученых отправлялись покорять Монблан, уходя утром и возвращаясь под вечер; это лишь усиливало благоговение по отношению к ним и заставляло смотреть на них как на высшие существа. Для этой расы сверхлюдей не было ничего невозможного: для них, способных постичь тайны Вселенной, не составляло труда покорить любые земные вершины. Стивен, разумеется, тоже входил в когорту избранных: было очевидно, что он покоряет свои вершины с суровым мужеством закаленного горца. Все остальные плелись в хвосте: жены, матери, бабушки, дедушки, малолетние дети должны были заниматься своими делами – делать покупки, готовить еду и развлекать себя самостоятельно. Набеги на местный супермаркет с довольно ограниченным ассортиментом заканчивались тем, что мы приносили в дом яйца и готовили из них омлеты на плитке, газ в которую подавался из баллона. Для делегатов в поселке был устроен ресторан, но питаться там всем семейством на постоянной основе оказалось бы слишком дорого, да и в любом случае разговор за столом вежливо, но неизбежно сводился к узкой тематике черных дыр или альпинизма, и мы – то есть семья – бывали автоматически выключены из обсуждения.

В редкие моменты, когда дождь переставал, мы сразу отправлялись на прогулку под кроны мокрых деревьев на склоне горы. Мы обходили наше шале, миновали зал заседаний и углублялись в лес в поиске дикой малины и голубики. Тут мы встретились с еще одной неожиданной проблемой. Роберт, как всегда, устремлялся вперед, тогда как Люси решительно отказывалась продвигаться больше чем на два метра, поднимая ручки кверху и требуя, чтобы я ее несла. Поскольку безграничная энергия Роберта стала для меня нормой, я удивлялась нежеланию двигаться, овладевавшему Люси, так же как Стивена удивляла ее сонливость в младенчестве. Таким образом, мы продвигались по горной тропе очень медленно и редко достигали прогалины, где росла малина и голубика, до того, как снова начинал идти дождь. Во время одной из таких прогулок произошел примечательный случай.

В кои-то веки Люси шла пешком рядом с Робертом, в десяти метрах передо мной и моими родителями. Я замыкала шествие, наслаждаясь непривычной свободой движения, не обремененная ни взрослым, ни ребенком. Внезапно дети остановились. Они встали как вкопанные, что-то шепча друг другу, подзывая нас тихими голосами и указывая на землю. Там, пробираясь на другую сторону тропинки, ползла маленькая изящная гадюка с белыми ромбами на серой спинке. Она не обратила на нас ни малейшего внимания и прошелестела в подлесок. Зрелище было незабываемое, но еще более поразительной оказалась реакция детей: будто бы какой-то древний инстинкт подсказал им застыть на месте и не шевелиться.

Несмотря на высокоинтеллектуальные темы разговоров и страсть к покорению вершин, американцы, приехавшие на симпозиум в Лез-Уш, оказались замечательными людьми, рядом с которыми не был страшен никакой дождь. В их непринужденном дружелюбии не крылось ничего искусственного. Кип Торн и его жена-биолог Линда отказались от мормонского прошлого, чтобы исследовать новые горизонты мышления, не ограниченные религиозной догмой. Что бы они ни думали, они никогда не говорили с той строгостью, которую предполагало их религиозное прошлое; напротив, они несли в мир лучшие составляющие мормонизма – глубокую и искреннюю заботу о ближних.

Джим Бардин, тишайший, невероятно застенчивый физик, работал в сотрудничестве со Стивеном и Брэндоном Картером над трудоемкой задачей разработки законов механики черных дыр, основываясь на эйнштейновских уравнениях общей теории относительности. Новый свод законов, определяющих физический смысл черных дыр, вызвал волнение умов, когда стало очевидно их сходство со вторым законом термодинамики. Именно это сходство натолкнуло ученых на мысль о том, что пропасть между термодинамикой и черными дырами можно сократить, выразив теорию черных дыр языком термодинамики. Законы термодинамики царят в микрокосме: они управляют поведением атомов и молекул, вплоть до их конечного превращения в тепло, каковым они обмениваются с окружающими их объектами. Однако головоломка, над которой тогда трудились физики, заключалась в том, что законы термодинамики, несмотря на обнаруженное подобие, не могут работать в случае с черными дырами, так как считалось, что из черной дыры не может вырваться ничто, и тепло не было исключением.

Стивен, Джим и Брэндон бились над разгадкой этой тайны, когда я, не в силах перенести ни каплей дождя больше, схватила детей в охапку, села в машину и поехала по дороге через перевал над Шамони в Швейцарию в надежде, что хоть где-нибудь встречу солнце. Хоть где-то должна происходить щедрая передача тепла от одного небесного тела к другому, даже если тепло и было признаком разрушения, или «энтропии», говоря научным языком. Жена Джима Нэнси поехала с нами и влюбила в себя детей, распевая им песни, рассказывая сказки, показывая забавные сценки и читая стихи всю дорогу до Мартиньи (где солнце и вправду светило) и обратно. За искрами веселья в больших карих глазах Нэнси скрывалась большое горе – она недавно потеряла обоих родителей.

Дождливым вечером в Лез-Уш в нашу жизнь ворвался новый студент Стивена Бернард Карр. Бернард сразу выделился из предсказуемой массы студентов-исследователей. Он оказался общительным, добросердечным и раскованным, возможно, в результате того, что почти всю сознательную жизнь провел в пансионе, куда его отдали в возрасте шести лет. Он мог свободно общаться на многие темы, но предпочитал говорить о том, что занимало его больше всего: о парапсихологии, которую физики, включая Стивена, высмеивали. Однако для Бернарда совпадения и телепатия много значили. Например, его потрясло то, что его импровизированный визит в Лез-Уш из Женевы, где он в то время жил, был вполне ожидаемым для его нового научного руководителя Стивена, уже пригласившего его устно через знакомых. В детстве Бернард мечтал стать космонавтом. К ужасу матери, готовясь к этой миссии, он однажды провел целый день в шкафу, стоя на голове под охраной младшего брата. Должно быть, его мать вздохнула с облегчением, когда он предпочел теорию космических исследований практике.

Когда солнце наконец смилостивилось над Францией и осветило ее своими лучами, а горы появились из-за облаков, Кип и Линда пригласили нас с Робертом на горную прогулку к одному из ледников под названием «Бионнассе», расположенному на восточном склоне Монблана. Оставив Люси и Стивена с моими родителями, мы отправились на фуникулере из Лез-Уш на вершину хребта, откуда открывался вид на игрушечные шале и деревни, точками разбросанные по долине. Место проведения летней школы скрылось за темной массой деревьев слева, а справа виднелась горная тропа, петляющая по крутому склону вслед за тросом фуникулера, ползущего вверх от Сен-Жерве к станции на вершине под названием Нид д’Эгль – Орлиное Гнездо. Ослепительно-белая гора на фоне темно-синего неба выглядела волшебно; тропа вела нас все выше и выше; мы останавливались лишь для того, чтобы обменяться восхищенными восклицаниями по поводу альпийских растений и цветов, раскрывающихся навстречу солнцу. Мы продолжали восхождение, продвигаясь за пределы фуникулерной дороги в сторону массивного сине-серого ледника и собирая образцы растений для Линды.

Мы добрались до первого укрытия альпинистов на подветренной стороне Дом-дю-Гутэ, и тут все разом осознали, что мы одни в горах. Далеко внизу фуникулер скрылся из виду, другие путешественники тоже исчезли, хотя солнце было еще высоко. Над головой молчаливо парили орлы, невидимый ручей шелестел по камням; все остальное было неподвижно – кругом царила жутковатая тишина. Никто из нас не додумался уточнить время отправления последнего фуникулера в деревню. Быстрым шагом, переходящим в бег, мы кинулись в обратный путь по тропинке, ведущей на станцию фуникулера, до которой было около часа ходу. Вопреки всем ожиданиям, на станции мы обнаружили фуникулер и служащего рядом с ним. Мы подбежали к нему, обрадованно улыбаясь, но он встретил нас с недовольным видом и перегородил нам дорогу. Непроницаемо равнодушный, он объявил, что последняя кабинка отправилась в полшестого, а теперь уже почти шесть. Мы умоляли его, переводя дыхание, указывая на пятилетнего ребенка, который первый раз в жизни выглядел уставшим. Наш собеседник оказался неприступным, твердым как кремень. Мы удалились в негодовании и тревоге. На горном хребте над станцией была ночлежка, откуда мы попытались дозвониться до резиденции летней школы – безуспешно. Не осмеливаясь дольше ждать и видя, как снижается солнце, мы оставили немного денег служителю ночлежки и попросили позвонить еще раз, оставив сообщение.

Нам ничего не оставалось, кроме как направиться на всех парах вниз по склону, по тропинке, если она была различима, а если нет, то продираться через папоротники и высокую траву. Кип, похожий на святого Кристофера на средневековой картине, нес Роберта, чьи ноги выдержали четырехчасовой подъем, но теперь болели от усталости. Пробираясь через подлесок, мы в изумлении остановились: наверху над нашими головами проплыла кабинка фуникулера с тем самым нелюбезным служащим, направляясь своим обычным путем в Лез-Уш. Воздух похолодел, когда солнце опустилось за горы и небо потемнело. Мы упорно продолжали путь, радуясь хотя бы тому, что идем вниз, а не вверх по склону.

В деревне Лез-Уш наш путь не заканчивался. До резиденции летней школы было идти еще сорок пять минут вверх по склону в западном направлении. Уже после девяти вечера мы, спотыкаясь, ввалились в помещение ресторана, где собрались все участники конференции в тревожном ожидании новостей о нас. Из ночлежки наше сообщение не дошло, и взволнованная группа родственников (мои родители и Стивен), делегаты и студенты опасались худшего. В слезах от усталости и облегчения, мы бросились в объятия друг друга.

В конце августа, в тот момент, когда мы прятались от очередного ливня, настигшего нас в разгаре заключительного события летней школы – барбекю, на котором был зажарен целый барашек, Кип предложил Стивену слетать в Москву, чтобы пообщаться с русскими учеными, чья свобода путешествовать в то время жестко ограничивалась. Он пообещал организовать все необходимое для частного визита, который мог быть приурочен к окончанию Конференции Коперника в Польше летом 1973 года. От доброжелательного предложения Кипа у меня кровь застыла в жилах. Во время младенчества Люси Стивен путешествовал за границу в компании Джорджа Эллиса или Гэри Гиббонса, его первого подопечного по исследовательской работе, либо своей матери. Теперь Люси было полтора года, Роберту пять лет; похоже, мое освобождение от международных поездок уже не действовало. Стивен часто интересовался, не соглашусь ли я поехать с ним на конференцию в ту или иную отдаленную местность; я неизменно отвечала, что не буду находить себе места, оставив детей в чужих руках.

Конфликт приверженности начал разрывать меня на части. Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах. Моей первоначальной целью было помогать ему в достижении успеха, но с тех пор, как я связала себя этим обязательством, я стала матерью его детей, и по отношению к ним у меня появились обязательства равной силы. Хотя Стивену требовалась моя помощь в удовлетворении многих личных потребностей, детям необходима была моя помощь во всем. Еще совсем маленькие, они нуждались в постоянном присмотре. Если их будущее попадало под угрозу из-за слабого здоровья отца, то я, их мать, должна была компенсировать этот недостаток, проводя как можно больше времени с ними. Хотя бабушки и дедушки отлично справлялись со своими обязанностями, перспектива оказаться в нескольких тысячах километров от них разрывала мне сердце.

Сюжет свернулся в мрачное кольцо бессмысленных повторений. Стивен спрашивал меня, не хочу ли я поехать с ним на конференцию, скажем, в Нью-Йорк; я, напрягая все душевные силы, отказывалась. Молчаливо игнорируя мое нежелание, он повторял все тот же вопрос каждую неделю, пока я не сходила с ума окончательно, подавленная чувством вины и предательства по отношению к нему, но и опечаленная его нежеланием понимать меня. Давление с его стороны обострило страх перелетов, который преследовал меня с той самой злополучной поездки в Америку в 1967-м, вырастая за моей спиной как зловещая черная тень при любом упоминании самолетов. С тех пор мне уже случалось ступить на борт воздушного судна, но лишь два раза: в тот отпуск в Майорке, когда Роберт заболел, и во второй раз при перелете в Швейцарию в мае 1970 года. Запланированная поездка в столицу Грузии Тбилиси в сентябре 1968 года отменилась, к моему тайному облегчению, так как многие британские ученые, включая Стивена, отказались от нее из протеста против вторжения русских в Чехословакию в августе того года. Мой страх авиаперелетов был не то чтобы совсем неоправданным: в конце шестидесятых – начале семидесятых годов самолеты падали на землю с устрашающей регулярностью, да и к тому же участились случаи их захвата организованными группами международного терроризма.

Стивен строил свою карьеру с непоколебимой целеустремленностью, а конференции давали ему возможность укрепить свое положение в международных кругах.

Слагаемым векторов всех приложенных ко мне сил оказалось то, что я была приговорена в течение долгих лет путешествовать окольными путями. В 1971 году, когда Стивена пригласили на конференцию в Триесте, он полетел самолетом, в то время как мы с Робертом сели на поезд, оставив семимесячную Люси на попечение моих родителей. Мы пересекли всю Европу в душном поезде и остановились в Венеции, где Роберт, завороженный видом с вершины колокольни собора Святого Марка, отказывался спускаться, пока внезапный гулкий удар полуденного колокола не загнал его в лифт. Потом он настоял на том, что мы должны сесть за один из столиков на веранде кафе «Флориан», и я дорого заплатила за это: современный эквивалент шести фунтов за чашечку кофе миниатюрных размеров. Впоследствии мы обходили «Флориан» стороной, усаживаясь на ступеньки площади, на которую обращена колоннада кафе, – и становились мишенью местных голубей.

Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник».

Предложенная нам два года спустя поездка в Москву через Варшаву не предполагала таких вариантов: избежать перелета было невозможно, заявления на визу следовало подавать за несколько месяцев до поездки. Выбора у меня не оставалось: предстояла разлука с детьми по крайней мере на месяц, поскольку во времена репрессий после падения режима Хрущева только мне могли дать визу для сопровождения Стивена. Перспектива была безрадостная, однако план утвердили, билеты забронировали, то есть оплатили, как принято в научных и иных организациях, – визы, с некоторыми затруднениями, получили в советском консульстве. Мне было горько сознавать, что за несколько лет я превратилась в бледную тень бесстрашной студентки, исколесившей всю Испанию, пренебрегая родительскими советами, наслаждавшейся духом авантюризма и предпочитавшей самолет другим видам транспорта, даже если это был вышедший из строя «кукурузник». С тяжелым сердцем направляясь в Варшаву и Москву, в августе 1973 года я выскользнула из родительского дома в Сент-Олбанс, где весело играли мои ничего не подозревающие дети.

 

8. Интеллект и невежество

В 1973 году астрономы слетались в Польшу, чтобы отпраздновать 500-ю годовщину со дня рождения Николая Коперника, польского астронома, чья неудовлетворенность излишней математической сложностью геоцентрической модели Вселенной Птолемея заставила его разработать новую теорию устройства Вселенной в 1514 году. Я все еще считала себя отчасти медиевистом, питающим более чем преходящий интерес к космологии, и была потрясена иконоборческим потенциалом теории Коперника, утверждавшей, что Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца, и таким образом оспаривавшей Птолемееву теорию, ставшую краеугольным камнем веры, как в науке, так и в религии, хотя фактически имевшую мало общего с библейским описанием: плоская земля, над ней – рай, под ней – ад. Если не считать поездку в Югославию из Триесте в 1971 году, я впервые оказалась за «железным занавесом». В Польше я получила урок о природе трагедии: трагедии в истории страны, носящей шрамы угнетения и разделения, философской трагедии для всего человечества из-за раскола между наукой и религией, вызванного теорией Коперника, а также трагедии гения.

Хотя Коперник не увидел того, как впоследствии его теория будет доработана Галилеем в XVII веке, думаю, что он прекрасно осознавал ее опасно противоречивую природу. Он был, возможно, первым ученым, открывшим ящик Пандоры, которым является наука, имеющая свойство как способствовать развитию человеческого знания, так и ставить под угрозу моральную целостность человека при помощи трудноразрешимых дилемм. Теория с лихвой заслужила название, под которым она прославилась: «Коперниковская революция». Поскольку, согласно теории Коперника, Земля уже не находится в центре Вселенной, то человек уже не является венцом творения. Тогда человек уже не может претендовать на особые отношения с Создателем. Эта фундаментальная смена перспективы освободила человека от угнетающей средневековой одержимости божественным образом, позволив ему развивать свои интеллектуальные способности и ценить собственные физические качества. Эта теория, среди прочих факторов, повлияла на зарождение философии европейского Ренессанса, при котором архитекторы строили дворцы, а не храмы, художники и скульпторы вместо Бога стали изображать человека, стремясь описать его как такового, в присущей ему красоте и силе. Что касается науки, теория Коперника создала фундамент для открытий, совершенных Ньютоном в Англии XVII века, где положительным следствием фанатического пуританского движения явилось высвобождение рациональной мысли из оков религиозных предрассудков. В католицизме, однако, теория Коперника вызвала уродливую, антинаучную реакцию, отголоски которой до сих пор слышатся в общественных явлениях.

Судя по всему, осознавая значение своей теории, Коперник не разрешал публиковать свою работу «О вращении небесных сфер», пока не почувствовал приближение конца земного пути: экземпляр из типографии доставили ему на смертное ложе 24 мая 1543 года. Тем не менее он не пытался скрыть ее содержание, так как теория получила широкое распространение во время его жизни, и он сам читал лекцию на эту тему папе римскому Клименту VII в 1533 году в Риме. Возможно, папа недопонял смысл лекции, поскольку ему она была преподнесена в качестве упрощения тяжеловесной математики Птолемея, или же не воспринял теорию всерьез. Лишь в XVII веке Галилео Галилей принял на себя всю тяжесть удара разгневанной церкви, когда поддержал и опубликовал новую систему.

История подзорной трубы, как говорится в забавной легенде, началась с детской игры. В мастерской фламандского изготовителя очков дети играли с кусочками стекла и линзами и обнаружили, что если наложить две линзы друг на друга, то можно разглядеть сквозь них отдаленные предметы с большой четкостью. Очечных дел мастер оценил гаджет и применил его принцип в изготовлении игрушек. В 1609 году Галилео услышал об этих игрушках, за одну ночь разработал теоретические основания явления и создал собственную улучшенную версию, телескоп, который и продемонстрировал ошеломленной публике в лице городского купечества на той самой колокольне в Венеции. Пораженные участники презентации смогли прочитать название парусника, видневшегося на горизонте, уже два часа как покинувшего порт. Чуть позже Галилео пришло в голову, что его революционное навигационное устройство с таким же успехом можно обратить к небесам. Он построил телескоп в Падуе, открыл четыре новые планеты (они оказались спутниками Юпитера) и опубликовал акварельные карты Луны, нарисованные собственноручно. Наблюдения, показавшие, что не все небесные тела вращаются вокруг Земли, убедили его в точности теории Коперника. В 1610 году Галилей неосмотрительно опубликовал свое доказательство этой теории, полученное методом наблюдения, и в следующие несколько лет находится в затяжном конфликте с Церковью, для которой Земля была теологически зафиксирована в центре Вселенной.

В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба. Наивно полагая, что никто не захочет подвергать сомнению очевидные факты, он продолжал гнуть свою линию и стал наиболее успешным защитником теории Коперника, в особенности благодаря тому, что результаты его наблюдений были опубликованы на разговорном итальянском языке, а не на латыни. Такая атака на иудео-христианскую картину геоцентрической Вселенной представляла собой неприемлемую угрозу изнутри для церкви, которая и так уже боролась с угрозой протестантизма извне. В 1616 году церковные власти издали «увещевание», запрещающее Галилео развивать и защищать учение Коперника.

Избрание Маффео Барберини папой Урбаном VIII в 1623 году временно облегчило незавидное положение Галилея. Барберини был высокообразованным человеком и любителем искусств, но одновременно гордым, взбалмошным и своевольным – по слухам, он приказал убить всех птиц в ватиканских садах из-за того, что они действовали ему на нервы. Тем не менее он дружил с Галилеем и помог смягчить приговор 1616 года, приказав ему начать написание научного труда – Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo, tolemaico e copernicano, – в котором приводились бы аргументы «за» и «против» каждой из противоречащих друг другу систем, при условии что рассуждение должно вестись в нейтральном тоне. С неизбежностью книга, опубликованная в 1632 году, стала свидетельством неопровержимой силы аргументов Коперника и привела к аресту Галилея и процессу инквизиции. Его приговорили к домашнему заключению на вилле в Арчетри, где он, старый, слепой и бесправный, король бесконечного пространства, заключенный в ореховой скорлупе, красноречиво жаловался на пропасть между обширной областью его исследования и ограничениями физической свободы – ситуация, которой нам было легко проникнуться: «Эта Вселенная теперь съежилась для меня до объема, ограниченного моими физическими ощущениями».

Несмотря на пожизненный домашний арест, творческие способности Галилея не оскудевали. Новый манускрипт, «Беседа о двух новых науках», тайно перевезли из Италии в Голландию, где и опубликовали в 1638 году. Считается, что в этой рукописи Галилей заложил основы современной экспериментальной и теоретической физики, а также передвинул центр научной традиции к северу, прочь от репрессий южной части Европы.

Хотя Галилей был убежденным католиком, именно его конфликт с Ватиканом, усугубленный действиями обеих сторон, лежит в основе непрекращающейся битвы между наукой и религией, трагическим и запутанным расколом, существующим и по сей день. Сегодня, более чем когда-либо, религиозные откровения находятся под угрозой научных открытий, на что религиозные авторитеты отвечают защитной реакцией, в то время как ученые продолжают атаковать, настаивая на том, что рациональные аргументы являются единственным приемлемым критерием для понимания законов Вселенной. Возможно, причина конфликта в том, что обе стороны ошибаются в своем предназначении. Наука вооружает ученых инструментами, помогающими ответить на вопрос, как появилась Вселенная и все сущее, включая жизнь. Но, поскольку научное мышление руководствуется чисто рациональными, материалистическими критериями, физики не могут претендовать на знание ответа на вопрос, почему существует Вселенная и почему в ней присутствует наблюдающий ее человек, а молекулярные биологи не могут достоверно объяснить, почему – если наши действия определяет принцип эгоистичного генетического кода – мы время от времени прислушиваемся к голосу совести и проявляем альтруизм, сострадание и щедрость. Даже эти человеческие качества подвергаются нападкам со стороны эволюционной психологии, описывающей альтруизм при помощи грубой генетической теории, согласно которой родственное сотрудничество способствует выживанию вида. Точно так же духовная ценность музыкального, художественного и поэтического творчества описывается лишь как функция высшего порядка, имеющая примитивные корни.

В 1600 году Джордано Бруно был сожжен за то, что осмелился рассуждать на астрономические темы, однако Галилея не устрашила его судьба.

Часто на протяжении десятилетий нашего брака под действием той или иной научной статьи или телевизионной программы я задумывалась над этими вопросами и пыталась обсуждать их со Стивеном. В начале совместной жизни такие споры были игривыми и относительно безобидными. Со временем они все больше переходили на личности, вызывая разобщенность и обиду. Болезненный раскол между религией и наукой, казалось, пустил корни в нашей личной жизни: Стивен непреклонно отстаивал позитивизм в его крайних проявлениях, казавшийся мне слишком унылым и ограниченным: я страстно нуждалась в вере в то, что жизнь – это нечто большее, чем голые факты, определяемые законами физики, и ежедневная борьба за существование. Однако для Стивена не существовало компромисса: компромисс означал неприемлемую степень неопределенности, а он имел дело исключительно с математической определенностью.

Галилей умер 8 января 1642 года, в год рождения Ньютона и ровно за триста лет до дня рождения Стивена. Неудивительно, что Галилей стал героем Стивена. Получив в 1975 году награду из рук папы, он начал единоличную кампанию по реабилитации Галилея. Кампания завершилась успехом, но была воспринята как очередная победа рационализма научного прогресса над устарелым религиозным фанатизмом, как теологическая капитуляция, а не примирение науки и религии.

В XVI столетии Николай Коперник вел жизнь человека эпохи Ренессанса, никак не затронутый кризисом, ожидавшим Галилея в следующем веке. Коперник наслаждался всеми преимуществами своего времени: он получил разностороннее образование, много путешествовал – в Болонью, Падую, Рим. Помимо математики и астрономии, он изучал медицину. Он занимался переводами с греческого на латынь, занимал ряд дипломатических должностей и представлял реформаторские законопроекты в отношении польской валюты. По иронии судьбы, пять веков спустя в таких возможностях было отказано соотечественникам Коперника, отпраздновавшим его пятисотлетие.

Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии.

С точки зрения науки, большим преимуществом проведения памятной конференции в Польше явилось то, что здесь могли собраться ведущие умы Востока и Запада: русским физикам можно было относительно свободно выезжать в Польшу, при условии, что они этим ограничатся. Для представителей Запада Польша представляла собой более доступный вариант, чем Советский Союз: польские визы мы получили без проволочек, тогда как с советскими пришлось повозиться. Единственное неудобство при въезде в Польшу, как обнаружили некоторые делегаты мужского пола, заключалось в том, что предъявитель паспорта должен полностью соответствовать своей фотографии. Поскольку на дворе стоял 1973 год, многие молодые делегаты и студенты щеголяли длинными волосами и прекрасными кустистыми бородами, лишь отдаленно напоминая свое фото на паспорте, сделанное десять лет назад, в те времена, когда они были сопливыми школьниками с ранцами и румянцем на щеках. Единственным способом убедить польские власти в том, что они действительно являются теми, за кого себя выдают, а не хиппи-декадентами, вознамерившимися подорвать чистоту коммунистической культуры, оказалось сбривание бороды и стрижка волос в месте пересечения границы. По приезде в Варшаву делегация напоминала отару овец после стрижки. Стивен был, наверное, единственным из ученых, чья прическа оказалась даже короче, чем на фото; по этой причине ему удалось избежать принудительного изменения имиджа.

Польша, которую мы увидели в 1973-м, была печальным местом, опустошенным Германией и подавленным господством России. Неудивительно, что поляки с подозрением относились ко всем иностранцам, включая нас самих. Мы все были отмечены одним клеймом: не немцы, так русские. Настаивать на том, что мы англичане, не имело смысла: и англичане, и американцы принадлежали к процветающему обществу, которому здесь завидовали, к которому хотели принадлежать и от которого были отгорожены. Стеклянные витрины магазинов явно свидетельствовали о стремлении имитировать Запад, но на полках обнаруживалась пустота либо дешевая подделка по заоблачной цене.

Везде были признаки кризиса национальной идентичности, несделанного выбора между старым и новым, Востоком и Западом. На протяжении всей своей истории разрываемая на части соседями, Россией и Германией, Польша с большим трудом восстановила утраченное во Второй мировой войне – в частности, историческую часть Варшавы. Уродливым контрастом ее красоте служил послевоенный дар Сталина народу Польши – мегалитическое муниципальное здание, о котором говорили, что только с его крыши открываются лучшие виды на Варшаву – имея в виду, что, лишь стоя на нем, можно было его не видеть. В том самом здании и состоялась конференция, посвященная юбилею Коперника. Перед входом располагался внушительный ряд ступеней. Еще один находился внутри, соединяя фойе и конференц-зал. Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло. Внутри, за неимением лифта, мы спускали по ступенькам инвалидное кресло, а затем и самого Стивена. Этот процесс повторялся в обратной последовательности в конце дня, а также иногда и в течение того же дня, в зависимости от нюансов программы конференции. Нас ничуть не впечатлила щедрость сталинского дара польскому народу; что нас действительно впечатлило, так это его мания величия.

Модель коммунизма, навязанная Россией, приговорила фермеров к такому же скудному образу жизни, как и у тощих коров, которых они гнали мимо нас вдоль деревенских дорог, и у костлявых быков, пасущихся на полях. Люди реагировали на это демонстративным неповиновением. Польша всегда считалась оплотом европейского католицизма: польская церковь стала символом национальной независимости страны и с честью исполняла роль защитника свободы, то и дело пополняя ряды мучеников своими священниками. Тем не менее я с удивлением обнаружила, что польские церкви напоминают мне об Испании – настолько они были чужды освежающей простоте Английской католической церкви, появившейся в результате реформы папы Иоанна XXIII. Как и в Испании, церкви в Польше были богато изукрашенные, затемненные внутри, задымленные ладаном, переполненные вычурными фигурами святых и дев, источающие тошнотворный дух суеверия. Группы низкорослых горбатых старух, одетых в черное, толпились перед папертью и преклоняли колени у алтаря, точно так же, как и во франкистской Испании. Польская независимость, выражаемая через католическую церковь, была весьма консервативной силой, соперничающей с враждебной политической системой при помощи своего традиционного опиума, тогда как в Испании не менее консервативная церковь сочувствовала политическому репрессивному режиму.

Каждое утро студент Стивена Бернард Карр и я заносили Стивена на верхнюю площадку внешней лестницы, усаживали на стул и затем затаскивали наверх инвалидное кресло.

Краков, где проходила вторая часть конференции, был более укоренен в своей идентичности, чем Варшава, поскольку его памятники, такие как Вавельский замок и Мариацкий костел, война не тронула. Тем не менее в окрестностях Кракова царила зловещая тень Освенцима. Тогда не существовало официальных экскурсий в Освенцим, но некоторые из еврейских делегатов организовали собственный поход и, вернувшись, передали остальным тяжелое впечатление от увиденного.

Единственным местом в этой печальной стране, в котором я ощутила покой и цельность, был дом, где родился Шопен. Крытое соломой одноэтажное здание стояло на островке зелени в деревне Желязова-Воля неподалеку от Варшавы. Хотя семья Шопена переехала в Варшаву, когда он был еще ребенком, летние каникулы он проводил в Желязовой-Воле, летней резиденции аристократической родни по материнской линии по фамилии Скарбек; именно там он написал последние такты своего концерта для фортепиано с оркестром ми минор. Порой он проводил отпуск в деревне вместе со школьными друзьями. Как-то раз они отправились на экскурсию в Торунь, где обнаружили дом, в котором родился Коперник. В ужасе от состояния дома, Шопен пожаловался, что в комнате, где родился Коперник, живет «какой-то немец, объедающийся картошкой и потом, как видно, испускающий зловонные газы».

Старый дом в Желязовой-Воле, с его скудной меблировкой, полированными полами, семейными портретами и коллекцией инструментов, скромно воссоздавал атмосферу жизни в интеллигентной польской семье начала XIX века. Меня заворожила не только возвышенная атмосфера, но и красноречивая тишина. Мазурки и вальсы висели в воздухе, как будто гостиная все еще была полна отзвуков семейного праздника. Ноктюрны вплетались в ароматное дуновение из тенистого сада. Обстановка придавала эмоциональной глубине музыкальных произведений новое, визуальное и материальное звучание. Кроме того, дом говорил о спокойствии – о душевном равновесии самоотверженной семьи, взрастившей одного из наиболее чарующих гениев романтизма, гения, для которого, по словам его друга Делакруа, «небеса завидовали земле». Подобно Копернику, Шопен бóльшую часть жизни прожил за границей. Он уехал из Польши в 1830 году, чтобы никогда уже не вернуться на любимую им родину. Его взаимная любовь к юной полячке Марии Водзинской не встретила одобрения ее родителей, опасавшихся выдавать дочь за больного музыканта. Женитьба на Марии могла бы вернуть его в Польшу. Раз этого не случилось, он отправился на родину отца, во Францию, где завел скандальный роман с легкомысленной и, по слухам, развратной новеллисткой Жорж Санд и умер от туберкулеза в 1849 году в возрасте тридцати девяти лет.

Трагедия стала лейтмотивом той поездки в Польшу, где столь многое резонировало с нашей собственной жизнью, как будто привычно играя на струнах наших душ. Трагический опыт сопутствовал нам до самого конца: в обществе юного чилийского делегата Клаудио Тейтельбаума и его жены всплыли на поверхность странные поэтические ассоциации из моего собственного прошлого. Живя в Принстоне, Тейтельбаумы поддерживали тесную связь с правительством президента Альенде – новоизбранным социалистическим правительством Чили – через отца Клаудио, бывшего одним из послов Альенде. Они относились к группе реформаторов-либералов, в которую входил и Пабло Неруда, гениальный поэт, чьему творчеству я поклонялась в студенческие годы. В 1964-м Неруда приезжал в лондонский Кингсколледж, где читал свои стихи. Я на всю жизнь запомнила звучную чувственность – такую же многогранную и экспрессивную, как музыка Шопена, – с которой он читал свои стихи о любви, подчеркивая их природные образы и сочную мелодичность. Неруда был коммунистом, настолько глубоко вовлеченным в чилийскую политику, что мог бы стать президентом, но отказался от этого поста в пользу своего друга Сальвадора Альенде. Именно в Кракове, в заключительный день конференции Коперника, в голом вестибюле отеля мы получили новость о военном перевороте, осуществленном правыми силами против законно избранного правительства Чили, по слухам – с поддержкой ЦРУ. Альенде погиб, защищая президентский дворец. Тейтельбаумы были ошарашены не только смертью любимого всеми президента, но и концом, положенным их мечтам об улучшении условий жизни обедневшего крестьянства Чили. Они, как и тысячи их соотечественников, были обречены на долгие годы ссылки. Однако им еще повезло в сравнении с теми, кто не смог избегнуть яростных карательных мер воцарившегося режима Пиночета. Две недели спустя Пабло Неруда, испаноговорящий поэт, гениальностью сравнимый со своим предшественником Лоркой, погиб в результате последствий революции.

 

9. Поступь Чехова

Если из Польши я привезла противоречивые впечатления, то Москва оставила ощущение нездоровой определенности: ее жители твердо знали, какова их политическая ориентация, и не сомневались в нашей. Мы, как и все остальные делегаты, осознавали, что Советский Союз – это тоталитарное государство с полицейским режимом и что тут не следовало демонстрировать свое пристрастие к либеральной демократии. Москвичи вежливо признавали, что мы – представители привилегированного общества, но не имели ничего против этого. Во время перелета между Варшавой и Москвой Кип предупредил нас, что мы должны вести себя так, как будто в нашем номере отеля стоят жучки, не только ради собственной безопасности, но и ради коллег, с которыми мы приехали встретиться. Стивен уже однажды побывал в Москве, будучи студентом, с группой баптистов – странная компания для столь яростного атеиста. Еще более странным мне показался его рассказ о том, что он ради них провозил в СССР томики Библии контрабандой в собственных туфлях.

Такие воспоминания вряд ли стоило бы воскрешать в текущих обстоятельствах, принявших оборот официального визита на высшем уровне, со всем сопутствующим VIP-антуражем.

По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров. Однако мы не уподобились дипломату в модной тогда шутке: он задрал ковер и, обнаружив там провода, перерезал их. Снизу раздался грохот и вопль: там на пол упала люстра.

Мы уже успели заметить, что лифт не останавливался на втором этаже; выхода на него не было, и, как нам сказали, он полностью предназначался для «администрации» (читай: подслушивающих устройств). Более того, многие из русских, встречавших нас в аэропорту с букетами роз и гвоздик, не пожелали проходить в здание гостиницы дальше вестибюля. В свете такого избегания интересно то, что доктор Иваненко, престарелый ученый скромной репутации, с удовольствием часами сидел в номере Кипа, громко объявляя своим тайным слушателям о том, каких успехов он добился для советской науки. Именно Иваненко всегда сопровождал группы молодых русских астрофизиков на зарубежных конференциях. Мы предположили, что он являлся их контролером, особенно после того, как заметили, что остальные все время изобретают способы от него ускользнуть. Его поведение было загадочно непредсказуемым. В 1970 году, на конференции в Швейцарии, он бесследно исчез во время лодочной экскурсии по озеру Тун, чтобы вновь объявиться в Москве.

По прибытии в гостиницу «Россия», массивный квадратный блок между Красной площадью и Москвой-рекой, мы осмотрели наш номер, оборудованный самоваром и холодильником, отчасти надеясь обнаружить микрофон для записи наших разговоров.

Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь теоретиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался. В этом он шел по стопам американского физика Джозефа Вебера, в одиночку пытаясь построить машину для улавливания микровибраций гравитационных волн, теоретически исходивших от звезд при коллапсировании в черную дыру. Мы провели несколько дней, роясь в мусорных контейнерах Кембриджа в поисках старых вакуумных камер в стиле Хита Робинсона, с датчиками, погруженными в жидкий азот, которые требовались для завершения эксперимента Вебера. Подобными исследованиями занимались и ученые Московского университета под руководством Владимира Брагинского, физика-экспериментатора, показавшего нам свою лабораторию и любезно подарившего мне остатки палочки синтетического рубина, который он использовал в одном из экспериментов. Он был счастливым обладателем открытого темперамента, за которым скрывалась сила научного наития; темперамент же проявлялся в его пристрастии к рискованным шуткам политического характера, которые он позволял себе даже на людях. Именно Брагинский однажды вечером собрал у своего стола целую компанию, увлеченно следящую за его юмористическим монологом, прерываемым нескончаемыми тостами (пили водку и грузинское шампанское). Не все его шутки были смешными до слез. У большинства из них имелся политический подтекст, как, например, у шутки про транспорт. Американец говорит: «У нас в семье три автомобиля: один для меня, один для жены и один с жилым прицепом для отпуска». Англичанин говорит: «А у нас один малолитражный автомобиль для поездок по городу и семейный автомобиль для отпуска». Русский говорит: «А у нас в Москве прекрасно работает общественный транспорт, поэтому в городе нам автомобиль не нужен, а в деревню мы ездим на танке».

Причины визита Стивена в Москву заключались в следующем: будучи в первую очередь теоретиком, он был лишь поверхностно знаком с практикой выявления черных дыр, которой недавно заинтересовался.

Второй целью Стивена была встреча с теми русскими учеными, которых не выпускали из страны (многие из них евреи). Яков Борисович Зельдович, вспыльчивый, импульсивный человек, стоял у истоков разработки советской атомной бомбы в сороковых – пятидесятых годах. В конце пятидесятых – начале шестидесятых, как и его американский коллега Джон Уилер, Зельдович занялся астрофизикой, поскольку условия внутри схлопывающейся звезды приближались к взрыву водородной бомбы. Так Зельдович стал первостепенной научной величиной в области изучения черных дыр. Однако из-за режима секретности, наложенного на его ранние работы, он не мог надеяться на то, чтобы вырваться из-за железного занавеса и посетить страны Запада, чтобы в полной мере разделить международный азарт, связанный с исследованием черных дыр. Новаторское исследование схлопывающихся звезд было озвучено для мировой общественности его робким и малообщительным коллегой Игорем Новиковым, с которым Стивен установил плотный профессиональный контакт.

В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах.

Как и Зельдович, физик Евгений Лифшиц был евреем, которого не выпускали за границу, как и многих одаренных студентов, осознававших, что пройдут годы перед получением заветного разрешения на первый выезд, являвшегося залогом последующих разрешений. Некоторые из них были словоохотливыми и настойчивыми, другие – сдержанными и задумчивыми. Но как бы открыто ни держались некоторые из ученых, было очевидно, что над ними нависает невидимая угроза: чувствовалось их внутреннее напряжение и постоянный страх. Все они были очень обеспокоены теми ограничениями, которые могло наложить на их творческую деятельность некомпетентное чиновничество, и все боялись, что при попытке улучшить ситуацию на них обратит внимание КГБ.

Кип интенсивно общался с русскими друзьями на эти темы, а мы со Стивеном организовывали прикрытие, демонстрируя увлеченность культурной программой. Однажды вечером отработанная схема дала сбой. На протяжении всего визита наши хозяева забрасывали нас билетами в Большой театр: на оперу – «Борис Годунов», «Князь Игорь» – и на балет – «Спящая красавица» и «Щелкунчик». Хотя Стивен с удовольствием ходил в оперу, балет не вызывал у него восторга. Единственным случаем, когда мне удалось отвести его на балет, была постановка «Жизель» в Художественном театре Кембриджа; в первом акте он начал жаловаться на головную боль, и мне пришлось отвезти его в антракте домой, где произошло чудесное выздоровление. В Москве мы появлялись в опере заблаговременно, так что поднимающийся занавес регулярно заставал нас на своих местах. На балет «Щелкунчик» мы опоздали; когда мы приехали в Большой, двери уже закрывались. Нас второпях проводили в боковую ложу и, закрыв дверь, заперли ее на ключ. Кип, намеревавшийся при первой возможности улизнуть на улицы Москвы, чтобы пообщаться с коллегой Владимиром Белинским на недозволенные политические и научные темы, оказался в ловушке. Он пришел в театр, чтобы помочь нам устроиться, но закрытая дверь отрезала его от мира, и ему пришлось терпеливо высидеть весь первый акт «Щелкунчика». В антракте двери открылись, и он наконец-то присоединился к Белинскому, все это время ожидавшему его в фойе. Так у Стивена появился товарищ по несчастью.

Хотя мы прекрасно ощущали контекст, состоящий из подобных шпионских операций под покровом тьмы, мы также начали понимать, что коллегам Стивена была доступна, хотя и в ограниченном режиме, та свобода, которой могло позавидовать остальное человечество: свобода мысли. В своем невежестве чиновники коммунизма были неспособны измерить истинное значение мудреных научных исследований. Вследствие этого они оставляли ученых в покое, лишь бы те вели себя предусмотрительно, придерживались линии партии и не высказывались против режима открыто, как Андрей Сахаров. В своей книге «Черные дыры и искривление времени» Кип Торн говорит о своем оказавшемся необоснованным страхе за русских коллег, Лифшица и Халатникова, которые хотели мужественно признать несправедливость своей гипотезы о том, что звезда не может формировать сингулярность при схлопывании в черную дыру:

«Для физика-теоретика признавать крупную погрешность опубликованных результатов более чем постыдно. Это удар по самолюбию… Но если из-за совершенных ошибок у американского или европейского ученого страдает только самолюбие, то в Советском Союзе ситуация намного более серьезная. Положение ученого в неофициальной иерархии здесь особенно важно; оно определяет такие возможности, как разрешение на выезд за рубеж, избрание в члены Академии наук, что, в свою очередь, влечет за собой такие привилегии, как удвоение зарплаты и лимузин с шофером в полное распоряжение…»

Лифшиц уже давно был лишен права выезда к тому моменту, когда он, к своей чести, настоял на срочном визите Кипа в Москву в 1969 году: было необходимо тайно вывезти из СССР статью, опровергавшую ранее опубликованное утверждение и признававшую сделанную ошибку. Статья была опубликована на Западе. Как далее пишет Кип, «советские власти так ничего и не заметили».

Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления. Они, как и он, были способны безжалостно отсечь сухие сучья для того, чтобы лучше разглядеть ствол. Этот подход применялся к любому предмету разговора, будь то физика или литература. Они как будто сошли со страниц русских романов прошлого века, напоминая персонажей Тургенева, Толстого и Чехова. Они говорили об искусстве и литературе – как о русских гениях, так и о Шекспире, Мольере, Сервантесе и Лорке. Как и мои друзья-студенты во франкистской Испании, они читали наизусть стихи и писали рифмованные поздравления по любому случаю – включая стихотворения в честь Стивена. Казалось, что еще один репрессивный режим ничего не меняет в их жизни: их страна испокон веков управлялась тоталитарными режимами и не имела опыта демократии, поэтому, как и все предыдущие поколения русских, они находили утешение в искусстве, музыке и литературе. В обществе, подчиненном советскому материализму, культура стала их духовным ресурсом. Через них я прикоснулась к душе этой страны – скорбящей душе России-матушки, навсегда остающейся в памяти своих сосланных детей чередой бескрайних пейзажей, рек и березовых рощ. Их индивидуальности сияли на блеклом фоне обыденной жизни, подобно золотым куполам прекрасно сохранившихся, но не функционирующих церквей, внезапно появляющихся из-за мрачных бетонных конструкций современной Москвы и освещающих серый город своим нарядным блеском.

Стивен легко находил контакт с русскими коллегами, как и он, подходившими к физике эвристически. Их точно так же заботила только суть любой проблемы; детали их не интересовали, а для Стивена, носящего весь багаж своих знаний в голове, детали служили основным препятствием для ясности мышления.

Эти коллеги Стивена с такой же радостью устраивали для нас культурные походы, с какой обсуждали науку. Часто наши экскурсии проводились в формате «два в одном»: научные дискуссии сопровождали осмотр достопримечательностей. Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля, грубо избавленным от религиозного назначения официозным коммунизмом, не сумевшим, однако, изгнать божественное присутствие из этих стен. Мы стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого с неизменным чучелом медведя в прихожей со скрипучим паркетом, протягивающим лапу за визитными карточками, и крохотной комнатой с окнами во двор, в которой знаменитый писатель предавался другой своей страсти – обувному делу. Я увезла из сада Толстого охапку опавших шоколадно-коричневых, оранжевых и желтых кленовых листьев.

Мне хотелось увидеть действующую церковь. Мне показали вычурно разукрашенную красным, зеленым и белым церковь Святого Николая в Москве и Новодевичий монастырь в пригороде. Несмотря на монотонные завывания псалмопевцев и молитвенное бормотание прикладывающихся к иконам пожилых прихожан, ни одно из этих мест не произвело на меня впечатления той святости, которой веяло от двух опустошенных маленьких церквей за нашими окнами, как будто бы опечаленных соседством с уродливым массивом гостиницы. Одна из них была сделана из кирпича и увенчана золотым крестом; другая практически целиком состояла из золотого купола. У меня возникло впечатление, что, запретив организованные религиозные практики, коммунистический режим способствовал формированию внутренней духовности, неискоренимой у тех, кто был к ней восприимчив, и невидимой для остальных.

В эпоху космических полетов мы погружались в прошлое, в мир, где жили наши одухотворенные и полные человеческого достоинства новые друзья. По их дорогам ездило очень мало машин, их материальные запасы были скудны, а одежда невзрачна. Несмотря на бесплатность здравоохранения, наш опыт соприкосновения с ним показал, что советских больниц и врачей следует избегать любой ценой. В начале второй недели визита Стивену надо было сделать плановую инъекцию гидроксокобаламина – укрепляющего витамина, который сестра Чалмерс вводила ему в Кембридже раз в две недели. С некоторыми затруднениями коллегам удалось вызвать врача в гостиницу. Когда медсестра вошла в комнату, на один невероятный миг мне показалось, что нас посетила сама мисс Миклджон, великая и ужасная физкультурница из Сент-Олбанс. Из черной сумки были извлечены на свет ее орудия: стальная овально изогнутая чаша, металлический шприц и набор многоразовых игл. Мы оба вздрогнули. Храбрый как никогда, Стивен даже не поморщился, когда она воткнула самую тупую из своих игл в его немощное тело. Слабонервная как никогда, я закрыла глаза и отвернулась.

Мы бродили по увенчанным золотом церквям Кремля; стояли, захваченные великолепием огромных иконостасов; рассматривали полы, выложенные полудрагоценным камнем. Мы неторопливо прогуливались по художественным галереям, Третьяковской и Пушкинской; совершили паломничество к уютному деревянному дому Толстого…

Состоящие из людей в серых плащах бесконечные очереди в магазинах, где наши друзья покупали себе еду, воскрешали мои детские воспоминания о послевоенном Лондоне. Как в ГУМе, государственном универсальном магазине на Красной площади, так и в других близлежащих магазинах вся система как будто специально искореняла у людей желание что-либо покупать. Сначала приходилось стоять в очереди, чтобы убедиться, что требуемый товар есть в наличии; затем следовало отстоять очередь в кассу, чтобы оплатить выбранный товар; с чеком в руках надо было вновь встать в первую очередь, чтобы востребовать свои покупки. Будучи иностранцами, мы пользовались привилегией делать покупки в магазинах для туристов «Березка», жадно изымавших наши фунты и доллары. На прилавках в изобилии громоздились деревянные игрушки, яркие цветные шали, янтарные ожерелья и расписные подносы. Я была уверена, что все товары изготовлены в Советском Союзе, пока не наткнулась на пару черных кожаных перчаток, на этикетке которых стояло: «Изготовлено кооперативом в г. Блэкберн, Ланкашир».

В других магазинах сети «Березка» иностранные покупатели могли приобрести свежие и импортированные продовольственные товары, такие как виноград, апельсины и помидоры, которые были роскошью для среднестатистического советского потребителя. Если можно брать за эталон пищу, предлагаемую в отеле (предположительно первоклассном), то рацион среднестатистического русского состоял из нерегулярных поставок кефира, мороженого, вареных вкрутую яиц, черного хлеба и огурцов. Мясо, которое удавалось раздобыть для нас администрации отеля, обычно было разделено на миниатюрные порции и спрятано в пирожки либо оказывалось твердым и безвкусным как подошва. Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.

За первые несколько дней мы отчаялись заполучить приличный обед, съедобный и сытный, но однажды счастливый случай привел нас в ресторан, расположившийся вдали от глаз людских на верхнем этаже гостиницы. Из окон открывался вид на красные кремлевские звезды. За столиком рядом с нами сидел француз, и мы с изумлением наблюдали за ходом его трапезы. С непринужденной уверенностью парижанина, обедающего в одном из лучших ресторанов родного города, он приступил к первому блюду, состоявшему из черной икры, копченой рыбы и холодных мясных закусок со стопкой водки. Затем, в то время как мы возили по тарелкам приплюснутые куски курицы в собственном жире, на его столе появилось главное блюдо. Хрустящие подрумяненные ломтики жареной картошки составляли гарнир для дымящейся сочной печеной осетрины. Мы с завистью наблюдали за его трапезой, смакуя доносящиеся до нас ароматы. Лишь когда он откинулся назад с истинно галльским вздохом и жестом глубокого удовлетворения, до меня дошло, что между нами нет языкового барьера. Я просто должна была спросить его по-французски, какие пункты меню соответствуют икре и осетрине. Он вежливо указал на пункт 32 и 54, создавая заманчивую перспективу приемлемого рациона в оставшуюся часть поездки. Видимо, нас преследовал злой рок: на следующий день ресторан на верхнем этаже оказался закрыт, а пункты 32 и 54 так и не появились в меню ресторанов средней руки.

Моих поверхностных знаний русского языка, который я несколько лет назад пыталась учить на вечерних курсах, явно недоставало для того, чтобы прочитать увесистое меню; указав на выбранное блюдо, мы неизменно слышали ответ, что оно снято с производства.

Нехорошее предчувствие перед каждой очередной трапезой не давало нам покоя. Тем не менее мы с некоторым воодушевлением ожидали заявленной кульминации программы визита – ужина в ресторане «Седьмое небо» на вращающейся части Останкинской телебашни в пригороде Москвы. Башня, являющаяся статусным символом космической эры, тщательно охранялась – возможно, из-за ее стратегического значения, – и в ресторан имели доступ только почетные гости столицы. Но даже им нельзя было подойти к башне вплотную: требовалось подвергнуться процедуре обыска за забором, окружавшим башню по периметру, а затем по подземному тоннелю пройти к лифту. Нас предупредили, что съемка запрещена, потому что в процессе вращения ресторана открывается вид на молочную фабрику («Читай: ракетную», – прокомментировал Кип). Молочная фабрика появлялась в окне с дезориентирующей частотой, когда мы приступили к первой приличной трапезе за несколько недель. Ресторан вращался неравномерно: башня то и дело давала крен, подобно пьяному матросу, благодаря чему следующие двадцать четыре часа мы со Стивеном по очереди запирались в ванной.

Нас не удивило то, что русским не разрешили приглашать нас к себе домой, однако было одно приятное исключение из правил. В последний вечер в Москве нас позвали на ужин в дом профессора Исаака Халатникова. Халатников обладал лучезарной, экспансивной индивидуальностью; это был тот самый русский, с которым мы познакомились на конференции по общей теории относительности в Лондоне в год нашей свадьбы – 1965-й. Такси подъехало к внушительному многоквартирному зданию у реки в центре Москвы. Квартиры были в дефиците и выдавались в порядке очереди членам партии. Новобрачным часто приходилось обитать с родителями в двухкомнатной квартире. К тому же в семье обычно проживали представители старшего поколения, в частности бабушки, чье присутствие было необходимо: они занимались хозяйством и заботились о детях, в то время как дочь или невестка ходила на работу. Зная об этом, мы поразились тому, что квартира Халатникова была выдающихся размеров и состояла из нескольких просторных, хорошо меблированных комнат, оборудованных телевизором и другими современными бытовыми приборами. Вдобавок к этому еда на столе ничем не уступала иному банкету в странах Запада. Среди закусок наличествовали икра, мясо, овощи, салаты и фрукты в изобилии, красиво разложенные на блюдах. Мы со Стивеном были обрадованы, но озадачены. Как вышло, что в обществе, провозглашавшем равенство среди своих членов, семье Халатникова позволялось жить в столь неумеренной роскоши? Как обычно, источником информации стал Кип. Происходящее никак не было связано с научными достижениями Халатникова. Это последствия связей его жены. Валентина Николаевна, крепкая блондинка, на фоне которой мой подарок, состоящий из предметов декоративной бижутерии, смотрелся совершенно неуместно, являлась дочерью Героя Революции. В государстве, где все были равны, некоторые считались равнее других. По праву рождения Валентина Николаевна получила все привилегии новой аристократии, в том числе первоочередное право на жилье и возможность покупать продукты в магазине «Березка».

Кленовые листья, которые я собрала в саду Толстого, стали красноречивой метафорой Москвы – такой, какой мы ее увидели за время нашего визита. С искренним облегчением мы присоединились к аплодисментам пассажиров при взлете лондонского рейса среди бушующей снежной метели в середине сентября. Как и снег, осенние листья были предвестниками зимы в стране, где свобода речи, самовыражения, мысли и движения, принимаемая нами как должное, оказалась заморожена на неопределенный срок. Но насыщенный цвет листьев напоминал о наших стойких друзьях, о мужественных людях, затерянных в этой политической пустыне. С приближением зимы в Кембридже мы почувствовали, что вместе с листьями, сувенирами, деревянными танцующими медведями и фарфором ручной росписи привезли с собой и другие последствия пребывания в стране с репрессивным режимом. В течение нескольких недель после возвращения мы не могли свободно общаться между собой в собственном доме из страха, что у стен могут быть уши. Если таким образом на нас отразилось психологическое давление, под гнетом которого наши друзья находились постоянно, то мы должны были еще больше восхищаться их мужеством. Мы с восторгом воссоединились с нашими детьми, но этот душевный опыт немного отрезвил нас. Как, спрашивали мы себя, справились бы мы с такими обстоятельствами?

На Рождество мы с мамой сводили детей на лондонскую версию балета «Щелкунчик» в Королевский фестивальный зал. Люси была под таким впечатлением от спектакля, что настаивала, чтобы ее называли Клара, как девочку – главную героиню балета. Она проводила все свободное время, танцуя под старую пластинку и изображая собственный вариант трепака, пробегая гостиную по диагонали со взмахами маленькой ножки, а затем с той же скоростью возвращаясь в исходную точку. Яблоко от яблони недалеко падает: Роберт был гораздо менее впечатлен постановкой и предпочел бы пантомиму – любимое рождественское представление отца. Он вертелся на месте весь первый акт, а в начале второго утащил бабушку в коридор под предлогом того, что выпил слишком много апельсинового напитка в антракте. Во время действия было запрещено возвращаться в зал, так что маме пришлось досматривать спектакль по телевизору в фойе, в то время как Роберт с наслаждением наблюдал за движением барж вверх и вниз по Темзе.

 

10. Холодный ветер

Той зимой в Кембридже мы столкнулись с собственными ограничениями, никак не связанными с политической ситуацией. Конференция в Польше и поездка в Москву, в сочетании с прошлогодними результатами слета в Лез-Уш выявляли новые перспективы и новые проблемы в исследовании черных дыр. Тайной целью всех физиков было открытие философского камня, до той поры не сформулированной единой теории поля, обобщающей все разделы физики. Эта теория объединила бы крупномасштабную структуру Вселенной, о которой Стивен и Джордж Эллис написали книгу, с микроструктурой квантовой механики и физики элементарных частиц, а также с теорией электромагнитных явлений. Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.

Черные дыры были соблазнительны тем, что они могли представлять собой ключ к покорению первой ступени этого научного восхождения – объяснению загадочного сходства между общей теорией относительности и законами термодинамики.

Притягательность этой цели была так велика, что Стивен мог не только продолжать дискуссии, начатые в Москве, на любой конференции в любом уголке земного шара, но и посвящать размышлениям об этих вопросах любое время дня и ночи, не занятое сном. Вопрос о заграничных поездках появлялся на повестке дня с раздражающей регулярностью. Я как заезженная пластинка повторяла свои аргументы, но что могли значить мои переживания по поводу временного расставания с детьми, когда на кону стояло будущее мировой физической науки?

В то же время меня смущало то, что Стивен проводит столько времени по вечерам и в выходные в позе роденовского Мыслителя, положив лоб на ладонь правой руки, пропав в другом измерении, недосягаемый для меня и детей, играющих рядом с ним. Каким бы привлекательным ни был интеллектуальный вызов физики черных дыр, я не могла до конца постичь смысла этого глубокого самопогружения. Сначала я предполагала, что его занимает какая-нибудь математическая проблема; я беззаботно интересовалась, чем он занимается; часто мой вопрос оставался без ответа, и я начинала тревожиться. Может быть, ему неудобно сидеть в инвалидном кресле или он плохо себя чувствует? Может быть, я расстроила его тем, что отказалась ехать на очередную конференцию? Он продолжал молчать или отделывался неубедительным качанием головой, и мое воображение пускалось во все тяжкие: я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает его. В конце концов, его поза традиционно использовалась художниками для физического олицетворения депрессии.

Было очевидно, что его речь становится неразборчивой; потребовались скучные занятия с логопедом для того, чтобы замедлить ухудшение в звукопроизношении. Некоторые люди, которых он предпочитал считать глухими или скудоумными, не могли разобрать сказанное им. Моя помощь требовалась ему во всем: в любой личной нужде, при одевании и купании, не говоря уже о перемещениях в пространстве. Его приходилось брать на руки при помещении в инвалидное кресло, в машину, в ванну и в постель. Пищу приходилось резать на мелкие куски, чтобы он мог есть ложкой; трапезы становились все длиннее. Ступеньки в нашем доме уже представляли непреодолимое препятствие.

Он все еще мог подтягиваться на руках из кресла – это само по себе служило полезным упражнением, – но необходимо было, чтобы кто-то стоял рядом для безопасности. Естественно, он хотел, чтобы я находилась рядом с ним во время всех поездок.

Я начинала подозревать, что все вышеописанное в сочетании с многими другими факторами, в том числе унынием из-за ухудшения физического состояния, невыносимо угнетает Стивена.

Подавленное чувство вины из-за моего нежелания воспользоваться возможностью путешествовать с ним по планете и неудовлетворение из-за недостатка общения с ним скручивали меня в узел тревоги и отчаяния. Я чувствовала себя путешественником, упавшим в черную дыру: неконтролируемые силы бесконечно растягивали меня вдоль невидимой орбиты, как длинную макаронину.

Проходило несколько дней, и Стивен пробуждался от своего оцепенения. С победоносной улыбкой он объявлял, что разрешил еще одну сложную физическую проблему. Ситуация становилась поводом для шутки лишь тогда, когда все было позади. Поскольку каждый раз обстоятельства были несколько иные, я так и не научилась распознавать симптомы. В то время я постоянно беспокоилась о том, что Стивену нездоровится. Каждый раз я поздравляла его с успехом, но в глубине души понимала, что мы с детьми вступили в битву с неотразимой богиней, впервые явившей свой лик в Америке 1965 года, – Физикой, отнимающей отцов у детей и мужей у жен. После стольких лет я снова вспомнила, что миссис Эйнштейн назвала физику третьей стороной в ее бракоразводном процессе.

Для Стивена такие периоды глубокой концентрации, возможно, представляли собой упражнения, благодаря которым он развил в себе ту безмолвную внутреннюю силу, что дала ему способность представлять процессы в одиннадцати измерениях. Но я не могла распознать, что является причиной его непроницаемости: погруженность в себя или равнодушие ко мне, и воспринимала эти периоды как невыносимую пытку, особенно в случае если они сопровождались прослушиванием опер Вагнера, в частности «Кольца нибелунга», которые Стивен включал на полную громкость в радиоприемнике или на проигрывателе. Именно тогда, вынужденная сдерживать собственный голос и подавлять свою спонтанную реакцию, я возненавидела Вагнера. Музыка была настолько сильнодействующей, что меня непреодолимо влекло раствориться в чувственном многозвучии гипнотизирующих аккордов и захватывающих дух модуляций, но мои повседневные обязанности не давали мне ни на минуту отвлечься от необходимости делать покупки, готовить еду, вести дом, заботиться о детях и Стивене. Ни в кухне, ни в ванной, ни даже в игровой комнате на чердаке было не скрыться от обольстительной музыки, околдовывающей сознание завораживающими гармониями и диссонансами. Я пыталась игнорировать ее манящие, коварные тенета, зная, что для меня, в моем душевном разброде, она представляет опасность. Моим эталоном была открытость и ясность средиземноморской культуры, а не темная угроза северной мифологии, где все герои были обречены на безвременную кончину, а в мире торжествовали хаос и зло. Стивен, по-видимому, был околдован этой силой точно так же, как физикой, – обе они стали его религией, – но мне следовало твердо стоять на земле. Если бы я позволила себе уступить мрачной тирании этой музыки, то мой мир распался бы на мелкие осколки. Вагнер стал для меня олицетворением злого гения, исповедующего философию сверхрасы, демоном, породившим Освенцим и способным сеять раздор. Я была слишком молода, чтобы вынести столь мощное эмоциональное давление.

Слава богу, наши развлечения не ограничивались Вагнером и были достаточно разнообразны. Мы слушали Верди и Моцарта в оперных театрах, оратории Элгара в часовне Кингс-колледжа и «Вечерни» Монтеверди в аббатстве Сент-Олбанс, «Принцессу Иду» в Художественном театре – поскольку Стивен, обладая разносторонним вкусом, был не только вагнерианцем, но и поклонником Гилберта и Салливана. После Вагнера его любимыми развлечениями были постановки «Футлайтс»: летнее представление в университете и зимняя пантомима. Для этих случаев он удерживался от присущей ему язвительной критики. Мне же «Футлайтс» казались скучными, поскольку комедийный уровень представлений никогда не оправдывал нереалистических ожиданий, заданных поколением Beyond the Fringe, а что касается пантомимы, то сальные шутки не становились смешнее благодаря их неоднократному повторению с дурацким хихиканьем.

Чтобы чем-то занять одинокие вечера, когда Стивен был погружен в мысли, Вагнер милосердно приглушен, дневные хлопоты отступали, а дети уложены в постель, я купила очень компактное пианино под тем предлогом, что Роберту пора начать заниматься. Окруженная столь безупречно образованными людьми, я стыдилась признать, что уроки требуются мне самой. Я несколько раз позанималась со школьным учителем на пенсии, который, сочувствуя моему увлечению, не сказал, что мне уже поздно учиться играть. Приняв вызов, он научил меня основам теории и гармонии и, к моей радости, позволил самостоятельно выбирать репертуар. Роберт тоже занимался – с молодым учителем, который рисовал картинки танцующих фей в скрипичном ключе и топающих великанов в басовом.

Роберт начал учиться в школе и из счастливого и подвижного ребенка превратился в гораздо более тихого и замкнутого.

Ему было только четыре с половиной года, когда в соответствии с местной образовательной политикой ему следовало начать обучение. Я была уверена в том, что это слишком рано. Некоторое время спустя я прочитала статью, в которой говорилось, что психологически четырехлетний ребенок отличается от пятилетнего на столько же, насколько семилетний отличается от одиннадцатилетнего, и что поступление в школу в столь юном возрасте вредит развитию ребенка. Роберт был застенчивым мальчиком, и когда я спрашивала, чем он занимался в обеденный перерыв, то его ответ неизменно огорчал меня. «Ну, я просто сидел на ступеньках», – пожимая плечами, говорил он. У его начальной школы была превосходная репутация: тут воспитывались наиболее одаренные из отпрысков ученых семей; в школе с филологическим уклоном дети, которые умели быстро читать, достигали наибольших успехов. Через несколько лет ярко выраженный литературный дар Люси обеспечил ей счастливое начало учебы в этой школе. Что касается Роберта, то у него были проблемы с чтением. Я боялась, что это могут сказываться последствия эпизода с глотанием лекарств, но свекровь успокоила меня. Дело заключалось опять же в пресловутом «яблоко от яблони»: Стивен, по ее словам, научился читать, когда ему было семь или даже восемь лет. Теперь-то я поняла, почему Стивен всегда с таким ужасом вспоминал зиму, проведенную семейством Хокинг на Майорке в гостях у Грейвсов. Если в возрасте девяти лет он только-только научился читать, то какое же впечатление на него должно было произвести ежедневное обсуждение и анализ Книги Бытия под всевидящим оком Роберта Грейвса? Стивен мудро рассудил, что не важно, чтó Роберт будет читать, лишь бы он читал, и на этом основании мы пичкали Роберта Beano и всевозможной каламбурной литературой, так что обеды неизменно сопровождались бесконечными вариациями «Тук-тук!» – «Кто там?»; зато читать Роберт стал значительно лучше.

В начале семидесятых понятия «дислексия» в научных образовательных кругах не существовало. Сегодня широко признан тот факт, что Леонардо да Винчи и Эйнштейн страдали от дислексии. Мы подозревали, что у Стивена в детстве была дислексия, а насчет Роберта были уверены; но государственная система не предлагала никаких средств от нее, за исключением дополнительных занятий по чтению. Таких детей в лучшем случае считали ленивыми, в худшем – отсталыми; уже в возрасте пяти лет им предназначали второсортное будущее. Я знала, что Роберт не был отсталым: этот ребенок в возрасте четырех лет в процессе прополки огорода спросил меня: «Мамочка, а как у девы Марии внутри поместился Бог?» Этот ребенок в возрасте пяти лет использовал фортепиано как метафору, чтобы объяснить мне, что такое «отрицательные числа»: «Смотри, мамочка: ноты выше “до” первой октавы – это положительные числа, а ноты ниже “до” – отрицательные».

Я была уверена, что филологический, а не математический уклон школы не соответствует наклонностям Роберта. Новая учительница, появившаяся в школе, когда ему было шесть лет, объявила, что набирает класс с математическим уклоном. Я умоляла ее взять Роберта в этот класс. Она с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться. «Но он не умеет читать! – упорствовала она. – Как он может справиться с математикой?» Я настаивала:

«Пожалуйста, позвольте ему попробовать!» С величайшим скептицизмом она согласилась взять его в класс на три недели. За это время у Роберта не возникло ни одной проблемы с ускоренным курсом математики, а его внутреннее напряжение несколько спало. По окончании трехнедельного срока он принес записку от учительницы, в которой та просила меня подойти к ней после занятий. Мы встретились у ворот школы. «Миссис Хокинг, прошу принять мои извинения, – начала она с преувеличенным раскаянием, – я действительно не думала, что Роберт сможет справиться с ускоренным курсом математики, когда вы просили взять его в класс, но я действительно должна попросить прощения, потому что я была абсолютно не права. Он отлично справляется с математикой – опережает всех остальных на голову». Но математическому классу пришел конец через две четверти, так как учительница ушла в декрет, и Роберт опять остался при своих. Мы со Стивеном легкомысленно предполагали, что наши социалистические принципы обязывают нас дать детям образование в государственной школе, теперь же нам предстояло разрешить ценностный конфликт с далеко идущими последствиями: потребности нашего ребенка вступали в противоречие с нашими политическими убеждениями. Государственная система до сей поры не послужила на пользу Роберту. Ему необходима была похвала за то, что ему удавалось хорошо (в частности, математика), и поддержка, а не бичевание в том, что давалось с трудом (чтение и письмо). Только в частном секторе классы были достаточно немногочисленными для того, чтобы он получал должное внимание. Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына. Не помогало и то, что к этому времени он уже числился ассистентом по исследованиям в Институте астрономии (с 1972 года – после отставки Фреда Хойла) и занимал такую же должность на кафедре прикладной математики в 1973 году. Как обычно, деньги появились благодаря одному из непредвиденных поворотов судьбы – на этот раз повод был печальным.

Зарплаты Стивена, которую он получал в колледже на должности с красивым названием «членство за выдающиеся достижения в современной науке», не хватало для оплаты образования сына.

В 1970 году, вскоре после рождения Люси, умерла одинокая тетя Стивена Мюриэль. Вместо того чтобы наслаждаться свободой после смерти матери, она просто-напросто зачахла. Деньги, которые она могла потратить в свое удовольствие, например отправившись в кругосветное путешествие, она берегла на черный день, который так и не наступил. Деньги унаследовали ее внучатые племянники и племянницы, среди которых Роберт был ее светом в оконце. Сама по себе унаследованная сумма оказалась недостаточно велика для того, чтобы оплатить долгие годы обучения, но ее решено было преумножить: вкупе с равной долей, полученной от отца Стивена, денег хватило на приобретение маленького домика, который можно было выгодно сдавать в аренду. Половину ренты получали родители Стивена, а другая половина составляла постоянный источник финансов для оплаты обучения Роберта. Кембридж стал подходящим местом для такого предприятия, поскольку собственность была в то время достаточно недорогой, а постоянное присутствие приезжих ученых обеспечивало контингент для рантье. Поскольку я имела опыт ремонтных работ, мне поручили руководство проектом. Покупка и приведение в порядок еще одного дома с последующей сдачей его в аренду стали для меня дополнительной ношей, хотя я и так была занята с утра до вечера. Опыт столкновения с бытовой грязью чужих людей, который я получала благодаря этому новому занятию, повергал меня в уныние. Тем не менее я прекрасно осознавала, что необходимо экономить деньги для оплаты растущих счетов за обучение, и мне приходилось браться за кисть, чтобы один-два раза в год собственными руками производить покраску всего дома. Иногда, в случае наплыва летних посетителей, это приходилось делать чаще.

Постоянная загруженность и утомленность не позволяли мне находить достаточно времени и энергии для моей диссертации. Я закончила сбор материала для первой главы и подготовила несколько собственных оригинальных тезисов. Я заметила ряд вербальных соответствий между харджами и Песней Соломона и удивительное сходство между харджами и мосарабскими гимнами, принадлежавшими христианам, проживавшим на захваченных маврами землях. В удачный день, если все шло по плану, мне удавалось выкроить час для диссертации по утрам, пока Люси была в детском саду, а Стивен на кафедре. Необходимость заниматься собственным исследованием исчерпывала мои физические возможности. Я не смогла бы захватить другие области исследования Средневековья, тем более обратиться к другим темам, которые затрагивались на ужинах в колледже Люси Кавендиш. Я не следила за политической и международной ситуацией и практически не читала. Предложить миру я тоже ничего не могла, кроме растущего чувства собственной неуместности, как на семинарах в Люси Кавендиш, так и у Дронке. Когда мне удавалось вырваться на какую-нибудь из их встреч, мне приходилось, участвуя в дискуссиях, прикрывать недостаток знаний блефом либо хранить тупое молчание. Ситуация была для меня крайне некомфортна: я чувствовала себя обманщицей и перестала посещать оба семинара.

В Люси Кавендиш у меня была одна подруга, Ханна Скольников, с которой я чувствовала себя непринужденно. Ханна, приехавшая из Иерусалима, изучала эпоху королевы Елизаветы и в Кембридже нашла островок спокойствия, где укрылась от стрессов военного положения на родине. У меня с Ханной обнаружилось много общего. Хотя обстоятельства нашей жизни разнились, мы обе пытались вести нормальную жизнь и растить наших трехлеток, Роберта и Аната, в атмосфере напряжения и неопределенности. Когда мы познакомились, я только-только родила Люси, а Ханна ожидала второго ребенка. Ко времени рождения Ариэль мы стали подругами на всю жизнь. Как нельзя кстати, в муже Ханны Шмуэле, занимавшемся классической философией, Стивен обрел достойного партнера для интеллектуального спарринга. Ханна и Шмуэль оказались гораздо более восприимчивыми и чуткими по отношению к нам, чем многие из тех, кто знал нас дольше и – гипотетически – лучше. Когда годовой творческий отпуск Шмуэля подошел к концу и они в страхе вернулись на родину с двумя маленькими детьми, у меня стало еще меньше причин посещать собрания Люси Кавендиш, и я окончательно оторвалась от научного общества.

Это не имело большого значения. Было абсолютно очевидно, что карьера Стивена значит куда больше, чем моя. Его деятельность обещала надолго взбаламутить воды физики, тогда как я при удачном стечении обстоятельств лишь слегка поколебала бы поверхность лингвистики. И, как я часто говорила сама себе, у меня было прекрасное утешение – мои дети, подвижные и забавные, нежные и любимые. Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства. Гордость за детей наполняла Стивена уверенностью в себе. Он всегда мог отразить сомнения жестокой публики, заявив: «Это мои дети». Та острая радость, которую мы испытывали, любуясь их невинностью и чистотой, их самобытной речью и их чувством чудесного, объединяла нас в благодарной нежности друг к другу. В такие моменты общность между нами укреплялась и росла, включая в себя не только нас, но и наш дом, нашу семью и тех людей, которых мы любили. Семья, наша семья, стала моей raison d’être.

Многие из тех, кто пялился на Стивена, не в силах оторвать глаз от уродства, вызванного его болезнью, – те самые люди, которые назвали бы его калекой, – выглядели ошеломленными, когда понимали, что у этого отца – глубокого инвалида есть двое прекрасных детей и каждый из них является примером очевидного совершенства.

Я утешала себя тем, что никакие академические успехи не сравнились бы с чувством творческой самореализации, которое я черпала в собственной семье. Пусть долгие часы заботы о ребенке и периоды детского лепета порой казались утомительными, но я была вознаграждена за них возможностью заново открывать мир во всей его волшебной непредсказуемости, глядя на него глазами маленьких детей. К счастью, мои родители тоже получали наслаждение от такого занятия. Никакие другие бабушки и дедушки не радовались внукам так искренне и не баловали так щедро. Мои дети заставляли родителей отвлечься от собственных забот, в то время сосредоточенных на бабушке, чьи здоровье и память ухудшались на глазах. Когда она согласилась переехать в Сент-Олбанс из Норвича, было уже слишком поздно для того, чтобы она могла почувствовать себя уверенно на новом месте; вскоре она упала и сломала руку. Когда я прощалась с ней воскресным вечером начала декабря 1973 года, я уже знала, что вижу ее в последний раз. Я целую неделю оплакивала мою горячо любимую, храбрую и нежную бабушку. Мама позвонила мне в следующую пятницу, 7 декабря, чтобы сообщить печальную, но ожидаемую весть: бабушка скончалась во сне.

 

11. Компромисс

Чувствуя постепенное отдаление близких друзей, я еще больше теряла присутствие духа. Со школьными друзьями и знакомыми со студенческих времен я виделась редко; многие из них уехали жить за границу или воспитывали детей в других городах. Друзья, которых мы приобрели за последние несколько лет, следовали собственным путем, уезжая из Кембриджа по карьерным соображениям туда, где им предлагали новую работу. Роб Донован, шафер Стивена, с женой Мэриэн и дочерью Джейн уехали из Кембриджа в Эдинбург. С тех пор мы виделись с ними нерегулярно, хотя при встрече дружеская связь возобновлялась с былой силой. Мы навещали их в Эдинбурге летом 1973 года перед поездкой в Москву. Как всегда бывает в компании старых друзей, разговор перепрыгивал с одной темы на другую, напоминая о том времени, когда мы приходили друг к другу в гости по воскресеньям после нашей свадьбы. Мы обсуждали кембриджские сплетни, последние конвульсии Гонвиля и Каюса, развитие науки, сложность подачи заявок на гранты и судьбы друзей, рассеянных по всему земному шару.

Когда мы заговорили о поездке в Москву, Роберт высказал мнение, что не стоит верить отсутствию новостей о гонке вооружений: в эпоху после Кубинского ракетного кризиса холодная война еще не была отправлена на чердак мировой истории. Негласно обе сверхдержавы готовили огромный арсенал еще более высокотехнологичного оружия. Хотя угроза атомной войны все еще нависала над нами в те моменты, когда сверхдержавы, подобно огрызающимся драконам, обнаруживали след чужого присутствия в одном из лакомых уголков мира, тот факт, что на самом деле они увеличивают и оттачивают свой ядерный арсенал, не освещался в прессе. Замечание Роберта обеспокоило и разозлило меня. Теперь, когда у нас появились дети, уже нельзя было просто сказать: «Да гори все синим пламенем». Я не была готова отступить и позволить чудовищному апокалипсису уничтожить жизнь моего бесценного потомства. Но что я – или мы – могла поделать? Бесполезно было бы апеллировать к ученым, разработавшим это оружие в сороковых и пятидесятых годах – хотя со многими из них, по обе стороны железного занавеса, мы теперь были знакомы лично, – из-за того что теперь все решения находились в руках не заслуживающих доверия политиков – лицемерного Никсона в США и непроницаемого Брежнева в Советском Союзе. Еще сложнее было переварить горькую правду на фоне девственных горных ландшафтов Шотландии, где пропитанный медом воздух гудел о библейской простоте, вдали от антропогенного городского пейзажа.

Брэндон и Люсетт Картеры, с которыми мы провели несчетное количество воскресных вечеров, переехали во Францию со своей малюткой-дочерью Катрин. Брэндон занял исследовательский пост в Парижской обсерватории в Медоне. Обсерватория построена на основе королевского замка и напоминает кембриджскую; из нее открывается потрясающий вид на Париж. Я очень скучала по Люсетт – по многим причинам, а не только из-за того, что она была единственной из моих кембриджских знакомых, говорящих по-французски. Будучи признанным в своей среде математиком, она была умна, но не претенциозна. Ее искренний интерес к людям и энтузиазм в отношении семьи нетипичны для академических кругов Кембриджа, в которых она вращалась. Она была музыкальна, обладала развитым воображением и утонченным восприятием поэзии. Именно Люсетт познакомила меня с Прустом, сама являя пример восторженного восхищения деревьями, цветами и ароматами нашего церковного дворика.

Самым печальным для меня стало расставание с Эллисами. Их отъезд был особенно тяжелым потому, что они уехали из Кембриджа не только из-за смены работы: их брак рухнул. Мы настолько близко ассоциировали себя с ними, что, когда Джордж и Сью разошлись, мы пережили это как угрозу для собственного брака. Две наши семьи, в каждой из которых было по двое маленьких детей, сошлись настолько близко, что стали почти родственниками. Сью была крестной Люси. Мы одновременно купили и отремонтировали наши дома, произвели на свет детей, ездили в отпуск и посещали конференции – жили практически в тандеме. Джордж и Стивен написали общую книгу под названием «Крупномасштабная структура пространства-времени», а мы со Сью столько раз поддерживали друг друга, откровенно обсуждая кризисы материнства и трудности борьбы с богиней по имени Физика. Джордж и Стивен были похожи тем, что умели отрешиться от окружающего мира, становясь недосягаемыми для собственных семей в своем глубоком погружении в теоретическую вселенную. У нас было столько общих и схожих переживаний, что наши семьи стали взаимозависимы, и, когда их брак распался, основы нашего также пошатнулись.

Дружба с семейными парами, теперь покидающими Кембридж, сформировалась в особых обстоятельствах. Она появилась как следствие общения Стивена на кафедре или в одном из колледжей. У него обнаруживались общие интересы, обычно научного характера, с мужской половиной пары, в то время как я находила точки соприкосновения с женской половиной. С отъездом Эллисов закончилась наша самая близкая дружба вчетвером. Хотя мы неплохо ладили со многими молодыми научными сотрудниками колледжа Каюса и их женами, а также подружились с аспирантами кафедры, эти новые отношения были устроены немного иначе. У меня имелось много хороших знакомых среди женщин, с детьми которых дружили мои дети, но у их мужей необязательно находились общие интересы со Стивеном, а трудности в общении вполне понятным образом отталкивали потенциальных друзей. Кроме того, у меня часто завязывалась дружба с людьми на основе интуитивной взаимной симпатии. Оказывалось, что в их собственной жизни были некоторые печальные обстоятельства либо в связи со своей профессией они обладали знаниями о потребностях инвалидов. В двух таких случаях моему другу удавалось установить контакт со Стивеном, и наша дружба длилась долгие годы.

Среди ассистентов Констанс Уиллис (Роберт называл их «папины тренажеры») была стройная светловолосая девушка моего возраста по имени Кэролайн Чемберлен. Летом 1970 года Кэролайн прекратила физиотерапевтическую практику, потому что ожидала ребенка – в то же время, когда я была беременна Люси. Так как она жила поблизости, в школе Лейз – районной государственной школе для мальчиков, где ее муж преподавал географию, – мы поддерживали отношения, которые укрепились при рождении наших дочерей. Я все чаще размышляла над проблемами инвалидности, потому что мне иногда казалось, что эта ловушка захлопывается вокруг всей нашей семьи – вокруг детей, меня и Стивена. Информацию приходилось собирать по крохам, и я постоянно обращалась к Кэролайн за профессиональным руководством. Будучи жизнерадостной и прагматичной и одновременно очень чувствительной, она прекрасно понимала специфику трудностей, с которыми мы сталкивались каждый день, и, несмотря на обязанности, налагаемые на нее положением жены заведующего школой, всегда находила способ помочь – предлагала более удобную позу, полезное приспособление (подушку для инвалидного кресла или ручной тормоз) или адрес прогрессивного учреждения.

У ворот школы, где по традиции принято было ожидать детей, я нашла еще одного верного друга – Джой Кэдбери с детьми, Томасом и Люси, того же возраста, что и наши Роберт и Люси.

Застенчивость и кротость Джой перевернули мое представление о выпускниках Оксфорда. Вместо того чтобы демонстрировать свое интеллектуальное превосходство, она принижала его значение, как если бы оно не имело абсолютно никакого отношения к ее теперешней жизни. Будучи дочерью врача из Девона, она исполнила свою мечту стать медсестрой в детской больнице после того, как окончила Оксфорд. Джой близко к сердцу приняла нашу ситуацию: всегда была готова забрать к себе детей в особенно трудное время и оказывала реальную помощь, когда я не справлялась с напряжением. Она была не понаслышке знакома с мотонейронной болезнью – неизлечимым дегенеративным заболеванием, о котором слишком мало было известно, – поскольку в четырех сотнях километров от Кембриджа ее собственный престарелый отец находился в терминальной стадии того же расстройства.

Я все чаще размышляла над проблемами инвалидности, потому что мне иногда казалось, что эта ловушка захлопывается вокруг всей нашей семьи – вокруг детей, меня и Стивена.

В Девоне, неподалеку от родительского дома Джой, у меня были и другие союзники: мой брат и его жена Пенелопа. Когда закончился первый временный контракт Криса в Брайтоне, они переехали в Девон, где Крис поступил на работу в стоматологическую клинику города Тайвертона. Художественно одаренная от природы, увлеченная психологией личности и взаимоотношений, Пенелопа понимала мою потребность говорить о людях, их взаимном влиянии, эмоциях и о том, как люди взаимодействуют друг с другом, – обо всем, что в семье Хокингов было объявлено ересью. В Крисе и его жене я нашла неиссякаемый источник понимания и поддержки; обстоятельства усложнялись лишь тем, что они жили так далеко от нас.

Не все новые знакомые имели возможность поддерживать меня, подобно Каролине, Джой и моим родственникам. Некоторые из них тоже находились в сложной жизненной ситуации, как и я, хотя история их жизни была другой. Часто им самим требовалась поддержка, и они обращались ко мне за помощью. Нашей основной проблемой являлась физическая болезнь; она была настолько очевидна и материальна, что в прошлом я не догадывалась о существовании трагедий, которые не настолько бросаются в глаза. Став взрослее, я начала воспринимать другие оттенки страдания и поводы для него. Некоторые люди переживают тяжелые эмоции и бедствуют материально после травматического развода, другие не имеют возможности видеться с семьей, третьи просто находятся далеко от дома. К подобным ситуациям я могла относиться более-менее объективно и оказывала необходимую поддержку людям, которые в них попадали. Как ни странно, сталкиваясь с ситуациями, схожими с моей, я испытывала растерянность.

С самыми лучшими намерениями знакомые пообещали представить меня медсестре, чей муж страдал рассеянным склерозом. Я с нетерпением ожидала этой встречи, надеясь, что мы сможем поддержать друг друга, найдя общее в наших переживаниях. Но мне было трудно даже начать говорить о своих проблемах: о невыносимой ответственности, эмоциональном напряжении, изнурительной усталости, связанной с воспитанием двух маленьких детей и одновременным уходом за тяжелым инвалидом, чье состояние ухудшалось на глазах. Рассказывая об этом, я чувствовала себя предательницей. Стивен никогда не упоминал о болезни, тем более не жаловался. Его героический стоицизм увеличивал мое чувство вины, и я не позволяла себе ни с кем говорить о моих переживаниях. Но именно недостаток общения был для меня самым тяжелым испытанием – иногда даже более тяжелым, чем физическая и эмоциональная нагрузка. Когда мы поженились, я предполагала, что буду испытывать удовлетворение от чувства единения в достижении общей цели, от борьбы плечом к плечу с невзгодами, атаковавшими нас с такой безжалостной силой; теперь же мне казалось, что я не более чем ломовая лошадь, успешно низведенная до роли, которую в соответствии с кембриджскими канонами должна была выполнять женщина. В глубине души я понимала, что мне нужна помощь – физическая и эмоциональная поддержка – для того, чтобы моя драгоценная семья не пострадала.

Лишь однажды я, призвав все свое мужество, решилась излить душу – со всеми необходимыми предосторожностями – Тельме Тэтчер. Ее ответ, похожий на отповедь, звучал серьезно как приговор. «Джейн, – возвестила она, – скажу тебе то, что всегда говорю, когда ничего изменить нельзя: думай о хорошем». Она говорила от чистого сердца и была права. У меня имелись поводы для благодарности судьбе – в результате моих усилий у меня была семья, а Стивен смог посвятить себя упорной работе, что он делал с исключительным мужеством. Я не была обездолена и не имела иного выбора, кроме как довольствоваться тем, что имела, сохранять веру, трудиться в поте лица и получать от этого удовольствие. Так сделала в прошлом и сама Тельма, потерявшая двух маленьких сыновей. В конце концов, я не могла назвать себя несчастной: я получала массу положительных эмоций, общаясь со своими прекрасными детьми, лучше не придумаешь: Роберт с его светлыми, отливающими серебром локонами, идеальным овалом лица и огромными вопрошающими глазами и Люси с каштановыми волосами и фарфоровой розово-белой кожей, мягкой, как лебединый пух. Я просто-напросто устала, была истощена необходимостью по несколько раз просыпаться ночами, постоянной болью в спине от физического перенапряжения и постоянным ноющим чувством тревоги и ответственности. Мне стало стыдно от того, что я совершила попытку избавиться от ноши; я отправилась восвояси – думать о хорошем.

Нашей основной проблемой являлась физическая болезнь; она была настолько очевидна и материальна, что в прошлом я не догадывалась о существовании трагедий, которые не настолько бросаются в глаза.

Как всегда практичная, Тельма заглянула к нам на следующий день. «Я подумала, дорогая, что тебе требуется больше помощи. Я сейчас иду к Констанции Бабингтон-Смит; хочешь, я попрошу ее одолжить тебе свою домработницу?» Домработница Констанции Бабингтон-Смит, неугомонная миссис Теверсхэм, была первостатейным сокровищем, как и ее преемница – высокая, угловатая Уинни Браун, принявшая пост через год. С тех пор один раз в неделю в нашем доме воцарялась чистота и порядок. Но порядок в доме устранял лишь часть проблемы. Мне все еще нужен был сочувствующий слушатель, кто-то, кто смог бы терпеливо принимать мои сокровенные тревоги с пониманием и без осуждения. Я не ожидала, что все исправится как по мановению волшебной палочки, но возлагала большие надежды на то, что новая знакомая – та, что была замужем за инвалидом, – станет тем самым человеком, который сможет выслушивать меня и отвечать с бóльшим пониманием, чем кто-либо другой, а также поделится своими ноу-хау по решению повседневных проблем, связанных с уходом за тяжело больным человеком в одиночку. Моим надеждам не суждено было сбыться. К тому времени, когда мы познакомились, она уже упаковала чемоданы для вылета в США с новым партнером, оставив мужа-инвалида в специальной клинике.

Таким образом, единственным доступным мне утешением стала суровая философия Тельмы Тэтчер: думать о хорошем. Я связала себя обязательствами со Стивеном. Поступив так, я должна была сделать все от меня зависящее, чтобы обеспечить ему нормальную жизнь. Оказалось, что выполнение моего обета подразумевает создание фасада нормальности, какой бы ненормальной ни являлась наша жизнь фактически. У меня не было намерения отказываться от своего слова, но отдельные столкновения с жизнью других людей, подобные описанному мной случаю, только подчеркивали, а не облегчали мое растущее одиночество. Уже давно мы обнаружили, что не существует никакой организации, никакого медицинского учреждения, куда мы могли бы обратиться за профессиональным советом и помощью. Теперь же, не имея возможности получить психологическую поддержку, которая помогла бы мне найти собственный путь в лабиринте проблем, я решила доверять собственной интуиции, обходя стороной расстраивающих меня людей и ситуации, притворяясь, что у нас такая же семья, как и у других, и не вынося сор из избы.

 

12. Горизонты событий

Однажды темным ветреным вечером 14 февраля 1974 года я отвезла Стивена в Оксфорд на конференцию в Лабораторию Резерфорда на базе Научно-исследовательского центра по атомной энергии в Харуэлле. Мы остановились в Эбингтоне в Козенерс-хаус – старинном деревенском доме на берегу Темзы, в ту зиму вышедшей из берегов. Дождь, который лил как из ведра из нависших над нами туч, ничуть не убавлял нашего энтузиазма: мы со Стивеном, а также группа его студентов томились в предвкушении грандиозного события. Стивен собирался поделиться новой теорией. Наконец-то он нашел решение для связи принципа действия черных дыр и законов термодинамики, не дававшее ему покоя со времен летней школы в Лез-Уш. Постоянная перепроверка теории превратилась у него в навязчивую идею после того, как один из принстонских студентов Джона Уилера поколебал его уверенность беспочвенными придирками: он был настолько поражен сходством между законами термодинамики и результатами Стивена 1971 года в отношении черных дыр, что заявил, что законы термодинамики и законы, управляющие черными дырами, – это одни и те же законы. По мнению Стивена, такое заявление было абсурдным, поскольку для того, чтобы подчиняться законам термодинамики, черные дыры должны были бы иметь конечную температуру и излучать энергию; иными словами, два типа законов должны были бы во всем, а не в чем-то одном соответствовать друг другу. Стивен собирался предложить беспрецедентно инновационное решение.

В те периоды интенсивной полной концентрации, которые наблюдали мы с детьми, Стивен пришел к выводу, что, вопреки всем предыдущим теориям черных дыр, они все-таки могут излучать энергию. По мере излучения энергии черной дырой она испаряется, теряя массу и энергию. Пропорционально этому увеличиваются ее температура и поверхностная гравитация в процессе ее сжатия до размеров ядра атома, но с сохранением веса от тысячи до ста миллионов тонн. Наконец при невообразимой температуре она исчезает, взрываясь. Таким образом, черные дыры оказывались не такими уж непроницаемо черными, а их активность можно было рассматривать в соответствии, а не в противоречии с законами термодинамики. Длительное вынашивание этого детища скрывалось под покровом тайны. Со своей стороны, я испытывала некий кровный интерес в том, чтобы засвидетельствовать его появление на свет: конкуренция с ним за внимание Стивена доставила мне множество неприятных минут. Бернард Карр должен был выступить кем-то вроде акушерки: он отвечал за вывод слайдов с конспектом лекции Стивена на экран проектора.

В день лекции я сидела в чайной комнате, расположенной вне зала заседаний, пролистывая газету и ожидая его доклада, который должен был начаться в 11 утра. Мое внимание отвлекло шумное поведение компании техничек, обслуживавших конференцию. Их ложки слишком громко стучали о стаканы, а дым от их сигарет заполнил всю комнату. Меня раздражала их болтовня; ее, как и дым, невозможно было игнорировать. Я почувствовала, что против своей воли начинаю прислушиваться к содержанию беседы: они сплетничали о конференции и ее участниках. Я насторожилась, когда одна из них заметила компаньонкам: «Среди них есть один молодой парень, который явно перехаживает свое». Я моментально поняла, о ком они говорят. «А, да, – согласилась ее собеседница. – Видно, что бедняжке нездоровится, вот-вот по швам разойдется, головку не держит». Она противно усмехнулась, довольная своим каламбуром. Мне их разговор напомнил о том, что сказал недавно седовласый семидесятилетний Фрэнк Хокинг в моем присутствии: что Стивен к этому времени уже должен был умереть. И тогда, и сейчас мое чувство безопасности было подорвано: люди выносили Стивену бесцеремонный приговор за его спиной, ни в грош не ставя наши планы, и это причиняло мне жгучую невысказанную боль.

Когда Стивен выкатился в инвалидном кресле из зала заседаний, чтобы выпить кофе перед началом своего доклада, я внимательно осмотрела его с ног до головы. Он, определенно, был жив и переполнен волнением в предвкушении битвы, но я заставила себя взглянуть на него более трезво: действительно ли он выглядит так, как будто уже отжил свое, и расползается ли по швам? Мне пришлось признать, что для стороннего наблюдателя, скорее всего, так и было – и эта уступка чужому восприятию меня огорчила. К счастью, это в последнюю очередь его беспокоило в тот момент. Крепко укорененный в мире физики и, подобно Дон-Кихоту, не осознающий недоброжелательного скептицизма в отношении его персоны и внешности, он был готов ринуться в бой в компании своего верного Санчо Пансы – Бернарда Карра. Все еще подавленная услышанным, я последовала за ним в зал заседаний. Я утешилась тем, что уборщицы видят лишь жалкую телесную оболочку, но не способны воспринять мощь интеллекта и силу духа, о которых так красноречиво свидетельствовал его величественный череп и проницательный, интеллигентный взгляд. Мое убеждение в том, что Стивен бессмертен, выдержало еще один удар.

С изысканной иронией Стивен в очередной раз подтвердил свое бессмертие знаменитым докладом, хотя в то время председатель и некоторые из присутствующих, кажется, подумали, что он лишился рассудка. Я сидела на краешке стула, подавшись вперед и впиваясь глазами в Стивена, который, сгорбившись в своем кресле при свете софитов, зачитывал текст доклада. Бернард выводил на проектор слайды, чтобы прояснить для всех суть ускользающего шепота Стивена. Фактически доклад воспроизводился дважды – в изложении Стивена и в содержании слайдов, так что в его значении сомнений быть не могло: черные дыры на самом деле не были такими уж черными.

Стивен, определенно, был жив и переполнен волнением в предвкушении битвы, но я заставила себя взглянуть на него более трезво: действительно ли он выглядит так, как будто уже отжил свое, и расползается ли по швам?

Несмотря на ясность презентации, в конце доклада воцарилось молчание. Казалось, что публике трудно переварить эту, по сути, простую информацию. Председатель, профессор Джон Д. Тейлор из лондонского Кингс-колледжа, однако, не смог усидеть на месте. В ужасе от крамольного попирания святыни черной дыры он вскочил на ноги, неистовствуя: «Ну, извините, это просто-напросто нелепо! Никогда ничего подобного не слышал! Объявляю заседание закрытым!» Честно говоря, нелепым в тот момент было только его поведение: ситуация напомнила мне легендарную атаку Эддингтона на Чандрасекара в 1933 году с одним лишь отличием: Эддингтон использовал слово «абсурдно», а не «нелепо», давая характеристику теории Чандрасекара. Председатель обычно объявляет время для вопросов после доклада; также правила хорошего тона требуют от него изъявления благодарности докладчику за «чрезвычайно полезную информацию». Д. Д. Тейлор (прошу не путать с профессором Д. С. Тейлором, специалистом по физике элементарных частиц – с ним и его женой Мэри мы близко подружились через несколько лет) не оказал Стивену вышеперечисленных традиционных знаков внимания; напротив, создалось впечатление, что его обуревает желание сжечь Стивена на месте как еретика. Это сознательное оскорбление в адрес Стивена было столь же невыносимо, как и безмозглые кривотолки уборщиц. Здесь имела место целенаправленная попытка принизить его, объявить умственно столь же несостоятельным, каким он был физически.

Если в зале заседаний после лекции Стивена воцарилась мертвая тишина, то в столовой разразилась буря. Было ощущение, что частицы из испаряющейся черной дыры разбежались во все стороны, толкая делегатов, отчего те хаотично разлетелись по комнате, подобно драже из разорванного пакета. Бернард осторожно усадил Стивена за угловой столик, а я встала в очередь к барной стойке за едой. Все еще негодуя и сердито бурча что-то своим студентам, Д. Д. Тейлор встал в очередь за мной, не зная о том, кто я такая. Я как раз репетировала несколько уничижительных реплик в защиту Стивена, когда услышала, как он прошептал: «Мы должны как можно скорее опубликовать нашу статью!» Я решила сохранить инкогнито и вернулась к Стивену, чтобы рассказать о том, что услышала. Он снисходительно пожал плечами, тем не менее отправил собственную статью на публикацию в Nature сразу по возвращении в Кембридж. Поскольку рецензентом оказался не кто иной, как Д. Д. Тейлор, неудивительно, что статью отклонили. Тогда Стивен потребовал независимой рецензии, и со второго раза ее приняли. Статья Д. Д. Тейлора также была принята к публикации, но умерла естественной смертью, в то время как статья Стивена стала первым шагом на пути к объединению физики как дисциплины, согласованию крупномасштабной структуры Вселенной и микроструктуры атома – посредством черной дыры. Несомненно также и то, что произошедшее в лаборатории Резерфорда укрепило намерение Стивена бороться с любыми физическими проблемами – как научными, так и телесными. Я же одновременно гордилась Стивеном и переживала из-за той подноготной, которую вскрыли для меня разговоры за его спиной. Теория испарения черных дыр открыла Стивену путь к избранию в Королевское общество следующей весной в необычайно раннем возрасте тридцати двух лет. Правда, в XVII веке членов общества избирали в двенадцать лет, но это было в те дни, когда членство являлось привилегией, а не заслугой. В наше время членство в обществе – почесть, которой ученые обычно удостаиваются в конце, а не в начале карьеры, после того как обзаведутся рядом почетных докторских степеней и прослужат в нескольких консультативных комитетах. Эта почесть является венцом научной карьеры и уступает в престижности только Нобелевской премии.

Нас известили об избрании в середине марта, за две недели до официального объявления, благодаря чему у меня было время на организацию поздравительного сюрприза. Я запланировала прием с шампанским в торжественной обстановке главной гостиной колледжа Каюса, куда были приглашены родственники, друзья и коллеги Стивена, а также шведский стол в нашем доме для самых близких друзей и семьи. Невозможно было придумать более подходящий случай для того, чтобы открыть две бутылки «Шато Лафит» 1945 года, оказавшиеся пару лет назад в винной карте членов колледжа по удивительной и, очевидно, ошибочной цене – сорок пять шиллингов за бутылку. Количество посетителей фуршета было ограничено не вместимостью нашего дома и не количеством имеющейся в наличии посуды, но количеством чрезвычайно редкого старинного кларета в этих двух бутылках: каждому доставался один глоток.

Вечером 22 марта 1974 года студенты Стивена дипломатично направили его кресло в направлении колледжа, где друзья, родственники, студенты и коллеги приветствовали его как одержавшего победу героя. Дети изо всех сил старались помочь, передавая круглые тарелки с канапе, тостами с икрой, волованами и миниатюрными рулетиками из семги со спаржей, которые были изюминкой банкетного сервиса колледжа. Деннис Шама согласился произнести торжественный тост в честь Стивена и сделал это от всей души, перечислив его многочисленные научные достижения, которые, сказал он, сами по себе более чем оправдывали возлагавшиеся на него надежды, независимо от избрания в Королевское общество. Мы с детьми стояли в сторонке и светились от гордости.

Пришел черед ответного слова Стивена. О том, насколько он изменился со времени нашей свадьбы, свидетельствовала та непринужденность, с которой он теперь говорил на публике. Тем не менее, поскольку поздравление стало сюрпризом, у него не было возможности подготовить речь. Он говорил долго, медленно и отчетливо, хотя и тихо. Он рассказывал о ходе своего исследования, о том, какой неожиданный оборот оно приняло за последние десять лет, с тех пор как он приехал в Кембридж. Он поблагодарил Денниса Шаму за его поддержку и воодушевление, поблагодарил своих друзей за то, что пришли его поздравить, как всегда, говоря от первого лица единственного числа. Положив руки на плечи детей, я стояла в стороне и ждала, что он повернется к нам с улыбкой, кивком, коротким словом признательности за мои домашние достижения на протяжении девяти лет нашего брака. Может быть, он был настолько взволнован моментом, что просто позабыл упомянуть о нас. Он закончил речь под всеобщие аплодисменты, а я закусила губу, чтобы скрыть разочарование.

В ту самую неделю, когда был опубликован новый список членов Королевского общества, Стивен получил приглашение – без сомнения, инициированное Кипом Торном, – от Калтеха, Калифорнийского технологического института в Пасадене. Ему предложили должность приглашенного научного сотрудника на следующий учебный год. Условия были шикарными до неприличия. Помимо зарплаты американского порядка, предложение включало большой, полностью меблированный дом с проплаченной арендой, автомобиль и всевозможные бытовые приспособления, включая инвалидное кресло с электроприводом для обеспечения максимальной независимости передвижения Стивена. Также в пакет входила физиотерапия и медицинский уход для него и оплата обучения для детей. Студентов Стивена Бернарда Карра и Питера де’Ата тоже пригласили сопровождать его. Перемена была нам необходима – перемена, которая заставила бы нас по-новому взглянуть на наш брак, увидеть будущее в новом свете и получить новый импульс. Детям тоже требовалось сменить обстановку, и время было подходящее – Люси еще не начала учиться в школе, а Роберт как раз готовился к переходу в частную образовательную систему. Предложение американцев, поддержавших нашу семью с необычайной щедростью и предусмотрительностью, было гораздо более своевременным, а наше положение в Кембридже – более шатким, чем мы могли догадываться. Много лет спустя близкий друг рассказал мне о сцене, свидетелем которой он стал на церемонном торжественном ужине в Кембридже в начале семидесятых – как раз в описываемый период времени. К удивлению гостей собрания, решение о судьбе Стивена походя прозвучало из уст одного из старейшин с величайшим равнодушием. «Пока Стивен Хокинг справляется со своей долей работы, он может оставаться в университете, – объявил тот. – Но как только он не будет в состоянии это делать, ему придется уйти». К счастью для нас, мы смогли уйти по своей воле, хотя и не вполне уверенные в будущем. Как показало время, на следующий год нас пригласили вернуться в Кембридж.

Возможность сменить пробирающий до костей ветер со студеных кембриджских болот на жар пустынь Южной Калифорнии была заманчивой, но переезд подразумевал массу трудностей. Я все время занималась тем, что взвешивала преимущества и недостатки. Если Стивен освоил историю Вселенной на пятнадцать тысяч миллионов лет вперед, то мое ви́дение будущего ограничивалось перспективой следующих нескольких дней. Я научилась не загадывать далеко вперед, и поэтому у меня не было плана на следующие два года, пять, десять или двадцать лет. Тем не менее ближайшие восемнадцать месяцев требовали тщательного просчета, особенно в свете моего предыдущего столкновения с жизненным хаосом на западном берегу Америки. Я собралась с духом, понимая, что придется преодолеть мою личную проблему – страх перелетов. По крайней мере, на этот раз мне не надо было оставлять детей, потому что они, разумеется, отправлялись вместе с нами – но об этом я теперь беспокоилась меньше всего. Что меня волновало, так это вопрос о том, как пройдет перелет на другую сторону планеты, при условии, что я одна должна буду отвечать за Стивена в его тяжелом состоянии и за детей в придачу. Во-вторых, как я стану справляться со всем этим в течение целого года – без родителей и соседей, к которым можно обратиться за помощью в трудный момент? В последние два года, в то время, когда я лежала в постели с гриппом, головной болью, болью в спине и даже плевритом, я во всем полагалась на маму и Тэтчеров. В Калифорнии я не имела бы такого подспорья.

Я собралась с духом, понимая, что придется преодолеть мою личную проблему – страх перелетов. По крайней мере, на этот раз мне не надо было оставлять детей, потому что они, разумеется, отправлялись вместе с нами – но об этом я теперь беспокоилась меньше всего.

Помимо прочего, меня озадачивало еще одно непреодолимое препятствие: Стивен наотрез отказывался допускать посторонних людей к уходу за ним. Кроме отдельных медицинских советов своего отца, он не принимал никакой помощи, видимо, не желая, чтобы кто-то узнал о серьезности его состояния или темпе его ухудшения. Такое отношение в сочетании с отказом обсуждать болезнь было одной из основ, поддерживающих его мужество, и являлось частью его защитного механизма. Я прекрасно понимала, что если бы он признал серьезность своего состояния, мужество могло покинуть его. Также я прекрасно понимала, что если бы он хоть на минуту задумался о том, сколько усилий ему требуется, чтобы встать утром с постели, то такая попытка неминуемо обернулась бы полным провалом. Как я мечтала о том, чтобы и он, со своей стороны, постарался понять, что даже небольшое облегчение невыносимой физической нагрузки, подавляющей мой природный оптимизм, могло значительно улучшить наши отношения.

Меня озадачивало еще одно непреодолимое препятствие: Стивен наотрез отказывался допускать посторонних людей к уходу за ним.

Мой доктор знал о моих проблемах и поговорил с доктором Стивена. Вместе они попытались составить график для приходящих медбратьев, которые опускали бы Стивена в ванну и доставали из нее, по крайней мере, два раза в неделю. Этот план был уничтожен в зачатке после того, как оказалось, что симпатичный пожилой медбрат может приходить только в пять часов вечера, и такое беспрецедентное прерывание рабочего дня, оно же – его завершение, конечно, было неприемлемо для Стивена. Только чудо могло бы разрешить проблему, с которой мы столкнулись. Однако во время Пасхи меня посетила восхитительная идея, подобная пушинке одуванчика, залетевшей в окно и укоренившейся в цветочном горшке. Благодаря ей я как будто сбросила груз с плеч. Меня покинула тревога о том, что благородная попытка залучить нас на другой континент со всеми удобствами не может увенчаться успехом по причине своей практической невыполнимости. Идея была простая: мы должны пригласить студентов Стивена жить в нашем большом калифорнийском доме. Мы могли предложить им бесплатное проживание в обмен на физическую помощь в поднимании, одевании и купании. Это было тем более своевременно, что Стивен уже не мог есть сам и ему требовался постоянный присмотр. Получая помощь от Бернарда, он не мог бы жаловаться на невыносимое унижение, которое причиняет присутствие сиделки – признак отступления, признание ухудшения его состояния. Вместо этого ему будут оказывать помощь люди его круга, пусть не семейного, но дружеского. Первой реакцией Стивена был категорический отказ, но после, хорошенько обмозговав мою идею (я дала понять, что от этого будет зависеть само решение о поездке в Калифорнию), он передумал. Я поделилась идеей с Бернардом Карром и потом с Питером де’Атом, которые, хорошенько все взвесив, согласились, что это вполне взаимовыгодное предложение.

Когда подошла очередь Стивена, по рядам прошел шепот: книгу сняли с подиума и поднесли ему на подпись. Он медленно и старательно написал свое имя в напряженной тишине. Последняя завитушка вызвала всеобщие бурные аплодисменты; на лице Стивена появилась торжествующая улыбка, а на мои глаза навернулись слезы.

В то лето нам предстояло еще одно важное мероприятие: 2 мая должно было состояться посвящение Стивена в члены Королевского общества. Мы выехали из Кембриджа загодя, чтобы вовремя попасть в Карлтон-хаус-террас, элегантный особняк XVIII века с видом на улицу Мэлл, являющийся резиденцией Королевского общества. Когда мы въезжали в Лондон с севера, машина начала резко дергаться, а поворачивать руль стало значительно труднее. У нас не было выбора – пришлось продолжать движение, надеясь, что нам удастся добраться до места назначения. Наконец, изо всех сил налегая на руль, я повернула на передний двор Карлтон-хаус-террас, где припарковалась и начала выполнять хорошо отрепетированную последовательность действий: найти обретающихся поблизости пожилых портье, вытащить части инвалидного кресла из машины, собрать кресло, установить его рядом с пассажирским сиденьем, поднять Стивена за подмышки и пересадить из машины в кресло. Затем портье необходимо было проинструктировать о том, как аккуратно переносить кресло через неизбежные лестничные пролеты, ведущие к главному входу. На этот раз последовательность несколько усложнилась, так как машине тоже требовалось наше внимание: у нее спустило переднее колесо.

Как бывало неоднократно, помощь пришла с самой неожиданной стороны. Сам ученый секретарь Королевского общества, немногословный человек, обремененный нуждами почетных гостей и отвечающий за торжественное мероприятие, опустился на колени в своем парадном темно-сером костюме и поменял нам колесо. Мы, в неведении о происходящем, были с почестями препровождены на официальный обед другим кембриджским ученым, президентом Королевского общества сэром Аланом Ходжкиным. Церемония посвящения, обставленная множеством ритуалов, состоялась после обеда в помещении лекционного зала. В честь каждого нового члена произносилась речь, после чего от него требовалось взойти на подиум, чтобы поставить подпись в книге посвященных. Когда подошла очередь Стивена, по рядам прошел шепот: книгу сняли с подиума и поднесли ему на подпись. Он медленно и старательно написал свое имя в напряженной тишине. Последняя завитушка вызвала всеобщие бурные аплодисменты; на лице Стивена появилась торжествующая улыбка, а на мои глаза навернулись слезы.

Стивен был не единственным кембриджским ученым, почтенным честью избрания в Королевское общество в тот год, и даже не единственным физиком со своей кафедры. Джон Полкинхорн, профессор физики элементарных частиц, принимал посвящение вместе со Стивеном. Достигнув апогея своей научной карьеры, он готовился покинуть ряды физиков и обратиться к теологии. Это означало, что член Королевского общества профессор Полкинхорн должен был стать простым студентом, ступив на долгий путь, вехами которого являлись рукоположение, должность викария и собственный приход. В основе такого решения лежало желание закончить раскол между наукой и религией, произошедший во времена Галилея. По мнению Полкинхорна, наука и религия являлись не противоположностями, но взаимодополняющими аспектами реальности. Этот тезис впоследствии станет краеугольным камнем его научных трудов в роли ученого-священника. Хотя мы не были близко знакомы с ним, я восхищалась его убеждениями и радовалась тому, что атеизм не является непременным условием научной деятельности и не все ученые такие атеисты, какими представляются.