Четыре дня у меня не было ни минуты свободного времени, и я не могла продолжить свой отчет, дорогая мамочка. Все эти дни мы знали лишь одно: купаться и еще раз купаться! После нескольких дождливых дней мы с какой-то особой страстью бегали по теплому песку и бросались в голубую стихию. Впрочем, за это время мы успели посетить и одно подразделение нашего военно-морского флота. Офицеры и матросы всё нам показывали и были очень предупредительны с нами, девочками. А нас, конечно, интересовали не столько пушки и всякие автоматы, как наших мальчишек, а мундиры и все, что касалось жилых помещений.

Моя задушевная подруга Лиана влюбилась в жгучего брюнета, рослого и чернобрового старшину, а сегодня утром он возьми да приди к нам на пляж. Бедняжка Лиана от волнения не знала, что ей делать: то ли прятать глаза, то ли бежать без оглядки…

Старшина потом долго сидел с нами. Говорили мы о всякой всячине, и вскоре у меня возникло подозрение, что он приходил ради меня. Подозрение это подтвердила сама Лиана и все ее поведение. Совершенно неожиданно она стала чрезвычайно сдержанна со мной, почти не разговаривала и без конца критиковала мою стенгазету, кстати, она единственная из всего нашего класса! И все же я вновь берусь за перо, хочу продолжить свой отчет, а то как бы новые впечатления не заставили меня забыть подробности моего путешествия.

Покинув автобус, я все еще пребывала в превосходном настроении, надеясь, что скоро отправлюсь дальше. Но одни надежды и желания порождают хандру и отчаяние! И сколько я ни голосовала, какие печальные рожицы ни строила, никто не останавливался, чтобы подвезти меня. Тогда я вновь вспомнила Гуннара. Когда нам приходилось долго ждать и никто не останавливался, у него всегда были наготове какие-нибудь веселые словечки или анекдоты, а то и перевертыши. Вдруг он, например, говорит. «Ну что, малышка, не пора ли нам с тобой навострить наши скороходные лыжи…»

Невольно рассмеешься, конечно. И дальше шагаешь уже веселей.

— Айда, малышка, навостри-ка свои скороходные лыжи! — сказала я громко и зашагала вперед.

Однако хватило меня ненадолго, и скоро уверенности моей как не бывало. Пожалуй, более всего человек одинок, когда он остается один. Но можно чувствовать себя одинокой и сидя в классе. Так это случается со мной: вокруг болтают, смеются, а у меня в душе расцветает лиловая лилия печали. Но когда остаешься одна, это еще хуже. Никто ведь не замечает твоего состояния, никто не спросит: «Что с тобой? Что тебя тревожит?»

Я очень медленно продвигалась вперед; остановки, во время которых я или садилась, или стоя отдыхала, прислонившись к дереву, делались все продолжительней. На карту я даже боялась взглянуть, боялась и не найти этого Альткирха, да и боялась, что расстояние окажется чересчур велико и мне никогда его не преодолеть.

Должно быть, я как раз отдыхала, прислонившись к дереву и уронив голову на грудь, когда мимо меня промчался небольшой отряд, юных наездников-велосипедистов в широкополых ковбойских шляпах. Я даже не подняла головы, понимая, что они только поднимут меня на смех и помочь мне не помогут. И вдруг я услышала, как метрах в пятидесяти от меня на асфальт со звоном упал велосипед. Подняв голову, я увидела, что один из мальчишек идет прямо ко мне. На нем не было широкополой шляпы, и что-то в его походке показалось мне знакомым, что-то козлиное…

Еще издали он крикнул:

— Ну и ну — Тереза! С ума сойти! Неужели это ты? Дай я обниму тебя.

Оказалось, это Гуннар. Я честно должна признаться — в эту минуту меня охватило чувство неподдельной радости.

Он и впрямь намеревался меня обнять, но в последнюю минуту отпрянул. Право, это было бы неудобно — нас окружала ватага малолетних наездников. Все они рассматривали меня, похлопывали Гуннара по плечу, как бы одобряя его находку — меня. А один из них, сдвинув шляпу на затылок, молвил:

— Глядите, этот Гуннар подцепил себе славную букашку. Краснеть тебе нечего!

Мальчишки, сколь дик и несуразен ни был их вид, оказались вполне разумными существами. Они потребовали, чтобы я ехала с ними, предложив мне сесть на раму или на багажник.

Но тут запротестовал Гуннар. Вот ведь! Не успел найти меня, как уже снова принялся командовать! Конечно, расхвастался, что сейчас же добудет автомобиль, и непременно «татру» розового цвета, а там не пройдет и получаса, как мы прикатим в Альткирх… Альткирх, Лиана, весь наш класс, моя стенгазета, мой чемодан… И разуму вопреки я согласилась с Гуннаром. Очевидно, права мама, называя меня наивной: и правда, я всегда верю людям, верю в то, что все закончится благополучно, что бы я ни затевала. Мальчишки в ковбойских шляпах очень похожи на огромные бегающие грибы, и мысленно я уже складывала юмористические строки на эту тему. Они простились с нами и под громкий перезвон велосипедных звонков укатили. Чем-то они мне даже понравились, и, хотя я беседовала с ними всего несколько минут, я от всей души махала им на прощанье, точно так, как совсем недавно мне махали на прощанье малыши из автобуса.

Вот мы и стоим друг против друга и долго молчим. От смущения Гуннар пытается отколупнуть от штанины комок грязи и выдает свой очередной анекдот.

— Что такое: маленькое, беленькое и сидит на телевизоре?

На подобные вопросы я вообще не реагирую, да и Гуннар поспешил ответить сам:

— Комар в ночной рубашке.

И сам же громко рассмеялся, будто перед ним только что выступили все комики мира. Чтобы как-то успокоить и отвлечь его, я рассказала ему о моей чудесной поездке с господином Хэппусом, о том, как я ждала его, Гуннара, обвиняя в неверности, о путешествии на автобусе, о фокусах тощего электрика. Гуннар стоял и слушал, однако, очевидно, он ничего не слышал. Как застоявшийся конь, он топал ногой и сердито поглядывал назад: не приближается ли на шоссе розовая «татра».

И вдруг случилось нечто совсем неожиданное: рядом с нами остановилась машина — мы и не голосовали совсем! — и нас пригласили сесть. За рулем сидели мужчина средних лет и девушка. Поляки.

Об этой поездке я Лиане почти ничего не рассказывала… Мамочка поймет меня и будет довольна. Она ведь всегда рада, когда я знакомлюсь с людьми, приобретаю друзей.

Я переписываюсь со студентом из Еревана, с миленькой девочкой из Братиславы и с одной болгаркой, у которой уже свои дети. Она пригласила меня провести с ними каникулы на Черном море. Мне представляется это очень романтичным. И я обязательно воспользуюсь их приглашением.

А теперь у меня есть подруга и в Польше. Я познакомилась с ней во время моего необыкновенного путешествия. Но Лиана не терпит никого рядом с собой, она может рассердиться, если узнает о моей новой дружбе.

Девушку зовут Люция. Мы коротко сошлись, как только почувствовали, что интересы у нас общие. Люция хорошо говорит по-немецки, зато я не знаю ни слова по-польски. Впрочем, имена композиторов и музыкантов звучат на всех языках одинаково, и всюду адажио называется адажио, а фуга остается фугой на всех языках. Превыше всего Люция ставит Шопена. А когда я ей напела несколько тактов Революционного этюда и тему Второго фортепьянного концерта, ее темные глаза загорелись радостью и она погладила мою руку. На чистом немецком языке, почему-то звучавшем немного смешно, она сказала:

— Я охотно играю на рояле. Я весьма люблю этюды Шопена. Но я испытываю большую заботу, когда играю ни рояле. Соседи бранятся. Невозможно играть на рояле тихо. Не все люди имеют разум для искусства.

— Да, Люция, все абсолютно так же, как у меня. Я также беру уроки игры, на фортепьяно, мама заставляет. Признаться, я больше люблю слушать пластинки, чем играть сама. Эти бесконечные гаммы я не выношу.

— А я люблю. Когда я играю, я вся — музыка. Я чувствую, играют не мои пальцы, играет сердце.

Мысль эта показалась мне чудесной, и я тут же записала ее. Я взяла ее руку в свои и не отпускала до самого конца поездки. Люция была тронута моим рассказом о том, что я с мамой в Дрездене слушала хор мальчиков — изумительные мотеты, прозвучавшие в храме, как будто их пели ангелы. Обе мы обрадовались, узнав, что именно в марте и чуть ли не в тот же день Люция слушала хор мальчиков в Познани — я этот хор хорошо знаю по радиопередачам. Мы обещали друг другу не только писать, но и обмениваться пластинками а обязательно навещать друг друга, лучше всего, конечно, в концертный сезон, то есть зимой.

Отец Люции, сидя за рулем, внимательно слушал нашу беседу, соглашался с нами и, кивая в знак согласия, без конца повторял:

— Да, это очень справедливо. Это мое весьма большое желание — Люция должна иметь немецкую подругу. Надо, чтобы в нашей семье прошлое было мертво.

В этой прекрасной поездке нам очень мешал Гуннар — без конца он прерывал нас своими разговорами о войне и пушках. Пытался заговорить и со мной, но я не позволила отвлечь себя. Да, я ни на секунду не могла бы и подумать о том, чтобы обменять Шопена на Гуннара. Быть может, он просто ревновал? Эта мысль заставила меня улыбнуться.

Но я должна все же сказать, что немного позднее этот юноша меня удивил. Когда мы приехали на место, не в Альткирх, а в деревню, куда направлялись наши польские друзья, и мы пили кофе у одной пожилой дамы, то вдруг этот без конца ворчавший Гуннар обнаружил себя как знаток искусства. Это лишь послужило подтверждением справедливости папиных слов: «И у самого плохого человека педагог-оптимист способен обнаружить драгоценное зерно». Мама, правда, всегда смеется, когда он это говорит, обычно заявляя: «Гнилой зуб есть гнилой зуб, и его надо вырвать». Папа отвечает: «Педагогика — не стоматология» — и, разозлившись, отправляется к своей компостной куче…

Итак, покуда мы сидели за кофе, Гуннар сказал, что одна очень простенькая чашка несомненно имеет антикварную ценность и сделана в Мейссене.

— Неужели в Мейссене? — удивилась я.

К сожалению, в моей спортивной сумке совсем уже не было места, а то я купила бы чашку, хотя мама и собирает не чашки, а кружки — оловянные, жестяные, глиняные и прочие. Но я думаю, что мейссенская чашка к рождеству пришлась бы ей по душе.

— Ваши чашки очень ценные… будьте внимательны, особенно если у вашего дома остановится «мерседес», — уговаривал Гуннар пожилую хозяйку дома.

Что за вздор! Какое отношение имеет автомобиль «мерседес» к старым чашкам?!

— И потом, очень прошу вас, не продавайте эти чашки Терезе — у нее же только пятьдесят марок, а ваши чашки стоят в четыре раза больше.

Я бросила на него уничтожающий взгляд, прищелкнула языком и покачала головой.

Прощание с Люцией было очень тяжелым. Мы упали друг другу в объятия, целовались, глаза мои горели от слез. И отец и дочь уговаривали меня остаться с ними. И теперь, уже вспоминая об этом их предложении, я, кажется, догадываюсь о причине. Дело в том, что я нравлюсь людям. В какой-то степени это неожиданно для меня. Порой я кажусь себе гадким утенком, которому лишь позднее суждено превратиться в красивого лебедя. Иногда я задаю себе вопрос: а буду ли я белым лебедем или навсегда останусь гадким утенком? Это было бы ужасно! Но может быть, я и права — ведь иногда мне кажется, что превращение это уже началось. Людям я нравлюсь, они охотно разговаривают со мной, даже во время этого вынужденного путешествия: старик профессор и его Беппо, Че, Хэппус, этот тощий электрик-воспитатель и его подопечные, Люция и ее отец…

Я колебалась: остаться мне с Люцией или ехать дальше? Но Гуннар торопил меня. Возможно, его мучила ревность, но, быть может, и страх, что хвастовство его будет разоблачено. Отец Люции тоже меня обнял, поцеловал в обе щеки. Это уже второй мужчина сегодня, подумала я и сама удивилась. Мамочка, наверное, тоже удивится, прочитав мой отчет. В минуту расставания мы с Люцией поклялись очень скоро написать друг другу и обязательно ездить в гости.

— Шопен! — крикнула я на прощанье.

Вся в слезах, Люция махала мне и кричала:

— Иоганн Себастьян Бах!

А я никак не могла вспомнить, как звали Шопена, — до чего глупо! — но я так и не вспомнила.