Пуля, выпущенная из маленького восьмимиллиметрового пистолета марки “Пельман и Розенталь МК IV”, делает около двух тысяч оборотов в секунду и при выстреле с очень близкого расстояния оставляет рваную рану и ярко выраженный ожог, пронзая тело, словно сверхострое сверло в сочетании с паяльной лампой.

У Шрадера был разворочен череп, и лишь одну половину лица можно было распознать. Полицейский капитан вынул для сравнения фотокарточку, взял у секретаря письменное подтверждение личности самоубийцы и затем позвонил в уголовную полицию, так как теперь Шрадер переходил в их ведение. Он уже никогда не предстанет перед судом.

Я попросил разрешения присутствовать при первичном осмотре бумаг, но ничего, что могло бы привести меня к Цоссену, не обнаружил. Незадолго до выстрела кто-то позвонил Шрадеру по телефону. Голос звонившего и его имя были незнакомы секретарю. Прошел всего час, как мы покончили с Раушнигом, но слух о его аресте распространился быстро, и Шрадер предпочел уйти от ответа за свои деяния. Во избежание подобных казусов полиция “Зет” предпочитала действовать по возможности без промедления.

Капитан нахмурился при виде двух пронырливых фотокорреспондентов Ассошиэйтед Пресс перед конторой фирмы грузового пароходства “Шрадер – Фабен”, но я не сказал ему, что это я известил их по телефону.

Удостоверившись, что меня сфотографировали, я отправился к своей машине, серому “фольксвагену”, который я взял напрокат, повинуясь мгновенному решению, пришедшему мне в голову сегодня утром. Я не был волен в своих действиях, торча на заднем сиденье машины, принадлежавшей полиции, и это мне надоело. Да и вообще “фольксваген” мог быть мне полезен.

Черный полицейский “мерседес” проследовал за мной за пределы города. По обе стороны дороги расстилался снежный ландшафт. Небо в полдень казалось черным по сравнению с заснеженными холмами. Автотрасса была предательски скользкой, особенно на участках, покрытых темным льдом там, где прошедшей ночью снегопад перешел в дождь. Движение было небольшое, и меньше чем за четверть часа мы добрались до контрольного пункта в Хельмштадте. Там, во избежание потери времени, я предъявил свои вторые документы.

Школа располагалась в ложбине в нескольких километрах от Дуисбаха. Снег на школьном дворе был истоптан детьми, соорудившими трехликую снежную бабу. Два лица ее были некурящими, а изо рта третьего торчала трубка.

Когда мы вышли из машин и направились ко входу, в морозном воздухе до нас донеслось пение. Крыльцо было заставлено галошами и ботиками. Пение разносилось далеко окрест по белой от снега равнине, и казалось, что сейчас рождество.

Во избежание сцен, которые могли бы обеспокоить детей, мы договорились, что я один отыщу учителя Фогля и приведу его в кабинет директора школы, где капитан Штеттнер предъявит ему ордер на арест.

Первым попался мне на глаза мальчик, угрюмо стоявший в коридоре: по-видимому, его выгнали из класса за какую-нибудь провинность. Он явно обрадовался появлению незнакомца, не ведающего о его прегрешениях, и рассказал мне, что герр учитель Фогль находится в зале, откуда доносилось пение. Я тихонько вошел в зал и остановился у кафедры. Хор несколько расстроился, но вскоре на меня перестали обращать внимание, и пение продолжалось, как прежде. Я наблюдал за детьми и старым человеком на кафедре. Лицо у него было кроткое; время от времени он закрывал глаза и медленно вздымал руки, дирижируя певцами. Они пели теперь, почти не сбиваясь, внимательно следя за гипнотическими движениями рук.

Когда пение закончилось, я поаплодировал юным певцам, что вызвало полное и растерянное молчание. Я не умею вести себя с детьми, хотя всегда хочу быть добрым с ними. Обратившись к учителю, я тихо сказал, что являюсь представителем музыкального издательства и что директор просит его зайти к нему в кабинет на несколько минут.

Он ответил согласием. Голос у него был такой же тихий и кроткий, как и лицо. Только глаза обнаруживали слабость, приведшую его к этому часу: в его глазах был страх, даже когда он улыбался.

Мы застали директора школы в обществе капитана и сержанта. Очевидно, директор уже был осведомлен: лицо его выражало растерянность. В кабинете было тихо. Мы слышали дыхание друг друга.

– Прошу вас проследовать за мной, герр учитель.

– Хорошо, – мягко отозвался он. Его кроткое лицо было обращено кверху, и он устремил взор в окно, на темные деревья, стоявшие посредине снежной равнины, словно группа ждущих чего-то скелетов. – Хорошо, – тихо повторил он, отвечая капитану, прихода которого опасался и ожидал последние двадцать лет.

Его увели. Директор школы попросил меня задержаться.

– Невероятно, – сказал он.

– Мне очень жаль.

– Мы с ним одной крови… – Директор глядел на меня в упор, и его руки мяли одна другую, словно находку. – Почему он предал?

– Из страха.

– Его мучили?

– Нет, но он знал, что его будут мучить, если он откажется говорить. – Из сострадания к собеседнику я добавил: – Это может быть принято во внимание судом, как смягчающее обстоятельство.

– Смягчающее обстоятельство? Но ведь тысячам людей грозили тюрьмой, однако они…

– Таких было сотни тысяч. Миллионы. Он не был из их числа. К сожалению.

Сперва его использовали квартальные надзиратели, затем целенлейтеры и крайслейтеры и, наконец, гаулейтеры, игравшие на его страхе и пользовавшиеся им, как осведомителем. Улики, собранные в его деле, свидетельствовали о том, что он “явился причиной ареста и физической гибели своих друзей, соседей и сотен других людей, сообщая гестапо о том, где они скрывались…” Самое короткое показание обвиняло его в том, что лично из-за него “не менее десяти автофургонов заключенных были сожжены в печах Освенцима”.

Директор помолчал, затем произнес:

– Я рад, что его здесь больше нет. – Он протянул мне руку. – Извините. Хор недавно создан. Мне нужно пойти и заняться с ними… Но боже мой, я почти лишен слуха…

Я вышел в большую стеклянную дверь, прошел мимо рядов галош и ботиков. Следы колес черного “мерседеса” отпечатались на снегу. Я взглянул на темные искривленные стволы деревьев. Стояла гнетущая тишина, и, остановившись возле машины, я заставил себя ждать, сдерживая дыхание.

Затем оно снова возникло в воздухе, пение…

“Ди лейте” поместила большой снимок на первой полосе. Я стоял рядом с Раушнигом перед входом в его салон красоты. Три другие газеты напечатали эту же фотографию. В двух из них был также снимок, на котором капитан полиции и я выходили из конторы фирмы “Шрадер – Фабен”.

В школе фотокорреспонденты не появлялись, потому что я не хотел тревожить детей; но все же я поставил в известность о Фогле Ассошиэйтед Пресс, и газета “Ди лейте” опубликовала фотографию учителя и посвятила ему целый абзац, связывая его с Раушнигом и Шрабером и комментируя “молниеносную волну арестов”, явившуюся главным событием дня. Таким образом, я, само собой разумеется, в глазах всех являлся причастным и к аресту Фогля, что, конечно, не пройдет мимо внимания “Феникса”.

Мне дали получасовое свидание с Фоглем в его камере, но мне не повезло. Его страх, который, как я надеялся, поведет к добровольному признанию, покинул его после двадцати лет. Худшее пришло к нему, и, понимая, что его жизнь закончится в такой же камере, он освободился от рабства страха. Я сомневался в том, что даже его полнейшее раскаяние может привести к оправданию, но все же воспользовался этой мыслью, чтобы повлиять на него. Он не поддался. Он казался живым мертвецом.

При отеле “Принц Иоганн” были запирающиеся гаражи, и, поставив туда свой “фольксваген”, я отправился к запоздалому ужину. Кое-кто искоса поглядывал на меня, видимо, уже познакомившись с газетами, а пожилой официант, ведающий винами, был довольно мрачен, и рука у него дрожала, когда он наливал мне вино. Интересно, подумал я, где он был и что делал в период между 1939 и 1945 годами?

Когда мне подали кофе, ресторан был уже почти пуст. Какой-то человек подсел к моему столику и швырнул на него вечерний выпуск “Ди лейте”. Я взглянул на собственное изображение в газете, затем перевел взор на незваного гостя.

– Кажется, мы идем довольно близко к ветру, сэр, – улыбнувшись, произнес он с американским акцентом.

Я не желал разговаривать, не желал даже знать его, но иногда бывает опасно ничего не отвечать.

– Чем ближе, тем лучше, – отозвался я.

По-видимому, это Брэнд. Умное лицо с проницательными, спокойными серыми глазами, короткая стрижка. Улыбка была приятна, но я негодовал на него за то, что он заговорил со мной. Если агент решил показать свою физиономию на первых полосах газет, для этого должен быть серьезный повод и это является его личным делом. Он может работать по собственному усмотрению, соблюдая одно условие – не подвергать других опасности рассекречивания. Если уж я решил привлечь на себя огонь неприятеля, то только я один и должен подвергаться риску. Таков порядок. Теперь, когда мое лицо разрекламировано во всех газетах, я на пушечный выстрел не мог приблизиться к Унтер-ден-Эйхен и Ронер-аллее, даже если был совершенно убежден, что за мной не следует филер. Умышленно подставляя себя под огонь противника, я полностью отрезал себя от местной резидентуры, оставив себе единственный канал связи – “Почта – биржа”. С этого утра я превратился в “горячего агента”, к которому никто не должен был приближаться. Это классический прием, и КЛД дважды прибегал к нему в течение своей службы, сознательно нарушив обычную конспирацию, чтобы в открытую встретиться с врагом, потому что счел этот путь наиболее целесообразным для решения определенных задач. Здесь агента поджидает много опасностей. Но еще более опасно для него, если с ним поддерживают связь: в таком случае подвергают себя опасности и те, кто вступает с ним в контакт. “Горячий агент” должен работать без прикрытия, без связи с резидентурой. Даже пользоваться радио чревато опасностью.

– Давно вы здесь? – грубо спросил я.

– О, фактически я здесь живу.

Мы оба знали: в месте, подобном этому, следует соблюдать в разговоре особую осторожность, чтобы возможная запись на магнитофонную ленту ничего не могла бы раскрыть. В зале ресторана были колонны и портьеры, и мимо шмыгали официанты. Даже в столе мог быть вмонтирован микрофон.

Он предложил мне сигару, но я покачал головой.

– Я не курю этот сорт.

– Я хотел рекомендовать вам попробовать. – Он убрал портсигар. – Что ж, оставлю вас в покое. Всегда к вашим услугам, конечно, – усмехнулся он, кивая на фотоснимок в газете.

Я поглядел ему вслед, выждал минут десять, попивая кофе, затем отправился в свой номер, переобулся в сухие ботинки, в уме перечисляя все “за” и “против” того, что я собирался проделать. Затем за несколько минут до срока поймал легкую музыку, транслировавшуюся “Евросаундом”.

На бланке отеля я написал:

“Повторяю: никакого прикрытия. Хенгель вошел в контакт со мной. Мне это не нравится. Брэнд вошел в контакт со мной и остается здесь. Это мне тоже не нравится. Повторяю: действую в одиночку”.

Музыка прекратилась.

Я прервал донесение.

“Португез каннинп”: 388. Минус 1.

“Цай-Сульфа”: 459. Плюс 7.

“Квота Фрейт”: 793 5/8. Плюс 10 5/8.

“Ронэлектрик”: 625.

Я выключил приемник. Сказано было следующее:

“Соблюдайте все предосторожности. Вы за красной чертой”.

Я закончил рапорт:

“Если моя линия поведения не вызывает одобрения, вам стоит лишь сказать об этом и отозвать меня. К.”

Они злили меня, и это никуда не годилось, ибо посторонние эмоции во время операции мешают здраво размышлять. Я лишь упомянул Хенгеля, сказав, что он вошел в контакт со мной, и скрыл, что отделался от него в течение нескольких минут. Я не хотел, чтобы его наказали, а желал только, чтобы он убрался с моего пути. Но все это злило меня. А тут еще Брэнд связался со мной, хотя чертовски хорошо знал, что я “горячий”. Даже если в резидентуре не предупредили его, он должен был понять это сам, как только увидел газеты. Теперь и резидентура разозлила меня. “Соблюдайте все предосторожности”. Иными словами, не рискуйте рассекречиванием, не прибегайте к рискованным методам (к которым я уже прибег). “Вы за красной чертой” – означало, что я подставляю себя под неприятельский огонь.

Пусть делают что хотят, пусть попробуют вытащить меня из игры. Это им не удастся. Я отправился на поиски Цоссена. Они сами дали кость собаке.

Проехав на своем “фольксвагене” до Вильмерсдорфа, я там опустил в почтовый ящик свое сообщение. Затем запер машину и остаток пути до дома Инги прошел пешком, злясь в конце концов на самого себя, так как я шел к ней вопреки всем здравым доводам, которые перечислял в уме.