– Да, много воды утекло… – произнес Солли по-английски.

Он имел в виду не наше последнее свидание в Мюнхене три года назад, а Освенцим.

В тот день, когда я впервые встретился с ним, мы устроили побег семнадцати заключенных; четверо из них напоролись на провода высокого напряжения. Остальные живы и по сей день, насколько мне известно. Солли – один из них. Он присоединился к нам, когда я уже наладил связь с тремя узниками лагеря – подпольщиками. До этого я работал в одиночку, и на моем счету было что-то около девяноста семи душ, которым я помог бежать. После создания подпольной организации нам удалось устроить побег из лагеря больше чем двумстам заключенным.

В то время я изображал тупого лагерного охранника, чистейшего арийца, бывшего моряка, дядя которого находился среди иерархии гиммлеровских карателей. Я проклинал Черчилля с таким искусством, что меня даже заставили повторить это с эстрады в качестве вставного номера в постановке, показанной накануне того дня, когда должна была произойти церемония открытия газовых камер, которые, как нас известили, имели пропускную способность примерно две тысячи человек в сутки. В эту ночь мы помогли бежать еще семерым… Комендант лагеря напился по случаю торжества, так же как и большинство его подручных. Только не мы. Семеро из двух тысяч – это казалось так мало…

После того, как с войной было покончено, Солли и я специально вернулись в Освенцим, чтобы показать союзным войскам, где мы выложили цементом дыру в стене карцерного блока, чтобы спрятать там списки, составлявшиеся нами в течение нескольких месяцев. Наши сведения помогли разоблачить и повесить девять офицеров СС и четырнадцать охранников; мы продолжали собирать данные, казавшиеся нам такими важными, но вскоре поняли, что это пустое занятие. Эти царапины на лице Сатаны просто-напросто помогали нам поддерживать в себе бодрость духа.

Солли мало изменился за двадцать лет. Внешне он переменился, но по существу остался тем же самым Солли. Его можно было назвать самым добрым человеком на свете, таким он и был в действительности, если только не доводить его до ярости. Ярость его была холодна, как невзорвавшаяся бомба.

Я и теперь ощущал дремлющую в нем злость и понял, что он никогда не успокоится.

– Я только вчера вечером узнал, что ты в Берлине, – сказал я.

– И тут же приехал повидать меня? Как это мило с твоей стороны!

Можно пройти с человеком через все круги ада и все же не знать, о чем заговорить с ним при встрече, разве что: “А помнишь старину такого-то?”. Но было мало людей, которых мы хотели бы вспомнить.

– Что ты делаешь в Берлине? – спросил он. Мы сидели в его кабинетике одни, но видели головы двух его ассистентов, работавших в лаборатории. Нас отделяла стеклянная перегородка.

– Все те же бациллы, Солли?

– О да! – Он улыбнулся.

Когда нам довелось встретиться в Мюнхене, он уже был членом Международного объединения бактериологов, которые собрались там для обсуждения каких-то проблем, связанных с бактериологической войной. Хотя эта область была далека от меня, я знал, что он был в ней признанным авторитетом.

– Кельнский университет субсидирует мою лабораторию, – сказал Солли.

– Поздравляю.

Повсюду стояли контрольные склянки с плесенью и различными культурами. Солли рассказывал о своей работе, часто перебивая себя и глядя на меня с дьявольским восторгом. Время от времени он склонял голову набок, посматривал сквозь стеклянную перегородку и затем оборачивался ко мне с таким видом, словно хотел поведать какую-то важную тайну. Но глаза его тут же потухали, и я видел, что он сдерживает свое желание открыться мне. В эти моменты он казался мне таким, каким я запомнил его, когда прибывших в лагерь мужчин и женщин, спускавшихся по сходням из фургонов, отделяли друг от друга.

Когда от него оттащили его молодую жену, взор у него был такой же вялый, словно он вот-вот умрет.

Рассказав мне о своей работе, он умолк; больше говорить нам было не о чем, и мы знали это.

– Где ты остановился? – спросил он. – Мы обязательно должны встретиться еще раз.

Я ответил.

– “Принц Иоганн”! – воскликнул он. – Но ведь это очень дорого!

– Я никогда не останавливаюсь в дешевых отелях в Германии. – Не знаю, почему я это сказал, просто мгновенно пришедшая в голову мысль… Женщин в Равенсбрюке всегда остригали перед тем, как отправить в газовую камеру, а волосы пропаривали и упаковывали в тюки для отправки на фабрики, производящие матрацы. В дорогих отелях нынешней Германии матрацы были из поролона.

– Значит, еще встретимся? – повторил он, увидев, что я собираюсь уходить.

Я сказал – да, обязательно, но мы не назначили точной даты.

Выйдя на улицу, я подумал, что лучше бы мне вовсе не встречаться с Ротштейном. Интересно, сожалел ли он о том, что я разыскал его? Я оставил его расстроенным: его жгло что-то очень существенное, о чем он хотел поведать мне, но не мог. Мной владело чувство, что я не хочу этого знать.

Он позвонил мне в конце дня. Никогда не забуду я своего легкомыслия.

Он сказал по-английски: “Это я”.

Почему-то я подумал о Поле в этот момент. Затем он сказал:

– Много воды утекло, не так ли?

Солли не называл себя, но хотел дать мне понять, что это он.

– Я приду повидать тебя. Жди меня, – сказал он и повесил трубку.

Итак, он не мог удержать это в себе. Беспокойство было сильнее его. А может быть, он не желал разговаривать в лаборатории: стеклянная перегородка была слишком звукопроницаема? Нет, он решил поговорить со мной уже после того, как я ушел, иначе бы сговорился пообедать или поужинать где-нибудь вместе. Он не доверял телефону: никаких имен. Не доверял тонкой стеклянной перегородке.

Значит, дело не только в его бациллах, или причиной была бактериологическая война? Я все еще думал о Поле и о ложе в “Новом театре комедии”. Это тревожило меня. Тут есть какая-то связь. Но какая?! Поль не позвонил бы мне сюда; я был “горячим”, со мной нельзя связываться, нельзя мне звонить. Его голос был не похож на голос Солли, и он разговаривал со мной только по-немецки. Нет, это не то. Но должна же быть какая-то связь! Я восстановил в памяти весь разговор между мной и Полем, прежде чем нашел эту связь. Поль сказал:

“Нам стало известно, что вы зарезервировали эту ложу”. “Значит, вы обратились в театральную кассу”. “Да”.

“Не проходит. Я воспользовался чужой фамилией”. “Мы это знали”.

“Подключились к моему телефону…” Я ушиб руку, потянувшись за телефонной трубкой, и подхватил ее, когда она начала падать на пол. Я помнил номер телефона лаборатории. Девушка на коммутаторе попросила меня обождать.

Я ждал. Веко у меня начало нервно подергиваться. Какое легкомыслие!.. В трубке что-то щелкнуло, когда мне позвонил Солли. Я не ждал звонка ни от кого – ни от Поля, ни от Хенгеля, Эберта, Инги или Брэнда, ни от кого. Ни при какой ситуации Поль, Хенгель или Брэнд не позвонили бы мне сюда. У Эберта не было моего номера, так же как у Инги. Солли не должен звонить мне, так как мы даже не уговаривались о встрече. Кто же? Задумавшись об этом, я подсознательно вспомнил пощелкивание в трубке, и, сам не знаю почему, это вызвало цепную реакцию воспоминаний, мысль о Поле и ложе в театре.

Мой телефон снова прослушивался. На этот раз не резидентурой. На этот раз противной стороной. Тем же неприятелем, что следовал за мной на машине. Двойной блик в окне… Третье свидетельство того, что они перешли в наступление.

– Вам отвечают.

– Благодарю вас.

Веко продолжало дергаться.

Неважно, пусть подслушивают теперь, в эту минуту, ибо я хотел сказать Солли только два слова: не приходи!

Возможно, что я ошибался, но я не мог рисковать. Солли не верил ни телефону, ни перегородке в собственной лаборатории; следовательно, он все время находился за своего рода красной чертой и должен был следить за каждым своим шагом; возможно, они даже знали его голос. Возможно, что он вел с ними двойную игру ради того, чтобы узнать факты, которые могли бы привести его к взрыву ярости, которую он должен был излить до своей смерти в память о молодой жене.

– Лаборатория доктора Ротштейна.

– Я бы хотел поговорить с доктором, – сказал я.

– Он только что ушел. Что ему передать?

– Ничего.

Я повесил трубку.

Солли Ротштейн сгорал от желания что-то рассказать мне, что-то очень важное, о чем никто другой не должен был знать. Если он был им известен, если им был известен его голос, то, подслушивая разговор, они попытаются остановить его. И я ничего не мог поделать.

Район Целлендорфа находился в десяти километрах от восточной части Темпльхофа; Солли не мог пройти пешком все это расстояние. Не возьмет он и такси от двери до двери; он уже проявлял осторожность и, конечно, попытается замести следы. Я не мог перехватить его по дороге. Я мог только ждать его здесь.

Время: 5.09. Десять километров на такси в начинающиеся часы “пик” – двадцать минут. Прибавим пять минут, так как сперва он пойдет пешком; даже если он решит сесть в такси, то возьмет его подальше от лаборатории и доедет, конечно, не до самых дверей отеля, а вылезет где-нибудь за углом. Еще пять минут. Не исключено, что он поедет троллейбусом или надземной железной дорогой, но вряд ли – он человек нетерпеливый. Он может появиться здесь от 5.29 до 5.39.

Я не позвонил в лабораторию еще раз, чтобы спросить, пользуется ли герр доктор такси или имеет собственную машину, так как они снова подслушали бы мой разговор, и, если до сих пор у них не было определенного плана в отношении Солли, я не хотел явиться причиной того, что такой план у них возникнет. Если я ошибаюсь, то ничего не произойдет. Если я прав, то они сделают все возможное, чтобы перехватить его на пути сюда. 5.14. Делать нечего. Только ждать. Я вышел из номера и прошел по коридору в поисках незапертой двери. Комната была пуста. На окнах – тюлевые занавески, достаточно непроницаемые при свете угасающего зимнего дня. Осторожно отодвинув занавеску, на дюйм от стены, я принялся рассматривать квартиру, находящуюся на той стороне улицы. Окно на четвертом этаже, седьмое слева, было растворено. Темный прямоугольник. Я опустил занавеску и вернулся к себе.

В 5.23 спустился вниз и начал прогуливаться по вестибюлю таким образом, чтобы девушка на коммутаторе видела меня и знала, что меня нет в номере, на тот случай, если Солли решит позвонить, что может случиться, если он заметит за собой слежку.

В 5.27 я вышел из отеля, перешел через улицу и укрылся в подъезде жилого дома, с тем, чтобы держать под обзором оба конца улицы. Ведь Солли мог появиться с любой стороны.

Колеса автомобилей шуршали по мокрому асфальту. Двое мужчин сошли по ступеням лестницы “Принца Иоганна” и, идя рядышком, повернули на запад. Время – 5.34. Оставалось только ждать и ждать. Зябко. Внутри у меня все дрожало от холода… Легкомыслие, проклятая небрежность… Старею…

Машина подкатила к обочине тротуара, и я должен был переменить свою позицию, чтобы не потерять из поля зрения восточную часть улицы. Прохожие: женщина с собакой слева, направляется на восток; две девушки, слышу их голоса, одна смеется; двое мужчин (не тех ли самых?) слева, идут на восток (возвращаются?); машина отъехала, запахло гарью из выхлопной трубы. Переменил позицию. Прошли три девушки в черных пальто; пожилой мужчина побрел на запад; быстро шагает невысокий человек в темной шляпе. Гляжу налево, направо. Вот, кажется, и он.

Я вышел из подъезда и пошел сперва медленно, стараясь не потерять его из виду, и когда расстояние между нами сократилось до пятидесяти или шестидесяти метров и я увидел, что это он, то ускорил шаги и прошмыгнул между машинами на другую сторону улицы. Мы находились метрах в тридцати друг от друга, все время сближаясь; единственное, что находилось у меня в карманах, были ключи от машины, но и они могли пригодиться. Двадцать метров. Уже можно его окликнуть. Стоп. Оглянулся. Четвертый этаж, седьмое окно слева. И я побежал, крича ему, чтобы он свернул в сторону. Он увидел меня, удивленный. Я швырнул ключи ему в лицо, и они просвистели в воздухе, но не задели его. Он вдруг зашатался и рухнул вперед в тот самый момент, когда сухой треск выстрела эхом отозвался от каменных стен.

Я подхватил его, когда он падал.

– Солли, я виноват…

Он не слышал меня.