Президент и другие рассказы, миниатюры, стихотворения

Холер Франц

Тонкий юмор, соседствующий с драмой, невероятные, неожиданные повороты сюжета, современное общество и человеческие отношения, улыбки и гримасы судьбы и тайны жизни — все это в рассказах одного из ведущих писателей современной Швейцарии Франца Холера. В сборнике представлены также миниатюры и стихотворения, что позволяет судить о разнообразии его творчества.

 

Иронист и мистик, «детективщик» и документалист, поэт, прозаик, автор книг для детей и сценариев для кабаре-шоу — все это Франц Холер (р. 1943).

Человек, известный всей Швейцарии, телевизионщик и музыкант. Но главное — блестящий рассказчик, мастер неожиданных сюжетных поворотов, тонкий наблюдатель, которому дано великое умение: на нескольких страницах — раскрыть человеческий характер и поведать судьбу.

 

От переводчика

Франц Холер кажется мне самым веселым писателем в Швейцарии сегодня, что только подчеркивается неизбежными для настоящего художника грустными нотами. Одну из своих многочисленных литературных премий он получил в 2002 году в немецком Касселе «За гротескный юмор». Телезрители Швейцарии хорошо знают его добрую улыбку, открытый проницательный взгляд, а также его виолончель, игрой на которой он обычно сопровождает свои поэтические и прозаические выступления.

Стихи Франц Холер пишет очень простые и часто на злободневную тему, некоторые могут напоминать репортаж, правда, обращен он может быть и к местным скворцам, у которых «отняли» их любимые деревья, и к далекому от этой мирной страны искалеченному на войне в Афганистане русскому солдату. Есть стихи удивительно трогательные — о доме, о семье, о любимой женщине, есть лукавые — переложения псалмов Давида, есть ирония — по поводу литературных предшественников (Райнер Мария Рильке).

Более продуктивен Холер как прозаик, автор романов и рассказов. Свою прозу он часто строит почти по законам детективного жанра, хотя преступления как такового, требующего раскрытия, в ней нет. Есть неожиданное обстоятельство, которое приводит к столь же неожиданной развязке. В некоторых рассказах есть мотивы мистические, но не страшные, скорее забавные. Слово поэта выигрывает даже в игре со смертью. Хотя эти ощущения могут колебаться у читателя в зависимости от его впечатлительности.

Некоторое представление о швейцарском «рабочем движении» в начале XX века мы можем получить из рассказа Холера «Торт», полного как полезной информации, так и добродушного юмора, не говоря уже о ненавязчивой морали: нечаянная любовь спасает героя от свершения жестокого террористического акта. А из рассказа «Дарение» мы почерпнем кое-что о коррупции в уже сегодняшней благополучной Швейцарии, здесь наш автор выступает как сатирик. Но дело не просто в информации, а в «фасцинации», есть такой термин, когда хотят сказать не о наличии новых полезных сведений (они также присутствуют в этой книге), а именно о том художественном наполнении, которое приводит читателя к катарсису, к удовольствию, связанному с эстетическими качествами произведения. Я не раз задавал Холеру вопрос, где он берет такие замысловатые сюжеты, каково соотношение вымысла и фактов в его прозе? Например, как швейцарец попал на границу Северной и Южной Кореи (рассказ «Граница»), Тут надо знать, какую роль играет Швейцария в миротворческой миссии ООН, а также иметь определенные сведения об ареале распространения сибирских тигров. Но если вернуться к чувству восхищения, к фасцинации, то я бы обратил внимание на рассказ «Бьянка Карневале», в котором все время слышна какая-то удивительная музыка, как известно, не передаваемая непосредственно буквами и словами. Но об этом пусть судит читатель, впервые читающий Франца Холера по-русски, и я бы надеялся, что эта встреча не будет последней.

 

РАССКАЗЫ

 

Президент

Было около шести часов утра, когда президент вышел из своей квартиры в старом городе и пешком отправился в Дом правительства.

Личная охрана была в курсе, но как обычно президент отказался от сопровождения. Он предпочитал быть нормальным человеком среди нормальных людей и гордился тем, что живет в стране, в которой это возможно, и ему нравилось находиться среди тех, кто рано утром спешит на работу, и он дружески отвечал всем, кто с ним приветливо здоровался.

Путь к дому правительства был недолог, он проходил через старый город, окруженный сплетением длинных улиц. Улицы назывались, как бы велики они ни были, переулками, и они были связаны множеством поперечных переулков, которые местами были такими узкими, что два человека при встрече не могли разойтись, не задевая друг друга. Такие переулки президент избегал по рекомендации своей охраны и выбирал только широкие, хотя они тоже считались переулками.

На углу на пересечении одного из поперечных переулков с длинным находилось кафе, которое открывалось уже в шесть часов и где при хорошей погоде можно было посидеть под деревьями аллеи. Катерина, хозяйка, часто сама начинала утреннюю смену, и если президент, как сегодня, садился там за столик, то вскоре перед ним стоял кофе с молоком и с круассаном.

«Bonjour, monsieur le président», — говорила Катерина, на которой всегда был полосатый красно-белый фартук и волосы были заплетены вокруг головы в две косы. Президент отвечал: «Bonjour, madame Catherine», и когда он минут через пять поднимался, оставлял на столе шесть франков и отправлялся дальше, она кричала ему уже с порога: «Au revoir, bonne journée!», и он откликался: «Merci, pareillment!» После этого ритуала день мог вступать в свои права.

Сегодня он задержался несколько дольше обычного, ибо, не успел он допить свой кофе, как вдруг со стула, на который он поставил свой портфель, услышал мяуканье и увидел, что на этот стул запрыгнул котенок и уставился на него, как ему показалось, с некоторым ожиданием. Президент посмотрел на него, поднял брови и произнес: «Что, еще не позавтракал?»

Когда в ответ котенок тонко мяукнул, он отломил большой кусок от своего круассана, смочил его в остатках молока в своей чашке и протянул котенку. Тот быстро обследовал кусок, также быстро и грациозно проглотил его и снова принял свою выжидающую позу.

Президент, развлекаясь, скормил ему еще два-три кусочка, пощекотал немного его грудку, и когда появилась хозяйка, спросил ее, чей это котенок. Не знаю, сказала она, она видела его уже вчера, но откуда он взялся, неизвестно, и она надеется, что он не очень ему помешал.

— Мы уже подружились, — сказал президент с улыбкой, поднялся, взял свой портфель со стула и попрощался.

Когда он чуть погодя остановился у перехода через улицу, чтобы посмотреть налево и направо, он заметил возле своей правой ноги того же котенка.

— Кыш! — зашипел он на него и при этом грозно потряс портфелем, — пошел домой!

Затем он пересек улицу, и за ним, изящно и непреклонно следовал маленький котенок.

Президент остановился на другой стороне улицы вместе с котенком, на мгновение задумался, потом повернулся и пошел назад, преследователь за ним. На той стороне он наклонился, схватил котенка за шкирку и бросил его туда, откуда они пришли. Затем он так поспешно ринулся по переходу через улицу, что какой-то грузовик резко затормозил перед ним, и он быстрым шагом направился к своему Дому правительства.

Охранник при входе почтительно приветствовал его, пропуская в здание, и спросил: «Все в порядке, господин президент?»

— Спасибо, господин Шмид, — ответил президент, и только пройдя чуть дальше, несколько удивился вопросу, какого ему здесь прежде ни разу не задавали. Ему также показалось, что во взгляде обычно невозмутимого Шмида сквозило легкое удивление.

Он поднялся по высокой лестнице и завернул в коридор, ведущий к его кабинету. И только когда он оказался перед дверью и полез в карман за ключом, он заметил котенка. Тот уселся перед дверью кабинета и смотрел на него снизу вверх. На какой-то момент президент растерялся. Потом огляделся. Было еще рано, он был один. Он нагнулся, подобрал котенка и пошел с ним вглубь коридора. Там он открыл окно и глянул вниз. У кошек бывает до семи жизней, подумал он и измерил взглядом высоту под окнами. Котенок мяукал.

— Вот паршивец, — подумал он, закрыл окно, вернулся к своей двери и посадил его у порога. Затем он открыл дверь, и котенок прошествовал в кабинет, обогнав самого президента.

Когда он сел за свой письменный стол, котенок уселся рядом со стулом и начал облизывать свои лапки.

Его шкурка была серой в светло-коричневую полоску, на грудке было большое белое пятно, протянувшееся до самой мордочки, на которой преобладал рыжий цвет, лишь уши были серые, с тонкими рыжеватыми краями.

— Скоро придет фрау Эрисман, она тобой займется, — сказал президент котенку. Затем он достал из портфеля свои текущие дела и досье к вопросу о больничном страховании, над которым он заснул вчера ночью.

Перед ним на столе лежал листок с распорядком на сегодня, который вчера ему подготовила фрау Эрисман, и, взглянув на него, он понял, что ему, впрочем как и всегда, предстоит напряженный день.

Уже в восемь появится делегация от военной промышленности, которая намерена обговорить с ним практику лицензирования экспорта вооружения. Он впервые с ними встречается и его раздражает, что придется замещать на этот раз министра экономики, которая вчера скоропалительно вылетела в Соединенные Штаты, чтобы оказать политическую поддержку крупнейшему банку своей страны, которой тот вовсе не заслуживает. Ее мнение по этому вопросу лежало в одной из папок под бумагой со списком сегодняшних дел, оно было изложено на одной странице размером А-4. Шеф ее департамента тоже будет присутствовать на этой встрече, он в этом вопросе разбирается и поэтому придет чуть раньше для короткого предварительного обсуждения. В девять часов комиссия по делам детей и юношества представит ему исследования о молодежной сексуальности, это тема, о которой он не имел никого представления, да и не жаждал иметь. Затем вплоть до обеда намечалось обсуждение с руководителями его отделов превентивных мер по контролю за качеством продуктов для пенсионных касс, брифингов, коачингов, вордингов, о чем он прочитал в своем расписании и спросил сам себя, не является ли именно английский языком канцелярским. На обеде он встречается с начальником протокольного отдела и шведским послом, чтобы обсудить предстоящий визит шведской королевской супружеской четы, и затем последует хиринг о премиях для больничного страхования с врачами, представителями больничных касс, госпиталей, затем его ожидают два журналиста из воскресной газеты для большого интервью, а еще ему предстоит то, что он называл автограф-сессией, то есть подписание официальных документов и писем, но все же вечер, единственный на этой неделе, у него оставался свободным. Хотя он знал, что дома ему придется сочинять юбилейную речь для Союзов добровольной помощи, у него все-таки оставалось некоторое чувство недолгой свободы, которой ему так часто не хватало, и он резко распахнул папку больничных касс, чтобы продолжить изучать ее с того места, на котором остановился вчера.

Когда постучала фрау Эрисман, чтобы пожелать доброго утра и спросить, нет ли у него поручений, он ответил ей с улыбкой, что пришел сегодня с гостем и был бы рад, если она о нем позаботится. Секретарша была не только удивлена, но тронута, когда увидела котенка, который все еще сидел возле стула, она с недоверием покачала головой, услышав об утреннем приключении президента.

Но когда она обошла стол, чтобы схватить котенка, тот проскочил под столом и запрыгнул на стопку писем посетителей.

— Момент, — сказал президент, — позвольте мне сделать это самому. Он поднялся и подошел к дивану, куда уже переместился его непрошеный гость. Но как только он попытался его поймать, тот спрыгнул и оказался уже у другой стены кабинета, вскарабкался по шторе и залез на подоконник.

— Могу я чем-то помочь? — спросил начальник департамента, который как раз появился в дверях.

— Первая проблема — экспортная, — сказал президент, — кошку следует выдворить из кабинета, предложения к решению проблемы приветствуются.

— Я сейчас, — сказал начальник департамента, положил свою папку на стол, медленно подошел к шторе, взялся за кисть от нее и стал ее раскачивать перед носом котенка.

Котенок действительно начал напряженно следить за этими колебаниями, и как только он привстал на задние лапы, чтобы схватить приманку, начальник поймал его за шкирку и вынес из кабинета, несмотря на его мяуканье и возмущенное брыкание. Фрау Эрисман, следуя за ним, закрыла дверь.

Когда начальник департамента через несколько минут снова вошел к президенту, на его левой руке красовался широкий пластырь.

— О, — сказал президент, — какой бойкий зверек!

— Похоже на это, — кисло согласился начальник департамента, и так начался брифинг.

Вскоре появились четыре господина от военной промышленности. Группа расположилась по кругу, президент довел до их сведения, почему Пакистан больше не может рассматриваться в качестве партнера, генеральный директор крупнейшего военного концерна подчеркнул, что речь может идти только о такой системе противовоздушной обороны, которая не может быть использована против Талибана, на что начальник департамента сообщил конфиденциальную американскую информацию, согласно которой движение Талибан с некоторого времени уже применяет авиацию против афганских проправительственных соединений.

На этом месте котенок, который очевидно проскользнул в кабинет вместе с делегацией, вскочил на колени президенту. Военное ведомство пришло в замешательство.

— Ваше новое домашнее животное? — пошутил наконец генеральный директор.

— Именно, — сказал президент и погладил котенка по головке, — разве он не мил?

И как его зовут? — спросил фабрикант, выпускающий бронетранспортеры.

— Смеральда, — сказал президент к собственному удивлению. Котенок тихо урчал.

Начальник департамента прыснул и закашлялся, прикрывая рот рукой, украшенной пластырем.

С этого момента заседание протекало менее натянуто, что вполне компенсировало отсутствие его результативности. После того как делегация раскланялась и генеральный директор, прощаясь, еще пощекотал котенка, президент сообщил секретарше, что котенок пока останется у него и, в связи с этим, не могла бы она раздобыть корзинку с мягкой подкладкой и наполнитель для кошачьего туалета.

Известие о том, что у президента в бюро появился домашний питомец разнеслось по департаменту с такой скоростью, что даже заведующая отделом эпидемиологической защиты принесла на заседание банку кошачьих консервов «Гурме» с тунцом.

Смеральда повела себя манерно, быстро обнюхала корзинку, которую для нее поставила фрау Эрисман, приняла ее во внимание, и тут же использовала по назначению наполнитель, кучка которого была рассыпана в углу на подстеленной газете. После этого она с мурлыканьем стала тереться о ноги президента.

Он вдруг заметил, что присутствие котенка как-то приподнимает ему настроение. Ни одно заседание не начиналось, прежде чем с удивлением или с улыбкой не была бы обнаружена Смеральда. И ей всегда удавалось непременно оставаться на сцене, была ли она возле президента или запрыгивала на стол заседаний, словно хотела поприветствовать новых посетителей.

Прежде чем покинуть свой кабинет перед обедом, он собственноручно открыл банку с кошачьей снедью, вывалил содержимое в блюдце своей кофейной чашки и своей чайной ложкой выскреб остатки. Он дал задание фрау Эрисман раздобыть на будущее миску для Смеральды, которая, подняв мордочку, посмотрела на него, когда он сказал, что уходит на обеденный перерыв и еще вернется.

Обед с послом Швеции прошел в дружеской обстановке, но после завершения встречи начальник протокола отвел его в сторону и спросил, как он собирается поступить с кошкой в своем кабинете. Ответ президента, что это новый питомец составляет ему приятное общество при исполнении им государственных дел, никак не удовлетворил начальника протокола. Они должны, сказал тот, срочно обговорить порядок следующей встречи, и в связи с этим он хотел бы просить разрешения посетить его в кабинете еще до того, как начнется интервью с журналистами из воскресной газеты.

Хорошо, сказал президент, если это его так беспокоит, пусть он зайдет, хотя он не понимает, что особенного тут обсуждать. Он улыбался, направляясь к себе по коридору. Но когда он открыл дверь, то остолбенел.

Кошачий наполнитель был разметан по всему полу кабинета, пахло тунцом в масле и мочой, и как только он сделал первый шаг, чтобы закрыть за собой дверь, то своим левым ботинком раздавил колбаску кошачьего дерьма, чей аромат тут же смешался с запахом портового кабака, наполнявшего комнату. Смеральда лежала на одной из подушек дивана, вытянув передние лапы, и зевала. Полосы на обивке показывали, что она пыталась ее расцарапать.

Президент покачал головой. Если бы ему вчера кто-то сказал, что так будет выглядеть сегодня его кабинет, он принял бы того за сумасшедшего.

И он рассмеялся.

Он позвал фрау Эрисман, которая при виде комнаты едва не упала в обморок, и попросил ее до начала слушания, которое состоится в одной из комнат для заседаний, вызвать службу уборки. На ее вопрос, должна ли она будет забрать кошку к себе или вызвать специальную службу, он ответил решительным отказом.

— Зверек мне нравится, — сказал он, — он останется со мной.

Через пять минут, сказала она, здесь появятся государственный секретарь министерства иностранных дел и переводчик в связи со срочным телефонным разговором, поэтому, не перейдет ли он в другой кабинет.

— Ах, не стоит, — весело сказал президент. Уже через несколько минут, сидя в кресле, он откликался на хриплый голос находящегося где-то вдали диктатора. Ему помогали напряженный государственный секретарь и весьма загнанный переводчик, которые придвинули поближе к нему свои стулья, протащив их через кошачью присыпку. Он держал у себя на коленях Смеральду и поглаживал ее. Речь шла о двух гражданах его страны, которые уже давно были задержаны в одной из стран-изгоев и президент этой страны выдвигал теперь все новые условия для их освобождения.

Разговор продолжался недолго, поскольку, как только его контрагент потребовал еще один дополнительный миллион на расходы по экстрадиции, президент сказал: «Я знаю, что Вам наплевать на этих двух людей, граждан моей страны. И знаете что? Мне тоже на них наплевать». Переводчик, побледнев, перевел эти слова на чужой язык, а государственный секретарь подавленно посмотрел на своего президента, который вдруг разразился громким хохотом. К их удивлению из телефонного громкоговорителя в ответ раздался такой же хохот диктатора. Смеральда громко мяукнула, и телефонная связь прервалась.

Государственный секретарь в недоумении покинул комнату президента, снял в прихожей свой ботинок и стал бумажной салфеткой вытирать с подошвы кошачье дерьмо, а переводчик неуверенно спросил, не стоило ли ему перевести как-то более мягко заключительную фразу президента.

В три часа пополудни президент в хорошем настроении вошел в комнату для переговоров, его сопровождала Смеральда, уверенно семенившая за ним.

Тихий шепот прокатился по присутствующим, когда котенок вспрыгнул на стол президента, и начал тщательно вылизывать свою шерстку.

— Моя новая сотрудница, — игриво произнес президент, и заинтересованным лицам не оставалось ничего другого, как засмеяться, хотя на их лицах застыло некоторое удивление.

Он открыл заседание вопросом: «Есть ли у кого-нибудь из вас представление о том, как можно снизить расходы на здравоохранение?»

Двухчасовое слушание, как и следовало ожидать, не дало никаких результатов, но атмосфера была разряжена, обошлось и без обычных взаимных колкостей.

У выхода из комнаты заседаний его ожидал начальник протокольной службы с предложением, не передаст ли он котенка на время интервью в ведение фрау Эрисман.

Нет, нет, сказал президент, он ему совсем не мешает, и в чем, собственно, здесь проблема?

Начальник протокольной службы ответил, что он выяснил у хронистов Дома правительства, что доподлинно известно — за всю историю страны не было ни одного члена правительства, который позволил бы себе взять в свой кабинет домашнее животное.

— Значит, пришло время для чего-то нового, — сказал президент и ответил молчанием на все уговоры убрать хотя бы на это время миску и кошачий наполнитель.

Незадолго до появления журналистов он получил известие, что оба заложника в одной из стран-изгоев уже освобождены.

Этот факт стал первой темой интервью, и на вопрос, как он этого добился, президент, взглянув на Смеральду, которую держал на коленях, ответил, что его новая сотрудница помогала ему во время телефонных переговоров.

Оба журналиста не знали, как оценивать появление кошки в кабинете и весьма необычный иронический и приподнятый тон речи президента, но фотограф не стал долго ждать и сделал одно за другим фото первого лица государства с котенком и не забыл при этом захватить угол с миской, которая помещалась в картонке из-под бумаги размера А4.

Когда после подписания бумаг и писем фрау Эрисман спросила его, как теперь быть с котенком, она могла бы его отнести к своей сестре, которая примет его с удовольствием, президент поблагодарил ее и сказал — нет, он решил взять Смеральду к себе домой.

Напрасно секретарша рисовала ему картину тех вечеров, когда ему придется оставлять кошку одну, казалось, это его вовсе не заботило. На вопрос, как Смеральда будет добираться из бюро домой, когда ему, как это часто случается, придется сразу же после работы по какому-либо поводу отправляться еще куда-то, он ответил уклончиво.

Это все как-то образуется, сказал он, если сравнить это с уменьшением затрат на здравоохранение, то это не велика проблема, главное, чтобы она завтра поставила новую жестяную миску в кабинет, ибо эту он сейчас заберет к себе домой, она из очень хорошего металла и так замечательно блестит.

Фрау Эрисман задумалась. Хорошо, сказала она, тогда надо будет сделать так: она даст ему свою хозяйственную сумку, куда положит миску и еще немного наполнителя в бумажном пакете вместе с картонной коробкой. Несколько смущенно она добавила, что банку консервов с кошачьим кормом из птицы она уже купила, ее она тоже положит туда, и котенка можно будет тоже нести домой в этой сумке.

После того как она все приготовила и попрощалась, президент еще на какое-то время задержался в кабинете, заглянул в свой список предстоящих дел и задумался о грядущем дне, но не столько с точки зрения своих обязанностей, сколько о том, что это может значить для Смеральды. Где она может присутствовать, а где нет?

На его выступлении в Парламенте относительно закона «О поддержке культуры» скорее нет, несмотря на то, что он сегодня убедился, сколь благотворно ее присутствие влияет на течение переговоров и заседаний. Или дела снова пойдут своим обычным чередом, как только все привыкнут к зверьку? Неужели через пару недель или месяцев его юное обаяние потускнеет?

Об этом он сейчас не хотел думать. Что-то в зверьке было трогательное, он сам не мог понять, в чем здесь дело. Жизнь, в которую он когда-то вдруг погрузился, его жизнь была чередой чопорных обстоятельств, порой ему казалось, что ее можно уместить под обложками его папок. Он был в разводе и настолько поглощен своей работой, что у него уже почти не осталось близких друзей, с которыми бы он регулярно встречался. Его не очень любили, да он и не стремился к этому. Политикой, говаривал он, не стоит заниматься, если хочешь, чтобы тебя любили. И вдруг тут появилось существо, которое привязалось к нему, и так сильно, что никак не хочет с ним расставаться.

Он поднялся и направился к двери, котенок подпрыгнул и, глядя на него снизу, пошел рядом с ним.

Он наклонился, посмотрел ему в глаза и почесал его за ушами.

— Ну, малыш, ты идешь со мной? — Смеральда мяукнула, он поднял ее и мягко опустил в хозяйственную сумку. Затем он взял сумку в левую руку, вышел из бюро и закрыл за собой дверь.

Лишь по дороге он заметил, что забыл свой портфель, но решил не возвращаться, рассчитывая сегодня вечером обойтись без бумаг, которые в нем остались. Смеральда вела себя тихо и покорно, не делая никаких попыток выбраться из сумки. Очевидно, он убедил ее в своих добрых намерениях.

Он не пошел своим обычным путем, каким шел сегодня утром, он опасался, что возле бистро котенок может выскочить и вернуться туда, откуда появился. Поэтому он свернул в узкий переулок, лежащий между двумя длинными улицами.

Мужчину в шапке, который выкрикнул ему: «Президент!» — и сразу направил на него пистолет, он заметил только в последний момент. Он рванул сумку к груди, и одновременно раздался оглушительный выстрел. Президент вскрикнул и упал на землю, преступник повернулся и бросился бежать. Один из телохранителей, которые незаметно следовали за президентом, бросился за стрелком, другой склонился над раненым. Кровь, не переставая, стекала на мостовую.

— Господин президент, — крикнул телохранитель, — вы ранены?

Президент лежал с закрытыми глазами на земле, но дышал. Врач скорой помощи, которая вскоре уже была на месте, не нашел никакой раны и предположил сотрясение мозга от падения на мостовую. Пуля, как оказалось, пробила металлическую миску и отклонилась, но сила удара сбила президента с ног.

Кровь оказалась кровью котенка.

 

Уголок курильщика

Чарльз недооценил те трудности, которые его ожидали, когда ему захотелось срочно выкурить сигарету.

Только он вознамерился закурить в номере отеля, как тут же увидел табличку с уведомлением, что это комната для некурящих и что с гостя, который, вопреки этому, закурит и это будет обнаружено, взимается штраф в размере 200 евро на нужды профессионального проветривания и соответствующей уборки помещения.

Он снова спрятал свою пачку, спустился на лифте с самого верхнего этажа, на котором располагалась его комната, и удостоверился, что на каждом этаже было вывешено такое же уведомление о запрете курения.

Он обнаружил на первом этаже бар, но там тоже с потолка, подобно люстре, свешивалось огромное табло, сообщавшее о запрете курения, усиленное более мелкими, информационными табличками, выставленными на всех стойках и столиках; тут он потерял всякую надежду закурить в этом здании и вышел через вертящуюся дверь на улицу.

Дул неприятный ветер, Чарльз был одет только в легкую куртку, наконец, он вынул из кармана пачку сигарет, но как только сигарета оказалась у него во рту и он попытался несколько раз на ветру щелкнуть зажигалкой, как тут же с другой стороны улицы к нему подошла официантка и вежливо, но строго обратила его внимание на то, что он находится на улице для некурящих. У него был явно растерянный вид, когда она указала ему на стену противоположного дома, где была изображена гигантская сигарета, перечеркнутая красным крестом.

«Все в порядке», — сказал он, застывшими пальцами снова толкнул входную дверь отеля и спросил юную даму на стойке администрации, есть ли здесь где-нибудь уголок курильщика. «В подземном гараже, наверное?» — добавил он отчасти с иронией, отчасти с надеждой.

«Только не там», — возразила она, слегка наклонилась к нему и тихо произнесла: «Взрывоопасно».

Затем она отвернулась, достала из выдвижного ящика какой-то листок, положила его перед ним и сказала: «Конечно, вы можете у нас курить, если вы сознаете опасность, которой вы себя подвергаете. Могу я вам предложить?»

Он бегло взглянул на листок и тупо кивнул. Все фотографии легких курильщиков, опухолей и обрубков ног до сих пор никак не могли поколебать его желания приблизить момент расслабления, когда он сможет вдохнуть эту легкую, вьющуюся спираль дыма, которую он воспринимал отнюдь не как угрозу для своих дыхательных путей, а скорее как наслаждение.

«А это, — сказала дежурная дама, — план, по которому можно найти наш уголок курильщика, после того как вы, — тут ее голос сочувственно дрогнул, ознакомитесь со статистикой зависимости между курением и заболеванием раком легких». Она протянула ему следующие две страницы.

«Спасибо, — сказал он смущенно, — большое спасибо, — не будет ли у вас спичек?»

Ей пришлось наклониться так низко, что она на момент почти исчезла. Когда она с покрасневшим лицом появилась снова, она передала ему коробку спичек с надписью в черной рамке: «КУРЕНИЕ УБИВАЕТ!»

Чарльз тем временем бросил взгляд на чертеж, который он не сразу понял, и спросил, где здесь что находится, в то время как позади него уже взгромоздилась гора чемоданов только что прибывшей китайской группы.

«Вы находитесь здесь, — сказала дежурная и начертила небольшой круг рядом с бледным прямоугольником, — и отсюда вы должны следовать по прерывистой линии».

Но и эту линию он едва смог разглядеть, так неотчетливо был скопирован весь этот план. Хорошо была видна только цель всей линии. Жирная стрелка указывала на столь же жирный квадрат, внутри которого были изображены череп и кости.

«Есть ли в этом месте дежурный врач?» — спросил он, и к его удивлению дама ничуть не обиделась, вежливо ответила отрицательно, перевернула страницу со статистическими данными, где на обратной стороне он увидел телефонные номера местной и национальной консультационной службы, и когда руководитель группы китайских путешественников положил руку на регистрационную стойку и нетерпеливо забарабанил пальцами, добавила, что его предшественник, например, который с тем же вопросом уже побывал здесь, обращался в эту службу, однако это вовсе не помешало ему насладиться своей сигаретой в указанном месте.

Наконец он со своими страничками в руках пустился пробивать себе путь среди чемоданов и дальневосточных гостей отеля, которые выглядели довольно устало. Он старался держаться схемы, чтобы все, что он видел, соответствовало этой нечеткой копии. Это ему не вполне удавалось, и он не без колебаний принял решение началом пунктирной линии считать одну из отдаленных дверей, на которой был изображен зеленый человечек, знак запасного выхода, он отворил ее, за ней несколько ступеней вели вниз в длинный, плохо освещенный коридор, который заканчивался другой дверью. Во всяком случае, на ней не было заметно никакого указания на то, что этот путь ведет в уголок курильщика, никакой стрелки в сторону черепа с костями, которую собственно он надеялся увидеть, не было и никакой прерывистой линии на полу.

Тем временем его желание сделать хотя бы одну затяжку достигло уже крайней степени, ибо Чарльз прилетел на самолете, в аэропорту сразу же сел в такси и заметил слишком поздно, что это такси для некурящих. Он был музыкантом и спешил на запись на радио, времени уже оставалось в обрез, он уже подумал, что вместо того, чтобы искать этот уголок курильщика, он может с таким же успехом выкурить одну в этом безлюдном коридоре.

На этот раз ему удалось зажечь зажигалку без проблем, но едва он поднес пламя к сигарете, как раздался сигнал пожарной сирены, на потолке завертелся предупредительный оранжевый свет и из водоразбрызгивающих насадок ударили тонкие водяные фонтанчики.

Он тут же бросился к двери в конце коридора, распахнул ее и оказался в гараже, где заметался среди рядов автомобилей, по винтовой лестнице он спустился на расположенную ниже парковку, наугад пересек ее и как можно незаметнее открыл очередную дверь.

Теперь он оказался в небольшом лифте, рассчитанном только на одну персону, где на едва различимом пульте одна стрелка указывала вверх и другая вниз. Он нажал на ту, которая вела вверх.

После неожиданно быстрого подъема дверь открылась и он вышел из этой капсулы на некую платформу, которая располагалась над последним этажом и была ограждена всего лишь невысокой проржавевшей решеткой; он посмотрел себе под ноги и увидел уходящую вертикально вниз глубину. Хотя Чарльз не страдал головокружением, он тотчас схватился за поручень и закрыл на мгновение глаза. Когда он осторожно приоткрыл их снова, он обнаружил на одном из стояков поручня что-то наподобие пепельницы.

«Здесь это можно», — сказал его внутренний голос.

Повернув голову, он удостоверился, что пепельница принадлежала женщине, на которой было пальто с меховым воротником и меховая шапка, а между пальцев, обтянутых кожаными перчатками, она держала сигарету в мундштуке цвета слоновой кости. Она улыбнулась и затем спросила слегка прокуренным голосом: «У Вас огонька не найдется?»

«А как же», — ответил он, и, в свою очередь, попытался улыбнуться, нашаривая в кармане куртки свою зажигалку. Но тут он заметил, что она промокла от фонтанчика воды с потолка и что ветер здесь наверху дул еще сильнее, чем недавно там на улице. Дрожащей рукой достал он из пачки сигарету и сунул себе в сжатый рот. Затем они наклонили головы друг к другу, и он щелкнул зажигалкой. То ли это ветер даже не позволил пламени вспыхнуть, то ли это уже кончился бензин?

«Момент», — сказал он и вынул коробку спичек, которую он приберег рядом со своим бумажником.

«Вы уже в курсе дела?» — спросил он, показывая ей надпись на коробке спичек. Она только усмехнулась, и когда он попытался чиркнуть спичкой, она сразу разломилась надвое, то же самое со второй и с третьей. Спички оказались такими тонкими, как нарочно, что они не могли выдержать ни малейшего нажима. Он взял последнюю спичку вплотную к головке, она вспыхнула и обожгла ему кончики пальцев, он выругался и выронил ее. Будучи гитаристом, он не мог себе позволить поранить пальцы.

«Мне очень жаль, — сказал он, — я…»

Зазвонил его мобильник, и ему сообщили из студии, что все остальные уже в сборе и ждут только его одного. Он обещал вскоре появиться, извинился перед женщиной и стал искать кнопку лифта.

«Здесь нет никакой кнопки, — сказала женщина, — придется ждать, пока лифт не придет сам».

Он с недоверием посмотрел на нее. «И как долго вы уже ждете?»

«Вы можете не торопиться — уже около получаса».

К счастью на спичечном коробке оказался номер отеля, и он набрал его. Он тут же потребовал от дежурной, чтобы она срочно направила лифт наверх в уголок курильщика.

Дежурная отреагировала странно. Там нет никакого лифта, утверждала она. Когда он ей объяснил, где он находится и что он здесь не один, она сказала, что это пожарный лифт, и чтобы его привести в движение, нужно сначала снять код, а это потребует какого-то времени.

— И как долго? — спросил он упавшим голосом.

— Около часа, — ответила она безучастно.

— Я за это время здесь замерзну! — закричал он.

Но это не помогло.

Когда он позвонил в студию, никто не хотел ему верить, и продюсер сообщил, что случайно пришел Рик Ринтон и он может сыграть за него его партию, ждать уже нет времени.

Чарльз понял, что это значит. Рик Ринтон был главным его конкурентом на сцене, он был моложе, и собственно приходилось именно ему, Чарльзу, при каждом ангажементе доказывать, что он все еще незаменим.

Он сунул свой мобильник в карман и вдруг разразился слезами.

«Идите сюда, — сказала женщина, распахнула пальто и притянула его к себе, — вы должны беречь себя, чтобы не простудиться». И так он стоял, прижавшись к ней, плача и вздрагивая, она согревала его, гладила его по голове, как маленького ребенка, и так, обнявшись, они спустились вниз на лифте, когда тот появился через три четверти часа.

Эту женщину он больше не видел. Когда он появился в студии, запись уже была сделана; Рик заворожил всех своими виртуозными аккордами, и ему стало ясно, что этот продюсер больше его не пригласит никогда.

На следующий день он сразу же после возвращения заболел тяжелым воспалением легких, и ему на несколько дней пришлось лечь в больницу. У него так поднялась температура, что временами он терял сознание.

Потом, когда ему стало лучше, одна из санитарок спросила его, почему его так вывел из себя вопрос врача, что он стал кричать на него и ругаться.

Что за вопрос, хотел бы вспомнить Чарльз.

«Он обычно задает его всем — вы курите?»

 

Четвертый царь

Он откинулся на спинку стула.

Во время обеда его немного знобило, и после кофе он выпил глоток настоянного на травах шнапса, что привело его в полный порядок. Бутылку он нашел внизу в шкафу загородного дома, где недавно поселился. Дом принадлежал одному из его друзей, который его приобрел не более года назад. Это был небольшой старый крестьянский дом, он стоял высоко чуть поодаль от деревни, в Бюнднерских горах. Построен он был на склоне, поэтому в жилое помещение от крыльца вела лестница. Комнаты были низкие, окна узкие, и внутри висел запах остановившегося времени. Отапливался дом кафельной печкой, встроенной в стену между комнатой и спальней, еще на кухне была дровяная печь, на которой тоже можно было готовить пищу. Если кому-то казалось затруднительным топить печи, можно было включать электрокамин над раковиной умывальника и готовить еду на двух электрических плитках. Душа или ванной в доме не было, только туалет, который находился в пристройке в конце коридора.

Гостя звали Бальц, и он въехал сюда в начале этого года, чтобы в полном одиночестве и в полном покое отпраздновать здесь свое сорокалетие. Сегодня с утра он затопил кафельную печь, и теперь аромат еловых веток, заложенных под буковые поленья, наполнил застоявшийся воздух, и можно было легко дышать всю ночь.

В комнате возле обеденного стола стоял еще небольшой столик с плетеным стулом и продавленным диваном. На плетеном стуле теперь сидел Бальц, перед ним пустой стакан из-под шнапса, и сам он глядел в окно.

На улице шел снег, и ему нравилось смотреть в серое небо, откуда сыпались, мельтеша, белые хлопья.

Когда он пришел вчера вечером, то еще долго вглядывался в долину, в гребни и вершины гор, одни казались ближе, другие, — бесчисленные, запутанные, далекие — в сумерках сливались друг с другом. Но уже утром тяжелые облака заволокли долину и остались лежать над деревней на склонах, завесив непроницаемым мглистым пологом все вблизи и вдали.

Бальц не стал горевать по этому поводу. Он пришел сюда не за тем, чтобы совершать лыжные прогулки или заниматься зимними видами спорта, у него не было нужды вглядываться в эту даль, ему надо было всмотреться внутрь самого себя. Он хотел поразмыслить о своей прежней и о своей будущей жизни, недаром он взял с собой ноутбук. Вчера вечером он уже включал его и открыл там документ под названием «Моя жизнь», но дальше первого предложения — «Родился сорок лет назад в день Трех царей» — он не продвинулся. Это предложение так долго взирало на него, что он стер его и захлопнул компьютер.

Сегодня перед ним на столике лежал блокнот с авторучкой. Лист бумаги не так настойчиво требовал продолжения, как горящий экран. Но с чего же он должен начать?

О своем рождении он знал немного, только то, что в больнице, где он появился на свет, он был первым ребенком, родившимся в час ночи в день Богоявления, когда три царя пришли к колыбели Христа. Его мать очень обрадовалась этому совпадению и иногда называла его «мой царский сын», что очень раздражало его старшую сестру. «А я, — спрашивала она каждый раз, и тут вмешивался отец, который утешал ее словами, — а ты наша принцесса», — и брал ее к себе на колени.

Его снова знобило. Он подошел к кафельной печи и положил туда два красивых круглых полена, затем снова достал шнапс, налил чуть-чуть в стакан и немедленно выпил.

Его сестра сегодня позвонила ему из Австралии на мобильный телефон и поздравила его с днем рождения. Она переселилась туда вместе со своим мужем. «Добро пожаловать в наш клуб!» — сказала она ему. Ей было уже сорок два и у нее было двое сыновей.

Ему было сорок и у него не было детей. Насколько он себя помнил, ему больше хотелось бы иметь брата, а не сестру. Почему, он сам не знал.

Он взял свой блокнот, написал на первой пустой странице слово «сестра» и снабдил его вопросительным знаком. Затем он нашел это таким нелепым, что вырвал листок и скомкал его. Размышлять оказалось делом более сложным, нежели он полагал.

Его родители позвонили ему незадолго до обеда. С тех пор как они ушли на пенсию, они каждый новый год летают на Канарские острова. Они вместе пропели ему в телефон «Happy birthday» и весело пожелали ему всего хорошего. Они были довольны, даже до бесстыдства довольны.

Но он вовсе не был доволен. И вот он хотел бы наконец узнать почему, для этого он и появился здесь.

Где же переломные моменты его прожитой жизни?

Гимназия, изучение права, сначала судья, затем юрист в известной страховой компании. Он пытался повторить родительское супружеское счастье, женившись на институтской подруге испанского происхождения, но неудачно, развод через пять лет.

Он снова положил блокнот себе на колени и написал слова «Родители? Профессия? Женитьба?», — расположил их поодаль друг от друга и после некоторых раздумий обвел их кружками.

Когда он порвал и эту страницу, то услышал пение.

Это были мужские голоса, пели как будто внизу, в деревне, торжественно и уверенно, но через некоторое время он заметил, что голоса приближаются. Он поднялся и ощутил, что у него онемел копчик. Неужели он так долго просидел? Он подошел к окну.

Снегопад стал еще плотнее, контуры домов расплылись, а через снежную кутерьму двигались три фигуры в длинных одеяниях с царскими коронами на головах, передний в красном пальто с белой меховой опушкой и с длинным, отливающим золотом посохом, второй в синем пальто с коричневым меховым воротником, а на третьем была зеленая накидка без воротника, похожая на охотничью пелерину, у него были курчавые волосы и лицо покрыто черной краской.

Бальц открыл окно и разобрал теперь некоторые слова этой песни — «цари», «утренняя страна», «звезда» и «брег Иордана». Когда он спросил себя, откуда исходит барабанная дробь, придававшая торжественное звучание этой песне, он увидел на некотором отдалении от трех певцов четвертую царственную фигуру в белом плаще с огромным барабаном, тащившую за собой на ремне, перекинутом через плечи и грудь, санки, сделанные из рога.

Четыре царя, об этом он еще никогда не слышал. Возможно, они здесь играют некую особую роль, о которой он ничего не знает. И то, что они подошли к его дому, показалось ему весьма странным. Он был гостем, прибывшим только вчера, и здесь никого не знал. Дорога делала две петли в гору, чтобы возле его дома снова описать петлю и исчезнуть под горой, уходя в сторону следующего и последнего дома на краю деревни.

Бальц еще какое-то время надеялся, что они пройдут мимо, однако странная группа остановилась перед его домом и продолжала петь, она пела уже только для него, и четвертый царь остался стоять на последнем повороте, отбивая такт на своем барабане.

Бальц разобрал теперь части предложений, такие как «верный шаг» и «так шли цари, и ты иди так», он стоял у окна и кивал им дружески, на что они все трое, не шелохнувшись, отвечали все той же песней, и только стоявший на повороте четвертый царь приветственно поднял руку.

Тогда он вытащил свой бумажник из заднего кармана, спустился по лестнице, открыл дверь и вышел к певцам, которые многократно на разные лады пели «миро и золото», что было очевидно завершением песни, так как барабанная дробь уже прекратилась.

«Спасибо, — сказал Бальц, — спасибо. Я сам царское дитя Богоявления». Три царя почтительно поклонились и посмотрели друг на друга.

«Я здесь гость и, к сожалению, у меня дома почти пусто — могу ли я вам что-то предложить?» — спросил Бальц и протянул царю в красном пальто двадцатифранковую бумажку.

Тот взял ее свой огромной рукавицей и сунул ее в мешок, который вытащил из-под своей зеленой пелерины. Трое еще раз посмотрели друг на друга, синий царь затянул на низкой ноте, остальные подхватили, и все вместе запели этот стих:

«Мир старый днесь ушел, как дым Тебя за вклад благодарим!»

Они пропели этот стих одноголосьем, затем неспешно повернулись и двинулись в обратный путь в деревню, и пока они шагали вниз через снегопад, они повторили этот стих еще и еще раз, каждый раз на тон выше. Бальц сосчитал невольно, они его пропели восемь раз, тогда он закрыл окно.

Бальц дрожал, то ли от холода, то ли от благоговения.

«Мир старый днесь ушел, как дым»… У него было такое чувство, будто эти слова касаются его лично.

Он подошел к плите, чтобы приготовить себе чай, так как после недолгого пребывания на улице без куртки он промерз до мозга костей. Если перед этим его копчик онемел, то теперь он ожил, покалывало, как будто туда воткнули иголку. Бальц почесался, но это не помогло.

В кухонном шкафу он нашел банку с травяным чаем, засыпал оттуда две ложки в заварочное чайное яйцо и засмотрелся, как оно с бульканьем погружалось в кружку с кипятком. Затем он снова сел на свой плетеный стул.

Мир старый… Он снова открыл свой блокнот, разделил страницу вертикальной чертой, слева написал слова «Старый мир» и справа «Новый мир». Едва он написал под «Старым миром» слово «профессия», как снова услышал грохот барабана. Он приближался снова, но уже без песни. Бальц поднялся и посмотрел в окно.

Он почувствовал легкое головокружение.

Четвертый царь медленно взбирался в гору, таща за собой свои санки из рога и колотя в свой огромный барабан, висящий на животе. Его корона, Бальц заметил это только сейчас, представляла собой золотую диадему с одним единственным лучом, который венчала красная рубиновая звезда. Он поставил свой барабан возле двери, как хозяин, который после работы возвращается домой, высвободился из своих ремней и прислонил к стене дома санки, с которых аккуратно смахнул снег своей белой рукавицей. Затем он отряхнулся сам, оббил ботинки об стену, открыл дверь и вошел.

Бальц направился ему навстречу, и когда царь поднимался уже вверх по лестнице, спросил его: «Вы кого-то ищете?» Царь взглянул на него своими синими глазами и едва заметно кивнул ему.

«Если вы ищете моего друга Георга, то его нет, — сказал Бальц, — но входите, пожалуйста. Меня зовут Бальц — а вас?» Царь указал на свой рот и сделал жест сожаления. О, подумал Бальц, немой, итак, калека.

Пока новый гость снимал горные ботинки и рукавицы, вешал на крючок плащ, Бальц успел позвонить по мобильнику своему другу и наговорить на автоответчик, что он надеется на скорый ответ и ждет разъяснения, что ему сейчас делать с этим немым человеком, который, по-видимому, должен быть знаком его другу.

Затем он сопроводил мужчину из прихожей на кухню и спросил его, не желает ли он чаю. Незнакомец кивнул. На нем был белый комбинезон, облегающий всю его фигуру и напомнивший Бальцу пижаму младенца. Свою диадему он так и не снял.

Бальц наполнил заваркой еще одно чайное яйцо. Не нужен ли ему сахар, спросил он, и тот снова кивнул, Бальц потянулся за сахарницей. Шнапс? Спросил он, но царь отрицательно покачал головой. Во всяком случае, он понимает, что я говорю, с облегчением подумал Бальц. Он смотрел незнакомцу прямо в глаза, произнося свои вопросы, и пытался при этом особенно отчетливо складывать губы, как он научился делать еще в детстве, когда ему какое-то время пришлось общаться с глухим соседским мальчиком.

Потом Бальц снова сел на свой плетеный стул в маленькой комнате, включил свет и предложил гостю сесть на диван. Тот присел, отложил на блюдце чайное яйцо, размешал ложечкой сахар, выпил глоток и с благодарностью кивнул.

Бальц тоже кивнул. «Много снега», — сказал он затем.

Гость кивнул. Каждый раз, когда он кивал, вспыхивало отражение лампы в его диадеме. Он пил и продолжал держать горячую чашку в ладонях, не опуская ее на стол после каждого глотка.

О чем можно говорить с таким гостем?

«Вы пришли из деревни?» — спросил наконец Бальц. К его удивлению гость отрицательно покачал головой.

«Откуда же тогда?» — спросил Бальц. Так как гость не ответил, он протянул ему свой блокнот. «Напишите мне ваш ответ здесь. И ваше имя тоже». Тут он увидел свои рубрики «Старый мир» и «Новый мир» и вырвал этот листок. Может быть, подумал он, следует оставить его на какое-то время одного. Вставая, он вновь почувствовал острую боль в копчике, прошел с листком бумаги на кухню, сложил его пополам и выбросил в помойное ведро под раковиной.

И тут ему пришлось опереться обеими руками на раковину, так как его вдруг вырвало супом, который он съел за обедом. Растерянно он глядел на противную массу с кисловатым запахом, в которой виднелись отдельные не переваренные кусочки хлеба и сыра. Он наклонился, направил струю из крана себе в рот и снова выплюнул воду. Он почувствовал вдруг, что он только с огромным усилием еще держится на ногах, ему показалось, что из него вынуты кости.

Он уперся локтями в края раковины, чтобы не упасть, и тут почувствовал руку на своем плече. Четвертый царь стоял рядом, озабоченно на него глядя, затем он подхватил его под левое предплечье и приподнял. Потом он медленно прошел с ним в спальню, откинул с постели покрывало и усадил его на кровать. Он начал его осторожно раздевать, вплоть до его длинных подштанников и майки, потом приподнял его ноги и уложил его в постель. Дрожа от озноба, Бальц заполз под одеяло, озноб продолжал его мучить, пока царь, который, казалось, знал, что делать, снова не появился с грелкой, которую он положил ему на живот. Это его успокоило, и он погрузился в беспокойный сон, в котором его мучили кошмары.

Когда он снова проснулся, за окном уже было темно. Горела ночная лампа, и царь в своем белом комбинезоне и со звездой на лбу сидел возле его постели, склонившись над ним. Красный рубиновый камень смотрел на него подобно третьему глазу. Когда царь увидел, что Бальц проснулся, он дал ему выпить горячего чая из ромашки. Он был так слаб, что едва смог сесть. Он сделал три глотка и снова опустился на подушку. Он был весь в поту, белье прилипло к телу. Резь в копчике перешла в жгучую боль. Царь протянул ему градусник, и Бальц сунул его себе под мышку. Когда царь вынул градусник, тот показывал 40. Бальц испугался. «Врача», — прошептал он. Царь подошел к окну и на миг распахнул его. Порыв ветра ворвался в комнату и закрутил охапку снега по комнате. Царь снова закрыл окно и покачал головой. Бальц, без сил, снова погрузился в сон.

Через какое-то время его растолкали. Он не хотел вылезать из постели, но немой царь взял его под мышки и усадил. Он дал ему выпить полстакана воды, в которой он растворил аспирин или тройчатку. Бальц нехотя проглотил это, потом ему снова дали настой ромашки. Затем царь стянул с него рубашку и отутюжил ее досуха, а на него натянул пижаму. Потом сменил его длинные подштанники на пижамные брюки. Бальц застонал и хотел снова лечь, но царь натянул на него еще спортивные брюки, затем рубашку и сверху еще рубашку, и потом еще толстый свитер, и затем ватную ветровку. Затем он напялил на него шерстяную шапочку, стянул ее сверху лентой для волос и опустил капюшон. За этим последовали рукавицы и болотные сапоги и, наконец, он обмотал его своим белым плащом. Четвертый царь все тщательно подготовил. Он снес Бальца, как ребенка, вниз по лестнице, положил его головой вперед на свои санки из рога, которые стояли у входа в дом, и крепко привязал его ремнями, протянув их через грудь и живот. Затем он подтолкнул санки к площадке перед домом, где ревела снежная буря, закрыл за собой дверь, взял в зубы карманный фонарик, схватился за рога санок, сделал несколько шагов, сел на самый передок санок, и спуск начался.

Бальц хотел закричать, но у него перехватило горло. Царь мчался с ним по главной улице пустынной деревни, над которой падал снег, как обрывки белой бумаги, Бальцу казалось, что он слышит дикое пение из деревенской корчмы, но они уже оставили ее далеко позади, скорее всего это был просто ветер, который заставлял петь деревья, стойла и заборы, Бальц все еще пытался вскрикнуть, чтобы выпытать у царя его намерения, но тот держал себя уверенно и непреклонно, казалось, он знал здесь все входы и выходы, вскоре они уже миновали Почтовую улицу и просвистели по деревянному настилу через лес, который содрогался от бури, и, наконец, Бальц сдался, ему не оставалось ничего больше, как довериться своему водителю, чей легкий комбинезон он ощущал подле своей головы. Неужели царю не холодно? Бальц, закутанный в его белый плащ, чувствовал себя не просто в тепле, он чувствовал себя укрытым, упрятанным, как никогда в жизни, он закрыл глаза, и скольженье полозьев, беснование ночной вьюги, кряхтение царя, который, держа фонарь в зубах, пробивал его светом брешь перед собой в темном лесу и лишь изредка оборачивался к нему своим красным глазом, все это приводило в такое смятение мысли Бальца, что он временами терял сознание.

Когда он снова открыл глаза, он лежал на больничной кровати. Жидкость сочилась из подвешенного сосуда по инъекционному шлангу в его вену, и какая-то санитарка щупала его пульс. «Алло, господин Камбер, — сказала она, — вот вы и пришли в себя».

Он узнал, что находится в краевой больнице долины и что его ночью доставил сюда некто на санках из рога. Его пришлось сразу же прооперировать, сказала санитарка, и сейчас придет врач, он все это расскажет ему подробнее.

Только сейчас ощутил Бальц, что у него повязка в области копчика.

Врач, немного приземистый, довольно веселый, в белом халате, который едва сходился у него на животе, объяснил ему, что у него был гнойный абсцесс, который надо было срочно удалить.

С каких пор этот абсцесс появился у него и почему он ничего не замечал до этих пор?

«Вы не поверите, — сказал врач, — но он у вас был еще в материнском чреве. Вместе с вами развивался еще второй зародыш, который сросся с вашим зародышем копчиками, но он погиб еще в утробе. Вы могли бы иметь близнеца, поэтому мы называем это явление абсцессом близнеца. Он может не проявляться до сорока лет, как было у вас, но потом он внезапно дает о себе знать».

«Но почему?»

Врач пожал плечами, и потом рассмеялся. «Для всего, что медицина объяснить не в силах, — сказал он, — у нас есть отличное слово: спонтанный».

Но это был настоящий несчастный случай, можно так сказать, и именно острый, неотложный. Кстати, человек, который доставил его сюда, сразу же исчез и оставил здесь свои роговые сани. Они находятся в гараже и вы их можете забрать. Откуда он все-таки привез его сюда в такую ночь?

Когда Бальц назвал ему свою деревню, врач присвистнул сквозь зубы.

«Вам повезло! Очень рискованная поездка, снежная буря среди ночи, тут бы никакая скорая помощь к вам не добралась. Кто же был этот отчаянный водитель санок? Он спас вам жизнь!»

Бальц ответил, что он его тоже не знает, но он постарается разузнать, чтобы обязательно поблагодарить его.

Его друг Георг, как выяснилось вскоре, тоже никогда не видел этого немого, и когда Бальц позже стал расспрашивать в деревне, кто бы это мог быть, этот барабанщик в белом плаще с диадемой, все только удивлялись. Три исполнителя роли царей заявили единогласно, что их было только трое, и если бы при них был еще и барабанщик, они бы слышали его, и то же самое поведали и жители деревни.

О четвертом царе никто ничего не слышал.

 

После полудня у месье Руссо

Входи, Клод, садись за стол, я вычищу кисть и скоро вернусь… разве Мари-Луиза не пришла с тобой?.. Она должна помогать матери со стиркой… И Эжен?.. Пришлось еще остаться в школе… Бедняга, видимо, снова надерзил… Учителю? Надо же, и как?.. У того яичница в бороде?.. Да, следует держать себя в руках, это им не по нраву, учителям, даже если это правда… Нет, это не мешает, отодвинь немного в сторонку палитру с красками, тогда здесь будет место для твоего рисунка…

Кто это?.. Заклинательница змей… Бывают ли такие? О да, в джунглях полно таких… В Индии этим занимаются мужчины, в джунглях это женщины… Все они свой род ведут от Евы, уж она умела говорить со змеями… Нет, эта здесь ничего не говорит, она только играет на флейте, так чудесно, ты слышишь?.. Нет, нет, я это слышу точно, я могу тебе это сыграть на скрипке…

(берет с комода скрипку и наигрывает мелодию). И что ты скажешь теперь? Теперь змеям не остается больше ничего, как выползти из своих нор и обвиться вокруг своих деревьев… Как, мелодию нельзя услышать на картине?.. Еще как, я это тебе гарантирую, как только картина будет готова, она зазвучит… Так, теперь ты спрашиваешь — почему на этой женщине нет одежды?.. Да зачем она ей в этом девственном лесу? Здесь жара, такая влажная жара, уверяю тебя, что рубашка прилипает к телу… Я пережил это сам, когда служил в армии и мы воевали в Мексике, это было уже давно, но стоит мне закрыть глаза, я вновь это вижу… Хорошо, цветной платок я, пожалуй, могу еще позволить этой флейтистке… Почему она такая смуглая?.. Да чтобы ты не съел ее глазами, мой милый…

Итак, мы сегодня одни, мы с тобой… Покажи-ка, что ты там принес? Твоя мать прислала эльзасскую пиццу? Ах, да, она же из Эльзаса, верно? Очень мило с ее стороны, передай ей мою благодарность, моей кормилице, но прежде всего — не мог бы ты в качестве домашнего задания нарисовать кошку? Что это у тебя там?..

О, ты уже все сделал… Это совсем неплохо, мой друг, совсем неплохо… Кошка сидит перед мышеловкой, в ловушке сидит пойманная мышка с кусочком сыра… Это ты неплохо задумал, это уже маленькая история…

Твой отец тебя высмеял? Понятно, я могу себе представить, почему: ты нарисовал кошку с синими полосками, и он тебе сказал, что синих кошек не бывает — я прав?.. Вот видишь, а почему ты нарисовал кошку в синюю полоску?.. Ага, ты хотел ее нарисовать рыжеватой, но у тебя оказался только один синий и один зеленый карандаш? Так… И зеленый тебе пригодился, чтобы нарисовать комнатные растения позади кошки… Я понимаю… Мой дорогой Клод, твой отец, конечно, прав: синих кошек не бывает. В действительности. Но на картине — стоит тебе нарисовать синюю кошку, и вот она уже есть. Это так просто. И у картины тоже есть свои права…

Над задними лапами тебе пришлось потрудиться, не правда ли? Главное, видно, что она сидит… Ваша кошка не сидела спокойно… Это вечная проблема с животными — ты думаешь, мои львы неподвижны, когда я их рисую во время их погони за своей жертвой? Для этого у меня есть книги, видишь, вот одна о диких зверях, «Bêtes Sauvages», с 200 иллюстрациями, они все здесь, от жирафа до броненосца, есть еще журналы, в них я нашел много полезного, где же они, ага, вот, посмотри на эти рисунки, вот тигр бросается на буйвола, это будет моей следующей работой, наброски я уже сделал, вот, я их вложил в эту тетрадь… Замечаешь отличия?.. Правильно, в тетради тигр прыгает справа, а на моем наброске слева… Буйволу все равно, будет ли он съеден слева или справа… Да, джунгли прекрасны, но беспощадны… Чем должен тигр питаться? Он не ест эльзасскую пиццу, полученную в подарок от доброй знакомой… Или вот в книге ягуар, он нападает на туземца, я это тоже как-нибудь нарисую, все тут готово для этого, но я об этом говорю только тебе…

И теперь мы отыскиваем кошку в большом лексиконе, тут же находим и мышь, — мышь у тебя слишком большая, сказал ли тебе об этом отец?.. В чем-то он тут, конечно, прав, твоя мышь величиной с половину кошки, но знаешь, твоя картина рассказывает в общем-то историю мышки, а не кошки… Страх в ее глазах, потому глаза такие большие… И у комнатных растений листья слишком велики… и птица, которая здесь поет, таких не бывает на ветвях комнатных растений, эта птица только у тебя в голове, раз ты такие вещи рисуешь… Да, твой отец имеет дело только с теми вещами, которые он видит в действительности… Ты же, Клод, когда рисуешь, ты создаешь свою собственную действительность… Твои комнатные растения с огромными листьями великолепны, они растут и живут, и твоя маленькая птица здесь поет и живет, и тут же твоя мышка обречена на смерть, как этот буйвол в джунглях…

Люди часто не понимают историй, которые мы изображаем на наших картинах… ты знаешь, как была названа моя первая картина, которая попала в прессу два года назад? Они сделали под ней подпись: «Голодный лев», но мое полное название было таково: «Голодный лев бросается на антилопу и загрызает ее; пантера ждет с жадностью того момента, когда ей что-то останется от этой добычи. Хищная птица вырывает кусок мяса из бедной жертвы, которая проливает слезы. Солнце заходит». Voilà. Иногда не бывает лишним растолковать людям то, что они видят, иначе они ничего не заметят кроме двух кровавых полос на спине моей антилопы…

Тебе тоже было бы интересно порисовать джунгли? Очень хорошо, тогда мы сразу и начнем, джунгли это самое прекрасное, что есть на этом свете, если не считать солнце и женщин… Солнце тебе уже знакомо, да? — Почему ты это вдруг закашлялся?.. Теперь снова лучше?.. О, я вижу вдруг, что у меня не осталось новых чистых листов… И от Гизбера, владельца бумажной лавки я не получу ничего, пока я не выплачу ему все мои долги… И Фуане, торговец красками, не хочет мне больше давать краски… Я не знаю, кто придумал долги, какой-то падший ангел… Но когда я закончу заклинательницу змей, я смогу все заплатить, это настоящий заказ, его сделала мать Робера, художника, достойная женщина, графиня, состоятельная женщина, и, естественно, женщина со вкусом…

Но, мне кажется, мой друг, кажется, ты уже начал рисовать джунгли на твоем наброске, теперь иди просто-напросто дальше, нарисуй на дереве как можно больше листьев, чтобы они заполнили всю комнату!.. Почему нет?.. Твой отец снова будет смеяться над тобой? …Знаешь, что я тебе скажу, мой маленький живописец? Если я когда-нибудь выставлю мои картины на большом весеннем вернисаже в «Салоне независимых», где висят сотни картин, ты знаешь, как ты там найдешь мои картины? Ты просто должен будешь идти туда, где раздается смех. Перед моими картинами люди стоят и смеются, они смеются до упаду!.. Почему? Потому что они видят нечто совсем другое, нежели они ожидали… Посмотри-ка, толстый ребенок! — кричат они, и какая огромная собака, и что за фигуры в карнавальных костюмах, и как художник присел перед моделью, как будто он в штаны наклал, и обезьяны, которые так нелепо выглядывают из зарослей! — И это искусство?.. Да, тогда я говорю себе, или люди нелепы, или я. И знаешь, что? Мне начихать на этих людей… Только если тебя высмеяли, ты можешь быть уверен, что ты художник; что ты кашляешь?.. Тебе плохо?

Так вот, Клод, если ты не захочешь добавить твоим комнатным растениям еще больше листьев, тогда позади мышеловки откроется место еще для одного дерева еще в одном горшке. Теперь я скажу тебе вот что: вчера я был на кладбище у моей Жозефины, которая там уже четыре года как дома, и туда опять приходит осень, как сейчас. Я беру оттуда с собой горсть ярких листьев, чтобы их изучать. Я никогда не учился в художественной академии, поэтому я все еще хожу в школу, если ты хочешь знать, и моя учительница это природа. Если ты художник, ты должен оставаться учеником всегда, всю свою жизнь, заметь себе это. Вот здесь как раз вчерашние листья, теперь посмотри на них, выбери себе один и попробуй как можно точнее его срисовать, понял?.. Вот этот? Отлично, это лист рябины, перистый лист, стебелек с девятью отдельными острыми лепестками, ярко-красными, ты сделал хороший выбор…

Ты знаешь, почему я с удовольствием использую эти листья на моих картинах с джунглями? Почему? Они дают картине свободу и в то же время создают впечатление чащи. Сейчас я добавлю один из них на дерево рядом с моей заклинательницей змей — куда?.. Сюда, под хвостом этой огромной змеи… Теперь мы нарисуем оба красивый перистый лист, мой зеленый, потому что в джунглях не бывает осени, а для твоего я дам тебе этот красный цветной карандаш… Здесь тебе хватит работы на час, прежде чем ты изобразишь вместе пару листьев, но рисовать, это значит иметь терпение… это именно самое трудное в искусстве: терпение. Я слишком нетерпелив, должен признаться, я так нетерпелив, что иногда сплю, не снимая одежды, чтобы не терять времени на раздевание и одевание…

Мне уже тоже говорили, этих цветов и листьев, которые я здесь рисую, вовсе не бывает в джунглях, и знаешь, что я отвечаю? «Вы когда-нибудь бывали в мексиканских джунглях?» (смеется) Тогда они обычно уже ничего больше не говорят, ибо кто из них бывал в мексиканских джунглях? И ты хочешь знать правду, мой друг? Я там тоже не бывал. Ни в Мехико, ни в мексиканских джунглях. Я говорю так только потому, что я был в армии, когда была война в Мексике. Мне повезло, что я не попал в Мексику, там многие нашли свою смерть, двое моих школьных товарищей из Лаваля, Жан-Филипп, сын кузнеца, и Паскаль, отец которого был нотариусом… Самый глупый и самый способный из нашего класса, оба там погибли… Мир жесток, Клод, к несчастью, и война это зло… Какое дело было Жану-Филиппу и Паскалю до того, чтобы в Мексике воцарился европейский император? И потом они все равно застрелили Максимилиана… Мне кажется, королям не хватает фантазии, чтобы представить себе, что такое война… Если какому-то королю приспичит начать войну, пусть к нему придет его мать и запретит ему это…

Хотелось бы, чтобы короли поучились у нас, фантазия в нашем ремесле такое же орудие, как кисть и краски… Чтобы нарисовать джунгли, не обязательно бывать в джунглях… В этом как раз чудо искусства: они должны быть у тебя в голове, эти джунгли, в голове — но ты еще должен уметь, естественно, перенести это на полотно…

Мне очень жарко, Клод, стоять здесь в моих джунглях, ты бы не мог открыть окно?.. Спасибо, и что ты видишь, если посмотреть из окна? Вокзал Монпарнас… Разве это не фантастика? Снаружи современность, вокзал, куда прибывают и откуда уходят поезда, свистят и дымятся локомотивы, а здесь внутри, у нас, у художников, джунгли и мышеловка с синей кошкой… Что ты снова кашляешь? Это от дыма паровозов? Великолепно, этот свежий воздух, я уже задыхаюсь в тропической сырости… Уже прошло? Прекрасно, вот проявляется, твой первый лист, я вижу это, продолжай так же, Клод, раскрой просто шире глаза: все, что ты видишь, принадлежит тебе… Скажи-ка, твоя мать не водила тебя к врачу, по поводу твоего кашля? Ах, вот как, это слишком дорого…

Я должен постараться, чтобы мой зеленый перистый лист выступал из чащи своей темной зеленью, но чтобы не был при этом слишком светлым, так как на моей картине сейчас ночь и свет на нее нисходит от полной луны… Я думаю добавить этому листу еще чуть-чуть синевы, от той, которая у меня пошла на эти два кактуса в глубине…

Некоторые слова в нашем языке слишком объёмны… Когда ты говоришь «зеленое», это то же, как если бы ты сказал «дерево», но еще не знаешь, это липа, береза или пальма, или рябина… Как ты считаешь? Твой красный лист не становится ли по краям чуть-чуть желтым? Очень хорошо, Клод, очень хорошо, что ты это заметил, почему я тебе сразу не дал еще и желтый карандаш…

Понятно, что каждая краска это смесь… Когда я получу деньги от матери Робера, я снова зайду к Фуане и куплю у него себе новые краски, у него целая полка только с зеленой… Светло-зеленая, темно-зеленая, английская зелень, еловая зелень, зелень травы, зелень мха, пастельная зелень, изумрудная зелень, ядовитая зелень… Но мои зеленые тона я обычно смешиваю сам, у них должны быть другие имена, внизу слева, рядом с цаплей, эти мясистые листья — можно ли сказать мясная зелень? И эта трава? Лягушачья зелень? И эта вода? Рыбная зелень? И змея вокруг шеи заклинательницы? Змеиная зелень? Жабья зелень, джунглевая зелень? Я пишу еще и стихи, ты знаешь об этом? И даже театральные пьесы… Но у языка просто меньше красок, чем у живописи… Ты кашляешь — возьми этот платок… Мне это не нравится, Клод… Из моих девяти детей семеро кашляли… Выросли только двое, и сегодня жива только моя дочь Юлия, она вышла замуж за коммивояжера, живет своей мелкобуржуазной жизнью в Анжере и стыдится своего отца, потому что она считает, что художники — чокнутые фантазеры. Я скажу тебе еще, Клод, твой отец думает, скорее всего, так же, но тебе нечего его из-за этого стыдиться… Он заботится о тебе и несомненно любит тебя…

В чем-то она по-своему права, моя дочь…

Я же двадцать лет работал в бюро, на продовольственной таможне, я должен был заполнять таможенные декларации для оптовых торговцев: на оливки из Испании, вино из Италии, чай из Индии и кофе из Африки, а также формуляры со штрафами для контрабандистов, пойманных с поличным… так что служил таможенником, надо сказать… И ты знаешь, кто теперь я? Контрабандист! Я сменил товар, я тайно перевожу красоту в нашу жизнь… И я должен платить за это, иначе почему мой кошелек так пуст… Что там? Это тебя зовет твоя мать?.. (идет к окну и выглядывает на улицу) И верно, (кричит) Мадам Перро! Спасибо за эльзасскую пиццу!.. Клод должен идти за покупками?.. Я сейчас же отправлю его к вам!.. (подходит к комоду, вынимает один из ящиков, достает оттуда шкатулку) Клод, ты должен дать матери комиссионное поручение… Здесь моя музыкальная касса… Сюда я откладываю деньги, которые я получаю как уличный музыкант, когда на задворках играю на скрипке… Отдай это своей матери и скажи, пусть она возьмет их и сводит тебя к врачу… Твой лист ты лучше пока оставь здесь, до следующего раза… Адье, на здоровье, ты одаренный рисовальщик, Клод, мне было бы жаль тебя… Наш мир нуждается в контрабандистах, таких как ты и я. Таможенников у него и без нас хватает.

 

Огрызок карандаша

7 историй

1

Я вовсе ни о чем не думал, когда подобрал маленький желтый огрызок карандаша, который валялся на мостовой недалеко от старой разрушенной башни.

Но в ту же ночь стали стучать в мою дверь до тех пор, пока я не открыл. Там стояли два великана, которые схватили меня.

«Ты украл наш карандаш, — сказал один из них, — теперь ты должен описать нашу историю!»

Они заточили меня в подвал башни, приковали цепью к тяжелому столу, и с этих пор я каждую ночь при свете двух факелов вношу все их злодеяния в толстую книгу, я должен описывать крики замученных и беспощадные смертельные удары этих великанов, которые сопровождали свои рассказы диким смехом, и хотя они заставляли меня все время очинивать этот огрызок карандаша, но он отнюдь не делался короче, мне кажется, что в книге моей будет бесконечное множество страниц.

2

Когда я подобрал маленький желтый огрызок карандаша, который валялся на мостовой недалеко от старой разрушенной башни рядом с наполовину исписанным чеком на покупки, я не предполагал, какие последствия это будет иметь для меня.

Огрызок в моей руке стал тяжелым и превратился вдруг в золотой карандаш, острый кончик которого указывал на башню, и меня с неодолимой силой потянуло именно к ней.

Я приблизился к башне, обошел вокруг нее под водительством карандаша, и с другой ее стороны он выскользнул из моих рук и воткнулся в землю прямо перед диким вишневым деревом. Кто сможет меня упрекнуть за то, что я тут же схватил проржавевшую лопату, которая была прислонена к стене башни, и стал остервенело копать, пока не уперся во что-то твердое? И этот выкопанный мной сундук, кто бы из вас не поднял его и кто бы из вас не открыл замок, который к тому же так легко открылся? И кто бы из вас не вонзил лопату в оскаленную пасть бульдога, который выскочил из сундука и бросился на вас?

И теперь, когда из башни вышел человек в длинном черном плаще, увидел мертвого пса и потребовал от меня, чтобы я отдал ему за убитого зверя этот золотой карандаш — разве можно было поступить иначе, как вручить ему карандаш, пробормотать извинения и пойти дальше своей дорогой?

Как мог я знать о том, что человек в черном плаще тут же превратит меня в маленький желтый огрызок карандаша, которому уже больше ничего не останется, как только записать это приключение на чеке рядом со словами хлеб, молоко, маргарин, черничный йогурт и спички?

3

Именно в тот момент, когда я во время прогулки шел мимо старой разрушенной башни, мне пришло на ум начало какой-то новой песни, и тут я обнаружил, что, хотя у меня с собой был блокнот, но нет ничего, чем бы я мог это записать.

И тут мой взгляд упал на маленький желтый огрызок карандаша, который лежал передо мной на мощеной пешеходной дорожке. Я нагнулся, поднял его, записал строчку и тут же мне пришли на ум все остальные строчки, из которых должна была состоять песня, и я в тот же вечер послал ее композитору, который ее ожидал.

Это было лет 30 назад. Песня стала мировым хитом и приносила мне ежегодно столько денег, что у меня больше не было нужды что-либо писать.

Для маленького желтого огрызка карандаша я соорудил стеклянный футляр с красной бархатной подушечкой и поставил его на полку в окружении золотых граммофонных пластинок, появлению которых я был ему обязан.

Еще не раз я вынимал его из футляра и набрасывал им на бумаге разные новые песни, я ходил даже с ним на прогулку, бросал его на землю и поднимал снова, чтобы записать в блокнот новую песню, и многие из них казались мне лучше, удачнее, тоньше, но ни одна их них не принесла мне даже подобия прежнего успеха.

4

Странный случай произошел со мной, когда я во время прогулки, идя куда глаза глядят, подобрал на мощеной пешеходной дорожке маленький желтый огрызок карандаша.

Старая башня, которая стояла поблизости, с грохотом и скрежетом рухнула, стая волков ринулась с опушки леса и напала на деревню, которую я только что покинул, транспортный самолет, из моторов которого било пламя, промчался вплотную над крышами деревни и рухнул на ее окраине в виноградники, где он оставил дымящуюся воронку, а на кладбище возле церкви разверзлись могилы, и процессия мертвецов поднялась и с пением псалмов направилась к переходу через шоссе.

Когда я, объятый страхом, вернулся в дом моих знакомых, у которых я гостил, они размахивали перед моим носом письмом с известием, что моя пьеса, над которой я работал три года, готовится к премьере в венском Бургтеатре.

Впрочем, все остальное без изменений.

5

Я еще немного помедлил, увидев во время одной из моих прогулок вблизи старой разрушенной башни на мощеной пешеходной дорожке маленький желтый огрызок карандаша. Он был весьма грязен, и, очевидно, его грифель был обломан.

Но моя слабость к карандашам победила.

Я подобрал огрызок, принес его домой, очистил от грязи, и, когда под ее заскорузлым слоем проявился номер 2, тот, каким я особенно любил писать, я воспринял это чуть ли не как выигрышный номер лотереи. Я очинил его, стараясь не обломить грифельный стержень, вставил огрызок в красный карандашный удлинитель и начал писать первые слова речи, которую я должен был держать впоследствии, и радовался, как хорошо бежал карандаш и как хорошо текли мои мысли.

С тех пор я начинаю все мои сочинения именно этим карандашом, который постепенно становится все меньше, и я с некоторым страхом предвижу тот момент, когда я уже не смогу его дальше очинивать.

Меня можно снова все чаще видеть на прогулках, и взгляд мой при этом все чаще устремлен не вдаль, а под ноги.

6

Я не могу устоять перед карандашами.

Когда они призывно разложены на рекламном стенде, я обязательно суну один из них в карман; то же самое и в номерах гостиниц, где они лежат наготове рядом с блокнотом у телефона, и не важно, что они порой никуда не годятся, я их забираю с собой.

Не таит ли в себе этот карандаш, говорю я себе, сотни слов и историй, которые он готов мне поведать, как только я возьму его в руки, склонившись над чистой страницей?

Вот так же во время одной из моих прогулок вблизи старой разрушенной башни я не мог не подобрать замеченный мною на мощеной пешеходной дорожке маленький желтый огрызок карандаша. Но как только я взял его в руки, чтобы потом очистить его бумажным носовым платком, его деревянная оболочка распалась и обнажила многократно обломанный грифельный стержень, так что он очевидно уже никуда не годился, тогда я снова выбросил этот огрызок и пошел дальше.

Почему тотчас у меня появилось это скверное чувство, с которым мне пришлось бороться еще какое-то время? Как будто я только что бросил в беде раненого.

7

Когда я во время одной из моих прогулок вблизи старой разрушенной башни заметил на мощеной пешеходной дорожке маленький желтый огрызок карандаша, я нагнулся, чтобы подобрать его.

Но тут же остановился.

«Огрызок карандаша? — подумал я, — действительно, зачем мне какой-то огрызок карандаша?»

Я выпрямился и пошел дальше.

Вдалеке, подобно отражению неба, можно было видеть за лигурийским берегом море.

 

Зуд

Вот сидит он один.

Вот сидит он один за своим столом и читает газетное приложение.

Оно озаглавлено «Бережное использование природных ресурсов», состоит из нескольких статей об энергии, и он отложил приложение в сторону, чтобы в выходные прочитать это все не спеша. Он часто читает газеты весьма бегло, и более длинные статьи или приложения, которые его интересуют, предпочитает откладывать на потом. Он складывает их в небольшую стопку, которая состоит из еженедельных журналов и изданий тех организаций, которые он поддерживает или которые как-то льют воду на его мельницу. Впрочем, он уже давно знал по собственному опыту, что никогда не сможет прочесть все то, что там накопилось, и ему приходится хотя бы раз в две недели вновь разбирать эту гору, состоящую из мирового голода, жизни китов, солнечной энергии, исламизма, профилактики старческого слабоумия и мультикультурального воспитания, при этом он начинает обычно с нижней части, вынимает стопку газет и, прежде чем отправить ее в макулатуру, уже склонившись на колени, при плохом освещении в конце коридора пробегает глазами ту или иную статью, в крайнем случае, даже спасает иную из них и со вздохом водворяет снова в оставшуюся кучу.

Итак, сейчас он читает отчет об экономии в одной из клиник тепла и воды, насколько важно надлежащее наблюдение за характеристиками нагрева и температурным режимом в отопительных системах. В этом месте он поднимает левую руку, не выпуская газеты, чтобы тыльной стороной указательного пальца слегка почесать кончик носа. 14 % расхода и к тому же еще затраты, читает он дальше, могут быть сэкономлены благодаря правильному управлению температурными данными. Он останавливается на мгновенье и замечает, что при этом пропустил слова, которые ему не совсем понятны. Он откладывает газетную страницу, записывает в свой блокнот «характеристики нагрева» и ставит против этого понятия вопросительный знак. Это приложение вышло в преддверии открытия выставки, посвященной бережливости, он намеревался посетить ее со своими старшеклассниками. Прежде чем снова подхватить газету правой рукой, он почесал шариковой авторучкой левое крыло носа.

Он учитель, назовем его Маркус, и он планирует провести со своим классом учебную неделю, посвященную теме энергии, во время которой школьники должны будут разработать предложения по энергетической эффективности школьного здания. Это выражение встречалось в статьях несколько раз, он откладывает газету и записывает его под характеристиками нагрева, затем размышляет, сможет ли кто-нибудь из учеников, получив задание назвать слово, которое начинается буквосочетанием «эфф», угадать слово «эффективность».

Большим и указательным пальцами левой руки он чуть-чуть приподнимает очки, почесывает себе переносицу и переходит затем незаметно к обеим бровям.

Бросив взгляд в свой блокнот, он обращает внимание на то, что опять забыл, как правильно понимать словосочетание «неавтономный инвертор», хотя он приписал к этому слово «спортзал». Видимо, ему стоит поставить перед школьниками задачу записать на выставке все те выражения, которые будут им непонятны.

Он делает у себя соответствующую запись, потирает слегка уголки губ и затем читает вопросы к специалисту, сколько можно сберечь энергии при помощи энергетически эффективной электроустановки. Ответ: «Это трудно определить, так как каждая установка индивидуальна».

Он покачивает головой и сухо смеется. Для такого ответа поистине не нужен специалист. В то время как он переворачивает страницу левой рукой, правой он приподнимает дужку очков и почесывает средним пальцем за мочкой уха. На следующей странице его взгляд останавливается на фотографии в верхнем углу. На ней изображены спрашивающий и отвечающий, опять-таки специалисты, и слушающий наклоняет голову вбок, опирается локтями на стол и держит одну руку у рта таким образом, что его указательный палец находится прямо под носом.

Маркус наэлектризован. Наивному наблюдателю эта поза может показаться естественной, как ее обычно и воспринимают слушатели. Когда они хотят что-то сказать, им легче открыть рот, что обусловлено легким наклоном верхней части тела. Но для Маркуса эта картина имела иное значение.

Почему?

Он уже давно страдает от постоянного зуда, что поначалу никак не принимал всерьез. На это он реагировал так, как это очевидно предусмотрено нервной системой человека, он почесывал беспокоящее его место. Этим местом был поначалу прежде всего нос и его ближайшее окружение. Раздражение на кончике носа или между двумя дырочками в носу держалась до тех пор, пока он не прибегал к помощи своего пальца, чтобы устранить зуд. Часто у него было такое чувство, будто какое-то крошечное насекомое ползает по его лицу, он тогда молниеносно хватал себя за переносицу в уверенности, что он что-то схватит, хоть паутинку, но все было напрасно. Когда он читал лекции, он был поглощен этой работой, но как только он оставался один, он уже не мог не обращать внимания на то, что постоянно происходит и ему весьма досаждает. Его лицо стало полем битвы с незримым врагом, который пытается продвинуться к его кончику носа и при этом захватывает его уши, брови, скулы, подбородок или челюсть.

Маркус, будучи и так по натуре живчиком, вынужденный часто касаться своего лица, достиг теперь определенной ловкости в своих жестах, часто поглаживая лицо, он использовал движение руки, чтобы как бы между прочим почесаться, научившись принимать вид мыслителя, который, чтобы подчеркнуть внезапно мелькнувшую мысль, помогает ей еще и руками.

Прием у дерматолога не принес никаких результатов. Тот был вполне доволен состоянием кожи его лица, не обнаружив никаких покраснений, пятен или заметных раздражений, спросил его о наличии профессионального стресса, что Маркус полностью отрицал, и в результате порекомендовал ему ежедневно наносить увлажняющий крем, и на случай, если это не поможет, выписал ему рецепт на мазь, содержащую кортизон. На вопрос Маркуса о диагнозе, врач ответил, что речь идет о неком идиопатическом прурите.

Слово прурит было Маркусу знакомо, но он спросил еще, что же имеется в виду под идиопатическим, на что врач, несколько, смутившись, как показалось Маркусу, ответил: это значит, что этиология этого заболевания неизвестна. Если ему так будет приятней, он может назвать это «pruritus sine material», это другое медицинское наименование, которое имеет в виду то же самое, некий зуд без видимой материальной причины. И насколько это распространенное явление, спросил Маркус. Гораздо более частое, чем можно подумать, ответил врач.

Маркус ничуть не удивился, что увлажняющий крем, который он наносил регулярно, не принес никаких результатов, но, тем не менее, он решительно отказался применять прописанную ему мазь, так как он прочитал много негативного о побочных действиях кортизона.

Против зуда в области волосистой части головы, возникшем через некоторое время, медицинский шампунь, который ему порекомендовали в аптеке, ни в коей мере не помог. Он был вынужден отныне постоянно носить на своей курчавой голове шапку, которую он время от времени снимал и снова надевал, чтобы подобным образом основательно потирать ее краями кожу темени и затылка. У него возникало огромное желание до крови расцарапать свой череп, но он тут же понимал, что это ему не поможет, ему казалось, будто этот зуд затаился в самих корнях волос.

Что-то угнетало его голову, и он никак не мог понять, что это. Но он хотел найти причину, и прежде всего он хотел бы от этого как-то отделаться, и отсюда начался его долгий путь через кабинеты натуропатов, гомеопатические лечебницы, акупунктуру, массаж активных точек подошв ног, краниосакральную терапию, он заказывал в аптеках медикаменты, которые большей частью можно было приобрести только через весьма сомнительных посредников и распространителей, и которые ему выдавали, наморщив лоб и скептически покачивая головой. Как-то он даже нашел какого-то цыгана, который считался чудотворцем и который спросил его, даже еще не глянув на Маркуса, едва только тот вошел в его вагончик, не пришел ли он из-за проблемы с головой: «Чунниш вегем гринд»? «Да», — с удивлением ответил Маркус, и только тогда цыган, звали которого Джанго, повернулся к нему, оглядел его с головы до ног, засмеялся и сказал, что ему необходимо вон из этой страны, «вон от страны!» На вопрос, а куда, Джанго ответил: «до море», снова отвернулся от него и на этом консультация была закончена.

Когда Маркус во время своего очередного отпуска отправился на Адриатику, он действительно отметил некоторое облегчение, которое, однако, улетучилось, как только он вернулся домой. Но он любил свой дом, ему нравилась его работа, и он не собирался из-за какого-то нелепого зуда навсегда покидать свою родину.

Когда проблема заходит так далеко, приходится рано или поздно, скрепя сердце, обращаться к психоаналитику. Маркус сделал и это по совету своей подруги, вместе с которой он жил тогда. Его постоянное почесывание и ерзание, и связанное с этим растущее беспокойство стало сбивать ее с толку и требовало от нее некоторой осторожности с ласками, что ей вряд ли было приятно. Бывало так, что когда она гладила его волосы, он начинал стонать, хватал ее руку и изо всех сил прижимал ее к своей голове, водя ею туда и сюда, что не имело ничего общего с эротическими переживаниями, он только хотел устранить перманентный зуд. К тому же она стала замечать, к своему ужасу, что она тоже начинает чесаться.

Когда Маркус после некоторых размышлений пришел к заключению, что ему не следует позволять себе долгосрочную связь, это не стало для его подруги большой неожиданностью, и они решили расстаться по обоюдному согласию. Но они переживали этот разрыв тяжелее, чем им поначалу показалось, и надежда Маркуса на то, что разрыв их отношений разрешит его проблему с зудом, вовсе не оправдалась.

И вот сидит он здесь, 35-летний, как принято говорить нынче, «сингл», берет в руки ножницы и вырезает очередное многозначительное интервью из газеты. Затем он идет к книжной стенке, нижняя полка которой заполнена учебными материалами, папками и прочими нужными залежами, достает оттуда подшивку с надписью «Пр. 4» и несет ее на стол.

Под обозначением «Пр.» он собирал все, что касалось прурита, в «Пр. 1» его собственная история со всеми попытками излечения, тщательно запротоколированными, в «Пр. 2» все о синдроме прурита, в «Пр. 3» видеозаписи и в «Пр. 4» фотоматериалы.

Ясно, что Маркус обратил внимание на то, что не одинок с этим своим зудом, и он начал наблюдать за своими согражданами на предмет скрытного почесывания. Во время одного из производственных заседаний ему удалось многое обнаружить; пока один говорил, а прочие слушали, где-то чья-то рука скользила себе под пуловер и начинала разминать область почек, или кто-то своими большим и указательным пальцами сжимал и разжимал кончик своего носа, кто, — то средним и указательным задумчиво потирал мочку уха, тогда как большой палец упирался в подбородок.

И то, что он мог наблюдать в узком кругу, касалось также и более широкой аудитории. Во время телевизионных вестей он уделил особое внимание переговорам, и хотя каждый раз передавали только короткий сюжет, но, когда две делегации сидели друг напротив друга, можно было удостовериться, что один из участников то хватается ладонью за затылок, то проводит ею вдоль линии своего воротничка. Стоило еще посмотреть и на заседание парламента. Кто-то опирался подбородком на руку, оставляя при этом все пальцы свободными, при этом его мизинец потихоньку подбирался к уголкам глаз или слезному мешочку. При упоре подбородком на обе руки возникал ряд вариаций, например, оба больших пальца обрабатывают нижнюю челюсть, или один из указательных ковыряет в носу, а то и оба вместе. Как только все это выяснилось, Маркус стал записывать параллельно все текущие известия на видео и тщательно выделять любое почесывание виска, переносицы или адамова яблока. Эти отрезки он соединял в более длинные пассажи, на которых можно было видеть людей, которые то и дело чешутся, сами этого как будто вовсе не замечая.

Жемчужину этих записей он назвал президентской сюитой, на ней можно было увидеть фрау бундесканцлер, как она ставит свой портфель на стол и при этом тут же хватается за голову, если кому-то может показаться, что она поправляет прическу, то Маркус безошибочно угадывал здесь мгновенное удовлетворение внезапно вспыхнувшего зуда. Нашлось здесь место и английской королеве, когда она во время скачек высморкалась, а затем еще быстро и ловко потерла свой нос указательным пальцем. Даже Папу Римского он застал за подобным занятием, когда тот своими сложенными для молитвы ладонями бегло помассировал свой задумчиво склоненный лоб. Обычная позиция во время пресс-конференций, где политики высокого ранга в ожидании вопросов стоят, скрестив руки под подбородком, не могла ввести его в заблуждение. Премьер-министр Израиля и французский президент, прежде чем дать ответ, успевали еще бегло почесать свою верхнюю губу или одну из скул, а политические просчеты, например, американского президента перед конгрессом часто выдает движение, когда три пальца, которыми он, озадаченный, поддерживает свою склоненную вперед голову, начинают вяло скрести кожу темени, что для Маркуса является явным признаком pruritius sine materia. Что касается наличия самой materia, то это как раз результаты голосования.

Он все более и более приходил к пониманию того, что беспричинный зуд является скрытой болезнью нашего века, и чем бы она ни была вызвана, она безусловно заразна и может привести к эпидемии. Напрасно искал он в специальной литературе указания на возможный вирус зуда, в существовании которого был убежден. Этот вирус, по его убеждению, воздействовал подобно укусам насекомых изнутри, что приводило к накоплению гистамина на поверхности кожи. Упоминание зеркальных нейронов в качестве причины заразного действия почесывания, то есть подражательного поведения по аналогии с позевыванием, казалось ему не полным. Он верил в заразную болезнь, которую он называл зудной чумой, и сам себя считал ее опасным разносчиком. Его коллеги на заседаниях непременно должны были начать чесаться, потому что он был распространителем этого вируса чесотки.

Он стал осторожен в прикосновениях, предпочитал приподнимать руку в приветствии, нежели протягивать ее для рукопожатия, избегал дружеских поцелуев с женщинами, перестал даже целовать в щечку свою маму, что прежде было обычным знаком при встрече и прощании.

Так он постепенно становился чудаком.

И что теперь?

И теперь он достает папку с фотографиями, кладет ее на стол и раскрывает ее. Сверху глядит на него лыжник, прыгун с трамплина, который после длительной полосы неуспеха снова начал побеждать и теперь с радостной улыбкой хватается за затылок, вот движение, действительный мотив которого заметил только Маркус. Мотоциклисты в шлемах, чьи головы чаще всего находятся на ветру, отнесены также почти поголовно к заразившимся. Они обычно, сняв шлем, ладонью слегка отбрасывают назад волосы, что для прочих могло бы показаться естественным движением, дабы привести в порядок свою шевелюру, но Маркуса это не ввело в заблуждение, ведь освобождение от шлема является ничем иным, как стремлением как можно более незаметно подавить нестерпимый зуд.

Теперь Маркус надписывает свои новые находки, укладывает в папку газетную статью и забывает при этом, что на обратной стороне этой страницы находится статья о характеристиках нагрева и об управлении температурными данными, он сам ранее решил ее сохранить, так как обозначил на ней дату встречи, которая должна состояться на следующей неделе.

После опроса в интернете он организовал вместе с другими группу страдающих пруритом, реакция оказалась неожиданной, отозвалось более десятка человек, и теперь они собирались раз в месяц, чтобы обменяться опытом своих страданий и сопровождающих их обстоятельств и поговорить о новых исследованиях в этой области и о методах лечения. Эту группу объединила общая страсть, и когда кто-то из них рассказывает о новой терапии или результатах опытов, остальные сидят и чешутся, чешутся в разных местах, где только возможно возникновение зуда, в области носа, век, мочек ушей, тыльной стороны ладони, лодыжек, пупа, ягодиц и гениталий, и откровения рассказчика сопровождаются тихими блаженными стонами, ибо это относится к регламенту собрания, все проголосовали за то, что при подавлении собственного зуда не следует соблюдать сдержанность, принятую в обычной обстановке. Также на этих собраниях часто царит смех, когда участники рассказывают, к каким уловкам они прибегают, чтобы находить разные способы почесаться незаметно. Один из них снова сменил свои контактные линзы на очки, чтобы время от времени снимая и надевая их, что придает ему выражение задумчивости, почесывать свою лысину, а одна дама, у которой обычно чешется между лопатками, приобрела некоторое количество японских специальных массажных ручек, чтобы дарить их каждому из своих гостей, так что она может во время встречи непринужденно почесываться, демонстрируя применение этих подарков. Круг участников постоянно растет, на своем интимном сленге они называют себя «пруританами».

Как бы то ни было, для Маркуса это дело серьезное. Когда он теперь достает из очередной папки статью, распечатанную из интернета, где автор утверждает, что синдром зуда вовсе не распространяется, как до сих пор полагалось, через те же нервные пути, что и боль, но только по своим специфическим каналам, на этом же основывается и его убеждение, что этому самой природой придается особое, еще не осознанное нами в полной мере значение, и что мир только еще стоит на пороге новой эры, когда эпидемия зуда охватит всю планету и миллиарды людей будут заняты прежде всего тем, что, прежде чем решить что-нибудь сделать или подумать, начнут чесаться, скрестись, мяться и ерзать, чтобы только умерить этот чудовищный, повседневный и неумолимый зуд, о котором никто так и не знает, отчего он происходит и в чем его смысл для нас.

 

Передатчик

Ну и буря.

Два дня подряд шел снег без перерыва, а теперь, к вечеру поднялся ветер, который со склонов скал с ревом обрушивался на дом, сотрясал оконные ставни и снова жалобно выл, как будто где-то в высоте над вороньим граем маялись несчастные души.

«Как же больно», — сказал Йори, который лежал на постели с распухшей ногой, высоко подвешенной к спинке кровати.

Вошла его жена с дымящейся кастрюлей в руках.

«Капустный компресс, — сказала она, — это уже должно помочь».

Она вынула капустные листы из кипятка, обложила ими ногу Йори, обернула полотенцем и перевязала все это эластичным бинтом.

Йори скривил рот, пробормотал, как чертовски горяча эта капуста, но Лина сказала, что только так она помогает, и скорее всего было бы лучше, если бы они тоже улетели с вертолетом, как Мартин и Врени и как Бенц, а теперь они остались одни здесь наверху.

Если так и дальше будет идти снег, их могут забрать уже завтра, подумал Йори, он совсем не хотел неприятностей именно сейчас, когда он почти не может ходить.

Это как раз было бы поводом, чтобы улететь, сказала Лина; ведь если ему станет хуже, сюда даже врач не придет.

Ей не стоило бы все время оставаться такой мрачной, сказал, Йори, лучше бы она рассказала ему что-нибудь веселое.

Лина усмехнулась. Те из Ленгенхофа улетели еще на прошлой неделе, поскольку они были совсем рядом с Бреттеренлауицугом, а на следующий день десятилетний Оливер, должен был пойти в школу в соседней деревне. Когда учительница сказала, что дети должны достать свои учебники по математике, у Оливера его не оказалось. Почему он его не взял с собой, спросила учительница, и ты знаешь, что он ей ответил? Пилот геликоптера сказал, что нужно взять только самое необходимое.

Йори засмеялся, потом они какое-то время помолчали. Рев бури все усиливался. Казалось, что он исходил из долины.

«А мы все еще здесь, — сказала Лина. — Но я уже все собрала, если они заберут нас завтра».

«Ты не забыла взять мой учебник математики?» — спросил Йори.

Лина засмеялась, но потом ответила серьезно: «Нет, только молитвенник».

Они снова молчали и вслушивались в шум за окнами.

Рев ветра все нарастал и ширился.

«Включи, пожалуй, радио, — сказал Йори, — сейчас будет прогноз погоды».

Жена подошла к комоду, на котором стояло портативное радио рядом со свадебной фотографией в рамочке, керосиновой лампой, настольными часами, вставленными в камень с двумя сернами наверху, миниатюрой с изображением церкви Св. Оттилии в Шварцвальде и вырезанной из дерева скорбящей Мадонны в венце из лучей, а сверху на стене были развешаны все родственники и предки их многочисленного семейства, поначалу цветные, но со временем все более блеклые и коричневатые.

Она вздохнула. «Что здесь мне надо нажать?» — спросила она и начала вращать ручку настройки.

«Вторую кнопку справа, с внешней стороны, — сказал Йори сердито. — И нажать, а не крутить. Иначе нам придется покупать где-то новое радио».

Лина нажала вторую кнопку с внешней стороны, и послышался на удивление ясный женский голос, без помех, который объявил, что сейчас будет прогноз погоды, но его читал уже мужской голос. Он предсказал штормовой ветер, длительный снегопад как в горах, так и в долинах, и завершил следующим четверостишием:

Буря пусть ревет сердито, Но на свете есть Один, Он всегда тебе защита, Всей вселенной Господин.

Йори и Лина посмотрели друг на друга. Они знали это изречение, оно было у них вывешено на стене, напротив которой стоял комод.

Лина покачала головой. «Это не обещает ничего хорошего».

«Это то же самое, что зоны высокого и низкого давления находятся повсеместно», — предположил Йори, хотя и он еще никогда не слышал подобного прогноза.

Они еще раз насторожились, когда пришло время вечерних новостей и диктором был объявлен Бартоломе Эпп.

Бартоломе Эпп был покойный дядя Йори, он был пастором, его фото висело на стене рядом с радиоприемником посреди всей фотогалереи, и голос, который сейчас звучал, был несомненно его, хотя он уже более тридцати лет как умер.

Голос объявил, что хочет на сей раз сообщить хорошие вести слушателям и слушательницам, которые уже по горло сыты плохими новостями.

«Но это же…», — сказала Лина.

«Это он, — сказал Йори и приподнялся на своей постели, забыв о своей больной ноге, — это же дядя Бартоломе!»

Лина тоже его хорошо помнила, он их в свое время венчал.

И теперь он начал вещать добродушным отеческим голосом, что всем, кто ушел от нас, живется хорошо, так как все они удобно устроены в инобытии, о котором мы не имеем никакого представления, но оно блаженно и безмятежно. И поскольку он не хочет быть голословным, он будет им говорить о тех детях человеческих, которых сам встречал на этих блаженных полях, о тех детях человеческих, которых те или иные радиослушатели могли знавать тоже.

Его сестра Бет, например, которая была не только его сестрой, но и сестрой общины в долине, так вот он встретил ее недавно во время одной из продолжительных прогулок, и была она так легка и бестелесна, что такое нельзя даже представить в отношении существа человеческого, и вот она ему прошептала…

«Тетя Бет…, сказал Йори, — тетя Бет — как же это возможно?»

«Тетя Бет, — сказала Лина, — она умерла вскоре за ним от воспаления легких, после ночного дежурства в холодном доме старого Оски…»

«Тише!» — прошипел Йори, ибо дядя Бартоломе как раз рассказывал, как ему сестра Бет поведала о великом покое в лучах света и о красоте света, и о том, как это трогательно, встречать те души, за которыми ты ухаживал и, быть может, которые ты утешал, и о том, как ее мать Вильгельмина —

«Бабушка, — прошептал Йори, — наша бабушка…»

— и ее отец Отто-Карл —

«Твой дедушка», — прошептала Лина и перекрестилась.

— как они тоже были там и все же как будто и не были все это время, но было так, что сознавалось и чувствовалось, что они здесь, для этого вовсе на надо было их видеть, ибо и зрение и слух и запах все уходит на другой план, но все же можно говорить об узнавании, можно узнавать себя, но ни желаний, ни тоски больше нет, есть только предчувствие, и грусть превращается здесь в ожидание, в ожидание идущего вслед за тобой, как говорил Кандид, который —

Глаза Лины заблестели. «Кандид?»

«Это тот, из Хольдерхофа!» — сказал Йори.

— который говорил, что ему пришлось уйти так рано —

«Он сорвался со скалы, этот браконьер, — пробормотал Йори, — в Креенфлюене».

Лина всхлипнула.

— он бы очень хотел узнать, что стало с Рюди, спросить бы у Лины —

«Какое ему до этого дело? — спросил Йори, — ты слышала?»

У Лины слезы потекли из глаз.

— но все это теперь далеко в прошлом, как платья, которые ты уже давно не носишь, и потому уже больше не больно —

Лина зарыдала.

Йори поднялся. «Что это за радиостанция?»

Он захромал к комоду, чтобы посмотреть, где находится указатель на шкале радиоприемника.

«Не бойтесь, — сказал дядя Бартоломе, пока Лина утирала глаза подолом фартука, — она там же, где и я…» Голос оборвался, остался только шум громкоговорителя, шум, треск и грохот, который стремительно становился все громче, громче, пока не сорвал со стены всех предков и всех молодоженов, опрокинул Марию в сияющем венце и прижал Йори к его Лине, так, что у них обоих вдруг лопнули барабанные перепонки и они обнялись так крепко, как никогда еще за всю свою жизнь.

 

Граница

Еще не было трех часов утра, когда он проснулся.

Только что во сне он пробирался со слабеющим карманным фонариком через ночной город, полностью погруженный во тьму, и вдруг застыл перед огромным генератором, который тут же заработал с громким низким гудением. От этого гуда он проснулся.

Теперь он стоял в туалете и прислушивался. Ни звука.

Затем он нырнул в купальный халат, открыл дверь своего барака и вышел наружу. Звезды в небе мерцали, завораживая, и вокруг затаилась тишина, к которой он все еще никак не мог привыкнуть. Барак был частью небольшого лагеря в демилитаризованной зоне на границе Северной и Южной Кореи, и лейтенант Христиан Хильтман из Базеля был членом нейтральной наблюдательной комиссии, расположенной на южнокорейском участке этой границы.

Было безветренно, никаких шорохов, лес вокруг стоял неподвижно. Он подождал еще несколько минут, так ничего и не услышал, вернулся в помещение и закрыл за собой дверь. Ночной воздух взбодрил его, но он больше радовался той паре часов сна, которые он мог еще себе позволить.

Едва он прилег и закрыл глаза, гуд повторился снова, или то, что он принял за гуд, так как теперь это больше походило на глухой треск. Хильтман включил свет, выскочил из постели и распахнул окно, но треск сразу прекратился. Он вернулся к постели, выключил ночную лампу и снова подошел к окну. Там он постоял еще несколько минут, вглядываясь в ночную тьму.

Какой-то зверь? Если нет, то что?

Несколько лет назад на южнокорейской территории были обнаружены туннели, которые были прорыты с северокорейской стороны и должны были обеспечить армии Северной Кореи возможность внезапного нападения. Сегодня их показывают туристам из всего мира в качестве доказательства опасности, угрожающей с севера, но сам способ демонстрации этих туннелей и их перестройка, приличествующая достопримечательности, превратила все это в некое подземное подобие Диснейленда. Смех туристов, наряженных в сапоги и защитные шлемы, марширующих в узких штольнях на глубине более 70 метров, никак не напоминал о том, что речь здесь шла о войне и мире. Нет ли у северных корейцев чего-то подобного на уме, и они, забыв об осторожности, начали подгонять свои строительные машины все ближе к границе?

Лейтенант пододвинул стул, уселся на него, положил руки на подоконник и уперся подбородком в тыльные стороны ладоней. Он хотел оставаться настороже, на случай, если звук повторится. Все-таки он был заместителем коменданта и сейчас, в конце недели, оставался единственным здесь на посту; если на противоположной стороне будут предприняты какие-то непредвиденные акции, он будет обязан срочно доложить об этом южнокорейскому и американскому командованию.

Когда он поднялся, на светящемся циферблате его часов была половина четвертого. Шум снова послышался, и на этот раз это был рык, который заставил вибрировать оконные стекла и завершился коротким ревом.

Теперь уже не было сомнения: это был зверь. Поскольку пограничный пояс, который тянулся на широте 38 градусов через весь полуостров, был со времени перемирия закрыт для посещения гражданскими лицами, он превратился в течение более чем пятидесяти лет в естественный заповедник, в некий биотоп для различных видов животных, где к тому же произрастали довольно редкие виды растений.

В то же время северная часть за пограничной линией оставалась опасной не только для людей, но и для животных, так как была заминирована. Порой оттуда доносился сухой грохот, и тогда было ясно, что это взорвалась противопехотная мина. Стал ли жертвой человек, решившийся на побег, или животное, олень или газель, никто не мог угадать, лес был слишком дремуч.

Теперь шум послышался уже где-то вдалеке. Это были короткие, глухие удары, звучащие подобно постукиванию механизма, но завершающий их рев говорил о том, что это не строительная машина, а зверь. Какой-то большой зверь. Хищный зверь.

Хильтман вспомнил об утверждении биологов, что на северокорейской стороне однажды был уже замечен сибирский тигр. Это утверждение было скорее предположением, если даже не слухом, дабы подчеркнуть важность сохранения естественного заповедника. Некоторые группы ученых стали уже прилагать усилия для того, чтобы после заключения окончательного мирного договора, который будет когда-то обязательно подписан, всю демилитаризованную зону официально объявить национальным парком.

Какой бы это ни был зверь, но казалось, что он несколько удалился в восточном направлении. Это было вполне логичным, так как в западном направлении от лагеря находился официальный пограничный пост с соответствующими сооружениями с обеих сторон. Хотя он почти не использовался, но постоянно охранялся и по ночам был освещен, так что вряд ли это удобное место для диких зверей.

Не долго раздумывая, лейтенант Хильтман снял пижаму и нарядился в униформу. Он наполнил походную фляжку водой, сунул краюху хлеба, кусок ветчины и яблоко в небольшой рюкзак, взял в руки карманный фонарь, включил его и вышел из барака. Он пересек площадь напротив главного здания, где временами принимали группы посетителей и при хорошей погоде даже угощали их и отвечали на вопросы, которые часто начинались так: «Что будет делать Швейцария, если…» Как будто Швейцария будет делать еще что-то, кроме как наблюдать. На севере стояла армия числом более чем в миллион, на юге их было около 800 000 плюс еще 30 000 американцев, оснащенных самым современным оружием, а между теми и этими 5 швейцарцев в качестве нейтрального буфера плюс еще 5 таких же нейтральных шведов. И одним из швейцарцев был он, лейтенант Христиан Хильтман из Базеля, который только что пересек площадь и вышел на тропинку, идущую вдоль пограничного заграждения.

Время от времени он останавливался и вслушивался в темноту После последнего рыка тигра, и кто же это еще мог быть, если не тигр, прошло уже почти полчаса, и у Хильтмана, было ощущение, что он находится вблизи последнего местонахождения зверя. Или он уже продвинулся гораздо дальше?

Табличка на асфальтированной площадке предупреждала, что здесь лагерь кончается. От этого пункта разрешалось передвигаться по тропе только солдатам южнокорейских или американских частей. Хильтман решил дождаться нового знака присутствия зверя и присел на землю. Если он больше ничего не услышит, он повернет назад.

Он прислонился спиной к столбу с табличкой и тотчас же снова вскочил. Рычанье послышалось в такой близости, не более чем в двух-трех сотнях метров отсюда, но оно исходило, тут он был твердо уверен, с той стороны ограды, так что ему здесь ничто не угрожало.

Он осторожно продвинулся, миновав табличку, по тропинке, которая стала уже, чем та в лагере, трава была здесь до колен, очевидно, здесь давно никто не ступал. Теперь он шел в сторону рассветной дымки, которая забрезжила на востоке, тем не менее, ему приходилось светить себе под ноги, почва здесь была неровная и проросшая корнями. Когда он приблизился к высоте, на которой по его расчетам мог находиться тигр, он остановился и стал светить фонарем сквозь ограду. Кустарник на той стороне, был непроницаем для света. Не слышно никаких шорохов, ни треска ломающихся веток, ничего, что бы выдавало движение большого зверя.

Христиан Хильтман почувствовал, что в нем пробуждается охотничий инстинкт. Но это не был инстинкт охотника, который хочет убить зверя, а только страстное желание его увидеть. Он никогда не бывал на сафари и только с веселым любопытством слушал рассказ своего брата и его жены, как они в Южной Африке поехали на небольшом автобусе в места обитания львов и как его свояченица только тогда заметила львицу с львятами, когда зайдя за дерево, спустила трусики, чтобы пописать, и в панике помчалась назад к автобусу, где находилась туристическая группа.

Здесь не было никакой туристической группы, никто ничего заранее не организовывал, он был здесь один, и где-то по ту сторону границы была хищная кошка, и эту хищную кошку он хотел увидеть, ведь она же где-то совсем рядом.

Он поразмыслил, как ему лучше всего действовать, не подвергает ли он себя большой опасности. Ограда была метра три высотой и поверху увенчана скрученной колючей проволокой, она казалась непреодолимой. Хильтману было это известно, так как в задачу наблюдательной комиссии входило присутствие при допросах беженцев из Северной Кореи. Те немногие, кому удавалось бежать, шли морским путем или через третьи страны, но через пограничное заграждение за время, пока он находился здесь, перебрался лишь один единственный военный перебежчик. Слишком надежно охранялась и была тщательно ограждена северная сторона, и полоса непосредственно перед заграждением была буквально нашпигована минами. Итак, здесь просто не могло быть большой дыры в проволочном заграждении, куда мог бы пролезть такой зверь как тигр, а то, что он способен перескочить через препятствие такой высоты, защищенное колючей проволокой, тоже казалось невероятным.

Если лейтенант вдруг напорется здесь на южнокорейский или на американский патруль, на него может быть наложено взыскание, но это вряд ли случится. Во всяком случае, ему до сих пор подобный случай был неизвестен. Он находился здесь уже почти целый год, а всего полагалось два года службы. Когда его сюда направили, он поначалу думал, что это что-то вроде иностранного легиона, но на такую монотонность он не рассчитывал. А теперь он почуял приключение. Как раз было воскресенье, его коллеги, включая коменданта, вернутся на свой пост только в понедельник утром. Строго говоря, они не обязаны быть на посту, шведы проводили выходные обычно на американской базе в Сеуле, где проживали также и все швейцарцы, и то, что кто-то из них постоянно должен дежурить здесь, зависело скорее от каприза их начальника.

Все это пронеслось у него в голове, и он решил продолжать преследовать тигра, насколько это ему удастся, а сейчас лучше всего пока оставаться на месте и ожидать, что зверь по ту сторону ограды как-то проявится.

Одна за другой начинали петь птицы, возвещая своим пением наступление дня. Чудо утреннего концерта сталкивалось странным образом с устрашающей декорацией пограничного пояса. Причудливо переливающиеся рулады смешивались с чем-то похожим на звук флейты, льющийся из крон деревьев, и Хильтману казалось, что он находится в зачарованном лесу. Для птиц не существовало границ, их гортанные призывы равномерно распределялись по северную и по южную стороны от демаркационной линии, преданной проклятию, силу которого никто не решался отменить.

Да, вот он снова! Хильтман услышал глубокий, раскатистый кашель, и к его разочарованию звучал он довольно далеко, хотя еще недавно он казался совсем близким. Он сунул свой фонарь в рюкзак и уже в раннем дневном свете пошел дальше по тропинке. То и дело ему приходилось пролагать путь через терновник, было непохоже, чтобы здесь ежедневно проходил контрольный патруль. Ликование птиц все усиливалось… Йоринда кличет Йоринду, вспомнилась вдруг ему любимая сказка его детства. Не приближается ли он к замку злой волшебницы, в котором Йоринда вместе с другими пленными девственницами томится в золотой клетке?

Перед насквозь проржавевшей табличкой, подстерегавшей с северной стороны забора, он остановился. Три или четыре корейских иероглифа и буквы ИТАР, все, что на ней уцелело. Не находится ли он вблизи северокорейского поста? Но сразу же позади таблички разрасталась чаща, дикая чаща, в которой где-то затаился хищник, или еще недавно таился, когда он дал о себе знать в последний раз.

Теперь он снова задумался о том, не грозит ли ему опасность с северокорейской стороны. Что, если за забором скрывается патруль? Что ему помешает выстрелить в него? Недалеко от лагеря есть камень с надписью в память о двух американских солдатах, которые спиливали сук на дереве, поскольку тот закрывал обзор какого-то участка пограничной полосы. Во время этой работы их и застрелили солдаты Северной Кореи.

Рев тигра возобновился и отмел прочь все лишние мысли. Он послышался уже так близко, что Хильтман почувствовал внезапный страх, но в то же время крайне возросло и его любопытство. Он бросился бежать, споткнулся о корень и с подавленным криком упал в кусты. На противоположной стороне он слышал треск сучьев, сначала совсем близко, затем более отдаленно, его только разозлила его собственная неосмотрительность. Надо постараться быть индейцем, подумал он. Когда он со стоном поднялся, то увидел кровавую полосу на своей правой ладони у основания большого пальца. Он достал из рюкзака фляжку, вылил немного воды на руку и вытер носовым платком частицы земли с царапины, которая все еще кровоточила. Его аптечка, он помнил это точно, находилась в душевом помещении его барака, ему оставалось только сжать платок пораненной рукой.

Но направление, в котором должен был двигаться тигр, оставалось все тем же, на восток, и Хильтман снова отправился в путь, осторожно и бесшумно, как только мог. Через четверть часа он остановился, чтобы дождаться нового знака. Возможно, что он уже обогнал своего незримого противника. Хотя его уже начал постепенно мучить голод, он не спешил снять рюкзак, чтобы распаковать пакет с ветчиной, так он только бы выдал себя. По возможности незаметно он опустился в траву, осмотрел свою рану и с удовлетворением убедился, что кровь уже не течет. Он ждал.

Ждать он вполне привык, ожидание было одним из главных его занятий на этом наружном посту. Приходится постоянно ждать, не случится ли что-то. И если действительно что-то случается, как недавний обстрел одного из ближайших южнокорейских островов, тогда они должны отправляться туда, вдвоем или втроем, чтобы определить размер разрушений, должны объявить это нарушением перемирия и заявить протест Северной Корее. Раз в неделю проводится заседание в одном из бараков, часть которых находится севернее от демаркационной линии и другая часть южнее, и туда кроме швейцарцев и шведов приглашаются американцы, южные корейцы и северные корейцы. За мебель в бараках отвечали швейцарцы, которые доставили сюда из зала Совета кантонов Федерального собрания в Берне старые столы и стулья, торжественный вид которых не вполне соответствовал временной стилистике барака. На этих заседаниях обычно понапрасну ожидали северных корейцев и потом начинали без них. Последние до конца предпочитали оставаться в стороне; здесь обсуждались текущие вопросы и также установленные случаи нарушения договора, потом с протоколом заседания шли к вентиляционной трубе перед северокорейскими дверями и опускали его там в почтовый ящик. Через неделю протокол исчезал, но северные корейцы так и не показывались. Они как бы играли с нами в кошки-мышки.

Лейтенант поднял голову. Низкий, негромкий рык раздался в лесу за кустами. Только сейчас он заметил, что птицы уже не пели, день был в полном разгаре. Тигр, где бы он ни был, должен сейчас находиться на той же высоте, что и он. Вряд ли имеет смысл идти дальше, но столь же бессмысленно, сказал он сам себе, надеяться, будто тигр когда-нибудь подойдет так близко к заграждению, что его будет видно. Тем не менее, он не хотел сдаваться.

Тут у него возникла идея. Он открыл свой рюкзак, отрезал ломоть хлеба офицерским ножом, единственным оружием, которое было ему разрешено иметь, разрезал клинком вакуумную упаковку и положил на хлеб кусок ветчины. Он спокойно съел свой бутерброд, запил его глотком воды из фляжки и сделал себе второй бутерброд. Когда он съел и его, он взял в руку открытую упаковку от ветчины и понес ее перед собой, медленно шагая и слегка размахивая ею, чтобы запах лучше распространялся по округе. Время от времени он останавливался и прислушивался. Однажды ему показалось, что он услышал треск сминаемой ветки, но чтобы приманить тигра к ограде, очевидно требовалось нечто большее.

Он осмотрел свою царапину на ладони и стал растирать ее так, что она снова закровоточила. Размахивая левой рукой с упаковкой от ветчины, держа на весу правую, из которой сочилась кровь, он не торопясь двинулся дальше. Возглас из-за ограждения заставил его вздрогнуть. Неожиданно открылась узкая поляна, на которой стояла небольшая сторожка, и перед сторожкой стоял северокорейский солдат с оружием на плече.

Солдат резким тоном прокричал ему еще что-то, и лейтенант Христиан Хильтман крикнул в ответ: «Наблюдательная комиссия нейтральных стран! Швейцария!» Когда часовой взял оружие на изготовку и направил на него, Хильтман поднял руки вверх, левую с упаковкой от ветчины, правую с кровоточащей ладонью. Секунду он соображал, стоит ли ему повернуться и броситься бежать, но решил, что единственно надежный шанс, это стоять не шевелясь. Нет, думал он, тот не будет стрелять, ему нельзя стрелять в нейтрального швейцарца по другую сторону границы, это было бы против международной договоренности, это вошло бы в протокол нарушений, он хотел еще раз произнести «Нейтральные страны!», но слова застыли у него в горле, когда он увидел, как противник взял его на мушку через оптический прицел.

И тут рев тигра заставил лес содрогнуться, солдат выронил свою винтовку, повернулся и одним прыжком оказался в своей сторожке.

Мгновение, когда сибирский тигр вальяжно и мягко пересек поляну, спокойно обнюхал винтовку и затем бесшумно исчез в чаще, лейтенант Христиан Хильтман не забудет уже никогда.

Он быстро рванулся назад, поспешно накинул на спину рюкзак, и помчался, все время оглядываясь, дабы удостовериться, что на северной стороне сквозь ограду не видно ничего, кроме кустов и деревьев, и удивлялся, как далеко он ушел по запрещенной тропинке.

Вечером он записал в формуляре ежедневного рапорта в графе «Особые происшествия»: Никаких.

 

Бьянка Карневале

Уже в двадцать семь лет за ее плечами была весьма необычная жизнь.

Рожденная в Буэнос-Айресе, она была первым ребенком в семье швейцарского торговца мясом и итальянской певицы, росла в Аргентине вместе с младшим братом и до десятилетнего возраста посещала немецкую школу Песталоцци. Затем родители развелись, и ее мать, которая при вступлении в брак приняла швейцарское гражданство, переехала со своими двумя детьми в Беллинцону в кантоне Тичино.

Там она отдала свою дочь в начальную школу и затем в гимназию. Мать всегда говорила с дочерью по-итальянски, поэтому для той переход на другой язык не привел к речевым проблемам, разве что к житейским. У нее была немецкая фамилия отца и итальянское имя, итак, звали ее Бьянка Фаснах, и уже в первый же день учебы в Беллинцоне это вызвало общий смех. Две школьницы в ее классе, говорящие по-немецки, тут же прозвали ее Бьянка Карневале, и это прозвище закрепилось за ней. Здесь не обошлось без ревности, так как Бьянка была красивой девочкой с голубыми отцовскими глазами и черными материнскими волосами, которые она заплетала в косички. Кончики косичек были украшены тонкими разноцветными ленточками.

Больше всего она интересовалась музыкой. Она любила читать и проводила с книгой долгие послеполуденные часы в небольшом саду за домом под развесистой магнолией, в то время как другие дети отправлялись в плавательный бассейн, который она избегала из-за царящего там шума. Бьянка любила петь и слушать музыку, И когда мать отвела ее к своей знакомой пианистке на уроки музыки, она даже удивилась, что ей не пришлось как-то принуждать дочь к этим занятиям, стало очевидным, что та словно рождена была для того, чтобы чувствовать себя как дома в этом ландшафте из белых и черных клавиш. Ее брат, напротив, упражнялся на своей виолончели ровно положенное на это минимальное время, и всю эту четверть часа он постоянно поглядывал на свои наручные часы и по истечении этого времени тотчас рассеянно отодвигал в сторону свой инструмент. Музыку он тоже с удовольствием слушал, но в отличие от своей сестры не классическую, а джазовую. Так как их комнаты были расположены рядом и у каждого из них был свой обычный граммофон, это частенько приводило к музыкальным битвам, например, между Джузеппе Верди и Дюком Эллингтоном или между Робертом Шуманом и Чарли Мингусом. И только когда оба гремящих репродуктора были включены уже на полную мощность, дети начинали переговоры об установлении распорядка для прослушивания музыки.

Их мать давала уроки пения и еще играла на альте при исполнении ораторий и месс, иногда она посещала представления в Ла Скала в соседнем Милане и брала дочь с собой. Это было в конце пятидесятых годов, когда Тито Гобби пел Риголетто и Мария Каллас Лючию де Ламмермур. Бьянка была в восторге, и матери однажды пришлось ее даже одернуть во время спектакля, когда та вдруг стала тихо подпевать безумно трудной арии «Spargi d’amaro pianto».

Музыкальный талант Бьянки был очевиден. Занимаясь фортепьяно, она выделялась не только уверенностью, с которой наизусть исполняла заданную пьесу, но и самим изяществом исполнения, каким-то особенно любовным обращением со звуком, даже с второстепенными пассажами, которые можно было бы рассматривать лишь как переход к последующему мотиву и которые под ее пальцами превращались в нечто более чем значительное.

В пятнадцать лет она стала учиться играть на органе, и когда через какое-то время ей разрешили раз в неделю в течение целого часа играть одной в пустой соборной церкви, она стала находить особое удовольствие, слушая, как звуки токкаты или прелюдии наполняют такое огромное пространство. Часто она еще долго сидела за органом после заключительной ферматы и вслушивалась в отзвуки, которые, казалось, подобно летучим мышам исчезали под сводами.

Потом начались и небольшие платные выступления по различным поводам, выход на замену во время заутрени или игра на фисгармонии в кладбищенской часовне во время панихиды. Еще она часто подыгрывала матери на фортепьяно, когда та готовилась к своим выступлениям с ораториями, за что всегда получала от нее небольшие деньги на карманные расходы.

Бьянку часто приглашали ее музицирующие школьные подруги по разным случаям, связанным с камерной музыкой, и когда кто-нибудь видел и слышал, как она сопровождает на рояле чью-то виртуозную игру на флейте или виолончели, то не мог не отметить при этом ее девичью грацию.

Раз в году отец приглашал своих детей в Буэнос-Айрес. Мать из страха перед авиакатастрофами всегда настаивала на том, чтобы они летали разными рейсами. Потому они постоянно летали в разные дни и туда, и обратно и проводили с отцом каждое лето три или четыре недели, потом ее брат Роберто стал отправляться туда весной, а она, как и прежде, летом. В руках их отца находился весь экспорт аргентинской говядины в Швейцарию, и это приносило ему немалый доход, поскольку на лугах Швейцарии паслось недостаточно бифштексов и антрекотов, а отечественные скотные дворы не могли удовлетворить даже спрос на обычное мясо. В это время он со своей второй женой владел виллой в квартале Реколета, одном из самых фешенебельных районов города. Когда Бьянке исполнилось шестнадцать лет, она посетила эту виллу и была удивлена, обнаружив в салоне концертный рояль фирмы Бёзендорфер, на котором ей разрешили играть сколько ей будет угодно. Так ее аргентинские каникулы, которыми она уже стала тяготиться, снова стали приятными. Вторая жена отца не вызывала в ней симпатии, она была его секретаршей и ей очень хотелось, как показалось Бьянке, играть роль светской дамы, каковой она совсем не была. По крайней мере, в семье не появилось сводных братьев или сестер, и отцу больше некого было боготворить, кроме своих прежних детей. Где бы он ни появлялся со своей одаренной красавицей дочкой, он пожинал восхищение, и само собой разумелось, что во время ее пребывания на вилле он устраивал небольшие вечеринки, на которых Бьянка исполняла фортепьянные пьесы, это было гвоздем программы. Ее любимыми композиторами были Шопен и Скарлатти.

Еще отец устраивал короткие вылазки в окрестности, в дельту реки Рио-де-ла-Плата, где предлагались краеведческие лодочные маршруты, или в Лужан, город с одним из самых красивых соборов Аргентины, но Бьянка больше всего любила прогулки по близлежащему кладбищу, которое напоминало скорее город мертвых, с надгробными часовнями и фамильными склепами, похожими на маленькие дворцы, там можно было легко заблудиться. Кроме того, она с удовольствием слушала бесплатные концерты танго, исполняемые по воскресеньям симфоническим оркестром в павильоне одного из парков.

И все же она всегда с удовольствием возвращалась в Швейцарию и снова радовалась своим упражнениям на органе в соборной церкви в Беллинцоне. Становилось все яснее, что после окончания гимназии она продолжит свое музыкальное образование и станет пианисткой. Серьезность, с которой она отдавалась музыке, заставляла мать поверить в призвание дочери, хотя ей было хорошо известно, какие трудности могут ожидать всякого, кто посвятит свою жизнь этой профессии.

Но поначалу Бьянка столкнулась с иными проблемами. Она заметила, что по вечерам, когда она одна упражнялась на органе, на одной из скамеек церкви сидел частенько какой-то священник. Она не обращала на него никакого внимания до тех пор, пока однажды, когда она спускалась с подиума, он не подошел к лестнице и вежливо с ней поздоровался. Это был молодой викарий, он сказал, что обожает музыку Баха и что ему очень понравилось то, как она его интерпретирует. Бьянка почувствовала себя польщенной, и с тех пор он часто встречал ее внизу у лестницы, когда она заканчивала игру, и пытался завязать с ней разговор. Но однажды после полудня, когда она опустила и закрыла занавес клавиатуры органа, он вдруг неожиданно подошел сзади и порывисто обнял ее. Бьянка была настолько испугана, что даже не сразу поспешила уклониться от поцелуя его полуоткрытых губ. Затем она решительно произнесла, что приходит сюда играть на органе и не для чего более, высвободилась из его объятий, быстро спустилась по лестнице и вышла из церкви. Когда за ней захлопнулась тяжелая дверь и в лицо ударил ослепительный свет солнца, она застыла, чтобы перевести дыхание, прежде чем с нарочитой неторопливостью отправиться домой.

Она была взволнована, но что особенно смущало ее в последующие дни при размышлении об этом случае, так это полное отсутствие возмущения в своей душе. Дерзость и страсть викария пробудили в ней странное любопытство, а то, что это было неприлично и безумно, только привлекало ее. В результате она отвергла ухаживания своего ровесника-флейтиста и стала встречаться после своих занятий органом с этим священником. Сначала все происходило прямо на хорах, потом они нашли там маленькую кладовку.

Она обнаружила в себе некоторую способность, которая ее даже удивила: умение хранить тайну. То, что она хотела бы скрыть, она прятала за маленькой ложью или за притворной улыбкой, когда что-то подозревающая мать спрашивала ее, не влюблена ли она.

Впрочем, некоторые вещи утаить не удавалось, и когда она летом отправилась в Буэнос-Айрес, отцу пришлось устроить ее в частную гинекологическую клинику, где из нее удалили весьма нежелательную жизнь. А десять дней спустя она уже опять была готова восхищать общество на вечеринках сонатами Шопена.

Когда Бьянка вернулась в Беллинцону, викарий исчез, как выяснилось после осторожных расспросов, с миссией в Африку, тогда прошла и ее радость от игры на органе. Она не забросила орган и свои вечерние занятия в соборной церкви насовсем, но снова вернулась к игре на фортепьяно.

Через год отец пригласил ее в путешествие к водопадам в Игуазу на границе с Парагваем и Бразилией. Бьянка была поражена, даже заворожена этим зрелищем. А на обратном пути случилась автокатастрофа. «Швейцарский торговец Энрике Фаснахт, будучи за рулем своей машины», как писала аргентинская пресса, «при попытке избежать столкновения с грузовиком, который выехал на встречную полосу, свернул с шоссе, машина перевернулась и рухнула с обрыва, он был найден через несколько часов уже мертвым. Его дочь находилась на сидении рядом с ним, ее пришлось высвобождать из машины при помощи дисковой пилы, после чего она в тяжелом состоянии была доставлена в национальный госпиталь Посадаса».

Левая ступня Бьянки оказалась зажатой исковерканным металлом, и когда после длительных и мучительных манипуляций девушку извлекли из машины, в больнице ей пришлось ампутировать три маленьких пальца на ноге, к тому же врачи вели борьбу с заражением крови, которое произошло из-за контакта открытой раны со смазочным маслом.

Она провела в больнице больше месяца, ее мать прилетела из Швейцарии, чтобы посетить ее, но как только опасность для жизни дочери миновала, снова улетела, чтобы вернуться к своим обязанностям. В панихиде по своему отцу Бьянка не могла принимать участия, и ни мать, ни Роберто не захотели присутствовать при этом.

Бьянке все-таки повезло. Если не считать перелома двух ребер, ее тело не пострадало, ее плечи, руки и запястья все так же оставались верны Шопену. Она почувствовала необычайное облегчение, когда четыре недели спустя села за рояль в госпитальном кафе и обнаружила, что все еще способна играть. Потом фантомные боли утихли, но ей приходилось левой ногой ступать с большей осторожностью, это придавало ее походке некоторую неровность, правда, едва заметную, даже нажимать педали обеими ногами не представляло для нее особого труда.

Но гибель отца в автокатастрофе продолжала ее мучить. То и дело вставал перед глазами тот момент, когда на встречной полосе показался грузовик, пытающийся обогнать трактор, она слышала крик отца — «Проклятье!» — видела, как он рванул руль. И как она снова пришла в себя, мучаясь от боли, не в силах пошевелиться, и как она перестала ощущать свою зажатую искореженным металлом левую ногу, как она тогда из последних сил стала звать на помощь, и наконец, казалось, через бесконечное время она ясно поняла, что ее отец уже мертв, и что он был мертв потому, что хотел доставить ей радость этой поездкой, и что он ушел из жизни с криком проклятия, все это она переживала ежедневно и тем более еженощно, когда она лежала в больнице, ожидая выздоровления.

Сначала она оставалась одна в тесной палате интенсивной терапии, потом ее перевели в палату, где находились пять других пациенток. Когда она плакала по ночам, к ее постели подходила маленькая медицинская сестра с круглым смуглым лицом, туземка из монашеского ордена по имени сестра Серена, она брала ее за руку и молилась вместе с ней.

Бьянке никогда не приходило в голову, что есть Бог, который знает всех людей на белом свете, значит, и ее тоже, и у нее никогда не было потребности молиться. На лекциях по философии, которые она посещала как вольнослушатель, она узнала о доказательствах бытия божьего у Спинозы и о контраргументах Бертрана Рассела, она не поверила ни тому, ни другому и решила более не пытаться познать эту тайну. Но когда сестра Серена произносила над ней Отче наш, сперва по-испански и потом на гуарани, и затем еще специальную молитву для нее лично, где она каждый раз другими словами просила деву Марию, чтобы та милостиво обратила свой взор на свое бедное создание Бьянку и заступилась за нее, Бьянка чувствовала какое-то очень странное утешение, чего она раньше никогда не переживала.

Ее нисколько не удивило, что вторая жена отца ни разу ее не навестила и только дала знать, что дорога до Пасадены слишком долгая и смерть ее мужа не позволяет ей решиться на эту поездку. Когда же Бьянка наконец смогла сама прилететь в Буэнос Айрес и провела там одну ночь, мачеха выпытывала у нее все подробности катастрофы так, как будто она была ее виновницей. Больше им нечего было сказать друг другу.

Уже в Беллинцоне она получила малоприятное известие из Аргентины. В отношении детей у их отца была только одна обязанность, выплачивать им алименты до достижения ими двадцатилетнего возраста, но так как он не оставил никакого завещания, ни она и ни ее мать не получили ничего из его значительного наследства. Итак, его второй жене и ее адвокату не составило большого труда доказать, что согласно аргентинским законам все его имущество переходит к пережившей его последней законной супруге.

Опротестовать это из Швейцарии при помощи южноамериканского адвоката матери и детям было не по силам. После телефонного разговора с Матильдой Фаснах и с Родригесом Крузом, они поняли, что их хладнокровно обвели вокруг пальца, и это означало серьезную перемену в их жизни. Каждый раз в Буэнос-Айресе отец давал понять Бьянке, что ей не о чем беспокоиться при обучении в музыкальной школе, то же самое в отношении учебы он говорил и ее брату Роберто, который интересовался машиностроением.

Бьянка сразу же начала давать уроки игры на фортепьяно своим более юным соученикам и соученицам, и еще предложила свои услуги в церквях и кладбищенских капеллах в Беллинцоне и окрестностях в качестве органистки и фисгармонистки. В то же время она готовилась к выпускным экзаменам. Роберто, у которого было тонкое чутье к аппаратам разного толка, на школьной доске информации дал объявление о ремонте граммофонов и радио и начал еще понемногу торговать приборами, которые он исправлял и делал их снова годными для употребления, а мать старалась более интенсивно продолжать свою исполнительскую и педагогическую деятельность.

После экзаменов, которые Бьянка выдержала без проблем, она переехала в Цюрих, чтобы поступить в консерваторию. Она теперь звалась Бьянка Карневале, и ее целью стала концертная деятельность. Милан ей подошел бы больше, но так как она была швейцаркой, в Италии ей вряд ли бы дали стипендию, в то время как в Цюрихе она тут же получила грант на обучение от кантона Тессин и могла позже претендовать на стипендию. Поскольку в Цюрихе хватало своих органистов и учителей музыки, она дополнительно зарабатывала себе на жизнь тем, что давала частные уроки испанского и итальянского и еще занималась переводом корреспонденции с испанского языка в оптовом представительстве мясной торговли, которым прежде владел ее отец.

Затем подвернулась другая, скорее неожиданная оказия. Один из ее преподавателей был известным и весьма востребованным у певцов концертмейстером. Во время концертов ему был нужен кто-то для перелистывания нотных страниц, и он охотно приглашал для этого своих студенток. Когда его постоянная помощница в этом деле на год уехала заграницу, он предложил Бьянке занять ее место, и та с удовольствием согласилась. Так она оказалась рядом с музыкой, рядом со своим учителем, рядом со знаменитыми певцами и певицами, и к тому же получала при этом вполне приличную оплату.

Здесь началось ее познавательное путешествие в песенное царство, что доставляло ей большое удовольствие. С песнями Шуберта, Шумана, Мендельсона, Бетховена вступила она в музыкальные ландшафты, чье художественное неисчерпаемое богатство снова и снова приводило ее в восторг. Она была счастлива, что именно ее выбрали для этой работы, с которой она, кстати, очень легко справлялась, хотя недооценивать ее не следовало. Ведь было необходимо, сидя на стуле рядом с исполнителем, внимательно следить за нотами и за мгновенье до завершения страницы незаметно и безошибочно ухватить ее левой рукой за правый уголок, зажать ее между большим и указательным пальцем и после легкого кивка пианиста быстро перевернуть. Чтобы при этом не заслонить рукой поле зрения пианиста, ей приходилось, как можно незаметнее, чуть привставать и после перелистывания страницы так же незаметно садиться. Садиться следовало в тот же самый момент, когда страница переворачивалась, это означало конец данного действия. Было еще очень важно сразу ухватить страницу двумя кончиками пальцев, для этого надо было следить за тем, чтобы руки не были слишком сухими. Когда солисты в начале концерта делали короткий приветственный поклон, ей нельзя было кланяться вместе с ними, и, само собой, заключительные аплодисменты касались только певца и пианиста, она же вместе с ними уходила со сцены и уже больше не появлялась, когда аплодисменты вспыхивали вновь. Лишь для исполнения на бис заранее заготовленной пьесы она выходила снова и садилась на свое положенное место; Это место было всегда слева от пианиста, так что она сидела, оставаясь в тени мастера скрытой от глаз большинства публики.

Учитель просил ее, чтобы она во время концерта не пользовалась духами или туалетной водой, поскольку близость запаха мешала его концентрации. Конечно, у него были студенты и мужского пола, но он однозначно предпочитал, чтобы ноты для него перелистывали исключительно юные дамы. И это было, исходя из того, как выглядели сами артисты, весьма уместным. Если рядом с двумя довольно тучными господами, которым еще как-то удавалось скрывать свои округлости под фраками и просторными белыми сорочками, появлялась стройная привлекательная женщина, каковой была Бьянка, это сразу незаметно поднимало настроение, ибо, хотя на концертах, естественно, главное — звучание, но лишь немногие в зале слушают с закрытыми глазами, так что зрение и здесь играет более серьезную роль, нежели это представляется большинству.

Учителю чрезвычайно нравилось выступать с Бьянкой, она была скромна и значительна одновременно, и было заметно, что она не просто считывала ноты, но и внутренне проигрывала их и этим его еще более воодушевляла. Так как она была его ученицей, он после концерта время от времени отмечал то или иное место, где он позволил себе какой-то иной нюанс, и он мог при этом удостовериться, что и для нее это не осталось незамеченным. Если ему казалось, что где-то что-то не очень удалось, она тут же, в противовес этому, тут же называла пассаж, непревзойденно исполненный. Иногда он спрашивал ее мнение по поводу какой-нибудь интерпретации, и ее комментарии всегда отличались большой убедительностью и точностью. Если она выражала сомнение, это было как раз тогда, когда и он чувствовал легкую неуверенность, и если она говорила утвердительно, то и он чувствовал уверенность в своем исполнении. Он настолько привык к ней, что когда его прежняя ассистентка вернулась из заграницы, решил, что он лучше и дальше будет продолжать работать только с Бьянкой.

Шутя, он называл ее «моя чудесная невидимка», но такой уж невидимой она вовсе не была. Образовался даже небольшой круг почитателей, которые приходили на концерты пианиста только затем, чтобы получить наслаждение от того, как Бьянка переворачивает страницы. В этот круг входили и совсем молодые любители музыки, и в какое-то время на классической сцене Цюриха стало модой «ходить на Бьянку»; нередко у выхода из музыкального театра или какого-нибудь другого концертного зала наряду с охотниками за автографами знаменитых певцов и их концертмейстера находились три или четыре молодых человека, которые были рады пригласить Бьянку на бокал вина. Она смеялась над этим, но и не отказывалась от этих приглашений, однако все попытки дальнейшего сближения натыкались на ее решительный отказ.

Она старательно училась, получила учебный диплом и поступила в мастер-класс и стала таким образом на один шаг ближе к своей заветной цели, к диплому концертмейстера. Она теперь уже целиком была занята в Цюрихе, у нее было несколько своих учеников по классу фортепьяно, и она полностью стала независимой от материнской поддержки.

Ее учитель в это время стал постоянным концертмейстером одного знаменитого певца, и они оба получили ангажемент для выступлений по всей Европе. Благодаря этому высокому знакомству он стал часто брать для сопровождения свою ассистентку, которой теперь мог платить все больше и больше, и, разумеется, они не только бывали вместе в Париже, Франкфурте, Мюнхене или Вене, но и ночевали в одном отеле, и в одном из этих отелей случилось так, что однажды мастер постучал ночью в ее дверь и покинул ее комнату только на следующее утро. Бьянка знала, что он женат, она также понимала, что он ее учитель, и все же это случилось, и она сама не могла себе объяснить, как она ему это позволила. Возможно, ее привлек скорее не он сам, а именно этот переход запретной границы.

Из-за возникшей связи слаженность их выступлений ни в коей мере не пострадала, она все так же спокойно выполняла свою самую легкую часть работы, он же, напротив, почувствовал себя окрыленным. Оба они при встречах соблюдали строжайшую тайну своих отношений, так как учитель вовсе не желал, чтобы эта связь нарушила его семейную жизнь, что понимала и Бьянка. У нее тоже не было никаких серьезных намерений, и она принимала эти случайные ночи, как обычные, и испытывала весьма странную радость от того, что ведет двойную жизнь с мужчиной, от которого нельзя требовать большего. Она полагала, что даже певец не догадывался об этой связи, тем не менее, они никогда не брали номер на двоих и были друг с другом всегда на вы, будь то перед концертом в артистической или за завтраком в отеле.

В этих турне она взяла на себя со временем некоторые заботы по уходу за артистом, следила за тем, чтобы его фрак был вычищен и свежая сорочка выглажена, чтобы туфли его блестели и чтобы перед выходом на сцену для него был наготове бокал свежего апельсинового сока. К тому же должен быть всегда под рукой маленький футлярчик с бутылочными пробками, которые он каждый раз за четверть часа до концерта перекатывал в пальцах, чтобы они были пластичнее. Но и за сценой она старалась держаться незаметно. Когда они втроем оставались в артистической, что случалось часто, и певец распевался перед выходом, расслаблял челюсти, исторгая при этом бессмысленные звуки, хрипел по-собачьи, массировал свои надбровья и скулы или немилосердно брал малую терцию в полную высоту и затем медленно опускал ее до подвального этажа своего баритона, она все это время либо сидела неподвижно в своем углу, или выходила из помещения, чтобы размять в коридоре ноги. Певец ценил такое ее поведение, но заговаривал с ней вообще редко, всегда соблюдая дружескую дистанцию.

Бьянка тем временем целенаправленно заботилась о своем профессиональном развитии и занималась музыкой в студии, которую она снимала вместе с одним из своих коллег. В ее семье произошли значительные изменения. Ее брат изучал в Лозанне машиностроение, а мать, неожиданно для детей, вышла замуж за ломбардского церковного органиста и переехала к нему в Милан. Бьянка и Роберто признались друг другу, что они видели в своей матери всегда только мать, а не женщину, и исходили из того, что она всегда будет ждать в своей уютной комнате, когда они однажды вернутся к ней. Теперь квартира в Беллинцоне была оставлена, и они все трое виделись лишь изредка по праздникам, да и этих встреч, в связи с выступлениями матери, обычно вместе с ее новым мужем, становилось все меньше.

Где-то за полгода до выпускных экзаменов Бьянки произошло одно примечательное событие. В Моцартовском зале Штутгартской филармонии был объявлен концерт, на котором ее учитель должен был аккомпанировать певцу на вечере, где должны были исполняться самые известнейшие песни немецких классиков. Это было в конце небольшого турне по Германии, 750 мест были уже заранее раскуплены, этого вечера ожидали с нетерпением, царило праздничное настроение.

Каково же было всеобщее разочарование, когда ее учитель, еще усаживаясь за рояль долго вытирал свое вспотевшее лицо носовым платком, и вдруг во время первой же песни уткнулся всем телом в клавиши рояля, издав при этом вместо аккордов Шуберта нечто невообразимое. С трудом Бьянка успела поддержать его, чтобы он не рухнул рядом с инструментом на пол, из второго ряда выпрыгнул врач и поднялся на сцену, с помощью Бьянки он положил пианиста рядом с роялем и расстегнул ему ворот рубахи, затем появился дежурный врач филармонии в сопровождении двух санитаров с носилками, и несчастного унесли со сцены. Распорядитель вечера вышел на сцену и попросил публику оставаться на своих местах, пока не проясниться, будет ли возможным продолжать концерт. Певец и Бьянка покинули сцену, чтобы услышать в артистической от врача, что пианист, который все еще не пришел в себя, скорее всего, перенес тяжелый коллапс и ни в коем случае не сможет играть дальше.

Импресарио уже позвонил известному штутгартскому пианисту и узнал, что тот в данный момент концертирует в Мюнхене. Певец был растерян и несчастен, импресарио и директор беспомощно разводили руками. Тут Бьянка подошла ко всем троим и заявила, что она знает все песни наизусть и предложила заменить аккомпаниатора. В ответ на критический взгляд импресарио она пояснила, что в преддверии выпуска посещает мастер-класс, что много раз принимала участие в таких вечерах, переворачивая страницы нот, что знает манеру игры своего учителя и что вполне уверена в том, что певец будет вполне доволен ее музыкальным сопровождением.

После короткого совещания распорядитель снова вышел на сцену и сообщил публике о том, что пианисту оказана медицинская помощь и он не сможет играть дальше, но ученица его мастер-класса, фрау Бьянка Карневале, которая обычно перелистывает ему ноты, изъявила готовность заменить его и будет аккомпанировать знаменитому певцу, чтобы вам не пришлось пропустить этот концерт. Если кто-то при случившихся обстоятельствах хочет покинуть зал, может сейчас, само собой разумеется, может это сделать, деньги за билеты будут возвращены. Короткий шум пробежал по залу, когда была названа фамилия Бьянки, то там, то тут послышался смех, но потом публика единодушно стала рукоплескать, все остались на своих местах, ибо все пришли сюда, в первую очередь, ради певца и уже были полны сожаления, что будут лишены удовольствия услышать его замечательный голос.

Певец вернулся к прерванной песне, он пел «Я слышал, как катился ручей» Шуберта, и с первого же момента стало ясно, что сопровождение текло так легко и чудесно, словно это был сам ручей.

Хотя в программе была указана просьба не прерывать аплодисментами отдельные песни, в конце этой песни разразилась овация. Она касалась, безусловно, новой исполнительницы партии фортепьяно и могла означать только признание и поддержку, чтобы та играла дальше. И все пошло и дальше без единого музыкального промаха, певец заметно приободрился, так как Бьянка доказала, что она великолепно владела искусством сопровождения, этим деликатным равновесием сдержанности и собственного присутствия. Она играла скорее тише, чем ее мастер-учитель, но позволяла себе блеснуть некоторыми короткими пассажами, зазвучавшими подобно драгоценным жемчужным нитям, как, например, в «Голубиной почте» Шуберта, а в короткой сопроводительной фразе у Мендельсона в песне «Тихий звук в душе моей» прозвучало что-то волшебное, вызванное нежностью прикосновений ее пальцев и, может быть, в какой-то мере обязанное самой ее девической грации.

Вторая часть держалась на той же высоте, что была задана в первой, и Бьянка уже могла позволить себе что-нибудь неожиданное. Так она поступила в «Двух гренадерах» Шумана с крещендо в заключительной фантазии солдата, который хочет сойти часовым в могилу, чтобы выйти из нее во всеоружии и спасти императора, этому крещендо она не последовала, но заменила его на острое, сухое стаккато, которое гораздо сильнее подчеркивало безысходность положения бедного малого, нежели предписанное форте, и затем она перешла в заключительной части к пианиссимо, заставившее слушателей почти затаить дыхание.

Ее имитация игры на шарманке разрывала сердце в печальном «Шарманщике» Шуберта, где ей удалось монотонную мелодию сыграть так потерянно, что можно было себе представить застывшие пальцы шарманщика, в то время как бетховенское «Люблю тебя, как ты меня» она сопроводила вовсе не тихим, как было задумано композитором, но столь бурным звучанием, что это заставило певца перейти к интерпретации гораздо более страстной, нежели та, к которой он привык. Страницы она весь вечер перелистывала сама, при этом ни разу не сбившись с темпа.

Заключительные аплодисменты были оглушительными, и было абсолютно ясно, что они в равной мере относились как к певцу, так и его новоиспеченной помощнице. В артистической их ожидал импресарио с известием, что пианисту стало лучше и что он через два-три дня может выйти из больницы. Тут же были два музыкальных критика, которые хотели поговорить с Бьянкой. Один из них оказался свидетелем того случая, когда в 1955 году молодой неизвестный тенор Фриц Вундерлих заменил в штутгартской государственной опере заболевшего Иозефа Тракселя в партии Тамино в моцартовской «Волшебной флейте» и стал с этого вечера знаменитым. Критик предсказывал Бьянке подобную же судьбу, в любом случае он обещал в своей рецензии сделать все, чтобы это стало возможным.

Затем они были приглашены импресарио на ужин, где опять-таки главной темой разговора было выступление Бьянки, и когда она на такси возвратилась в отель вместе с певцом, он еще пригласил ее в бар на бокал пива и спросил ее, когда они выпили за удавшийся вечер, не может ли он позволить себе ангажировать ее как своего концертмейстера.

Бьянка улыбнулась, поблагодарила его, как она выразилась, за предложенную ей честь и сказала, что это, к сожалению, невозможно.

«Почему же?» — удивился певец.

«Завтра я ухожу в монастырь», — ответила Бьянка.

Певец потерял дар речи. «Однако, — сказал он после некоторого замешательства, — однако — как же все ваше образование, ваши способности?»

Они могут ей там тоже понадобиться, ответила Бьянка, но так и не сказала, где находится монастырь, сказала только, что все уже решено.

Певец никак не мог этого понять. Это будет большая потеря для музыки, сказал он; как она исполняет концерты, он не знает, но он должен ей сказать, что как концертмейстер она может считать себя одной из самых выдающихся, и он знает, что говорит. Просто так исчезнуть в монастыре, она не должна этого допустить ради музыки и ради него.

«Ради вас? — удивилась Бьянка, — но ведь с вами всегда будут счастливы работать самые лучшие».

«Это так, но…»

Певец запнулся.

«Но что?» — спросила Бьянка.

«Но я вас люблю», — сказал он тихо.

Теперь Бьянка потеряла дар речи.

«С самого первого момента, как я увидел вас», — добавил он и взял ее руку в свою.

Это было бы, через какое-то время произнесла Бьянка, при других обстоятельствах прекрасно, но ее решение, как уже сказано, принято, и для этого у нее есть свои причины.

Какого же рода эти причины, она объяснять не стала, и когда они расставались у дверей лифта, он поцеловал ее в лоб и сказал, что песню «Я люблю тебя» он пел сегодня только для нее и он надеялся, что ее сопровождение, такое необычное, звучало именно для него: «так, как ты меня».

На следующее утро певец нашел под своей дверью два письма от Бьянки, одно для него и другое для своего учителя. Ему она писала, что очень тронута и он ей очень нравится, но уже нельзя ничего изменить, и она просит его передать другое письмо ее учителю, когда он сегодня навестит его в больнице, она же должна уехать уже сейчас и больше не сможет его увидеть.

Это был 1974 год. Бьянка исчезла в один прекрасный день, и никто не знал, где она находится, как будто она действительно стала невидимкой. Она позвонила матери и брату, попросила их не беспокоиться о ней и не искать ее, ей нужно место, где она обретет покой и начнет новую жизнь. Концертные агентства и газетчики, которые спрашивали о ней, также как и ее учитель и руководство консерватории не знали к кому обратиться, кроме ее брата и матери, но те ничего не могли сообщить им.

Весной 2011 года в доме престарелых сидел у окна своей комнаты пожилой мужчина в инвалидной коляске и смотрел умиротворенно на цветущие в парке форзиции.

Библиотекарша дома, которая по желанию пациентов приходила, чтобы почитать вслух, принесла ему газету со статьей. Она знала, что некогда знаменитый певец всегда интересовался новостями из области музыки, и она зачитала ему заметку, которую она нашла в одной из еженедельных газет. Там говорилось о неком францисканском женском монастыре, расположенном в пограничной области между Аргентиной и Парагваем, этот монастырь довольно оригинальным образом протестовал против строительства гидроэлектростанции, угрожающей затопить несколько деревень, в том числе и ту, где тот был расположен. Монахини блокировали въезд на дорогу, по которой экскаваторы и строительные машины должны были выехать на запланированную строительную площадку в девственном лесу, и пели хоралы. Их пение было так прекрасно, что никто не осмеливался оттеснить их силой, полиция и воинские части, которые были вызваны сюда, казалось, все были зачарованы звучанием этих женских голосов, а чтобы все это действо не прерывалось даже ночью, хор постоянно обновлялся и усиливался, в том числе и женщинами из деревень, псалмы и духовные песни сменялись старинными народными напевами на языке гуарани. Телевидение и радио передавали репортажи об этом сопротивлении, и правительство находилось под таким непрерывным давлением до тех пор, пока оно не отсрочило на один год утверждение проекта строительства плотины. Францисканский монастырь в провинции Корриентес был уже давно известен своим заступничеством за бедное туземное население, также как и своей удивительной музыкальной культурой, которая находится в ведомстве сестры Афры. Она не только великолепная органистка и хореограф, но и в совершенстве говорит на языке гуарани.

Нет ли здесь фотографии этой монахини, спросил старик. Чтица протянула ему газету вместе с лупой.

«Здесь можно увидеть хор перед строительной площадкой, — сказала она, — с руководительницей хора в самом центре группы. И справа внизу, — продолжала она, — ее можно увидеть отдельно».

Старик направил свою лупу на лицо женщины, которое и под монашеским чепцом казалось свежим и полным энергии.

«Сестра Афра, — пробормотал он, — черница… браво, браво, Бьянка!»

«Вы ее знаете?» — спросила чтица с удивлением.

Вместо ответа старый певец попросил ее поставить диск, который он в свое время записал с учителем Бьянки.

«Пожалуйста, номер 13», — сказал он, и когда немного погодя его собственный голос начал петь — «Люблю тебя, как ты меня» в сопровождении осторожной шестнадцатой доли пианиста, он стал тихо подпевать, отбивая такт рукой, и когда зазвучала последняя строфа со стихом «Господь благословил тебя, ты, радость моей жизни…», он вдруг закричал себе самому: «Сильнее, играй же сильнее, ты, идиот, надо здесь играть форте, фортиссимо, иначе я это петь уже не могу!» — и ударил сжатым кулаком по поручню кресла.

Чтица испуганно уменьшила силу звука, но певец махнул рукой, снова повернул аицо к окну, и перед его увлажненными глазами форзиции в парке расплылись в большие желтые пятна, которые медленно исчезали.

 

Камень

Что-то дрогнуло.

Что-то плясало во тьме.

Рев. Треск. Шум.

Звездное сердцебиение. Смех созвездий.

Что-то тлело.

Что-то искрилось.

Что-то трескалось.

Что-то взрывалось.

Галактический гром. Времярождение.

Что-то взмывало.

Что-то вращалось.

Что-то взвихривалось.

Это была она, Земля, никем не видимая, никем не слышимая, никем не осязаемая. Беззащитно летела она под градом Вселенной, которая все еще рождала сама себя, изрыгая из своих пралегких метеориты, которые таили в себе дыхание, таили в себе влагу, которые оставались на Земле и медленно отдавали ей свой воздух, и медленно отдавали ей свою воду.

Так миллионы лет.

Жар из сердцевины шара стремился наружу, все больше огненных рек постепенно остывало, Земля примеривала на себя свой каменный плащ. Его омывали океаны, но плато и вершины громоздились все выше, простирали под солнцем свои берега и приглашали к жизни.

Так миллионы лет.

Что-то в воде начинало вздрагивать и трепетать, живое питалось тем, чем делились вода и камень, и прочие жизни.

Так миллионы лет.

Появились растения, папоротники пронзали корнями почву, по их стеблям карабкались насекомые. Из морей поднимали свои головы земноводные, выползали на сушу, осматривались и принимали приглашение. Плавники превращались в конечности. Рептилии волочили свои чешуйчатые животы через болота. Хвойные деревья решались ступить на землю.

Так миллионы лет.

Ледяные ветры смешивались с жарким дыханием муссонов. За возникновением жизни следовало вымирание жизни.

Динозавры ревели и гибли от своей собственной величины, вулканы доносили свои вести из глубины и затухали, птицы поднимались в воздух и кружили над частями света, которые, гонимые перепадами температуры, постоянно отдалялись друг от друга. На смену хрупкому яйцу пришло живорождение, новорожденные звери пили молоко своих матерей, летучие мыши шныряли в дебрях тропического леса и уже не боялись вымирания.

Так миллионы лет.

Возникли Альпы. Распри между каменными гигантами, их имена гнейс, гранит, доломит, известняк, сланец. Из южной пустыни прибыл один из них, чтобы принять участие в битве, Веррукано, старец, рыжеватый, сын огненной матери-магмы, он ринулся на юнцов и прижал их к земле, пока они не сдались. Но тот, кто занял место наверху, больше всех оказался под натиском бурь, града, снега и льдов и скорее выветривался, то тут, то там отрывалась глыба от великана и с грохотом падала вниз, рассыпаясь на мелкие части.

Еще двадцать миллионов лет до того, как человек увидел горы и в страхе заглянул в другие глаза, услышав грохот падения скальных обломков.

Ледники расползались и отступали снова, снова расползались и гнали прочь племена людей на поиск более приветливых мест. Один из них, что расположился у подножия древнего Веррукано, взял с собой все эти обломки в дальнюю дорогу, и в своем более чем тысячелетнем странствии он только рос, и у него было достаточно времени, чтобы своим ледовым нажимом отшлифовать эти камни, и когда его язык начал таять и он сам отправился в обратный путь, их он оставил лежать на новых местах. Он оставил после себя углубление для морского ложа, следы глетчера постепенно затянулись почвой, которая покрылась травой и деревьями, углубление заполнилось водой, откуда вытекла река, на берегу которой на холме кельты построили поселение, где позже римляне воздвигли крепость: Турикум.

Принято считать, что камень ничего не чувствует, ничего не слышит и ничего не видит. Так что приходится сказать, что камень, который двадцать тысяч лет назад с глетчером дошел до Цюриха и был здесь укрыт землей, вел монотонную жизнь, ибо он остался лежать под почвой, землей отторгнут от своих прежних спутников, быть может, порой на него натыкался своим носом крот, быть может, скользил по нему порой дождевой червь, но о том, что творится там на земле, не ведал он ничего. Без него Карл Великий основал Гросмюнстер, без него обезглавили Ганса Вильдманса, что ничуть его не тронуло, как не тронули и проповеди Гульдриха Цвинглиса, и пушечные выстрелы, которыми французы во время войны коалиций изгнали из города русских и австрийцев, не проникли в глубину почвы и были лишь отголосками того грохота, с которым в палеоцене проволоклись пенниновые слои по коре Европы.

Камень не думает, камень не радуется, камень не грустит, камень не голодает, камень не испытывает страха, камень не любит, камень не ненавидит, у камня нет ни друзей, ни врагов. Камень не действует. Он испытывает только то, что творят с ним внешние силы, силы инерции, силы тяготения. Он, как говорится, кувыркается, если катится с высокой насыпи вниз. Собственно говоря, его катят и его кувыркают.

Когда ковш экскаватора выгребает его из-под груды развороченного щебня и бросает в контейнер для строительного мусора, поскольку обновляется канализация, он в первый раз после двадцати тысяч лет заключения снова выходит на свет. Мы бы дали ему с удовольствием вздохнуть и почувствовать свежеть весеннего дня, если бы мы не понимали, что это непозволительное очеловечивание. К тому же он покрыт слоем грязи, и даже если она к концу недели, пока он лежит на самом верху кучи, постепенно высохнет, несколько осыплется и обнажит его красноватую гладкую поблескивающую поверхность, все останется по-прежнему: Камень ничего не чувствует.

Четырнадцатилетний подросток из местной общины, который вместе со своим школьным товарищем вечером 1 мая приехал в Цюрих, поскольку прослышал, что здесь происходит нечто неслыханное и что в этом неслыханном можно принять участие, уже битый час слонялся среди людей в масках, надвинув на лоб капюшон своей футболки и прижав к лицу носовой платок, пытаясь избежать облака слезоточивого газа, исходящего со стороны строя голубых марсиан, марширующих, прикрываясь щитами, по всей ширине улицы в противогазах и шлемах. «Свиньи!» и «нацисты!» — слышал он крики слева и справа от себя. И тут он проходит мимо контейнера, немного помедлив, хватает камень, оборачивается и запускает его в преследователей.

Камень подчиняется законам физики, которые придают ему определенную начальную скорость и направляют по некоторой баллистической кривой. Он попадает вовсе не в голубой мундир, а в бегущую девушку, которую оттеснили в переулок. От удара в голову девушка падает, два полицейских склоняются над ней, третий вызывает по рации машину скорой помощи.

Подростку удается протиснуться в проход между домами, резво перебежать через двор и выйти с другой стороны, дальше он идет с неспешностью непричастного в сторону вокзала. Он прижимает носовой платок к глазам и вытирает слезы, отдающие едким запахом, но слезы продолжают и продолжают течь, уже без запаха газа. Он был вынужден присесть на уступ витрины. Ему хотелось, чтобы не случилось того, что только что случилось.

Но это случилось. Девушку увезли в приемный покой университетской клиники. Полицейский положил на носилки и камень. Врач, который поставил диагноз черепно-мозговая травма, заставил санитарку вымыть камень и сопоставил его с нанесенной раной. С точки зрения судебной медицины причиной ранения явился «удар тупым предметом».

Четырнадцатилетний подросток, родителей которого не было дома, вечером включил, дрожа от страха, новости и услышал, что был нанесен ущерб на несколько сотен тысяч франков и одна молодая женщина была тяжело ранена брошенным камнем. Когда он услышал, что ее жизнь вне опасности, он вздохнул и с плачем опустился на постель. Он об этом никому не расскажет, и он никогда больше не совершит подобного.

После операции и долгого лечения в клинике девушка постепенно поправилась. По иску ее родителей было заведено уголовное дело против неизвестного, но следствие не дало результата и со временем было прекращено. По желанию девушки камень отдали ей, и она его сохранила.

Когда ей исполнится восемнадцать лет, в этот день она вместе со своим другом отплывет на лодке на середину озера, достанет из сумки камень и бросит его в воду.

И тогда он станет медленно погружаться, пустив несколько пузырей на поверхность, прежде чем исчезнет в глубине.

Камень делает то, что делают с ним.

Теперь он лежит на дне озера. Немного ила взметнулось со дна, чтобы уступить ему место.

Камень ничего не помнит. Камень не мечтает. Камень не питает надежды.

Нельзя даже сказать, что он пребывает в ожидании.

 

Памятник

Он только что расплатился за кофе.

Пожилой седоусый мужчина с портфелем, который только что одиноко сидел за столиком, теперь вышел из ресторана и остановился на перевале, не чувствуя никакого желания садиться в свой автомобиль, ведь ему предстояло еще не менее часа ехать до места назначенной встречи. Как армейскому эксперту по ущербу ему надлежало определить, была ли сверхзвуковая скорость причиной разрушения стекол, следует ли признать требование некоего крестьянина о компенсации по поводу заезда танков на его пашню, а в Андерматте, куда он теперь направлялся, речь шла об оползне, который, по всей вероятности, был вызван артиллерийским огнем, это весьма серьезное дело со многими участниками, поэтому он старался прибыть туда точно вовремя, не позже, но и не раньше.

Его взгляд упал на табличку с туристической картой местности на краю парковки. В надежде найти на ней указание на самый короткий путь к своей цели он подошел к ней, отыскал на ней ближайшие окрестности и замер. Памятник Баумбергеру, прочитал он, напрямик 1 час 15 минут. Баумбергер, это же его собственное имя, Рудольф Баумбергер, и он доселе не слыхал о существовании такого памятника. Тот находился, очевидно, на холме прямо над перевалом, и ему вдруг захотелось непременно увидеть этот памятник. Он рассчитал, что времени, кажется, достаточно, чтобы это сделать; он отметил про себя данные высоты, и пока он огибал автобус с пенсионерами, который въезжал на парковку, он прикинул, что до холма и обратно ему понадобиться не более часа, плюс двадцать минут езды до Андерматта, где он должен быть у вокзала через полтора часа, так что ему еще остается десять минут на весь этот маневр. Он пересек дорогу через перевал и вышел на тропинку, на которую указывал желтый щиток со стрелкой. Если он через сорок минут не достигнет цели, он вернется, такое он принял решение. Ему по роду деятельности приходилось часто удаляться от проезжей дороги, поэтому он всегда носил основательную и крепкую обувь. Погода казалась не совсем благоприятной для прогулки, было довольно облачно, полосы тумана нависали на склонах, к тому же, как он слышал по радио еще в машине, ожидались осадки, но на нем была плотная черная кожаная ветровка, и путь ему предстоял не такой уж долгий. Лишь через какое-то время он заметил, что даже не оставил в машине свой портфель с бумагами, он нес его в правой руке, как будто уже отправлялся пешком по делам службы.

По дороге он размышлял, что это за Баумбергер, за что он заслужил здесь памятник. Может быть, это один из первых летчиков, перелетевших через Альпы, как Блерио или Миттельхольцер, но никакой внятной истории ему не приходило в голову. Но о каком-то летчике Баумбергере он слыхал, поскольку был его однофамильцем. Если таковой был на самом деле, то он то ли разбился, то ли оказался первым, кому удалось выполнить какую-то фигуру высшего пилотажа, то ли действительно совершил первый перелет через Альпы, иначе чего ради он удостоился здесь памятника? Баумбергер вглядывался в гору, как следопыт, но памятника все еще не было видно.

Он миновал расположенный в долине военный фуникулер, его крепление на Готтарде и проволочный канат с желтыми сигнальными шарами терялись в облаках по ту сторону перевала. Он не знал, действует ли это устройство там наверху, оно, вероятно, служило ориентиром для самолетов, или, в связи с растущими затратами на их содержание и все более неопределенными соображениями об опасности, оно было отключено и заброшено, как большая часть подобных сооружений в центральной Швейцарии. Действительно, Баумбергер не совсем понимал, почему какая-то другая властная структура не возьмет на себя ответственность за содержание этого главного альпийского перевала, почему он должен оплачиваться из доходов Цюриха, Берна или Женевы.

Он уже прошел значительную часть пути и добрался до небольшой седловины. На дорожном указателе были обозначены селения Руерас и Седрун. Но его целью был холм Баумбергера, который назывался Пицц Кальмот, стрелка показывала, что идти к нему нужно было вправо.

Путь теперь стал более крутым, это была проезжая дорога, по обеим склонам холма стояли подъемники для лыжников, до их горной станции, вероятно, можно было добраться на местном транспорте. Баумбергер уже вспотел от напряженной ходьбы, снял с себя куртку и закинул ее через левое плечо, держа ее на указательном пальце. С некоторым удовлетворением он заметил, что облачная гряда уже протянулась между ним и верхней точкой перевала, снизу еле слышался шум моторов, это говорило о том, насколько он уже удалился от суеты этого мира.

Постоянный рост затрат и постоянная нехватка средств, все это были поначалу только слухи в среде администрации, слухи, которые камуфлировались фразами вроде — «Если это и дальше так пойдет»… Баумбергер вступил в свою должность более 20 лет назад, это было время, когда существование армии не вызывало никаких сомнений и резервы военной казны казались неисчерпаемыми. Но тут было проведено народное голосование по явно неприличному вопросу, не следует ли вообще отказаться от армии, и на этот вопрос 36 % населения ответили положительно. Баумбергер хорошо помнил, как они на следующее утро несколько смущенно здоровались друг с другом. Конечно, результатом было решительное «нет», 64 % в условиях демократии это уже подавляющее большинство. Тем не менее, противники армии праздновали свое поражение как победу. С тех пор в дискуссиях вокруг армии больше не было табу, с тех пор можно было публично высказывать мнения, не следует ли заменить армию какой-нибудь международной охранной фирмой, и никто не принимал таких реформаторов за сумасшедших или предателей родины, с тех пор маневры стали проводить совместно с австрийцами, летчики тренировались в Норвегии, где они уже чуть ли не через 5 минут оказывались у границы и должны были тут же возвращаться, а русские кадеты маршировали вместе со швейцарской пехотой через перевал Кинциг в честь генералиссимуса Суворова, и с тех пор, прежде всего, военный бюджет сокращался почти каждый год. С тех пор ему настоятельно стали предлагать пользоваться более строгими критериями при оценке нанесенного ущерба, а жалобщики стали чаще требовать процессуального решения, они, как правило, опасались чрезмерных затрат, даже когда речь шла о совсем незначительных суммах. И снова ходили слухи, которые камуфлировались такими фразами: «Сейчас этот вопрос прорабатывается», — и затем высказывались предположения, например, что всё страхование могут вообще разогнать и приватизировать.

Из земли торчали трубы, забетонированные, с заглушками сверху, и Баумбергер не мог определить, принадлежали они к военным или спортивным сооружениям, и металлический куб, который нелепо торчал у холма, поросшего альпийскими розами, он тоже не мог идентифицировать. Повороты проезжей дороги показались ему слишком длинными, и он свернул на первую же сокращающую путь тропинку, которая круто вела наверх к следующей петле. На горизонте уже показалась горная станция лыжного подъемника, но памятника еще нигде не было видно.

Он был уверен, что шел по всем расчетам правильно. 30 минут марша, как указывали его наручные часы, и поднялся он уже достаточно высоко, так что через 10 минут он должен достичь вершины холма. Когда на новом повороте он глянул вверх, то увидел только облака, белесую, мутную пелену, которая заволакивала все остальное пространство. Но тропинка, которая от поворота вела прямо по склону, должна быть последней сокращающей путь, в этом он не сомневался. Итак, он шел этой дорогой дальше в гору. И пока он шел вверх, он оставался, в любом случае, на верном пути, и, впрочем, он снова мог повернуть назад. Но прежде чем не миновали 40 минут, которые он рассчитал для себя, поворачивать он еще не собирался.

Издалека послышался ясный колокольный звон, и он спросил себя, что бы это значило. Этот звон странно задел его за живое, наконец, в его памяти всплыл колокол капеллы, в которой он когда-то венчался. Его жена умерла несколько лет назад от слишком поздно распознанного рака, и он никогда прежде не предполагал, что ему настолько будет ее не хватать, ему даже показалось, что только после ее смерти он по-настоящему полюбил ее. Их единственная дочь жила в Канаде, была там замужем за пилотом и родила двоих детей. С тех пор как телефонные разговоры подешевели, Баумбергер звонил ей каждую неделю, обычно по воскресеньям. Он переживал оттого, что она была так далеко, его зять был ему не особенно симпатичен, и он втайне мечтал, что его дочь раньше или позже разведется и вернется вместе с внуками обратно в Швейцарию, самое позднее к его выходу на пенсию.

Сократив путь, он достиг следующего поворота дороги и теперь искал новую тропинку, чтобы двинуться дальше по ней своей пружинистой походкой. Недаром он почти каждый вечер полчаса упражнялся на своем домашнем тренажере. Тренажер стоял перед телевизором, и он часто во время тренировки смотрел последние известия. Единственным недостатком при этом была невозможность делать свои заметки. После смерти своей жены он уже почти не мог сосредоточиться на том, о чем говорится в вестях, он только привычно следил за сменой картинок, которые немилосердно сопровождали каждое сообщение. Когда сообщалось о переговорах, он разглядывал наряды и прически участников, и когда он пытался понять, о чем собственно ведутся переговоры, этот сюжет уже завершался. Ему не хватало собеседника, ему стало ясно, что он воспринимал новости как новости только тогда, когда он пересказывал их своей жене или обсуждал их вместе с нею. Поэтому он завел себе тетрадь, в которую заносил основные общие места, чтобы потом повторить их еще раз в пустой комнате: врачи критикуют новую тарифную систему; пособие по безработице несколько выросло; новая атака смертника в Израиле; военный вертолет врезался в скалу, двое тяжело ранены. Даже такие сообщения ему приходилось записывать, чтобы утром они не стали для него неожиданностью, когда его коллеги по службе начнут говорить об этом. Когда же он упражнялся на тренажере, он неохотно прерывал свой темп, особенно когда он включал более высокую степень сопротивления, 8-ю или 9-ю. То есть, и это его весьма испугало, ему стало абсолютно безразлично, что происходит в мире, ибо он себя уже больше не ощущал его частью, во всяком случае, его деятельной частью.

Он так и не нашел сокращающую путь тропинку, он просто пошел дальше вверх по склону, по траве и зарослям черники. Теперь туман уже настолько сгустился, что он не видел, дошел ли он до последней петли проезжей дороги или она готова сделать еще одну. Он остановился на какой-то момент и решил, что будет разумнее вернуться на надежную проезжую дорогу. Он сделал несколько шагов по пути вниз. Этот путь показался ему вдруг неоправданно длинным, и он подумал, не заблудился ли он. Вообще-то заблудиться здесь было почти невозможно, ведь он просто развернулся и стал спускаться там же, где уже шел. Во всяком случае, он почувствовал облегчение, когда снова оказался на петле проезжей дороги, пока не заметил, что он перескочил одну из петель, так как вышел на тропинку, по которой он уже однажды поднимался. Пройдут еще три минуты, и его сорок минут будут исчерпаны, а туман был настолько непроницаем, что дальше пяти метров ничего не было видно. Будет лучше всего, решил Баумбергер, будет разумнее, если он сейчас повернет назад, но к своему удивлению, он снова начал подниматься. Хорошо, он все-таки хочет дойти до этого памятника. Все-таки он носит его имя, и в другой раз вряд ли он снова окажется здесь.

Он снова попытался сократить свой путь, но времени оставалось в обрез, и он свернул с петли на том же месте и пошел со всей возможной поспешностью в гору. Он радовался своей выносливости, и это благодаря его тренировкам на тренажере. Поначалу он приобрел этот прибор, чтобы как-то снизить свое повышенное давление. Его злило, что ему приходится каждый день глотать таблетки, он видел в этом признак наступающей старости и слабости. Если меня вдруг возьмут в заложники, рассуждал он как-то, тогда надо будет указать похитителям, что я срочно нуждаюсь в медикаментах. Но кому вдруг понадобится меня похищать, скромного чиновника военного страхового ведомства?

Он слишком поздно осознал, что дела армии идут все хуже и вместе с этим уменьшаются его шансы подняться выше по служебной лестнице, что оклады падают, и что такие отделы, как тот, где он служит, не имеют вообще никакой карьерной привлекательности. В технических службах, где дело касалось вооружения, там, как и прежде, коллеги фланировали по своим коридорам с высоко поднятыми головами и многозначительными лицами, там все еще крутились миллионы, и близость к промышленности, к ее возможностям и коррупции можно было оценить по костюмам и портфелям этих кадровых служащих. Если бы он своевременно постарался переучиться и перевестись в технический отдел, он стоял бы теперь на более высокой ступени. Но стало ли бы тогда все действительно по-другому? Его жены все так же не было бы в живых, и его дочь была бы так же вдали от него. Баумбергер отчетливо почувствовал, что даже его служебное положение стало ему абсолютно безразлично.

Он уже превысил свое расчетный лимит времени на две минуты, когда оказался под мачтой одного из лыжных подъемников. Начинался легкий дождь. Баумбергер шел теперь дальше по линии лифта и попытался еще ускорить шаги. Когда он увидел перед собой очертания горной станции, то сошел с трассы и стал подниматься выше, туда, где, как он предполагал, должна быть вершина. Во всяком случае, у него еще оставались в запасе эти две минуты, которыми он еще мог сейчас воспользоваться. Он шел, ступая на небольшие скальные выступы, торчащие из травы то там, то тут, ему приходилось при этом делать большие шаги, и он закашлялся. Мокрая поверхность была коварна, он поскользнулся, сделав слишком широкий шаг, и ударился голенью о камень, на который намеревался ступить. Он снова быстро поднялся, потер ушибленное место и с удовольствием удостоверился, что он все еще способен идти. Про себя он заметил, что следует быть осторожнее, так как вокруг не было ни души, и даже если он растянет себе ногу, это может доставить ему много неприятностей. Тем не менее, поворачивать назад он не собирался, действительно, еще пара минут, и он будет у памятника. Между тем дождь не утихал, и видимость была отвратительная. Тропинка, которую он сейчас нащупал, предназначалась скорее для скота, а не для человека, так как вела она не на вершину, а начинала кружить вокруг холма, чтобы через какое-то время упереться в большую лужу. Рядом стояла скамейка для отдыха, Баумбергер рисовал в своем воображении, какие фотоснимки можно было бы сделать здесь при солнечной погоде, лужа превратилась бы в голубое горное озерко, в котором отражались бы на заднем плане трехкилометровые вершины, такой снимок можно было бы сделать, если бы фотограф чуть ниже присел на коленях.

Куда он попал? Подул ветер и заставил холм зазвенеть, впрочем, он слышал только дождевые капли, которые падали на поверхность лужи и на кожу его куртки. Потом снова раздался звук, продлился какое-то мгновение и потом снова замер. Мотор где-то вдалеке, но откуда? Позади скамейки был еще небольшой подъем, там должна же быть, наконец, вершина! Баумбергер поставил свой портфель на скамью и застегнул верхние пуговицы своей куртки. Потом снова взял портфель и решительными шагами двинулся сквозь туман. В ту же минуту его потряс сильный порыв ветра и окатил противными водяными брызгами. На нем не было головного убора, и маленькие ручейки потекли с его щетины по лицу и за шиворот. Он стер воду с лица тыльной стороной ладони, и когда опустил руку, уже увидел цель.

Это был он, памятник в человеческий рост, мрачный гранитный крест, и на цоколе была выбита крупными буквами фамилия: БАУМБЕРГЕР. Ни имени, ни годов жизни, только его фамилия. И на нижней части постамента еще надпись: E MONTIBUS SALUS. Баумбергер не знал латыни, и надпись его рассердила. Если это так важно для памятника, то почему бы не сделать эту надпись по-немецки? С его точки зрения это звучало как-то слишком несерьезно: фокус покус монтибус. Он взглянул на крест, который был на основательной высоте, и затем он обошел вокруг памятника в надежде обнаружить где-нибудь табличку о месте крушения или триумфа Баумбергера, но очевидно, здесь исходили из того, что любому посетителю должно быть известно, кому этот крест посвящен. Знаменитому Баумбергеру, только он не слыхал о нем. Дома он обязательно заполнит этот пробел, наконец ему пригодится Швейцарский лексикон, который когда-то приобрела его жена и который занимал так много места. Порыв ветра так сильно толкнул его в спину, что он в какой-то момент уцепился за памятник. Звон холма превратился в сплошной рев. Баумбергеру следовало срочно возвращаться. Он сделал несколько шагов под гору, позволил ветру, так сказать, буксировать его вниз по склону. Он шел не по направлению к луже, она как раз по его прикидкам находилась на другой стороне холма, не той, которая ведет к перевалу. Когда он в последний раз попадал в такой туман? И в такую штормовую погоду? Его ботинки не выдержали, он чувствовал, что даже его носки промокли. Где эта тропа для скота, на которую он надеялся выйти? Да вот она, перед ним. Он сделал широкий решительный шаг, поскользнулся на пучке травы и упал на задницу. Тотчас же поднялся, ничего не случилось, бывает, но мокрые пучки травы были подобны силкам, весь холм был расчесан дождем и ветром сверху вниз. Так что лучше держаться тропы. Левая рука заныла, он ее выставил вперед при падении. Теперь, очевидно, ему надо дойти до лыжного подъемника, тогда, думал он, он сможет пойти коротким путем вдоль подъемника и тогда он уже не заблудится.

Вдруг он услышал звон совсем близко, удивился, как он мог принять его за колокол капеллы. Колокольчик висел на шее козла, который вдруг возник, стоя между рельсов подъемника. Зрачки, которыми козел уставился на него, показались Баумбергеру огромными, и когда он попытался обойти его, стремясь в долину, тот со свистом выпустил воздух из ноздрей и сделал два шага ему навстречу. «Ого, — произнес Баумбергер и поднял перед собой свой портфель, как щит, — вот ты как со мной?» Но козел наклонил свои большие рога и начал рыть землю передней ногой, и при каждом его движении звенел колокольчик на его шее. Баумбергер отказался от идеи пробиваться вниз напрямик и попытался осторожно перейти трассу, но козел и тут двинулся на него, Баумбергер отбежал несколько шагов назад к вершине, пока не убедился, что козел замер. «Теперь доволен? — крикнул ему Баумбергер и добавил. — Свинья!» — и ринулся затем наискосок но склону в ту сторону, где он предполагал снова увидеть в седловине щит с указателем пути. Скоро, как он рассчитывал, он должен выйти на проезжую дорогу, и тогда он будет следовать по ней, больше не пытаясь искать более кротких тропинок. Но дороги нигде не было видно, и он опять поскользнулся, на сей раз среди кустов альпийской розы, теперь он рухнул на свой портфель. Какое-то время он так пролежал, с ненавистью глядя на толстую ветвь альпийской розы, за которую он зацепился ботинком. «Проклятье, — пробормотал он, — черт возьми!» — и только потом со стоном поднялся. Теперь снова короткий осмотр, все ли в порядке: кроме ноющего плеча никаких повреждений. Однако сырость медленно просочилась сквозь его одежду до самой кожи, и когда он взглянул на свой портфель, он увидел, как на него падают снежные хлопья и тут же превращаются в жижу. Он глянул вверх. Шел снег. Он огляделся. Снег шел из серой пустоты, которая окружала его, и сквозь нее что-либо разглядеть не было никаких шансов. Правда, ветер несколько утих. Тем не менее, Баумбергер продрог, и что еще более скверно, он уже не знал, где находится. Ему казалось, что так, как он шел, он уже давно должен был выйти на проезжую дорогу, вместо этого он видел перед собой россыпь камней, которая уходила в поблескивающую черную сланцевую промоину. Здесь он уж точно не поднимался. Он посмотрел на часы. Через пять минут он должен быть на месте парковки, если он верно рассчитал время. Ему стало ясно, что он уже не уложится в свой план. Он не помнил, когда в последний раз опоздал к положенному сроку, это было много лет назад. Может быть, подумал он, я был всегда слишком точен, слишком надежен, может быть, я сейчас воспользуюсь этим опозданием и запишу это себе как сверхурочную работу. Может быть, думал он, может быть, меня там хватятся, если я не прибуду туда вовремя.

И вдруг он понял, что никто его не хватится. Разве что его младшая сестра, которая вместе со своим мужем владеет Домом престарелых на Тугерзее? Пожалуй, прошло уже почти полгода, как они что-то слышали друг о друге. Его дочь в Канаде? Он обычно звонил ей, не она. Может быть, надо было попробовать не звонить ей до тех пор, пока она сама не объявится, просто, чтобы узнать, нужен ли он ей? Да, так он и сделает, когда снова будет дома. Но он пока еще не был дома, он был в кантоне Граубюнден на горной вершине, на которую он хотел взойти лишь ненадолго, и теперь он потерял дорогу в снегу и тумане.

Сейчас очень важно, подумал он, помыслить трезво. Первое, надо предупредить своих партнеров в Андерматте, что он опаздывает. Он открыл свой портфель, вынул папку с документами и нашел номера участников. Лучше всего сейчас попытаться позвонить по мобильному телефону дежурному офицеру в крепости. Он зажал папку под мышкой, закрыл портфель и поставил его рядом с собой на травяной покров. Портфель тут же заскользил дальше, проехал вниз пару метров и остановился, зацепившись в ольховнике. «Дерьмо!» — услышал свой голос Баумбергер, и снова вспомнил о договоре с самим собой, согласно которому он должен мыслить трезво. Прежде всего, звонок. Он точно отметил для себя, где лежит его портфель, на тот случай, если туман еще усилится. Потом он достал телефон из кармана кожаной куртки, включил его и ввел свой пароль. Он долго настраивался, и когда, наконец, настроился, на экране появился знак: «только экстренные вызовы!» Баумбергер закусил губу. Этого еще не хватало! Мертвая зона! Он еще немного подумал и снова спрятал телефон во внутренний карман своей куртки, не выключив его. Он не хотел бы извещать Андерматт через экстренный вызов, такого позора он хотел бы избежать. Он был, возможно, в затруднении, но явно еще не в опасности, и он может снова через несколько минут оказаться в радиусе действия телефонной связи, в конце концов, перевал где-то недалеко и лыжная горная станция тоже.

Теперь надо достать портфель. Он взял папку с документами в левую руку, принял положение параллельное к склону, выставил наготове правую руку, чтобы удержаться, если он вдруг заскользит. Снег все еще продолжал идти и уже лежал мокрым слоем на земле и растениях. Он осторожно переступал с ноги на ногу, приближаясь к ольховнику, где лежал портфель. Когда он уже был с ним почти рядом и уже хотел за ним нагнуться, он остановился, чтобы еще раз оценить ситуацию. Это был ползучий кустарник, портфель запутался в его ветвях, и сквозь листья ольхи можно было различить поблескивающую от влаги сланцевую промоину, которая круто обрывалась вниз. Внимание, Баумбергер, главное, внимание. Он прислонил папку к тонкому стволу. Потом он опустился на колени, схватился за крепкий ольховый сук правой рукой, которой он доверил весь свой вес, и стал выуживать левой рукой свой портфель. В этот же миг куст вывернулся из мягкой почвы, и Баумбергер покатился вниз в промоину, не выпуская сук из руки, ветки куста хлестали его по лицу, он сам перевернулся два или три раза, пока его не остановил небольшой уступ. Он цепенело продолжал лежать, и только когда уверился, что уступ его держит, попытался выпутаться из куста и выпрямиться. Он пошевелил поочередно руками и ногами и обрадовался, что они еще целы. Боль в суставе руки оставалась, и теперь, когда он уперся, чтобы приподняться с земли, он почувствовал резкую боль в левом боку.

Новая попытка рассуждать о своем положении трезво и ясно ни к чему не привела. Он сидел на небольшом уступе на краю крутой промоины, запутавшись в ветвях ольхового куста, который вместе с ним скатился по склону. Склон под ним был также крут и порос травой, на которой уже начинал схватываться влажный снег. Вокруг него за несколько метров все терялось в густом тумане. Он даже не представлял себе, на какой стороне холма он находится. Его портфеля уже нигде не было видно, как и папки с бумагами, подготовленными к заседанию. Ничего не было слышно, ничего, кроме ветра, который с переменной силой сквозил вдоль склона. Или кто-то там крикнул? Баумбергер вслушивался в неизвестность. Потом он закричал, во всю силу своего голоса: «Алло!» Его страшно испугал звук его собственного крика, испугало то, как он закричал. Никто не ответил. Даже звон колокольчика на шее козла был бы сейчас для него утешением.

Он решил больше не пытаться сдвинуться с места, пока туман не рассеется. Этот снегопад не может длиться вечно. Но он замерз. Он вспотел во время подъема, и теперь холод проникал в него, через мокрые ноги, через руки, и через бедра, так как рубаха и куртка у него задрались при падении. Он стал тщательно заправлять мокрую рубаху снова в брюки, и когда он управился с этим, увидел, что его руки в крови. Должно быть он поранился. Только тогда, когда он достал носовой платок и вытер им ладони, он ощутил, как они у него горели. Глубокая ссадина тянулась через всю его левую ладонь, сильный порез, и еще множество царапин на правой руке. Он зажал рану платком. Потом он скомкал платок, сжал его в левой руке и ощупал правой рукой больное место на груди. Два нижних ребра отзывались болью на малейшее прикосновение. Возможно, они были сломаны.

Баумбергер потянулся за своим мобильником в нагрудном кармане. К своему облегчению он нашел его на месте, но тот продолжал показывать все то же отсутствие связи: «только экстренные вызовы!» Итак, решился он, тогда с Божьей помощью пусть будет экстренный вызов, он набрал номер 117 и нажал клавишу «YES». В квадратике появился приказ: «соединение 117», и тотчас же снова: «только экстренные вызовы!». Он не поверил своим глазам. «Это же экстренный вызов!» накричал он на свой аппарат и еще раз повторил операцию, но он уже понимал, что это ни к чему не приведет. Слишком часто он уже убеждался, что все современные аппараты настроены к нему враждебно и что они бессовестно его обманывают и надувают.

Он осторожно сделал глубокий вдох и закричал громко, как только мог: «Спасите!» Он был очень испуган. Еще ни разу в его жизни ему не приходилось выкрикивать это слово, и он еще не хотел верить, что именно теперь оно ему понадобилось. Ему ответила зловещая тишина. Ему показалось, что здесь не хватило силы гласных звуков, и в своем следующем зове он снова прокричал «Алло!» с очень долгим А и протяжным О. Но и тут никакого ответа.

Его мучила жажда. Жареный картофель, который ему подали в Седруне к сосискам, оказался слишком соленым. Нет ли здесь где-нибудь поблизости ручья? Нет, ничего. Только ветер, неутомимый. Возле него на уступе был кустик альпийской розы, на листьях которой уже лежали белые хлопья. Баумбергер медленно наклонился и попытался слизнуть снег с листьев, но это утоляло жажду не больше, чем пивная пена. А если ему теперь придется здесь провести всю ночь? «Алло! — закричал он неожиданно громко. — Алло, помогите!» Никакого ответа. Он обследовал правой рукой карманы брюк и куртки с правой стороны, и также левый нагрудный карман, затем проделал то же самое левой рукой, что оказалось не так просто из-за боли в суставе и кровоточащей раны. В нагрудном кармане своей рубашки он нашел кусочек сахара, который он захватил в ресторане на перевале. Он обычно пил кофе без сахара, и каждый раз брал сахар, поданный к нему, с собой. Когда он дома предлагал гостям кофе, он выставлял к нему большую стеклянную сахарницу, полную пакетиков с сахаром. С тех пор как умерла его жена, сахарница была переполнена, но он не отказывался от этой своей привычки. Внимание, сказал он себе здесь, внимание, Баумбергер, это твой провиант.

Он снова достал мобильный телефон, еще раз набрал 117, прибор еще раз подтвердил соединение с номером 117, и снова то же издевательское сообщение, что доступен только экстренный вызов. «Дрянь, — выдавил он, — проклятая дрянь», и потом проревел отчаянно: «Алло! Помогите!» — и снова тянул гласные И и Е, насколько хватало дыхания. Он уже даже не пытался вслушиваться, есть ли какой-то отклик, и размышлял, как ему быть дальше, двигаться ли в левую или в правую сторону, чтобы приблизиться к основной дороге, а следовательно и к зоне радиоприема, но он должен был себе признаться, что он так и не находит выхода. Лучше всего было бы пойти снова в гору, пока он не вернется к памятнику, и уже оттуда искать проезжую дорогу. Еще лучше было бы, если бы погода наконец прояснилась настолько, чтобы он мог уже отсюда увидеть эту дорогу. Но сумеет ли он снова подняться по такому крутому обрыву, было сомнительно, однако, быть может, склон внизу под ним окажется пологим, так что он без риска сможет спуститься напрямик. Если бы только наконец рассеялся туман.

Но туман не рассеивался. И потому Баумбергер оставался там, откуда он не видел никакого выхода. Почти каждые пять минут он испускал очередной вопль о помощи в окружившую его серую пустоту, из которой не было слышно даже отдаленного гула мотора. С каждым новым воплем он менял свое положение. Он сидел на ветвях ольхи и пытался подняться, и как только он вставал, снова садился. Стоя, он еще пытался каждый раз слегка разминать себе руки и ноги, а когда сидел, он растирал себе пальцы. Ожидание измучило его, и боли в ребрах и в руке только усиливались. Кто бы мог подумать, что снегопад может так затянуться, прогноз погоды обещал только возможные осадки, вместо того, чтобы серьезно предупредить население. Медленно исчезали зелень травы и серая седина сланца под белизной снега. Если выпадет достаточно нового снега, лучше будет снова пойти в гору, нежели вниз по скользкому сланцу и мокрой траве. Время близилось к вечеру, на его крики о помощи не было никакой реакции, и снегопад не прекращался, Баумбергеру стало ясно, что он находится в серьезной опасности. Он весь промок до нитки и насквозь промерз, он уже не чувствовал пальцев на левой ноге. И тут он решил предпринять попытку выбраться. Он медленно рассосал свой кусочек сахара, чтобы хоть как-то подкрепиться, и отправил в рот горсть снега. Затем он обломил два крепких ольховых сука, чтобы можно было на них опираться, и начал впечатывать свои шаги в снег, один за другим, и медленно подниматься вверх по склону. Это оказалось легче, нежели он ожидал. Действительно, его ноги находили себе определенную опору Баумбергер приободрился, почувствовав возможность выбраться из своей западни, и он предпринял все усилия, чтобы ускорить свой шаг. С кряхтением он втыкал свои палки в снег, вперед, сказал он сам себе, надо только идти вперед, навстречу своему памятнику.

Когда снег под ним вдруг подался, и он по своему следу снова покатился вниз, то уже не смог удержаться на прежнем уступе и скользил, переворачиваясь и ударяясь о камни, неудержимо, бесконечно долго, как ему показалось, пока не наткнулся на невысокую ель. С помутненным сознанием он оставался лежать на спине. Его голова болела, как будто какое-то чужое существо вселилось в него. Он хотел приподняться, но какой-то невидимый великан снова прижал его к земле. И он заплакал, беспомощно заплакал. И потом он выкрикнул имя своей жены: «Аннемария!»

Когда он снова очнулся, туман уже рассеялся. Уже взошла полная луна и разлила всюду свой бледный свет. Баумбергер тотчас увидел, что он находится всего лишь в нескольких метрах от проезжей дороги, и издалека приближались медленно и почти бесшумно автомобильные фары. Ему удалось неожиданно быстро подняться и преодолеть по снегу те несколько метров, которые отделяли его от дороги. Небольшой автобус приближался к нему. Баумбергер взмахнул руками, и автобус остановился. За рулем сидела женщина. Когда Баумбергер открыл дверь, чтобы спросить, возьмет ли она его с собой, он содрогнулся. Этого же не могло быть.

— Ты? — спросил он недоверчиво, — но ты же…

— Да, — ответила она, — это я.

Баумбергер пытался найти какой-то довод, почему ее не могло быть здесь.

— Но ты же не умеешь водить машину, — сказал он, наконец, — тем более, автобус…

— Это не автобус, это montibus, — сказала она с улыбкой, — садись, дорогой, у тебя, без сомнения, будет, что мне рассказать.

 

Торт

Выходя из вокзала Локарно, через несколько шагов попадаешь в пассаж, где с картонками пом-фри и банками кока-колы сидят молодые люди в футболках и пестрых шапках. Там же на ступенях расставлены металлические столы и стулья, что не совсем отвечает атмосфере фаст-фуда, и если приглядеться, то можно заметить, почему. Эти ступени ведут в сад старого Гранд Отеля Локарно, который в окружении кипарисов, пальм и пышных рододендронов возвышается подобно чуду из других времен, со своей обширной центральной террасой, где среди колонн с цветочными вазами застыли каменные фигуры, как будто они только что закончили свой танец под музыку курортного оркестра.

Хотите пройти дальше к Пьяцца Гранде, или у вас найдется немного времени, чтобы услышать одну историю, начало которой связано с этим отелем?

Я услышал ее в одном доме, построенном в те же времена, но вовсе не похожем на Гранд Отель: в доме для престарелых в одной из долин в округе Локарно.

Это здание более скромное, средняя секция задвинута между двумя угловыми башнями, перед ней большая мощеная площадь, переходящая в крытую аллею глициний, а наверху, там, где в Локарно меняющими свой цвет светящимися буквами сияет название отеля, на этом приюте стариков непреходящей мозаикой выложено имя его основателя.

В этот приют привели меня в прошлом году личные дела. Кантон Тичино решил упростить распределение участков многочисленных земельных наделов и предложил их владельцам возможность объединения или обмена, и так как у меня есть в Альпах небольшой участок с сарайчиком, на котором мы летом с удовольствием проводим пару дней, подобное предложение пришло и ко мне, и я решил посетить владельца соседнего с моим надела. Тот с недавнего времени жил в этом приюте, мы были знакомы, и он обрадовался моему посещению, и долго сетовал на слабеющее зрение и на свой диабет, который доконал его ноги, так что он теперь едва может ходить, короче говоря, на всю разрушенную систему своего организма, для которого годится только одно простое слово — старость. Я предложил ему земельный обмен, с которым он быстро согласился. Он расспросил меня о состоянии тамошнего источника, о старых каштановых деревьях, и сам рассказал мне о временах своего детства, когда в его деревне было еще 600 голов скота, из которых в наши дни не осталось ни одной коровы.

Во время нашего разговора его сосед по комнате лежал в постели без движения с полуоткрытым ртом и только время от времени издавал тихий стон. Когда я попытался спросить его, что с ним, он никак не отреагировал.

«Он уже давно ничего не слышит, — сказал мой знакомый, — ему скоро стукнет сто лет, и мне кажется, что он уже давно хотел бы умереть, но все никак не может».

Мы продолжили наш разговор, и я спросил его, видел ли он раньше там на склоне диких кабанов, и тут сосед на постели поднял голову и произнес: «Un giorno vanno trovare la torta». И снова опустил голову на подушку.

Мой знакомый усмехнулся и сказал, что это единственные слова, которые еще может произносить бедолага, и поэтому его здесь прозвали «Тортом», прозвище, с которым он появился в этом доме и которое он, очевидно, носил всю жизнь еще в своей деревне. Но что было причиной этого, никто не знал, и к нему не приходили родственники, которых можно было бы спросить об этом.

Я подошел к постели старика, склонился над ним и спросил: «Dove vanno trovare la torta?»

He открывая глаз, он ответил: «Nel lago».

Я спросил моего знакомого, не читал ли он тоже, что водная полиция недавно во время поиска утопленника в Лаго Маджоре обнаружила на его илистом дне большую жестяную коробку с надписью «Гранд Отель Локарно», в которой оказался запал, который мог быть частью какого-то взрывного устройства, и об этой находке появилось много разных догадок.

Едва я это сказал, как старик приподнялся в постели, широко раскрыл глаза и воскликнул: «L‘hanno finalmente trovata!»

«Торт?» — спросил я и добавил: «Но там внутри был динамит!»

Тут появилась санитарка с обедом и весьма удивилась, увидев старика сидящим в постели, и удивилась еще больше, когда тот ясным голосом заявил мне, что мне стоит сейчас уйти и после обеда прийти опять, тогда он мне расскажет всю эту историю с тортом.

Я нашел поблизости остерию, где мне подали отличную поленту с ножкой кролика, и когда я после обеда снова вернулся в дом престарелых, я увидел, что старик как-то странно преобразился. Он сидел в кресле у окна в синем пиджаке с нагрудными галунами и в фуражке с надписью «Гранд Отель Локарно» и выглядел он так, будто бы он только и ждет, что его вот-вот кто-то попросит отнести чемоданы в номер. И рассказывал он без запинки, я даже не мог поверить, что это все тот же хрипящий человек, которого я увидел сегодня утром.

«Присаживайтесь, — сказал он мне и указал на стул для посетителей, — я с вами не знаком, но так как вы сообщили мне новость о найденной коробке, я хочу рассказать вам эту историю. С Ригетти, — он кивнул головой в сторону своего больного диабетом соседа, — я уже поговорил, он тоже хочет послушать».

«Меня зовут Эрнесто Тонини, я родился в 1904 году в этой долине, и я не знаю, имеете ли вы об этом представление — вы же из немецкой Швейцарии? — о том, как тогда здесь жили. Это была сплошная борьба за выживание, которая велась от низин долины до границ леса на склонах гор, каждый квадратный метр, на котором можно было хозяйствовать, был на счету, каждое каштановое дерево значило столько-то обедов для голодных желудков, детям часто приходилось на все лето уходить с козами и овцами к дальним альпийским лугам, и единственной пищей на всех было от трех до четырех литров козьего молока на день, во всех семьях было слишком много детей, и если мать умирала после рождения седьмого ребенка, а отца на покосе кусала гадюка и не было противоядия под рукой, то детей отдавали родственникам, где они обычно должны были вкалывать с первых петухов до заката солнца, или, если повезет, они попадали в сиротский приют. Мне повезло, я попал в сиротский приют, и мне еще раз повезло, после школы я получил место мальчика на побегушках в Гранд Отеле Локарно.

Естественно, и там пытались из нас выжать все, что только можно. Вставали мы в 5 утра, потом мы должны были мести большую террасу и площадь перед отелем, мы должны были бегать за булочками к пекарю, и горе тому, кого поймают, если он съест хотя бы одну из них, булочки на кухне подсчитывали и потом вычитали их цену из жалования, если можно было назвать жалованием 50 раппенов в день, а булочка стоила 10 раппенов. Я не хочу вас мучить дальше всем, что нам приходилось делать, скажу только еще, что младшие должны были отдуваться за все, что позволяли себе проделывать старшие. Мы жили по четверо в комнате с двумя двухэтажными кроватями, между которыми едва мог встать один человек, и для всех других, которые все были из Локарно, Асконы или Тенеро, я был болваном из долины, у меня не было даже возможности видеть моих братьев и сестер, короче, я был одинок, несчастен и беден, и я каждый день должен был прислуживать людям, которые были общительны, веселы и богаты. Вот так я стал коммунистом».

Эрнесто Тонини усмехнулся и посмотрел на нас обоих. Видимо, на наших лицах отразилось некоторое удивление.

— Вы такого не ожидали, если я не ошибаюсь?

Мы покорно кивнули, и он продолжал дальше.

«Мальчик из булочной, у которого я каждый раз покупал булочки, взял меня в один из моих редких свободных вечеров на собрание, которое происходило в маленькой типографии в Муральто, объясню, что значит собрание, это было скорее сборище заговорщиков, шесть или семь человек, иногда еще одна девушка, Джульетта, дочь печатника, который рассказывал нам, как Маркс выдумал такой мир, где больше не будет бедных и богатых, где все принадлежит всем, и как товарищ Ленин поехал из Швейцарии в Россию и низложил там царя, чтобы построить такой мир, и что все-таки лучше пока ничего не говорить об этих идеях там, где ты сейчас работаешь, потому что у нас все еще правят богатые и нас за эти идеи могут моментально вышвырнуть из этого Гранд Отеля Локарно.

Эту предосторожность я соблюдал, но с того момента, как я оказался среди коммунистов, мир стал выглядеть для меня иначе. Я стал спокойнее и делал мою работу лучше, так как уже знал, что это все изменится, и что однажды я смогу пригласить в Гранд Отель, в номер с видом на озеро моих братьев и сестер, которые работали батраками, служанками или на каменоломне, или оставались все еще в сиротском приюте.

Так как я выглядел опрятно и прилично, я получал время от времени чаевые и покупал себе маленькие учебники немецкого, французского и английского, их я носил в карманах и во время моих побегушек доставал, чтобы познакомиться с этими языками. Мы же, как повторял часто печатник, являемся ячейкой, и вполне возможно, что кого-то из нас рано или поздно могут послать за границу, туда, где творится мировая история.

Когда я носил чемоданы иностранных гостей, я все время пытался сказать что-то на их языке и у них поучиться. Это сделало меня любимцем, и порой гости сами просили, чтобы именно маленький Эрнесто проводил их на вокзал или принес им чай в номер. Это не осталось в отеле без внимания, и через три года мне стали доверять службу на этаже и время от времени ставили помощником официанта. А дважды в месяц по вечерам я слушал на наших собраниях, как товарищ Ленин вывернул Россию наизнанку, однако в Мюнхене с республикой Советов ничего не вышло, и это должно быть для нас предостережением, насколько трудно делать у нас революцию.

И вот, как-то внезапно, мировая история пришла в Локарно. Осенью 1925 года собрались премьер-министры из половины Европы именно здесь, в Тичино, чтобы обсудить итоги Первой мировой войны. Насколько я понял, речь прежде всего шла о том, чтобы снова сделать Германию нормальным членом Европы. То, что Германия таковым еще не считалась, мы заметили по тому факту, что все делегации кроме Германии располагались у нас в Гранд Отеле — англичане, французы, итальянцы, бельгийцы, и, погодите, да, чехи тоже были там, они прибыли несколько позже, господин Бенеш и его супруга, которая всегда была в своей соломенной шляпе, и поляки.

Весь Локарно высыпал из своих домишек на улицу в эти четырнадцать дней. От двухсот до трехсот журналистов носились каждый день к Дворцу юстиции, где происходили заседания и куда им доступа не было, и потом в Гранд Отель на пресс-конференции, где они тоже ничего не успевали узнать, и затем к „Объединению банков“, откуда они могли звонить по телефону и телеграфировать.

Политиков, чьи имена были известны только из газет, теперь можно было увидеть воочию, немец Штреземан со своей сияющей лысиной пил по вечерам на Пьяцца Гранде свое пиво, француз Брин, маленький и несколько сутулый сходил однажды в кино, Чемберлена, британца, наблюдали вместе с женой на прогулке вдоль Лидо, и мы в Гранд Отеле видели их, естественно, совсем близко, за завтраком или за обедом, и персонал старался с раннего утра до позднего вечера, и никто из нас не имел права отсутствовать. Однажды шеф-повар схватил меня около двенадцати на задней лестнице, когда я, смертельно уставший, хотел спуститься в мою комнату, и заставил меня помогать ему намазывать хлебцы, которые я должен был потом разносить на полночную пресс-конференцию, и я услышал, как Гранди, правая рука Муссолини, угрожал всем итальянским журналистам, что если завтра вдруг появится хотя бы одно слово о проекте договора в их газетах, эти газеты будут тут же запрещены. И потом я подавал этим журналистам мои хлебцы, а Луиджи, второй помощник официанта, разливал им шампанское. Так я понял, что значит свобода прессы, и мне стало ясно, почему наш печатник с таким возмущением говорил о фашистах.

Не только весь Локарно был в возбуждении, но и наша маленькая ячейка. Коммунисты, как учил наш печатник, должны быть категорически против этих переговоров.

Германия, которая вернула свое влияние, усиливает правые и буржуазные силы в Европе, и таким образом мешает революционному перевороту. Вот почему эту конференцию по мнению коммунистов следует саботировать.

Как коммунисты это некогда проделывали, я узнал после нашего собрания и незадолго до начала конференции, когда печатник задержал меня и сказал, что поскольку я работаю в Град Отеле и нахожусь рядом с политиками, не вызывая в них подозрения, все товарищи ожидают от меня великого подвига ради мировой революции. „Какого подвига?“ — спросил я, и тогда он открыл портфель, в котором лежало несколько брусков динамита, и показал мне, как надо поджигать бикфордов шнур. „Он рассчитан на 10 секунд, — сказал он, — чтобы ни у кого не было времени спастись“.

Я побледнел. „Это значит…“

„Да, Эрнесто, это значит, что твое имя будет стоять во всех учебниках истории. И Пьяцца Гранде будет называться площадью Эрнесто Тонини. Понятно?“

„Понятно, шеф“.

„Пролетарии всех стран… — соединяйтесь“, — пробормотал я и отправился домой с портфелем под мышкой, и так как у меня к тому времени уже была отдельная комната величиной с хороший чулан, я положил динамит в чемодан, который хранился у меня под кроватью.

Я быстро пришел к своему решению. Моя жизнь до этой поры была тяжела и безрадостна, друзей кроме ячейки у меня почти не было, особых шансов продвинуться в гостиничном деле я не имел, жалеть обо мне будет некому, зато мое имя узнает весь мир, и мои братья и сестры когда-нибудь будут пить лимонад на площади моего имени».

Эрнесто Тонини замолчал и попросил меня подать ему стакан с чаем с ночного столика, и когда я его передал, он выпил чай небольшими глотками и облизал языком свои пересохшие губы.

Я налил ему из чайника еще стакан, но он отклонил его и продолжил свой рассказ.

«Конференция началась, и вопрос был в том, как я смогу в один момент поразить как можно большее количество участников. Кроме того, что было проверено крепление люстры, которая висела в вестибюле в пролете четвертого этажа, одной из мер предосторожности было то, что делегации во время обеда рассаживались как можно дальше друг от друга, так что мне приходилось выбирать, на какую из делегаций совершить покушение.

Самыми важными объектами были, несомненно, английская и французская делегации. Я уже решил выбрать английскую, так как Чемберлен был председателем конференции и так как мадам Бриан дала мне чаевые, когда я ей доставил в гостиничный номер букет цветов от градоначальника.

И тут случай предоставил мне возможность, за которую мне будет благодарна история.

Одним из самых важных гостей, которые входили и выходили из нашего отеля и перед кем все вытягивались в струнку, был француз по имени Лушер. Это был капиталист из учебника, печатник называл его имя с особой ненавистью, когда говорил о нищенских зарплатах пароходного общества и железных дорог Чентовалли, ибо те принадлежали господину Лушеру, к тому же именно его заслугой было то, что конференция состоялась не где-нибудь, а здесь в Локарно.

Так вот, месье Лушер заказал у кондитера отеля большой торт, который на следующий день должен был быть доставлен на его теплоход „Фьор д’аранчиа“. Вскоре просочились сведения, что на этот корабль на прогулку по озеру будут приглашены самые главные персоны этой конференции, там они смогут продолжить свои дебаты в более приятной атмосфере.

Столы с богатыми тессинскими блюдами, а так же мерло и грюнер велтинером должны быть накрыты в расчете на 12 персон, позднее во время прогулки надо будет подать к кофе этот огромный торт. К моему удивлению именно меня назначили доставить торт на борт и все время обслуживания велели быть под рукой у старшего официанта. Это было связано с большим вечерним банкетом, на подготовку к которому будут брошены все наличные силы, с другой стороны сыграло свою роль и то, что я мог худо-бедно объясниться на немецком, английском и французском.

Вы можете себе представить, что я почти не спал в эту ночь, и вы, вероятно, можете себе представить еще, как я на следующий день доставил динамит на судно. Этот торт был как бы двухэтажным, и кондитер написал на нем взбитыми сливками слова „Мир“ и „Локарно“. Торт уложили в большую жестяную коробку, которую закрыли на защелки, и когда я взял его на кухне, я прошел сначала с ним в свою комнату, открыл коробку и засунул бруски динамита как можно глубже в массу торта, так что оттуда высовывался только запальный шнур.

Потом я снова закрыл коробку и понес ее как некое чудовище кратчайшим путем вниз, где меня уже ждал главный официант. Так как помещение в корабельном салоне было очень тесным, он приглядел для него место под одним из сидений на нижней палубе, что имело свои преимущества, ибо тогда торт оставался в прохладе, как-никак была уже середина октября. Туда я его и поставил и стал вполуха выслушивать указания официанта по обслуживанию. Главное, я нащупывал спички в моем кармане. Я был готов вершить мировую историю.

Министры и высокие секретари один за другим, один за другим, — Чемберлен, Бриан, Штреземан, Лутер, Сциайола и как они там еще назывались — ничего не подозревая, вступили на борт корабля, который увлечет их в погибель, и их поприветствовал сам господин Лушер, затем корабль отчалил в направлении Луино и все они потянулись к своим бутербродам, блюдцам и ломтикам салями, зазвенели сдвигающиеся бокалы с белым вином, то и дело можно было слышать слово „Союз народов“. И вот тут случилось нечто неожиданное.

Вы можете понять, что я в ожидании того, что должно произойти, был весь на нервах, и тут я пролил на платье единственной даме на борту, леди Чемберлен, немного белого вина, что вызвало гневный взгляд моего старшего официанта, в то время как леди Чемберлен пристально посмотрела на меня и спросила: „Are you in love, young man!“

И в этот момент мне вдруг стало ясно, что я действительно влюблен, а именно в Джульетту, дочь печатника, на которую я часто заглядывался, когда она нам, заговорщикам, приносила что-нибудь выпить и потом снова уходила, и я замечал, что я уже давно жду случая, чтобы встретиться с ней где-нибудь наедине, пригласить ее на прогулку, и я с этой мечтой не просто играл, но я горел ею, я мечтал поцеловать и обнять эту девушку, и тут я понял, что ни в коем случае не хочу войти в мировую историю, пока еще ни разу не погулял с девушкой, и к моему большому удивлению я сам услышал свой неожиданный ответ: „Yes, I am, Madame, and I beg your pardon.“»

Здесь Эрнесто Тонини цепко схватился за поручни кресла, подался вперед из последних сил всем своим тщедушным телом, проникновенно посмотрел на нас и затем продолжил:

«И вот наступил момент, когда старший официант приказал мне принести торт, я прошел на нижнюю палубу и не нашел никакого другого способа себе помочь, как намеренно споткнуться на последней ступеньке трапа и выронить жестяную коробку с тортом, на котором было написано „Мир“ и „Локарно“, за борт в озеро, где он Медленно затонул.

Гнев старшего официанта не ведал границ, и месье Лушер тоже прошипел мне по-французски „идиот“ и „кретин“, и если бы не леди Чемберлен, которая положила руку мне на плечо и примирительно сказала: „He is in love, gentlemen — why don’t you love each other too?“ — я бы получил на месте немало оплеух.

Никогда больше я не краснел так, как в тот раз, и кто знает, была бы Германия принята в Народный совет, если бы не вопрос леди Чемберлен о влюбленности, и, таким образом, я все-таки немного повлиял на ход мировых событий. Естественно, эта история тотчас же распространилась повсюду, и все мои коллеги стали называть меня с этой поры только „Тортом“; и если бы леди Чемберлен не вступилась за меня перед директором отеля, меня бы несомненно вышвырнули оттуда.

Что было в этом торте, никто об этом не узнал никогда, но на следующий день я пришел к печатнику и сказал ему, что его динамит лежит на дне Лаго Маджоре в жестяной кухонной коробке и что следующее покушение пусть лучше совершает он сам, вместо того, чтобы поручать это такому болвану, как я, и что я больше не приду на его собрания и вообще больше не верю в коммунизм, потому что ради него надо убивать таких милых людей, как господин и леди Чемберлен, и еще при этом самому погибнуть.

Тем не менее, я дал ему слово никому об этом не рассказывать, за что он был мне весьма благодарен, и впрочем, со временем он стал моим тестем, потому что Джульетта полюбила меня, но мы с ней целовались и обнимались лишь недолгое время, пока мы были вместе, потому что скоро она, юная и бездетная, умерла от туберкулеза, но я люблю ее и сегодня, я люблю ее и леди Чемберлен, потому что они обе не позволили мне войти в мировую историю».

Старик обессилено опустился в свое кресло, и какое-то время в комнате царила тишина. Потом он попросил меня принести с туалетного столика два стакана для зубных протезов и сполоснуть их, потом открыть нижний ящик его шкафа. Там, позади его маленького чемодана, в котором он некогда был вынужден прятать динамит, стояла бутылка грапы и оловянный бокал с надписью «Гранд Отель Локарно».

Сам он не стал пить, но нам, не пролив ни капли, хотя руки его дрожали, он наливал собственноручно, и мы пили, пока на улице не пошел дождь и постепенно стемнело, и мы выпили всю бутылку маленькими и медленными глотками.

Когда мой знакомый позвонил мне через два дня, так как наш обмен участками был разрешен земельным ведомством, он мне сообщил, что Эрнесто Тонини мирно скончался той же ночью.

 

Письмо

Цюрих, 24.08.2004.

Дорогой Хайнер!

Не пугайся, но я пишу тебе из окружной тюрьмы Цюриха. Сразу же после решающего допроса у следователя я пытался тебе дозвониться, но услышал только на автоответчике, что ты сейчас катаешься на своей яхте по Средиземному морю и будешь в своем бюро ненадолго только в четверг вечером. Так что твои дела гораздо лучше, чем мои. С сегодняшнего вторника пополудни я нахожусь под следствием, и я назвал тебя как моего адвоката. Мы же знаем друг друга со школьных времен, и в моей истории есть один пункт, по поводу которого я могу довериться только близкому товарищу, поэтому я лучше подожду еще два-три дня, нежели обращусь за помощью к Бёни или Гроссенбахеру. Я конечно надеюсь, если ты сможешь приехать ко мне (самое позднее) в пятницу, ты меня вызволишь отсюда и я в конце недели снова выйду на работу. Для Сони: причиной моего отсутствия является мой сильный летний грипп. Сложилась такая цепочка глупейших случайностей, что я почти понимаю мою следовательницу, когда она всему этому не верит. Но теперь все по порядку. Как ты знаешь — или, может быть, ты этого не знаешь, что я как священник занимаюсь с преподавателями катехизиса (среди которых большинство — преподавательницы), и после одного из таких образовательных вечеров в церковной общине города Устера я стоял на платформе в ожидании поезда. Следующий должен был быть где-то минут через 10, и ты несомненно знаешь, что я люблю всегда находиться в движении, я прогуливался по всему бесконечному перрону до самого упора, и когда собирался повернуться, чтобы пойти обратно, я вдруг увидел между шпалами среди щебня и зеленой травы — там поблескивало что-то красное.

Сегодня я проклинаю мое любопытство, которое заставило меня спуститься с платформы на щебень и подобрать эту маленькую штучку, которая застряла между двух камней. Это была металлическая пластинка, с одной стороны красная, с другой бесцветная, с белыми буквами ZH, и под ними цифры 87. Две дырки для винтов и внизу, где заканчивалась граница красной краски, шестизначный номер, который я теперь уже, к несчастью своему, запомнил — 912 628, а вся пластинка около 5 см в длину и 3 см в ширину. Что-то это тебе говорит, ты же старый автомобилист, еще и яхтсмен? Это номер велосипеда, который мы, пролетарии, поскольку и мы время от времени тоже передвигаемся на колесах, обязаны каждый год регистрировать снова. Если при контроле обнаружат его отсутствие, ты обязан заплатить штраф, и прежде всего, без этого номера ты не можешь быть застрахован от ответственности за причинение вреда, если ты вдруг наедешь на какого-нибудь пешехода. Однако насколько мне известно, не помню с какого времени, но, во всяком случае, 10 или даже 15 лет приклеивают еще пластиковую табличку с соответствующим годом и номером позади багажника, там она крепится, или еще где-нибудь под седлом на раме. Так что эта табличка с номером была уже неким раритетом, чем-то, с чем мои дети уже не были знакомы, и так как 87 — это год рождения моей дочери Софи, я подумал, что я могу этой табличкой когда-нибудь украсить какой-нибудь подарок, например, к ее восемнадцатилетию в следующем году, потому я сохранил ее. Это было моей большой ошибкой, как выяснилось позже. Я очистил ее металлическую поверхность бумажной салфеткой и этим совершил еще одну ошибку.

Так как я люблю моей семье устраивать сюрпризы, я не просто сунул этот номер в карман пиджака, где, насколько я себя знаю, была бы вероятность, что я о ней просто забуду и что Соня ее найдет, когда она вывесит мой костюм на балкон, чтобы проветрить (у нее такая привычка!), она и так меня бранит за все, что хранится в моих карманах, будь то записная книжка, расческа, спички, порядок свадеб и похорон, она говорит, все это растягивает костюм. Итак, куда деть табличку, чтобы я о ней не забыл дома? В мой бумажник!

И вот подходит поезд, я поспешил к первой группе ожидающих и был готов к посадке. Так как было между 5 и 6 вечера, народу набралось довольно много. Я втиснулся между тремя мужчинами с пластиковыми пакетами, говорящими по-испански, которые двинулись вперед, чтобы передать эти пакеты женщине, уже вошедшей в вагон. Когда и я вошел, женщина закричала: «Нет, нет, нет!» — и выскочила в последний момент вместе с мужчинами, которые все вместе паковали какую-то из сумок, и поезд тронулся. «Ага, — подумал я, — вот так организуют кражи». Я похвалил сам себя за мою мудрость, потом решил все же проверить свои карманы, и обнаружил, как ты уже догадался, что моего бумажника нет. Мой мобильник был у меня в портфеле, я тут же позвонил в полицию, описал случившееся и четверку предполагаемых воров и дал свой номер. Мои услуги как информатора могли еще понадобиться.

Когда я еще занимался дома срочным блокированием моих банковских и кредитных карт, позвонили из полиции, воры задержаны, мой бумажник обнаружен, и я могу его уже сейчас забрать в отделении города Устера. Нельзя ли мне его получить по почте, спросил я. Нет, к сожалению, нельзя, меня настоятельно попросили явиться лично с соответствующими удостоверениями личности. На следующее утро у меня панихида, пополудни занятия по конфирмации, так что я заявил, что приду послезавтра утром. Еще одна ошибка, как я сегодня понял. Если тебе когда-нибудь позвонит полиция, дорогой Хайнер, чтобы ты получил обратно что-то украденное, спеши туда сразу же, не оставляй им времени копаться в твоих вещах!

Вот, являюсь я в полицию, предъявляю свой паспорт и вкратце объясняю, что и как было украдено. Мне показывают фото тех четверых, я подтверждаю, что это они и есть, которые меня обокрали, прежде всего, женщину я сразу точно узнал. Дежурный полицейский, седой, спокойный человек, просит меня подробно описать содержание моего бумажника, что я и делаю, кроме одной детали.

— Не было ли еще чего-то там? — спросил он меня.

— Насколько я помню, это все, — сказал я.

— Подумайте получше, — сказал он, — возможно, это что-то, что не обязательно хранить в бумажнике.

— Ах, — сказал я. — Вы имеете в виду велосипедный номер?

— Верно, — говорит полицейский с улыбкой, достает бумажник из ящика стола, открывает его, так чтобы было видно номер и намеревается передать его мне. Но потом он медлит еще момент.

Не является ли это старым номером моего велосипеда, спрашивает он.

Нет, отвечаю я, я его нашел и взял с собой.

Где это случилось, хотел бы он знать, и я рассказал ему историю этой находки, так, как это было.

Он хотел бы оставить этот номер для доследования, сказал он, пожалуйста, сказал я, он может вообще его себе оставить, мне он не особенно важен, нет, мне его вернут, как только доследование будет закончено, мне его даже могут на этот раз вернуть по почте, сказал он вежливо, теперь я только должен подписать квитанцию, что я доверяю ему находившийся в бумажнике следующий предмет: 1 велосипедный номер ZH 87, 912 628.

Лучше бы я ничего этого не удостоверял, но что было делать? Хотя я обозначил себя нашедшим этот номер, а не владельцем, возможно, мне следовало бы особенно настаивать на этом, но подумай сам, мог бы ты здесь почуять что-то подозрительное? Хорошо, ты, пожалуй, мог бы, ты в своей профессии склонен видеть только зло и коварство в человеке, я же скорее расположен находить в нем его добрые стороны. Потому я и не смог избежать этой ловушки.

Можешь себе представить, какой для меня стало неожиданностью, когда мне вскоре после этого позвонили из кантональной полиции Цюриха и какой-то господин Грендельмайер попросил меня незамедлительно явиться туда, чтобы ответить ему на несколько вопросов, которые он хочет задать мне в связи с принадлежащим мне велосипедным номером. Если же мне это будет неудобно, он сам зайдет ко мне.

Так как мне не особенно приятно видеть полицию в моем доме, я пришел туда сам.

Грендельмайер, рядом с которым за компьютером сидела помощница, извинившись за беспокойство, обратил мое внимание на то, что это будет полицейское дознание, так что все, что я здесь скажу, может быть использовано в суде, в том числе и против меня, или что-то в этом роде. Я имею также право отказаться от показаний. Для этого нет никаких оснований, заметил я, во всем, что касается этого велосипедного номера, мне вовсе нечего скрывать, и мне как пастору собственно не стоит угрожать судом, чтобы я не стал врать. Когда я спросил, в чем здесь, в конце концов, дело, он ответил, что речь идет об убийстве Кавьецелей в 1987 году. Мне показалось, что я ослышался. Об убийстве? Какое отношение к этому убийству имеет велосипедный номер, спросил я.

16-го июня 1987 года, сказал он, в одном загородном доме недалеко от города Бахтеля были застрелены два человека, супружеская пара Кавьецелей, и около этого дома был найден велосипед, который числился как угнанный, без номерной таблички, но по страховому свидетельству его номер был установлен, и это был именно тот самый из моего бумажника, и мне снова показали эту табличку, которая теперь вдруг стала вещественным доказательством. Так как это дело осталось до сих пор не раскрытым, эта табличка приобретает особое значение, и он хотел бы попросить меня еще раз объяснить подробно, как ко мне попал этот номер.

Я вспомнил об этом кровавом преступлении, о котором в свое время много говорили, это была весьма почтенная супружеская пара, у них не было обнаружено ни каких-нибудь врагов, ни подозрительных связей. Мне стал понятен интерес следствия к моей находке, и, пока помощница бегло стучала по клавиатуре компьютера, я еще раз изложил всю эту историю для протокола.

Стоял ли я один в конце перрона или возможно там мог находиться кто-нибудь еще, хотел уточнить Грендельмайер.

Нет, сказал я, я там был один, и здесь я вдруг заметил, что он ищет свидетелей, что он мне, очевидно, не доверяет.

Был ли я уже в 1987 году в сане священника, спросил он затем, на что я ответил утвердительно и назвал место: город Винтертур.

«Ага», — вот все, что он мне на это ответил.

И тогда прозвучал вопрос, решающий вопрос, который он задал вполне буднично: «Вы случайно не помните, где вы были вечером 16-го июня 1987 года?»

«Да послушайте, — сказал я. — Вы же не можете приписать мне участие в убийстве только потому, что я нашел где-то велосипедный номерок и вместо того, чтобы выбросить его, взял с собой, потому что он совпал с годом рождения моей дочери»?

Ему весьма жаль, сказал на это Грендельмайер, но им приходится теперь внимательно изучать каждый след, прежде всего потому, что через три года истечет срок давности и для них каждое нераскрытое и оставшееся безнаказанным убийство остается бременем, и не только для них, для полиции, добавил он, но и для всего общества.

Мне это понятно, и я сказал ему, — лучше бы я тогда прикусил себе язык, — но я сказал это как возмущенный праведник, который вдруг попал под полностью необоснованное подозрение, итак, я ему сказал: где я был семнадцать лет назад в какой-то день, я вряд ли, как, впрочем и любой, так сразу могу вспомнить, но, так как я храню все мои записные книжки, мне не будет стоить труда это установить. Я посмотрю дома и сразу ему позвоню.

Будет лучше, сказал Грендельмайер, если я приду еще раз, чтобы мои показания можно было точно запротоколировать, или, если мне так будет предпочтительней, он сей же час может сопроводить меня домой.

Это предложение я отклонил, отправился домой, достал с чердака мои старые записные книжки, где они, сам не знаю зачем, хранились, собственно, страсти коллекционера во мне нет, но мой первый ежедневник я завел уже в десять лет, я заносил туда всех людей, с которыми встречался, по их датам рождения, и само собой был там и этот дневник за 1987 год. Когда я его раскрыл и нашел месяц июнь, я пришел в ужас. Опять я совершил еще одну ошибку, на этот раз семнадцать лет назад. Там было написано карандашом: 18 час. С.

И тут я тебе кое-что расскажу, что я могу доверить только близкому другу, это как раз то, из-за чего я уже три дня жду тебя, вместо того, чтобы найти себе другого адвоката.

Тогда у меня была любовная история с другой женщиной, ее звали Сесиль, и была она в звании викария, теперь она уже священница в одном большом швейцарском городе, она замужем и у нее есть дети. Мы с ней познакомились в конце церковной недели, посвященной странам Третьего мира в евангелическом конференц-центре Гватт, и я уже теперь не помню, как это случилось, но я вечером постучал в ее комнату и там остался, и пламя страсти, которое нас охватило, было внезапно и неугасимо, мы встречались потом где-то почти целый год, пока не одумались, решив, что так дальше не пойдет, и мы расстались с грустью, но с пониманием, и мы остались друзьями. Ни ее тогдашний жених, с которым она тогда была помолвлена, ни моя жена ничего не знают об этом приключении…

Дата 16-го июня 1987 года имеет особую отметину, так как 13 июня родилась наша Софи, и Соня тогда еще оставалась в родильном доме. Мое нарушение верности было полнейшим бесстыдством, что можно оправдать только тем, что я полностью потерял голову из-за этого увлечения и не мог контролировать свои поступки.

И вот я уставился на это С в моем старом дневнике, который для любого дознавателя в подобном случае указывал бы на горячий след. И мне тут же пришло в голову, что я этого Кавьецеля даже видел однажды. Он был участником синодального съезда и на одном из заседаний, на котором я тоже присутствовал, он критиковал деятельность левого крыла церкви, к которому принадлежал и я, он требовал выражения позиции церкви по политическим вопросам, таким как апартеид в Южной Африке и поддержку его швейцарскими банками, а также говорил о защите окружающей среды, о гибели лесов, об атомной энергии и т. п.

Я попробовал представить себе такую картину, что могло бы получиться, если бы я попросил Сесиль подтвердить мое алиби, ведь это С было сокращением именно ее имени, и именно этот вечер и эту ночь я провел с ней. Конечно, для нее это не могло сулить ничего хорошего, а для меня и Сони это стало бы вообще катастрофой. И для детей! Представь себе такое: Они узнают, что я, пастор, отец и супруг, воспользовался рождением моей первой дочери для того, чтобы переспать с другой женщиной… Я был удручен и не видел никакого выхода.

К Соне, с которой я обычно охотно советуюсь, когда я не могу найти какое-то решение, здесь я не могу обратиться. Я ломаю голову над тем, что подумает Грендельмайер, когда я ему доложу, будто я не нашел свой ежедневник. Поскольку речь идет об убийстве, он может дать команду произвести обыск в моем доме, и тогда Соня будет недоумевать, зачем вдруг понадобился этот ежедневник. Уничтожить все дневники? После того как я ими похвалялся перед Грендельмайером? И как уничтожить? Быстро поехать туда, где сжигают мусор? Слишком заметно.

Тот факт, что я эту заметку вообще внес в ежедневник, кажется мне сейчас полностью непонятным, это должно было быть вызвано той безудержной радостью, которую я чувствовал от встречи с другой женщиной, некое чувство триумфа оттого, что можешь поступить против всех обычаев и условностей.

Подчистить эту запись? Я смотрел на нее, она была написана карандашом, осторожно, тонко, написана именно так, чтобы я мог при необходимости ее легко стереть. Это было решением. Я взял с письменного стола резиновый ластик и начал тщательно подчищать свидетельство о моем рандеву от 16-го июня 1987 года. Когда вдруг открылась дверь, я так испугался, что резко рванул резинку, и бумага чуть не порвалась. Это была Софи, она спросила, не могу ли я ей помочь выполнить задание по французскому языку. Я ответил ей, что я сейчас как раз спешу по делу, что у меня будет время только после ужина. Когда она, мурлыкая, вышла из комнаты, я посмотрел на свою работу. Мне не удалось всю эту злополучную запись стереть незаметно, более того, образовалось странное зияние в системе безупречных дневниковых заметок, стало очевидным, что именно над этой июньской неделей и над этой сомнительной датой была проведена подозрительная манипуляция.

Затем все продолжалось как во сне.

Я заперся в туалете, вырвал все страницы из еженедельника, порвал их на мелкие кусочки, выбросил в унитаз и спустил воду. С обложкой я не мог проделать то же самое из страха засорить трубу. Затем я вышел из дому, сел в трамвай, доехал до вокзала, вышел и выбросил обложку, которую завернул в бумажный пакет, в уличную урну и отправился оттуда в бюро кантональной полиции.

Там я заявил для протокола, что я, к сожалению, ежедневник за год 1987 не нашел, но я полагаю, что вечер 16-го июня я провел дома и занимался подготовкой рассылки адресов о рождении моей дочери, которая за три дня до этого появилась на свет. Так как моя жена еще находилась в больнице, никаких свидетелей я назвать не могу.

«Подтверждаете ли Вы, — спросил меня Грендельмайер, и тут выражение его лица стало строго официальным, — что Вы полчаса назад обложку этого еженедельника выбросили в урну возле вокзала?»

Я недооценил серьезности моего положения, за мной следили!

Да, ответил я, это так, и дело в том, что у меня были на это личные причины, которые никакого отношения к этому убийству не имеют.

И теперь только не говори мне, что я должен был сделать и чего не должен был, я это знаю сам, полагаю, я столько всего сделал не так, как надо, насколько можно было все это сделать не так, а скажи мне, что же мне теперь делать? Стоит ли мне просить Сесиль подтвердить нашу тогдашнюю любовную ночь? И можно ли будет это считать моим алиби, поскольку никто третий нас при этом не видел? Если же это не годится, то я бы не хотел ни в коем случае будить спящих собак. И что подозрительного в этой истории с этим номерком? Нужно ли мне вообще алиби, если у меня с убитым вообще не было никаких личных отношений? Тогда они могут потребовать с тем же успехом алиби от всех тех, кто вместе с этим Кавьецелем присутствовал на том синодальном собрании.

Самое глупое здесь конечно этот ежедневник, к счастью они уже не узнают, что я там хотел стереть, но я потом старался объяснить следовательнице, которая вынесла решение взять меня под стражу из-за опасности тайного сговора, что я уничтожил ежедневник единственно из личных обстоятельств. Если мне в этом поверят без того, чтобы я изложил детали, то, хотя с меня и снимут обвинения в убийстве, но тут я останусь с моей виной перед Соней с грудой черепков, ибо она захочет знать, что это были за личные обстоятельства. И дети, как я буду им в глаза смотреть? И членам общины? И моим конфирмантам? И как долго это будет длиться, пока полиция даст официальное сообщение, что кто-то находится под следствием, или под судом, как все это происходит? Сколько может продолжаться этот мой летний грипп? Сколько бы все это не тянулось, в конце концов, все выйдет на свет: Были основания задержать меня в связи с убийством, и этого достаточно, чтобы подорвать мою репутацию, и прежде всего, как пастора, semper aliquid haeret, мы же учились латыни у старого Рамбасса, ты еще помнишь? И это письмо, которое никого не касается, кроме нас с тобой, могу ли я его тебе послать, не опасаясь, что кто-то еще его прочтет? Или мне надо ждать нашего разговора? Но не будет ли и при нашем разговоре присутствовать какой-нибудь чиновник? Сплошные вопросы, я настолько в этих делах наивен.

Я бы лучше стал молиться Богу, но я никогда ни видел в Боге моего близкого знакомого, который бы вникал в мою судьбу, а лишь высокую этическую инстанцию, по которой мы должны мерить наши поступки, и перед этой инстанцией я нахожусь сейчас не в самом лучшем виде.

Я был бы тебе очень благодарен, дорогой Хайнер, если бы ты в пятницу пришел ко мне как можно скорее, воистину!

P.S. Если выяснится, что письмо может быть прочитано, я его не буду отправлять, а попрошу Соню переслать его тебе.

P.S. 2 Забудь о P.S. 1, так как в этом случае письмо все равно до тебя не дойдет — я думаю, что на этом мне следует закончить.

 

Дарение

Недавно меня пригласили на шестидесятилетний юбилей одного моего приятеля, и там я встретил старых знакомых, которых не видел уже очень давно. Так случилось, что я оказался в углу за кофейным столом с юристом, дамой-режиссером и фотографом, мы были все почти одного возраста, и разговор зашел об изменениях условий работы в наших профессиях и о меняющимся времени вообще. Когда юрист сказал, что одним из плюсов нынешнего, заметного всюду сокращения числа чиновников является определенное отступление бюрократии в общем и целом, дама-режиссер возразила ему, что ей, напротив, приходится сегодня над каждым проектом начинать работу с нуля и что она все чаще убеждается в том, что одна инстанция дает что-то только тогда, когда и другая инстанция дает что-то, и что ей приходится свои экспозе и заявки рассылать по все большему числу адресов, и поиск средств, таким образом, проглатывает гораздо больше времени, чем сама работа, так что по ее личному мнению бюрократия только наступает, а не отступает. Пока я размышлял, где и когда я в последний раз имел несчастье попасть в бюрократические сети, фотограф сказал с улыбкой, что если у нас есть охота какое-то время его послушать, он мог бы нам рассказать по этому поводу одну историю, которая случилась с ним. Естественно, у нас была охота, мы налили ему еще кофе, расположились удобнее, и он поведал нам следующее, что любезно позволил рассказать и вам.

«Я получил, — начал он, — за книгу, для которой подготовил фотографии, чек, и так как речь шла о тантьемах, то есть долях прибыли, которые начисляются в процентах, в этом чеке содержалась не круглая сумма, а именно — 202,36 франка. Он был выписан на банк, филиал которого находился недалеко от моего дома, и как-то, когда у меня кончились наличные деньги, я отправился в этот банк и положил чек на стойку вместе с моим удостоверением личности. Банковский служащий, молодой человек с безупречным галстуком и напомаженными волосами, сначала спросил, есть ли у меня счет в их банке, и когда я ответил отрицательно, он записал номер моего удостоверения личности и затем уточнил, все ли в порядке с выписанной суммой в 202,36 франка: Я полагаю, что да, ответил я, и почему он сомневается в этом. Из-за суммы в раппенах, ответил он, это все-таки необычно. Речь идет о процентах от проданных книг, объяснил я ему, издательство, очевидно, все рассчитало до мелочи, в чем же тогда проблема. Проблема в том, что банк не выплачивает в раппенах. Он может об этом не беспокоиться, сказал я, будет достаточно, если он выплатит мне 202,35. Он так не может, возразил служащий, поскольку чек выписан на 202,36, то он должен точно такую же сумму провести по учетной записи. Можете себе представить, как я был раздосадован. То есть, это значило, что я из-за какого-то одного раппена не смогу получить мои деньги, сказал я, должно же быть здесь какое-то решение. Самым простым было бы, сказал молодой человек, если я открою для вас счет, тогда вы сможете внести мне всю сумму, и я смогу вам из нее сразу выдать, например, 200 франков. Тут я заупрямился. У меня есть счет в одном из самых крупных банков, есть счет в банке с безупречной репутацией, и у меня есть наследственный счет еще в одном региональном банке, и мне этого достаточно, я не собираюсь открывать дополнительный счет еще в одном банке, я хочу только быстро получить мои две сотни франков. В противном случае я забираю мой чек и отправляю его обратно тому, кто его выписал, с просьбой округлить эту сумму и приписать ее к моей следующей выплате.

Когда я это произнес, мое лицо, видимо, сильно изменилось, так как служащий поднял, словно защищаясь, руки вверх, и оглянулся в поисках помощи. Потом он попросил прощения, отошел от стойки к столу своего начальника, пожилого человека с лысиной и в роговых очках, который, естественно, как раз в это время говорил по телефону. Прошло несколько минут, пока он не закончил разговор, и тут мой собеседник изложил ему мой случай, начальник бросил на меня сквозь очки короткий взгляд, словно шеф полицейского участка, которому только что привели мелкого хулигана.

Затем он взял мой чек в руки и подошел ко мне в сопровождении служащего, которого так озадачила эта проблема.

— Господин Кильхенман, — сказал он мне с натянутой любезностью, — вы не хотите открыть счет в нашем банке?

— Нет, — ответил я, — ни в коем случае, мне очень жаль.

— Нам тоже очень жаль, — сказал начальник с гримасой улыбки, — проблема как раз в том что…

— Я знаю, — перебил я его, — но я дарю вам этот раппен!

— Вы дарите нам этот раппен? — серьезно спросил меня начальник, а его служащий высовывал из-за его плеча свою напомаженную голову.

— Да, от всего сердца, — сказал я, и добавил, — вы знаете, один раппен тоже уже не тот, что был когда-то прежде.

Пожилой начальник пропустил мимо ушей эту шутку и сказал, что это можно сделать, я должен только еще чуть-чуть запастись терпением, он сейчас принесет мне необходимый формуляр, дело в том, что надобность в последнем возникает не часто. С этим он вышел в служебное помещение и через пару минут вернулся, три страницы трепетали в его руке, и вслед за ним, поверите вы мне или нет, плелась секретарша, держа на весу электрическую пишущую машинку.

— Проблема в том, господин Кильхенман, — заявил он мне, — что бланки на дарение еще не введены в компьютер, так что нам придется их сейчас напечатать на пишущей машинке. Вы взяли копирку, фрау Веласкес? — Об этом она не подумала, она думала сделать потом ксерокопию, сказала она. Но с бланками дарения так не положено, они должны быть подлинными, ибо на каждом должен быть проставлен номер, сказал господин в роговых очках, который, тем временем, представился как господин Хирши.

— Послушайте, — начал я, — я вижу, что все это слишком сложно, я лучше пошлю этот чек в мой банк, они припишут его к моему счету.

Господин Хирши заверил меня, что это вовсе не займет слишком много времени, и я заметил, что я не взял мою карту для банкомата, так что мне все равно пришлось бы еще раз вернуться за ней домой, и пока молодой служащий согнулся под стойкой в поисках розетки для пишущей машинки, я решил остаться здесь и дождаться моих денег.

Тем временем, фрау Веласкес принесла копирку, вставила бланки в пишущую машинку, которую она аккуратно поставила на полку позади стойки, и начала выспрашивать мои персональные данные. Любопытство банка простиралось вплоть до моего вероисповедания, и когда я по этому поводу сделал замечание, господин Хирши, который стоял за спиной фрау Веласкес вместе с напомаженным молодым человеком и следил за тем, чтобы она все делала тщательно, сказал, что здесь должно быть все то же, что обычно пишется в налоговых формулярах, потому что копия этого документа так или иначе поступает в налоговое ведомство. Для меня, однако, добавил он, это не имеет большого значения, поскольку я являюсь дарителем, а не принимающей дарение стороной.

— Именно, — сказал я саркастически, — одариваемая сторона это вы, ваш банк.

— Верно, — сказал господин Хирши, — и нам придется заплатить налог на дарение.

— На один раппен? — спросил я недоверчиво.

— Вы возможно считаете, что это один единственный раппен, — сказал он многозначительно и затем спросил меня, помню ли я свой номер ИНН.

Вы можете назвать ваш номер ИНН наизусть? Ну вот. „Нет, — говорю я, — нет, к сожалению, не помню“. Он был бы мне очень обязан, если бы я ему позже позвонил и сообщил этот номер, сказал Хирши, проскользнул мимо секретарши и всучил мне свою визитную карточку. Бумаги пока остаются у него, и он может в этом случае сделать исключение и принять дарение от имени своего банка без моих исчерпывающих данных.

— Что является целью дарения? — спрашивает теперь фрау Веласкес и бросает на меня глубокий взгляд своих черных глаз.

К этому вопросу я не был готов, как, впрочем, и господин Хирши.

— Мы пишем в подобных случаях: услуга, — любезно промолвил он.

Это меня возмутило, и я сделал другое предложение: решение некоторого финансового затруднения.

Все трое теперь уставились на меня, как будто я нанес им тяжкое оскорбление.

— Да, — сказал я, — речь идет именно об этом, а не об услуге.

Фрау Веласкес вопросительно повернулась к господину Хирши.

— Мы можем, естественно, записать и так, если так вам больше нравится, — согласился он, и она отстучала мое предложение на машинке.

— Господин Брассель, передайте, пожалуйста, бумаги господину Кильхенману на подпись, — сказал он молодому человеку, после того как фрау Веласкес вынула их из машинки. Теперь она могла идти, и пока молодой Брассель тщательно передавал мне формуляры, секретарша взяла пишущую машинку под мышку, развернулась и собралась уходить, но тут натянулся кабель и машинка с грохотом рухнула на пол, фрау Веласкес вскрикнула, так что все, служащие и клиенты, повернулись к нашей стойке и почему-то уставились на меня, как будто я совершаю — здесь ограбление.

Фрау Веласкес и господин Хирши нырнули теперь под стойку, чтобы поднять с полу машинку и вынуть кабель из розетки, а я поставил свою заключительную подпись на трех формулярах, где я подтверждал, что дарю банку сумму в 1 рп., и передал их снова назад, так как теперь их должен еще подписать господин Хирши.

Его багровая голова поднялась снизу из-под стойки, и затем фрау Веласкес, чьи черные волосы упали ей на лицо, снова выпрямилась и пошла с машинкой, заметно расстроенная, быстрыми шагами вон из зала.

Хирши поставил трижды свою подпись и через молодого Брасселя передал мне один экземпляр дарственного договора. Теперь уже ничто не мешает выплатить мне наличные деньги, сказал он, он ждет потом только еще моего звонка по поводу номера ИНН.

— Большое спасибо за усердие, — сказал я, сложил бумагу, спрятал ее, сказал: — До свидания, — и намеревался уже уходить, как мне вослед крикнул служащий: — А ваши деньги?

Я едва не ушел без моих денег. Когда же я сунул в карман свои 202,35, я почувствовал, что я действительно заслужил их, как вы думаете?»

Наша реакция колебалась от «Этого не может быть» до «Это действительно правда?» Дама-режиссер встала и спросила, кто из нас хочет отведать пирожное тирамису из десертного буфета, и так как все его захотели, я тоже пошел вместе с ними. Фотограф предупредил нас, что он скоро сюда вернется, так как история еще не закончена. Чуть позже мы снова собрались в своем углу, терзали тирамису, держа блюдца на своих коленках, и фотограф продолжал.

«Я, конечно, забыл позвонить этому Хирши по поводу моего ИНН, из-за одного раппена это было бы слишком нелепо, и очевидно, у Хирши тоже хватало других дел, во всяком случае, для меня дело давно было исчерпано и забыто, когда вдруг раздался звонок из кантонального налогового управления, с вопросом, являюсь ли я Кильхенманом Армином, чей ИНН номер такой-то. Я удостоверился и подтвердил это, и спросил, в чем дело. Дело касается дарения, которое я два года назад произвел для одного банка, там на формуляре как раз не хватает этого номера и они хотели бы сейчас его внести туда и хотели бы сейчас удостовериться, что этот номер верен. Я засмеялся и спросил, что, у них больше нет никаких более серьезных забот? Сумма взноса, сказал мне господин на другом конце провода, не играет никакой роли, документы должны быть заполнены корректно. Я не знал, досадовать мне на это или просто посмеяться, я выбрал второе. Но досада настигла меня скорее, чем я мог бы подумать.

Два или три месяца спустя мне позвонил налоговый инспектор и попросил явиться к нему со всеми документами. Речь шла о моей последней налоговой декларации. Хотя я живу свободными заработками, но должен сказать, и пусть это звучит даже несколько по-мещански, я сам для себя решил декларировать все мои доходы, чтобы иметь право с чистой совестью возмущаться теми людьми, которые ничего не делают и спокойно сидят на своих виллах на Цюрихской горе, пока их деньги работают на них в каких-нибудь оффшорных банках.

Впрочем, я педантично рассчитываю свои издержки, как положено, и это при моих профессиональных расходах не так уж мало. Мои собственноручные налоговые декларации принимались на протяжении почти тридцати лет, иногда с минимальными корректурами, и за все время мне пришлось только один единственный раз являться лично в эту инспекцию, поэтому я был немного удивлен этим требованием.

Итак, я собрал все мои доходные и расходные квитанции и явился в назначенное время к моему налоговому инспектору. Он подчеркнул, что речь идет просто о рутинной проверке, которую время от времени проводят с людьми свободных профессий, и задал мне несколько вопросов, на которые я полностью ответил, сверяясь с моими квитанциями. Могло ли быть так, спросил он, как бы между прочим, что я за книгу фотографий центральной Швейцарии, которая есть и у него, получил в качестве гонорара 202,35 франка? Я поначалу был даже польщен, что он знает мои работы, потом я объяснил ему, что 10 % авторского гонорара, которые вычитаются из продажной цены, распределяются среди всех фотографов книги пропорционально их участию, и показал ему еще тарифную сетку издательства, которая в свое время прилагалась к чеку.

Вообще-то это были 202,36 франков, сказал чиновник, после того как он сравнил мою учетную запись с расчетом издательства.

— Но я получил только 202,35, поскольку получал их наличными по чеку, а банк не рассчитывается в раппенах, — сказал я.

Помню ли я еще, в каком банке была совершена операция, спросил чиновник.

Конечно, я помню, ответил я ему, ибо с тех пор мне больше не доводилось переживать такой цирк по поводу подобной суммы.

В этой связи он хотел бы еще меня спросить — и только тут я сообразил, что он только сейчас подошел к пункту, ради которого вообще меня вызывал — как так получилось, что я нахожусь в списке дарителей этого самого банка.

Мне показалось, что я ослышался. „В списке дарителей? — спросил я, — в списке дарителей?“

Этот частный банк постоянно принимал дарения от клиентов, которые он потом вливал в свой фонд, вследствие чего эти вложения изымались из государственной казны.

Не является ли это общей известной практикой любых фондов, предположил я.

Если это действительно фонд, то да, сказал он, но именно в этом фонде были выявлены неувязки, которые заставляют предположить налоговые махинации, и во время контроля среди этих дарений обнаружилось и ваше имя. Какова сумма, которую я подарил этому банку?

— 1 раппен, — сказал я.

Здесь речь идет о серьезном деле, и он попросил бы меня обойтись без шуток, сказал чиновник, которого, кстати, звали Шелленберг.

Я рассказал ему, что произошло тогда, и он слушал меня с тем же недоверием, что и вы до этого. Затем он спросил, нет ли у меня копии этого документа дарения. Я же тогда был настолько вне себя, что просто выбросил этот бланк.

— Но вы же должны иметь копию этого документа, — сказал я, — мне даже кто-то звонил по этому поводу из налогового ведомства.

Кто это был, из какого отдела?

У меня вполне хватает других дел, нежели обращать внимание на такие мелочи, сказал я. Я не могу вспомнить ни имени, ни отдела. И почему у него нет моей бумаги, если он уже нашел мою фамилию?

Документы находились в окружной прокуратуре, которая вела следствие против банка, и его отдел получил только имена дарителей, и там как раз обнаружилось мое имя.

— Послушайте, — сказал я, и тут я начал постепенно закипать, — тут произошло гигантское недоразумение, это банк вынудил меня подарить ему один раппен, потому что они мне не хотели его выплатить, хотя он значился на чеке.

Я должен признаться, что все это звучит не очень достоверно, сказал Шелленберг, и что очень жаль, что я не сохранил копию договора.

— Кто будет хранить квитанцию на подаренный раппен? — сказал я, — здесь вы видите все мои расходные квитанции, здесь есть даже телефонные квитанции на 1.20 или фотокопии на 2.50, но 1 раппен это уже лежит вне всякого разумного бухгалтерского интереса!

Ему как раз сейчас показалось, сказал Шелленберг, что мои накопления в последние годы постоянно уменьшались, и он хотел бы задать вопрос, не связано ли это с моими дарениями этому упомянутому частному банку.

Это связано с тем, что я несколько лет назад получил наследство, за что, впрочем, я, как и следовало, уплатил налоги, и с тех пор я разрешил себе расходы, которых я до этого не мог бы себе позволить, сказал я ему с нарастающим раздражением, так что пусть он лучше вернется к реальности.

Он это и делает, но речь идет о некоторых пробелах в этой реальности.

Я попросил у него телефонную книгу, чтобы здесь же на месте позвонить господину Хирши и заставить его дать объяснение по поводу списка дарителей. Если это необходимо, он мог бы сейчас, сказал я, подтвердить эту историю с одним раппеном.

Я нашел телефонную книгу, я нашел филиал банка, но господина Хирши я не нашел. Он больше не работает в банке, сообщили мне. Не могут ли мне сообщить, где он живет, спросил я, это касается, добавил я, косясь взглядом на Шелленберга, очень важного дела. Господин Хирши, к сожалению, умер, таков был ответ.

На какой-то момент я испытал испуг, как всегда, когда получаешь известие о чьей-то смерти. Потом я постарался говорить по делу. Господин Хирши мало что для меня значил, и я сказал налоговому инспектору, он может делать все, что считает нужным, он может просто вычесть из моих доходов этот один раппен, я ничего не скрывал в моих финансовых отчетах, и к дознанию окружной прокуратуры касательно моих дарений банку, я отношусь спокойно.

Вернувшись домой, я еще раз позвонил в этот банк и попросил кого-нибудь, кто ответственен за дарения. О дарениях они не ведут телефонные разговоры, объяснили мне там, но я могу зайти в любое время со своим удостоверением личности и спросить господина Брасселя. Это имя напомнило мне о той нелепой сцене. Ага, подумал я, дела банка дышат на ладан, и теперь они посылают молодежь на передовую.

Я задумался, стоит ли мне отправляться в этот поход из-за одного раппена, но потом я решил, что дело здесь не в раппене, а в принципе.

Через два дня, когда я несколько раньше закончил свою работу, я пришел в банк и спросил господина Брасселя. Мне показалось, что на лице дамы промелькнуло выражение озабоченности, когда она приняла меня у стойки и стала своим бейджиком открывать мне различные двери, пока не усадила меня в комнате заседаний № 3 и попросила ожидать здесь господина Брасселя. В помещении стоял большой круглый стол из тропического дерева с компьютером, вокруг несколько тяжелых стульев, на стене висело фото Херберта Медера на крутой горной дороге, рядом с плотной колонной овец, — его спуск с Альп.

Я был несколько удивлен, когда появился не напомаженный юноша, а приземистый господин с седыми, уложенными на пробор волосами, и представился как Брассель.

Я изложил ему эпизод с чеком и раппеном, как и последний разговор в налоговом ведомстве, и спросил его, как так случилось, что я оказался в списке дарителей их банка, сей список в настоящее время лежит в окружной прокуратуре, если не по подозрению на налоговое мошенничество, то на отмывание денег, как я недавно прочитал в газетах.

Господин Брассель усмехнулся. Что касается отмывания денег, это абсолютно необоснованно, точно также как и подозрение в налоговом мошенничестве, и надо надеяться, что расследование скоро это подтвердит, но, естественно, для банка это весьма неприятно, поскольку даже само подозрение ему вредит. То, что я попал в список дарителей, может показаться несколько странным, если иметь в виду незначительность суммы, но у нас это просто автоматическая процедура. Если я буду настаивать, он может сейчас же изъять мое имя из этого списка.

Естественно, я на этом настаиваю, он тут же сел к компьютеру, ввел некоторые данные, наткнулся, очевидно, на мое имя, вдруг насторожился и спросил меня, есть ли у меня с собой квитанция дарения.

Нет, ответил я, слегка возмутившись, я не имею привычки хранить квитанции менее 5 раппенов, но при этой процедуре кроме покойного ныне господина Хирши присутствовал еще молодой человек с такой же фамилией, как ваша. Это мой племянник, игриво произнес он и продолжил операцию, теперь все в порядке, ваше имя стерто!

Не может ли он по моей просьбе сообщить об этом в окружную прокуратуру, спросил я.

Это положено делать только в рамках дознания, сказал он, когда необходимо, чтобы этот материал был там ко времени конфискации имущества.

— Но я не хочу, чтобы мое имя оставалось в списке дарителей вашего банка, — сказал я.

Если я хочу добиться этого через суд, тогда он мне рекомендует взять адвоката, что и без этого было бы самым разумным, сказал он мне, бросив еще раз взгляд на экран компьютера, прежде чем отключить программу.

Я сдался. Я уже тоже не вижу в этом особой важности, я и так уже много времени потратил на такой пустяк. Но поведение банка я нахожу ниже всякой критики, жаль, что я не могу об этом сказать господину Хирши, — кстати, отчего он умер, спросил я невольно.

Брассель старший закашлялся.

— Да, — выдавил он, — он, он нас покинул.

— Самоубийство? — догадался я.

Брассель молча развел руками.

— А этот ваш фонд? Чем он занимается?

— Он старается смягчить человеческие страдания и действует в основном в Латинской Америке. Он создает и поддерживает в Венесуэле социальные учреждения для детей-сирот и уличных бродяжек.

Затем он через переговорное устройство затребовал документацию, которую доставила для меня черноволосая фрау Веласкес.

Я бы тоже мог, естественно, поддержать этот фонд добровольным пожертвованием, сказал мне на прощанье ухоженный старик, и я ответил ему, что я бы хотел для начала дождаться результатов расследования.

По дороге домой я задумался о смерти Хирши. У молодых людей всегда найдется достаточно причин для самоубийства, как и у художников, учителей или военных, но если с собой покончил банковский служащий, то здесь виной могут быть, скорее всего, только деньги. Не имел ли Хирши дел с этим сомнительным фондом? Я пролистал дома проспект, там ничего необычного, в первой части снимки оборванных детей, которые роются в отбросах в поисках еще чего-то съедобного, во второй части счастливо улыбающиеся дети за обеденным столом с полными тарелками или они же в свежих футболках на маленьком футбольном поле, а на заднем плане простое, чистое здание, это теперь их приют, у меня тоже был подобный большой заказ на рекламный проспект для одной благотворительной организации.

В тот же вечер зазвонил телефон, и некая дама, которая представилась как Роберта Хайцман, спросила меня, не могу ли я ее принять, дело касается особых съемок, которые она хотела бы мне заказать и для начала обсудить со мной некоторые детали. Я занимаюсь портретной съемкой, а для женщин я делаю по их желанию особые снимки, надеюсь, вы догадываетесь, что я имею в виду, итак, мы договорились о встрече на следующий день.

Когда я открыл дверь, передо мной оказалась весьма элегантно одетая и хорошо выглядевшая дама. Я дал бы ей чуть больше сорока.

— Вы знаете, зачем я пришла? — спросила она, когда мы присели в моем рабочем кабинете.

— Я полагаю, да, — поспешил я ответить и спросил ее, желает ли она сделать снимки в моей студии или где-нибудь еще.

— Что это значит, где-нибудь еще?

— Ну, это может быть, у вас дома, у плавательного бассейна, или верхом на лошади, там, где вы захотите.

Дама улыбнулась и сказала, что я все-таки не понял, зачем она пришла. Речь идет о дарителях банка, каковым я, очевидно, являюсь, так же как и она.

— О, — простонал я, — это недоразумение… — и собрался было объяснять, как все это случилось, но она не дала мне оправдаться.

— Так говорят многие, к кому я с этим обращаюсь, но вам нет нужды что-то скрывать от меня, у нас есть весь список дарителей, который сейчас находится в окружной прокуратуре, и мы считаем, что мы должны вместе отстаивать наши интересы.

— Кто это мы? — спросил я.

— Кое-кто из заинтересованных лиц, — сказала она.

— Ну, — сказал я, — к ним-то я уж точно не отношусь.

И другие тоже так говорят, продолжила она, и теперь она хотела бы мне сообщить, что они встречаются через три дня в 20 часов у нее дома, и тут она положила мне на стол свою визитку с адресом на Цолликерберг. У меня еще есть время подумать, но координированные действия в любом случае лучше, чем защищаться поодиночке. На встрече будет адвокат, которому она доверяет, и они хотели бы объединиться в сообщество, чтобы вместе оплачивать его юридические услуги.

Женщина была непререкаема, и поверите вы или нет, мне так и не удалось поведать ей мою историю с этим раппеном, она больше ничего не захотела слушать.

И поверите вы или нет, но я туда явился. Из любопытства. Мне было интересно, что это за люди, которые тратят свои деньги на такие фонды, и мне было интересно, почему они опасаются, что деятельность этого фонда всплывет на свет. При тщательном изучении документации я, собственно, уже сделал своеобразное открытие.

Мой старенький „Вольво комби“ я оставил в некотором отдалении от виллы фрау Хайцман, так как там припарковались сплошные „Мерседесы“ и „БМВ“. Самая настоящая служанка в чепце принимала пальто у входящих, я же был без оного, и мою сумку, которую я обычно носил через плечо, я тоже не стал сдавать в гардероб, несмотря на предложение очень юного дворецкого. Затем меня приветствовала хозяйка дома и провела прямо к столу с закусками, шампанским, белым вином и апельсиновым соком. Она предоставила самим присутствующим решать, хотят ли они знакомиться друг с другом, так как, пояснила она, речь здесь идет о деле, в котором необходима конфиденциальность. Кто был хозяин дома, объявлено не было.

Я взял бокал с апельсиновым соком, стал грызть хлебную палочку и осмотрелся. В салоне царила странная атмосфера. Я заметил только две группы по трое, которые беседовали в своем кругу, остальные стояли или сидели отдельно и смотрели каждый в свой бокал. Одного из них я знал раньше, это был директор энергетической компании, с которым мне приходилось однажды иметь дело, когда я фотографировал плотины и электростанции для его годового отчета. Я попытался с ним встретиться взглядом, но тот старательно избегал смотреть в мою сторону. Я на всякий случай надел свой лучший темный костюм, в котором я как фотограф являлся на особые торжества, но здесь я явно оказался самым скверно одетым гостем. Женщин было немного, одна из них ошеломляющей красоты, еще две старых совы, я решил, что они сестры. Некоторые курили, чтобы хоть чем-то занять свои руки, поэтому и я безо всякого стеснения закурил сигарету.

Наконец хозяйка дома поприветствовала присутствующих, еще раз напомнила, что в общих интересах соблюдать абсолютную конфиденциальность, что само собой разумеется, затем передала бразды правления в руки своего адвоката. Последний сообщил сиятельному собранию, что имущество фонда остается заблокированным до тех пор, пока не закончится расследование в окружной прокуратуре. Но это не значит, что их партнерский банк в Венесуэле прекратит на это время свои выплаты. Важным для всех в данном случае является то, что деятельность фонда является благотворительной и, если фискальная служба задержит эти выплаты, то эти суммы все равно должны будут выплачены впоследствии по договоренности с банком как проценты от латиноамериканского страхового фонда.

Это же чудовищно, сказали обе совы, они как раз начали перестраивать свое поместье в Аликанте, где же они сейчас возьмут на это деньги.

Адвокат между тем продолжал, что все они, естественно, должны были знать, что с этими инвестициями связан определенный риск, и если он получит от присутствующих мандат на разрешение этого дела, речь далее пойдет, во-первых, о том, чтобы избежать обвинения в налоговом мошенничестве, а во-вторых о том, чтобы сделать банк ответственным за претензии в отношении уже оплаченного имущества. Первое осуществить проще, чем второе, поскольку вы все исходили из вящей уверенности, что вы поддерживаете фонд, который освобожден от налогов, второе же вряд ли возможно решить открытым судебным путем, но только за закрытыми дверями внутри самого банка, поскольку вы уже пожертвовали деньги официально и банк уже два месяца как дистанцировался от фонда Хирши со всеми известными плачевными последствиями, и естественно, было бы лучше, если бы Хирши в качестве ответственного все еще имел место быть. Тем не менее, все не так безнадежно, так как у банка поставлена на кон его репутация и для него остается весьма важным сохранение своей привлекательности для клиентов.

И вот тут самое главное. Когда адвокат объявил всем, кто сегодня здесь присутствует, что речь идет о вкладах самое меньшее на миллион, и дальше спросил, есть ли здесь кто-то, кто вносил меньшую сумму, тут я и подал голос, впрочем, не называя при этом мою скромную, якобы пожертвованную сумму, на что адвокат уверенно ответил, что такого быть не может, так как в список дарителей вносятся только те клиенты, чей взнос по определению начинается с миллиона. Я не стал возражать и сказал, что я бы хотел позже обсудить с ним этот вопрос с глазу на глаз.

Далее собрание протекало весьма хаотически, все заговорили наперебой, кто-то зашипел, кто-то стал возмущаться, кто-то жаловался, послышались упреки, директор энергетической компании сказал красотке, что он только из-за нее пришел сюда, этот упрек она тут же переадресовала хозяйке дома, которая в этом кругу очевидно играла самую важную роль, кажется, именно она убедила большинство здесь присутствующих сделать этот денежный вклад.

Пожалуйста, пощадите ее, сказал господин с седой бородкой, стоявший рядом со мной, она уже и так достаточно пострадала из-за трагической смерти ее друга. Лысый Хирши в роговых очках, это и есть друг благородной Роберты? Под прикрытием банка для мелкой клиентуры, как он смог стать рафинированным кукловодом в афере по отмыванию денег, или что-то вроде этого? У меня ум заходил за разум, когда я все это слышал, но в какой-то момент, когда все поутихли, я сказал собравшимся; что я, вероятно, один их тех немногих, кто действительно не представлял себе, что значит этот фонд, но я хотел бы обратить внимание присутствующих на тот факт, что в одном из проспектов фонда из Венесуэлы на фотоснимке ясно видна на заднем плане гора Иллимани, самая высокая гора Боливии, которая мне хорошо известна, и этот факт вряд ли может остаться незамеченным следственными органами. Растерянность и стенания публики были мне ответом, единственный, кто в этот вечер надеялся нагреть руки, был адвокат, получивший свой мандат.

Позже, когда закончилась официальная часть, я спросил его о списке дарителей. Он отошел со мной к стейнвейновскому роялю, достал из своего портфеля одну из папок, положил ее на черную сияющую крышку инструмента и спросил меня об имени.

— Ваш вклад, — сказал он, заглянув в список, — действительно несколько странен, он равен 1 миллиону франков и 1 раппену.

Мне пришлось схватиться за рояль, чтобы не упасть.

— Не может этого быть, — сказал я, — таких денег у меня от роду не бывало.

И тут я рассказал ему историю с чеком. И, естественно, он задал мне все тот же проклятый вопрос, сохранилась ли у меня квитанция, и я мог чем угодно поклясться, что я ее выкинул, но внезапно документ снова всплыл перед моим внутренним взором, я увидел 1 во втором поле для раппенов, и я увидел 0 перед этим, и мне показалось, что слева от этого знака большое поле, куда можно занести сумму во франках, оно оставалось пустым, там не было ни нулей, ни прочерков, и если кто-то хотел вложить нелегальные деньги и нуждался для этого в подставном лице, мог спокойно позже вписать туда свой миллион!

Когда я прощался с хозяйкой дома и сказал ей, что не нуждаюсь в общем адвокате, поскольку я оказался обманутым совсем иным способом, она выразила большое сожаление, а когда я уже направлялся к двери, путь мне преградил молодой дворецкий и попросил меня передать ему мою портативную фотокамеру, которой я попытался незаметно сделать несколько снимков.

— Ах, — сказал я, — я почти забыл об этом, — вынул камеру из портфеля, но передал не ему, а Роберте Хайцман, которой я с вежливо кивнул и сказал, что она же меня просила сделать некоторые особые снимки, так вот они здесь, и она может их тут же распечатать на компьютере. Дворецкий вопросительно посмотрел на нее, она согласно кивнула, и я спокойно прошел мимо красиво освещенной статуи греческого юноши через садовые ворота к моей машине».

«Браво! — воскликнула дама-режиссер, — это же просится в кино! Не сделать ли нам из этого киносценарий?» Я же и юрист хотели еще узнать, что случилось дальше и что стало с этим миллионом.

«Вы хотите знать, что случилось дальше? — сказал фотограф. — Я бы тоже хотел узнать это. Собрание было только два дня назад… Вчера рано утром мне позвонила Роберта и сказала, что у нее не нашлось подходящего кабеля, чтобы подсоединить мою камеру к компьютеру, не могу ли я зайти к ней. Мне бы не хотелось снова встречаться с ее дворецким, к тому же у меня был срочный большой заказ, который я не успевал выполнить. Опять-таки вчера я получил повестку из окружной прокуратуры, я должен буду туда явиться на следующей неделе для дачи показаний по поводу списка дарителей. Не имею представления, что меня там ожидает. Я, например, не знаю, есть ли у них эта бумага, подделанная Хирши или кем-то еще. Если да, то мне придется очень постараться, чтобы убедительно изложить мою историю с раппеном, но еще больших усилий потребуется, чтобы объяснить, откуда у меня появился этот миллион! В общем, я не понимаю, что же со всем этим должно случиться. Я не понимаю, в чем здесь фокус с этим фондом, я полагаю, что у него какое-то подставное предприятие в Венесуэле, которое свои выплаты клиентам декларирует здесь у нас как затраты. Я слыхал, что в Латинской Америке можно купить себе любую квитанцию, в конце концов, так или иначе, речь идет об отмывании денег. Банк попытается все свалить на того своего сотрудника, чье самоубийство весьма похоже на признание вины. Во всяком случае, у меня получилось несколько отличных фотографий, которые мне, возможно, удастся хорошо продать, если это дело получит широкую огласку, надеюсь, этого не придется долго ждать».

— Я слышал, тебя же вынудили отдать камеру? — сказал я.

— Только ту, которую заметил дворецкий, — ответил фотограф, — но мою камеру со спичечную коробку, которой я фотографировал каждый раз, когда закуривал сигарету, я благополучно принес домой. Снимки вышли на редкость четкими, я вчера еще немного порылся в архивах прессы, и теперь я знаю некоторых из этих персон, кто они такие. Вы очень удивитесь, кто там и с кем среди этих пострадавших.

— Будь осторожен, Армии, — сказала дама-режиссер, я тоже присоединился к этому предостережению.

— Скажи-ка, — спросил его юрист, — когда ты идешь в окружную прокуратуру?

— В следующий вторник, — сказал фотограф.

— Хочешь, я пойду с тобой?

Фотограф внимательно посмотрел на него.

— Спасибо, — сказал он, — это было бы, пожалуй, весьма кстати.

— Чтобы не было у нас лишних вопросов, — добавил юрист, — без гонорара.

— Об этом не может быть и речи, — сказал фотограф, — и чтобы не было лишних вопросов, я плачу его тебе заранее. Прямо сейчас.

Он достал из кармана брюк свой бумажник, вынул оттуда одну монету и сунул ее в ладонь юриста.

— Отлично, — сказал тот, разглядев свой гонорар, — я иду с тобой!

 

Неожиданность

Эта история, в которую я уже сам порой не верю, случилась со мной уже довольно давно, и я считаю себя вправе поведать ее сегодня.

Я долгое время не бывал в Париже, и вот однажды я снова оказался там на несколько дней. Этот город каким-то странным образом кажется мне чужим и близким одновременно, чужим, так как я там бываю не часто, близким, так как я хорошо знаю этот город по литературе, песням, по фильмам или по рассказам других людей. Такие названия, как Монмартр, Бастилия, Елисейские поля, Люксембургский сад или Иль де Франс, звучат для меня так же доверительно, как и те знаменитые горные вершины, о которых известно, что они лежат где-то в тумане альпийской панорамы, но восходить на них лично никому лучше не пытаться.

Итак, Париж мне близок, хотя я его не так уж хорошо знаю, я могу прогуливаться по нему и на одной из его великолепных площадей могу посидеть и помечтать на скамейке, почитать книгу, и тогда у меня бывает так хорошо на душе, что я только со временем замечаю, что сижу перед зданием Сорбонны. Париж для меня всегда полон неожиданностей, порой я не верю, что Люксембургский сад есть на самом деле, а не выдуман Райнером Марией Рильке.

Собор Парижской Богоматери — когда я видел его в последний раз — видел ли я его действительно хоть раз на самом деле, а не только на цветных открытках, и эти странные птице-люди, которыми украшены его башни и галереи, видел ли я их воочию? Я не могу этого сказать по чести, так же как не могу утверждать, что я взбирался на Эйфелеву башню, или что именно в Лувре я стоял перед Моной Лизой великого Леонардо.

Когда в тот августовский день, задрав голову, я рассматривал башни Собора и видел, как там наверху туда и сюда снуют люди по галерее, связующей эти башни, я загорелся желанием оказаться среди них и заглянуть в глаза этим каменным сказочным бестиям, нахохлившимся там наверху. Я доверчиво следовал за табличками, которые приглашали к подъему на башню, но потом меня испугала очередь, которая показалась мне бесконечной. Так как у меня не было планов на следующий день, я решил рано утром появиться здесь еще до открытия ворот, что однажды я уже проделал, чтобы успеть посетить сокровищницу английской короны.

Решение оказалось верным. Когда я за двадцать минут до открытия подошел к воротам, там было всего только двое немцев, и, пять минут спустя, за мной появились первые японцы, которые тут же на другой стороне улицы стали попеременно фотографировать друг друга в скользящих лучах утреннего солнца.

Итак, я оказался в первой группе, которая поднялась по крутым лестницам на башню и к большим колокольным стропилам, и тогда я увидел этих, созданных фантастами из предыдущих веков птице-людей, которые уставились на город внизу так, как будто это они воздвигли его своей мыслью и могут в любой момент вернуть в небытие всю эту панораму.

Самая высокая доступная точка находилась на второй башне, и когда я поднялся туда по узкой винтовой лестнице, я с удивлением обнаружил, что я, очевидно, здесь уже не первый, так как кто-то спускался сверху мне навстречу.

Это был мужчина, весьма неприятной квадратной формы. Он оглядел меня, как будто я уличный разбойник, а он здесь для того, чтобы очистить это место от подобных типов, а вслед за ним, спотыкаясь, спускалась дама, я сначала увидел только ее туфли на высоких каблуках и затем ее красивые ноги. Ее лицо еще не попало в мое поле зрения, когда ее нога слегка поскользнулась на одной из выщербленных каменных ступеней и дама с тихим вскриком упала в мои объятья.

Мне ничего не оставалось, как подхватить ее, на какой-то момент я почувствовал, как ее тело прижалось к моему, и это была весьма приятная неожиданность, за которой тотчас последовала еще более приятная. Она не только поддалась натиску моих рук, но со своей стороны еще более тесно прижалась ко мне, обняла меня одной рукой за спину, другой же обхватила мою голову снизу, тихо сказала мне — «Thank you, dear», и прижалась своими слегка открытыми губами к моему рту, и я почувствовал на секунду прикосновение ее языка, затем она отстранилась, крикнув своему спутнику — «I’m o.k.!», бросив при этом на меня невероятно игривый и жизнерадостный взгляд своих синих глаз. Ее аромат оставался витать над винтовой лестницей подобно томлению по самой жизни, и ее явление показалось мне вдруг таким знакомым, как и все в Париже, но я не мог подобрать для нее имени.

Когда я на следующее утро увидел фотографии погибшей в автокатастрофе принцессы Дианы, я понял, кто так страстно обнял меня тогда в последний день своей жизни.

 

МИНИАТЮРЫ, СТИХОТВОРЕНИЯ

 

Музыкальный вечер

Певец и пианистка дают концерт в зале небольшого города, на низкой сцене перед занавешенной задней стеной и при плохом верхнем освещении. Люстра в зале остается зажженной во время представления, чтобы немного света падало на лицо певца.

И вот он начинает петь, спокойно, красиво, проникновенно, в то время как руки пианистки, как танцовщицы, бегут по клавишам. Певец поет и завлекает людей к миртам и розам, к соловьям, к слезам и грезам, к тоске, вздохам и желаниям, к томлению, грусти и к колыбели своих страстей. Но большинство из тех, кто все это слушает, не может еще выйти из своего возбужденного настроения, ведь они провели день за каким-нибудь пультом или что-то преподавали, или делали покупки, пользуясь еженедельной скидкой, или выбирали для себя в магазине стройматериалов новые покрытия для пола в кухне, и теперь собрались здесь все вместе рядом друг с другом в тесном зале и отдались этим нахлынувшим на них веяниям любви, жгучей страсти, этим предчувствиям и уверениям, и они сидели здесь, голова к голове, подобно вбитым в почву камням мостовой, на которые после долгой засухи струится весенний дождь, и он позволяет им на какой-то момент вздохнуть свободно и вспомнить о чем-то давно позабытом, потом певец и пианистка раскланиваются и под аплодисменты покидают зал. Затем все они снова погружаются в свою засуху, чтобы снова каждый день идти сломя голову, наступать, топтать и катиться дальше.

 

Весть

Недавно, в поезде, прямо напротив меня радостно-изнурительный дигитальный писк мобильного телефона, и понимаешь, что ты теперь спокойно не дочитаешь свою страницу, тебе придется слушать, где кому-то надо искать бумаги в бюро или почему заседание перенесено на следующую неделю или в каком ресторане состоится встреча в 19 часов, короче, ты будешь схвачен неизбежными будничными ужасами — и тут молодой человек вынимает свой аппарат из кармана, отвечает на вызов и затем откликается громко: «Не может быть! — Когда? — Вчера ночью? — И кто? — Мальчик? — Мои сердечные поздравления! — 3 ½ кило! — И как себя чувствует Жаннетта? — Прекрасно! — Передай ей привет, хорошо? — Как? — Оливер?..»

И по всем нам, кто сидел недалеко и был отвлечен и раздосадован разговором пробегает трогательная волна, ибо только что мы стали свидетелями древней вести, что у нас родился ребенок.

 

Жизненный путь

Я встретил на улице соседа, которого я давно не видел и спросил его, как его дела. Он всю свою жизнь работал механиком при АББ в Ёрликоне, пока это предприятие не закрыли. Тогда пришлось ему поначалу перейти на завод Праттельн под Базелем, и когда и там стали сокращать, предложили ему место в Мангейме. Он говорит на итальянском и на швейцарском немецком, он не смог выдержать жизнь поденщика среди чужих, наконец, он заболел и теперь вместе с одним молодым безработным, включенным в программу по занятости, демонтирует электрические и электронные приборы.

«Раньше, — сказал он мне, — я был конструктором, теперь я деконструктор».

 

Дети

Дом, в которым мы жили, стоял почти на краю деревни, где отец работал учителем. Возле дома находился небольшой искусственный пруд. Мне не было еще и трех лет, когда мы с братом решили вычерпать этот пруд.

С пустой консервной банкой мы пришли на берег пруда и начали ей вычерпывать воду и выплескивать ее в саду за домом. Мы черпали и черпали, и черпали и не могли понять, почему уровень воды не хочет понижаться и почему дно пруда никак не обнажается, как будто мы из него не вычерпали ни одной банки.

 

Воскресная прогулка

Некая швейцарская дама, которая недавно овдовела, однажды в воскресный день отправилась на прогулку вдоль Хальвилерского озера со своими двумя собаками и еще одной, за которой ее попросили присмотреть.

Она взяла с собой две сосиски, которые намеревалась где-нибудь поджарить, но оказалась вдруг не в состоянии сама развести огонь. Тогда она решила, подавив стеснение, спросить у первой же попавшейся пары, которая как раз в саду жарила на гриле, не могут ли они на своем огне зажарить еще и ее две сосиски. Ах, сказали они, к ним сейчас должен подойти еще кто-то. У следующих оказалось, что их дети боятся собак, а у третьих просто уже не было лишнего места на гриле.

Потом она проходила мимо большого костра, там с первой же семьей произошло все то же самое, только когда она присела у края стола, за которым пировала большая группа, один из мужчин сразу же в ответ на ее вопрос молча положил на огонь ее сосиски и подал их потом ей уже на тарелке.

Она их съела и поблагодарила всех за этим столом, потом пошла прогуляться дальше, а когда на обратном пути снова проходила мимо, ее позвали люди за тем же столом, сообщив, что они как раз приготовили суп и приглашают ее обязательно его отведать, что она и сделала с радостью и с удовольствием, и в довершение всего ее еще угостили свекольным тортом.

Она вернулась домой с чувством, что ей снова повезло, и она провела прекрасное воскресенье. Конечно, это было случайно, но люди, которые ей в тот день отказали, все они были швейцарцы, и, конечно, это тоже была случайность, но те, кто ее пригласил к столу, были гостями из Польши и Хорватии.

 

Сообщение об официанте

Недавно, когда я на вокзале в Бонне ждал своего поезда, из вокзального ресторана выбежал какой-то официант, торопливо огляделся по сторонам и затем ринулся вперед, пробиваясь между пассажирами, чемоданами и носильщиками, пока не настиг женщину с рюкзаком, которая вела за руку ребенка.

Официант сунул ребенку в руку плюшевого морского льва, которого нес, и потом отправился обратно в ресторан уже без особой спешки.

Когда я в тот же вечер слушал по радио сообщения о финансовом кризисе, самоубийствах и применении армии против демонстрантов, я поймал себя на мысли, как мне здесь не хватает сообщения об официанте, который вернул ребенку забытого им плюшевого морского льва.

 

Конец одного вполне обычного дня

Вчера вечером я пригласил мою тещу в кино. «Доктор Дулиттл 2» с Эдди Мерфи в главной роли, американский фильм, в котором все кончается хорошо, лес, наконец, благодаря помощи доктора Дулиттла, спасен, добрые персонажи ликуют вместе с животными, а все злые посрамлены.

Когда я провожал ее в Цолликон, в автобусе было включено радио достаточно громко, чтобы я мог понять, что в Америке случилась какая-то катастрофа, но я еще не мог разобрать, какого рода. Я слышал слово «потрясены», и мне показалось, что корреспондент говорит именно о своем собственном потрясении.

По пути домой я заметил, что мне еще хватит времени зайти к моему виноторговцу и заказать пару бутылок вина, что я уже давно собирался сделать. Позади его прилавка работает небольшой телевизор, на экране которого я увидел нашего министра иностранных дел, который с удрученным видом читал заявление, но звук был выключен. Я предположил, что это как-то связано с катастрофой в Америке, но не стал об этом спрашивать виноторговца, и он тоже ничего об этом не сказал, мы поговорили только о моем заказе, и потом я отправился домой. Что-то должно было случиться в мире, но так как я из-за кино отложил мою налоговую декларацию, которую мне следовало заполнить уже сегодня, я преодолел искушение включить радио или телевизор и пошел в свой кабинет, собираясь точно в половине восьмого прервать мою работу, чтобы посмотреть новости. Если это что-то скверное, я успею об этом узнать в свое время.

И тут это зрелище.

Все это действительно случилось, все это действительно подлинно, все это очевидно не голливудское кино, это не миниатюрные макеты Мирового торгового центра, в которые врезаются модели самолетов, и люди, бегущие прочь от облака пыли из-под рухнувших башен, бегут не в студии от декоративных фантомов, но действительно спасают свою жизнь, и позади них действительно рушатся небоскребы, которые долгое время считались самыми высокими в мире. И самолеты, которые с точностью компьютерных игрушек взрывают свои цели, это не бомбардировщики с пилотами-камикадзе за штурвалом, а пассажирские машины с людьми, которые хотели перелететь из Бостона в Сан-Франциско или из Вашингтона в Даллас, пассажирские самолеты, пилоты которых взяли на себя ответственность за чужую жизнь, которые были готовы убить не только других, но и самих себя.

Пока я там сидел, замечая, что я сам дрожу, вернулась моя жена. Она ушла с какого-то доклада, когда услышала в перерыве, что Пентагон горит, она взяла такси и поехала домой.

Мы вместе смотрели все сообщение, когда корреспондент вечерних новостей коротко говорил по телефону, ему удавалось с большим трудом произносить каждое предложение. И потом, когда мы переключились на CNN, на опытного красноречивого американского диктора, можно было ясно слышать: даже грамматика и синтаксис потрясены взрывами, люди на грани своего языка. При повторе момента, когда самолет врезается во вторую башню, становится ясным: комментатор не верит тому, что он видит, он произносит чуть позже: вы только что слышали, самолет врезался во вторую башню.

Итак, здесь ведется война, которая ожидалась где-то совсем в другом месте. Никакая защита не сработала, не взлетел ни один истребитель-перехватчик, никакой Джеймс Бонд не сумел в последнюю секунду остановить машину уничтожения, служба разведки оставалась в таком же неведении, как и все мы: Такого не может быть никогда. Но это случилось. Кто-то сравнивает это с Пирл-Харбором, но никто еще не сравнил это с Хиросимой, тогда тоже, кажется, было приятное утро, когда местное население также безмятежно спешило на работу.

Кто мог совершить подобное? Кто оказался столь отчаянным, или, как сказал президент Буш, настолько evel, злобен? Естественно, главные подозрения пали сразу же на Ближний Восток. Это было уже не впервые, мрачный бен Ладен уже брал однажды Мировой торговый центр на прицел, архивные снимки показывают, уже тогда было 6 погибших, 1000 раненых. Сегодня уже иначе, речь идет уже о тысячах погибших. Уже не досчитываются более чем 200 пожарных, как было сказано в течение вечера, и назывались числа около 10 000, столько людей в момент катастрофы могло находиться в обоих высотных зданиях. Не хотелось бы сегодня быть палестинцем, и завтра тоже, мы видим на мгновенье Арафата, он в замешательстве, он способен только едва выдавить из себя, что шокирован, и добавляет, unbelievable, невероятно. Он, покровитель похитителей самолетов, не может поверить тому, что он только что увидел, и ему сразу же стало понятно, что для его народа это не сулит ничего хорошего.

А что если это сделали сами американцы? Как виновник нападения на высотный дом в Оклахоме? Приверженец какой-нибудь секты? Не приводило ли это уже к коллективным самоубийствам, даже в Швейцарии, и все спрашивали себя, как такое стало возможным? Как это мы ничего не замечали?

Получается, что все возможно — нет ничего настолько невероятного, что не могло бы произойти. Инженеры, которые построили обе башни, должны были поставить своей задачей сделать их неуязвимыми от столкновения с реактивными самолетами. Наши атомные реакторы, как того постоянно требуют их противники, должны быть настолько надежными, чтобы успешно противостоять даже невероятным падениям на них реактивных самолетов.

Вся наша жизненная система в любой момент может быть подвергнута атаке с тысяч и тысяч различных сторон. Еще ни в какое другое время не были гражданские сооружения столь сложными и столь хрупкими, как в наше время. Но причина, почему их осознанно стремятся разрушить, всегда одна и та же, как и в более простые времена: потому что тем или иным образом люди где-то подавлены и унижены.

Моя жена позвонила своей подруге в Америку. Она так же, как и мы, беспомощно прикована к экрану телевизора.

Мы спешим на кухню, чтобы быстро перекусить, и снова садимся перед телевизором, как будто оттуда придет к нам какой-то совет или прозвучит для нас какое-то утешение.

Потом, когда мы уже не знаем, что еще сказать или что сделать, мы зажигаем свечу в память о жертвах и только потом идем спать.

Но я не мог сразу заснуть, я еще почитал немного «Позднее лето» Штифтера, книгу, в которой добрые люди творили добро и красивые люди создавали красоту, и никто никому не приносил никакого зла.

 

Будет дождь

Облака там уже давно и уже закрыли вершины гор. С утра они перевалили через гребень, который отсекает альпийскую долину с запада. Поначалу они были белы, потом они потемнели, стали темно-серыми, разрослись, от неба оставались только синие пятна, затем исчезли совсем и они, и черные тучи нависли уже над седыми слоями тумана, поглотили деревья, словно в замедленной съемке, гнались друг за другом, чтобы пропасть на восточной границе долины, влача за собой все новую и новую мрачную смену. Все, что мы теперь видим, если посмотрим ввысь, это уже больше не небо, ибо небом мы называем ту безоблачную синеву, то подобие глубокого синего мирового моря над нашими головами. Но этому черно-серому нагромождению, которое сейчас на высоте 3000 метров постоянно меняет свою форму, перемещается, образует новые сгустки, вихри и группы, этому мы даем другое название: непогода. Ее сообщник: ветер.

Он проносится вниз в долину и велит всем растениям склоняться и гнуться, травам, альпийским розам, крапиве, тысячелистнику, щавелю, маргариткам и одуванчикам, купырю и чертополоху, и все подчиняются, при этом даже с усердием, и чем выше растения, тем они ниже склоняются, к устью долины. Легче воспринимает ветер более низкорослый народец, клевер, более близкий к земле, он только качает слегка головой, этого хватает для реверанса, и еще тимьян, как всегда, держится крепко за землю, благоухает и не ведает ни о чем.

Сопротивляться пытаются колья заборов, мачты высокого напряжения и дома, которые ни в коем случае не желают кланяться. Ветер освистывает их в наказание, воет на них и сулит им потоки дождя, средиземноморского, бискайского, британского, скрытого в его черно-сером чреве, он обрушит его на нас, как только захочет — мы в окружении.

Теперь уже ветру мало указывать цветам, куда им склонять свои гибкие стебли, он наваливается на них сверху, так что им хочется рассыпаться, подобно этой стае воробьев на стоге сена рядом, но земля их не отпускает, так что они суетливо склоняются в разные стороны, трепещут и гнутся беспомощно, и теперь одной из этих тяжелых туч суждено натолкнуться на острый выступ хребта, ибо гром уже грянул оттуда с высот, и уже не одна искра вспыхнет на окраине тучи, и еще раз раздастся гром и шум, которому нет выхода из котла горной долины, и где-то на гребне будет развязан атлантический морской мешок, на открытой площади вдруг зачастят темные точки по гранитным плитам. И мы уже знаем: Будет дождь.

 

Путь домой

Сойдя с поезда, мы оставили позади вокзал Ёрликон-Цюрих, прошли между торговым центром и отелем мимо магазина одежды, где женские платья в витрине накинуты на кукол, у которых вместо голов петли, на которых они подвешены. Мы подходим к другому магазину одежды, перед которым раньше стояло рожковое дерево. Теперь вся площадь перед ним разрыта, дерево свалено, можно еще различить на земле отдельные последние раздавленные стручки. Кустарника, где обычно щебетали воробьи, больше нет. Мы пересекли площадь между заграждений у строительной площадки и завернули на улицу, ведущую к нашему дому. Перед зданием фирмы навстречу нам прошли две смеющиеся черные женщины, которые рассказывали что-то друг другу на африканском языке, что их рассмешило. Вслед за ними следовали две мусульманки, каждая, окруженная стайкой детей, толкала перед собой детскую коляску, девочка не более одиннадцати лет, уже носит на голове платок.

Когда мы шли через улицу к почте, догнали тамильскую семью, жена дает, очевидно, указание мужу, чтобы он посторонился, он повинуется и отдает приказ дальше маленькому мальчику, который напевая идет перед ним и, словно добычу, в обеих руках несет бутылку лимонада.

Теперь мы дошли до улицы, на которой стоит наш дом, мы сворачиваем на нее, дальше впереди на тротуаре стоит африканец в низко натянутой шапке, который разговаривает с мужчиной с арабской внешностью. Оба меняются местами, заметив нас, мы открываем большие старые ворота, и вот мы дома.

 

The last show

Фильм закончился, и пока в конце тянулись снизу вверх имена всех участников его создания — помощника осветителя, главного осветителя, водителя и других, мы вышли из кинотеатра Пикадилли с затуманенным взором, осторожно ступая, как заколдованные существа. Маг и чародей открыл перед нами занавес, он назвал то, что нам показал, шоу, но там за занавесом была вся Америка, выступали поющие сестры, третьеклассные ковбои, стареющий исполнитель шлягеров, циник-конферансье, безработный частный детектив и еще ангел смерти, он назвал все это шоу, но это был всемирный театр. Он показал нам боль преходящего, грацию обыкновенного, мимолетность жизни.

Мы не могли просто так сесть в поезд или на трамвай и поехать домой, мы должны были сделать еще несколько шагов по этой жизни, мимо группы панков в парке, которые со своими пивными банками в руках пытались громким разговором перекрыть хриплый лай своих собак, в потоке людей, которые в поисках какого-нибудь последнего шоу несутся по улицам, рассекая очередь, протянувшуюся через весь тротуар перед танцевальным залом, пробираются между столиками уличного кафе, где все до одного места заняты искателями развлечений, счастливыми или мечтающими о счастье. На набережную Лиммата вползает трамвай номер 13, нереально тихо, он здесь перепутал рельсы, катится дальше, как будто его похитили из трамвайного депо, чтобы он затерялся среди прохожих.

Из пассажа перед Вассеркирхе мы слышим звуки, слишком прекрасные для аккордеона, из которого их извлекает музыкант, это не звуки органа, не прелюдии и фуги Баха, и мы присоединяемся к слушателям, стоящим вокруг него полукругом или прислонившимся к стенам и колоннам, время от время кто-то выступает из толпы, чтобы подойти к нему и бросить монету в банку, которую выставил перед собой этот русский виртуоз. Когда мы поворачиваемся, чтобы идти дальше, через мост проезжает двухэтажный красный автобус из Лондона, и мы в этот момент не знаем, где мы, как и чуть позже у Парадной площади, когда меня обнимает молодой человек, который нарядился голой толстой женщиной. Однако, это Цюрих, самый обыкновенный Цюрих, где мы живем. Суббота, поздний вечер, начало лета, you see, Saturday night, как сказал бы чародей и маг, прежде чем он снова закроет угол занавеса. Задержи его еще на миг. Быть может, завтра рано утром город будет разрушен.

 

Голубь

Голубь летел над театром военных действий и был разбит в пух и прах винтом военного вертолета.

Одно из его легких белых перышек спланировало во двор дома, где его подобрал ребенок.

Вскоре после этого дедушке и бабушке и матери с ребенком пришлось бежать отсюда.

«Мы возьмем только самое необходимое», — сказала мать, собрала несколько платьев и какие-то украшения и сунула их вместе с деньгами и документами в чемодан, дедушка наполнил водой две бутыли, бабушка взяла последний хлеб, одно яблоко и плитку шоколада.

Ребенок взял с собой перышко.

 

Праведники

Справедливость никогда не осуществится.

Тем важнее существование праведников.

 

Сорок семь

Однажды вечером, когда на крыше вычислительного центра запел дрозд, цифра 47 вдруг расплакалась.

Тотчас же к ней бросились цифры 46 и 48, стали вытирать ей слезы и уговаривать ее, чтобы она успокоилась.

Затем она снова привела себя в порядок и заняла свое место в числовом ряду. Она никому не сказала о причине своих слез. Во всяком случае, какую-либо связь с пением дрозда она всячески отрицала.

 

Убийство в Саарбрюккене

Сегодня я должен признаться в убийстве одного вечера. Я совершил убийство посредством шпионского фильма, фильма, в котором злые плохие люди безжалостно стреляли в других, в добрых хороших людей, и в то же время и хорошие люди постреливали в плохих людей, но только, когда это было необходимо, и все это под музыку Морриконе.

На обратном пути в отель в автобусе передо мной сидел юнец с короткой стрижкой, который немилосердно насиловал свой слух портативным магнитофоном.

Когда я добрался до отеля, чтобы прилечь отдохнуть, вечер был уже мертв и ничто не могло вернуть его к жизни.

Может быть, у него была для меня подготовлена прогулка вдоль реки, или книга стихов, или беседа с незнакомым человеком, возможно даже с ангелом.

Это отнюдь не веселое чувство, ощущать себя убийцей вечера.

 

Потом

«Эй, кто-нибудь! — прокричал господин Б., — алло, я здесь!»

Никто ему не ответил. Он не знал, куда он попал. Вокруг него была темнота.

«Алло! — крикнул он еще раз и сжал руками портфель, который у него был с собой, — я прибыл!»

Никакого ответа. Нигде не зажегся свет. Нигде не скрипнула дверь. Журчанье послышалось? Быть может, ветер? Ничего. Как ни вслушивался господин Б., он ничего не слышал.

«Могу ли я обратить ваше внимание на то, что я уже 32 года являюсь секретарем нашей церковной общины? — воскликнул он, — здесь об этом собственно должны бы знать!»

Потом из его рук выпал портфель, и как только он за ним наклонился, тут же его покинули силы, мужество, уверенность, вера, дух, мысли и все законы, которым он подчинялся доселе.

 

Откуда приходят мечты

Когда ты теряешь покой из-за покоя. Когда ты спокоен из-за беспокойства. Когда ты мерзнешь в жару. Когда пробивает пот на морозе. Но всегда они приносят тебе известие из отдаленных провинций твоего царства. И если ты еще ничего не понимаешь мечты уже все знают.

 

Просьба к кинооператору

Не мог бы ты оператор в другой раз когда будешь снимать голодных и наводить камеру на мух на глазах эфиопских детей не мог бы ты опустить свою камеру и вместо съемки отогнать мух? Спасибо

 

Опыт поэта

Рильке Райнер Мария так написал одной из бесчисленных графинь о последних днях своей жизни будто он был так интенсивно занят своими стихами что он уже не знал как и когда он ест Его домохозяйка фройляйн Фрида Баумгартен из Бальсталя знала это впрочем если бы ее расспросили довольно точно. Он всегда так она говорила требовал чтобы стол для него накрывали точно в 12 и в 7 и Фрида никогда не опаздывала и сам господин Рильке лишь однажды явился к обеду на 5 минут позже так точно. Был бы я судьей и вопрос счел бы существенным и достойным истины я бы скорее поверил Фриде из Бальсталя.

 

По поводу уличных деревьев

Что касается тех двух кипарисовых деревьев поваленных во вторник в центре Ёрликона быть может вы знаете деревья на которых обычно собираются скворцы перед перелетом так вот что я скажу после разговора со всеми причастными к делу: Никто не хотел этого все действовали только по указанию или не было иного выхода и это был в любом случае единственный выход. Так я и объясню скворцам осенью.

 

Фантомные боли

Андрей Кирсанов вот что я прочитал о нем он русский 20 лет когда он был солдатом в Афганистане он потерял обе ноги. Он до сих пор лежит в госпитале и мечтает когда он не стонет от боли о клочке земли где он был бы садовником. Он развел бы цветы очень редкие еще лучше такие каких еще вовсе не бывало он бы рассылал их семена по всему свету как знаки новых времен. Ах Андрей был бы у меня клочок земли там где ты живешь я бы подарил его тебе и еще я знаю несколько адресов здесь для твоих писем с чудесными семенами. Ах Андрей держись помоги и нам чтобы мы не мечтали о цветах лишь тогда когда будет уже слишком поздно!

 

Небольшое дополнение к 1 псалму

Блажен муж который не идет по кругу лобби и не мается с маклерами но сидит среди насмешников и поднимает на смех охотников за прибылью и который размышляет о нежном законе жизни день и ночь. И он будет как дерево посаженное у вод которое цветет не зная принесет ли оно плоды и листья которого спокойно увядают осенью и вновь пробиваются по весне. Не таковы слуги покупательской способности. Они словно выхлоп который омрачает воздух и попирает закон жизни. А кто закон соблюдает — муж, жена и дети они понимают дерево и порой садятся под ним и пока на биржах под резкие вопли игроков колеблются курсы они наблюдают спокойно как листва облетает и как воды ее уносят.

 

О правильном распределении времени

Я не стал сегодня утром провожать тебя на вокзал у меня было много дел мне были так необходимы эти полчаса Но едва ты ушла я не мог ничего делать и просидел в печали целый час.

 

Завершение игры

Что случится если вдруг однажды тот, кого ты любил тебя покинет чтобы любить другого? Тогда отойдут на задний план мировые катаклизмы как оперные кулисы и на пустой темной сцене стоишь ты один и никого больше.

 

Высокие гости

Сегодня мой сад посетили три принца. Они сидели в кустах под моим окном. Их ослепительно белые одежды свидетельствовали что они прибыли из дальних стран и они требуют достойного приема. Однако как только я окно распахнул и провозгласил им что они могут срывать себе самое лучшее что им могут дать эти кусты и деревья они вспорхнули испуганно и бесшумно и больше не появлялись.

 

Псалом 137

На реках вавилонских мы сидели и плакали. На берегу на вербах повесили мы наши арфы и песни наши умерли в нашей гортани когда мы видели крушенье башен в далекой стране. Мы бы хотели людям которых они с собой увлекли в смерть и опустошение пожелать всем сердцем чтобы они под вечер снова домой вернулись к радушно накрытым столам к тем кого они любят. Где был ты молчаливый бог когда это случилось? Почему ты распределил надежду так неравно по земному кругу? И почему ты позволил всем языкам на которых всякое дыхание твое имя славит стать столь различными что даже имя твое на разных богов указует? На реках вавилонских мы сидели и плакали. На берегу на вербах повесили мы наши арфы и песни наши умерли в нашей гортани.

 

Молитва

Господь Бог мы к сожалению лично с тобой не знакомы Я знаю только твоих посланцев они суть ветви форсиций улыбки младенцев и дыхание моря и я с удовольствием обошелся бы только этим ибо говоря честно я всегда немного побаивался тех кто так страшно высоко и нам вовсе не стоит когда-то еще встречаться. Или все же быть может у тебя найдется секунда времени для меня тогда когда я однажды сойду с этой планеты Когда это случится и где Господь Бог это уже Твое дело.

 

Брат Маркса

Я еще в детстве проглотил историю о страшно богатом Дагоберте Дакке он свои деньги которые уже не знал куда девать решил потратить и со своим племянником Дональдом и еще Тиком, Триком и Траком поехал по стране и преодолевая свою чудовищную жадность покупал самые дорогие машины останавливался в самых дорогих отелях заказывал самые дорогие яства короче, выбирал для себя все лучшее из лучшего и наконец когда он полностью выбившись из сил домой вернулся и снова наткнулся на те же деньги так как все заводы, отели и магазины в которых он был клиентом ему самому принадлежали Так как эту историю придуманную художником Карлом Барксом я никак не мог забыть показалось мне еще одно сочинение удивительно знакомым «Капитал» экономиста Карла Маркса ибо смеющийся его поздний родственник меня уже давно к нему подготовил так как Утинополис не только место действия детской сказки с говорящими пернатыми но и весь этот мир.

 

Неизбежное

В день моей смерти птицы будут летать над деревьями вода озера биться о берег и мачты высокого напряжения струить свой ток с гор в долины как и сейчас.

Ссылки

[1] Праздник трех царей (волхвов), или Богоявления отмечается католической церковью 6 января.

[2] Fastnacht (нем.)  — карнавальная ночь перед началом поста.

[3] С гор приходит благо… (лат.).

[4] Однажды они найдут этот торт (итал.).

[5] Где они найдут этот торт? (итал.).

[6] В озере (итал.).

[7] Наконец-то они его нашли (итал.).

[8] Сорт белого вина.

[9] Вы влюблены, юноша! (англ.).

[10] Да, мадам, и я приношу свои извинения (англ.).

[11] Он влюблен, джентльмены — почему же вы не любите друг друга? (англ.).

[12] Audacter calumniare, semper aliquid haeret (лат.). Клевещи смело, всегда что-нибудь останется.

[13] Швейцарская разменная денежная единица. В настоящее время самой мелкой монетой Швейцарии является 5 раппенов, монеты в 1 раппен изъяты из обращения.

[14] Медер Херберт — швейцарский фотограф, фотожурналист (р. 1930).

Содержание