Я проплыл все пятьдесят отрезков своей дистанции и немного посидел на бортике в том конце, где мелко, опустив ноги в воду и сдвинув на лоб очки, ставшие похожими на вторую, затуманившуюся пару глаз. Из спортзала спустился Фил и, решив порисоваться, чуть-чуть поплавал вымученным баттерфляем: не доплыв до конца последнего отрезка, он выдохся, несколько раз небрежно взмахнул руками, потом встал на дно и подошел к бортику. Я кивнул ему и улыбнулся.

— Нормально? — спросил он так, словно то ли не хотел разговаривать со мной, то ли не знал, что сказать. Я рассматривал его в профиль: приятное энергичное лицо выпускника школы, которое вряд ли сильно изменится лет до сорока — обыкновенный, надежный с виду парень. Однако он делал успехи. Стали впечатляюще выпирать грудные мышцы, а когда он поднял руки к вискам, чтобы убрать назад мокрые волосы, плавно увеличились рельефные бицепсы, лоснящиеся, как зверьки во время случки. Такой парень вполне мог бы служить в армии, разве что на тренажерах он занимался из стремления выделиться, обрести свое лицо, достичь совершенства в одиночку. Как часто бывает, когда кто-то другой неравнодушен к человеку, на которого я в противном случае не обратил бы внимания, мне стало ясно, что Биллово влечение к мальчишке пробудило желание и у меня, и я посмотрел на него глазами похотливого соперника.

Было уже поздно. Вечером я нарочно задержался в спортзале и ненадолго присоединился к группе юных выходцев из Малайзии, занимавшихся на параллельных брусьях. Тренером у них был старик Эндрюз — человек со строгой выправкой и жилистыми ногами бывалого строевика, — которого из-за какой-то странной аномалии в атмосфере демократизации, царившей в «Корри», все звали просто Эндрюзом. Сам Эндрюз гордился этим как символом старомодного духа равенства, хотя порой, в устах ребят, которые, приземляясь после соскока, буквально проходили через его руки, это обращение звучало как старомодно сформулированная команда. Человек он был упрямый, требовательный, и снискать его молчаливое расположение удавалось лишь тем, кто часто приходил в спортзал. Именно тренировка в его группе и нужна была мне в тот вечер, после всех волнений, пережитых дома, да и мальчики с Востока с их инстинктивным чувством пространства и равновесия, с их широкими вежливыми улыбками, какое-то время служили противоядием от Артура и наших общих неприятностей. А плавание — бассейн почти безлюден, вода плещется о бортик — еще больше утомило меня и успокоило. Фил, подтянувшись, одним прыжком вылез из воды, бросил на меня быстрый взгляд — застенчиво, но в то же время, по-моему, с удовольствием, — и неторопливо направился к лестнице. Задница у него делалась всё толще, и плавки становились маловаты.

Пойти за ним сразу — поступок банальный. Еще минуту я болтал ногами в воде. А в это время ко мне приближалась чья-то голова — большая, стариковская. Она не погружалась в воду, но розоватые защитные очки и белая резиновая шапочка придавали ей зловещую безликость. Голова двигалась вперед черепашьим темпом, и каждый раз как она дергалась и из воды показывались нескладные бледно-матовые плечи, становилось ясно, что человек вяло шевелит руками и вхолостую дрыгает ногами. Оказавшись совсем рядом, голова на несколько секунд полностью скрылась под водой, потом вновь появилась на поверхности, застыла на месте, и, пыхтя и пошатываясь, во весь рост выпрямился мокрый тучный старик со слабой гладкой грудью. Еще не вынырнув, он явно смотрел прямо на меня — и продолжал смотреть сейчас. Когда он сдвинул очки на лоб, я окончательно убедился, что это его светлость.

Снедаемый любопытством, я не сразу удивился тому, что старик решился выйти из дома и заняться плаванием всего через десять дней после временной остановки сердца. А с другой стороны, поскольку в нем было нечто не совсем нормальное, я предположил, что все проявления его чувств будут непредсказуемы и несовместимы друг с другом. Старик пристально смотрел на меня — или сквозь меня, — а я растерянно молчал, задавая себе вопрос, насколько он способен узнавать людей. Он вообще меня не узнает, подумал я; просто смотрит на привлекательного молодого человека; вряд ли он в силах меня вспомнить. Словно в подтверждение моих догадок, он и сам вдруг, видимо, растерялся, в один миг перестал что-либо соображать и, повернувшись, медленно двинулся к ступенькам в углу бассейна. Найджел, спасатель, лишь на мгновение оторвался от книжки и поднял голову, когда старикан, с трудом выбравшись из воды, тяжелым, неуверенным шагом направился к лестнице. В ожидании, когда он поднимется, я уже представлял себе очередной инцидент, подобный случаю в уборной парка Кенсингтон-Гарденз.

В душевой было оживленно — все мылись перед уходом. Когда я вошел, как раз произошло очередное резкое, непредсказуемое колебание температуры воды, и голые мужчины с кошачьим визгом шарахались от обжигающе горячих струй. Люди судорожно крутили краны, душевая наполнялась паром, и фоном ему служил вакхический розовый цвет — тела англосаксов розовели от почти нестерпимой жары. Разгоряченный после тренировки, я встал под чуть теплый душ и обратил внимание на необычайное разнообразие физического состояния мужчин, совершающих затянувшийся обратный переход в мир чистых, одетых людей.

Его светлость, недовольный температурой своего душа, предпринимал слабые попытки ее отрегулировать. Вид у него был грустный, резиновая шапочка, которую он так и не снял, подчеркивала младенческую белизну тела. Он переминался с ноги на ногу и озирался вокруг, чуть приоткрыв рот и на английский манер обнажив нижние зубы. Под пухлым животом на нем уныло болтались купальные трусы в полоску. Мне показалось, что я уже не раз видел его здесь, но — настолько избирательным было мое зрение — не обращал на него ни малейшего внимания до тех пор, пока он вдруг не упал у меня на глазах и ему не потребовалась помощь.

И вот он случайно попал на один из классических сеансов сухостоя: по обе стороны от него и в другом конце душевой трое гомиков выставили напоказ горизонтально торчащие члены и время от времени, едва заметно переглядываясь, поворачивались, то ли скрывая эрекцию, то ли ею хвастая. Старик не проявлял интереса к этому зрелищу, вероятно, зная по долгому опыту, что оно редко имеет смысл и к чему-нибудь приводит и что люди попросту не в силах противиться кратковременному влиянию тепличных условий, созданных в душевой. За считанные секунды сухостой мог бы по цепочке передаться всем с шутовской безупречностью одного из номеров Базби Баркли.

Мне хотелось посмотреть, как всё это подействует на Фила, который тщательно, разве что чересчур энергично, мылся. Он украдкой наблюдал за происходящим, однако его собственный ничем не примечательный кончик не шевелился. Напротив меня грациозно мыли голову двое киприотов — старые друзья, оба с пышными усами и развитой мускулатурой, придававшей их фигурам прямоугольную форму. Они громко, без опаски переговаривались по-гречески. А в другом конце душевой похотливо выпячивали задницы несколько менее приметных типов, пришедших просто принять душ.

Быстро помывшись, я вышел вслед за его светлостью в предбанник. Полотенце у него было старое, из грубой серой ткани, не раз побывавшее в прачечной. Старик скомкал его и стал прикладывать к лицу и телу, дыша с присвистом, в котором, казалось, вот-вот послышится какая-нибудь популярная моцартовская мелодия. Я вытерся, беспокойно расхаживая взад и вперед, потом узлом закрепил полотенце на бедрах на манер полинезийской юбки и наконец, не удержавшись, подошел к старику, попытался привлечь его внимание и спросил:

— Вам уже лучше?

— Здравствуйте, здравствуйте, — сказал он, ничуть не удивившись. — Вот те на…

Он оглянулся вокруг — так, будто где-нибудь только что началось нечто интересное.

— Я удивился, когда увидел, что вы так быстро начали заниматься плаванием после того… случая.

— Люблю поплавать, знаете ли, — тут же отреагировал он. — Побултыхаться в чудесной, приятной водичке.

Я ждал, когда он догадается, к чему я клоню. Однако на меня он даже не взглянул.

— А вы знаете, что я уже больше сорока лет здесь плаваю? Да-да — взад и вперед. Наверно, я уже вокруг света проплыл — если всё сложить, знаете ли. Плюх-плюх, бултых-бултых!

Мне уже приходилось слышать тот отчужденный тон, которым старик пытался рифмовать эти пустые слова так, точно, предупреждая возможные возражения, заполнял пространство и время бессмыслицей. Но, так или иначе, я пока еще не собирался позволить ему увильнуть от разговора.

— Я был там, знаете ли, — сухо заметил я, — в Кенсингтон-Гарденз, когда вам стало плохо.

Он посмотрел на меня, внезапно обретя способность сосредоточивать внимание.

— Все эти неприятные истории меня больше не касаются, — твердо сказал он.

— По правде говоря, — продолжал я, — это я о вас позаботился, знаете ли…

Казалось, эти слова огорошили старика, и он поковылял было в раздевалку, но тут же передумал и снова, бочком, подошел ко мне. Окинув меня взглядом, он уставился на длинные, слегка растопыренные пальцы моих ног и сказал:

— Вы — тот паренек, что… э-э… ту-ту, бах-бах… Ну и ну, вот те на! Мой дорогой! — Он смешался.

— Ну что ж, — сказал я, разочарованный этим странным проявлением благодарности, — я рад, что вы уже поправились.

И я удалился, почувствовав, что оказался в глупом положении, и немного разозлившись.

Это был год «Мужской тревоги», талькового лосьона, обладавшего своеобразным гипнотическим воздействием; без какой-либо заметной рекламы он за считанные недели стал необычайно популярен в мире гомосексуалистов. Им провоняли все бары и раздевалки, его можно было учуять в метро или в толпе, ждущей зеленого света на перекрестке. Он проникал повсюду, и если бы его рекламировали, то наверняка назвали бы декадентским и неотразимым. Вернувшись в раздевалку, я прошел сквозь облако его испарений, отметив сперва, что оно почти так же бодрит, как на улице, а потом обнаружив в нем характерный для помещений слабый голубовато-зеленый оттенок женственности.

Как выяснилось, в тот вечер я раздевался по соседству с Морисом — худым чернокожим боксером, натуралом, одним из самых привлекательных мужчин в «Корри», человеком с высоким лбом и нежным лукавым лицом. Я спросил его о соревнованиях, намеченных на будущую неделю, и, отвечая, он нанес мне несколько ложных ударов. Я невольно отпрянул на пару сантиметров, мышцы живота напряглись.

— Не бойтесь, дружище, — сказал он, — не ударю… сильно, — и, ухмыльнувшись, едва не врезал мне по уху.

Хорошо бы жизнь всегда была такой простой штукой, подумал я, пока он стаскивал с себя майку, и тут в конце прохода между рядами шкафчиков, беспокойно озираясь, вновь появился его светлость.

— Право же, я страшно благодарен, — громко сказал он, завидев меня, и я, не успев еще одеться, приготовился к разговору под испытующими взглядами всех мужчин, сидевших и стоявших поблизости.

— Не стоит благодарности, — весело ответил я, смущенный той дурацкой двусмысленностью, в которую это может вылиться при всем честном народе. Старик подошел поближе, и Морис посторонился, насмешливо подняв брови.

— Ну ладно, до скорого, — сказал он и направился в душ.

— Как вас зовут? — спросил его светлость и тут же, с неестественной христианской прямотой человека, изучившего особенности спортивных команд и благотворительных учреждений, назвался сам: — Я — Чарльз.

— Уильям, — ответил я (хотя так меня зовут нечасто).

— Хочу выразить свою признательность, Уильям. Боже! — высокопарно добавил он. — Ведь именно вам я обязан своим присутствием здесь.

— Право же, не стоит. На моем месте так поступил бы каждый.

Он поднял палец и ткнул им мне в грудь.

— Обед, — сказал он, кивнув. — Вы придете обедать… в мой клуб — ничего особенного, но недурно.

— Ну что ж, с вашей стороны это очень любезно…

Я не смог отказаться, ибо счел его интересным типом, способным развлечь меня каким-нибудь занятным рассказом. Если же он окажется занудой, можно будет с ним больше не встречаться: вряд ли мне нужны новые переживания — и без того есть Артур и довольно странная история о доме и любви, о сознании вины.

— Пожалуй, приходите в пятницу, — сказал он. И тут же: — Хотя как знать, может, до пятницы я не доживу. Давайте лучше завтра — наверно, я еще буду шустрым.

Это выражение было несколько необычным, и я не сразу его понял. На миг я представил себе, как старик гоняется за мной вокруг огромного обеденного стола.

— Ну что ж, буду очень рад.

— Это я буду рад, Уильям, — возразил он.

По-видимому, это решение врезалось ему в память, и он побрел прочь, держа перед собой полотенце так, словно боялся обо что-нибудь удариться. Когда я оделся, мне пришлось разыскать старика, чтобы узнать, какой это клуб и кого там спросить.

Дома все время было очень жарко. Батареи грели так, словно мы боялись замерзнуть, к тому же, хотя квартира находилась высоко, и в окна никто не заглядывал, днем почти всегда были задернуты шторы, и в комнаты проникал лишь мягкий розоватый свет. Такой климат был сотворен почти неосознанно: в критические моменты люди по привычке кардинально изменяют окружающую обстановку — несчастные бедняки сидят и мерзнут до глубокой ночи, не зажигая света, а те, кому, как нам с Артуром, грозит опасность, страстно желают видеть всё в розовом свете и чувствовать себя уверенно.

В полумраке было легче друг от друга прятаться. После возвращения Артура отношения между нами резко изменились, и наша несовместимость наверняка пугала его не меньше, чем меня. Охваченные этим неведомым доселе страхом, мы боялись надоесть, стать в тягость друг другу. Артур почти всё время спал или сидел в кресле, часто и подолгу принимал ванну. Мучимый юношескими сомнениями, он, по-видимому, опасался моего негодования, и в его отношении ко мне начало сквозить трепетное уважение. Я уходил в столовую почитать в одиночестве, а он приносил туда чашку чаю и касался моей руки, чтобы привлечь внимание. Не будь я так безоглядно влюблен, не желай так секса с ним, эти дни стали бы совершенно невыносимыми. И тем не менее бывали приступы отвращения — и к Артуру, и к моей собственной впечатлительности. Секс сделался чем-то вроде очищения: казалось, после долгого периода инертности и уклонения от близости мы сумеем рассеять наши неизъяснимые страхи посредством бурной деятельности, не требующей слов. И еще секс стал оправданием присутствия Артура, подтверждением того, что мы — не просто два чужих друг другу человека, вместе попавшихся в ловушку из-за роковой ошибки.

В первую ночь необходимо было срочно обработать рану Артура. Солгав Джеймсу по телефону, я тут же с грустью почувствовал себя соучастником преступления. Я сказал, что мы валяли дурака на кухне и Артур случайно порезался ножом. Джеймс тотчас приехал на своей машине, и я, спустившись вниз, открыл ему дверь. Он почти без труда вошел в роль человека, исполняющего профессиональные обязанности — бодрого и деловитого, однако не способного полностью скрыть любопытства. Артур, побаиваясь врача, слонялся по квартире в моем халате. Знакомя их, я предполагал, что Джеймс сочтет его привлекательным, хотя временная повязка на щеке портила общее впечатление.

Пришлось накладывать швы, была сделана инъекция лекарства. Стараясь не мешать, я смотрел, как Джеймс, поглощенный привычным серьезным делом, быстро накладывает длинный ряд подкожных швов и аккуратно стягивает края раны сверху. Таким образом, объяснил он, шрам станет меньше. Во время этой процедуры Артур поглядывал на меня сквозь слезы, а я не сводил с него ободряющего взгляда, словно отец, чей сын подвергается некоему неизбежному тяжкому испытанию. При этом меня растрогало то, как искусно действовал Джеймс, как он держал Артура за голову своими ловкими, тонкими руками, как сосредоточенно занимался делом, которое я никогда не сумел бы сделать для него. Когда всё кончилось, и худшее было уже позади, Артур по-прежнему стоял с таким удрученным видом, словно его отругали по заслугам. Лицо у него сильно распухло.

Джеймс вымыл руки и сказал:

— Выпью-ка я виски. — Пока я наливал ему, он недоверчиво покачал головой. — Больше так не делай, Уилл, — посоветовал он. — А то просто жуть берет. — Меня поразила полнейшая неопределенность ситуации: он явно решил, что мы подрались, и по-своему истолковал то, что само по себе было враньем. Даже забавно было сознавать, насколько он далек от истины. — Не стану спрашивать, как это случилось.

— Ах… — Я неуверенно взмахнул рукой. — Сам понимаешь.

Я видел, что, придя от всего этого в ужас, он в то же время находится под сильным впечатлением: в его глазах я приобрел романтический ореол неукротимо страстной натуры, а мое уже не столь заметное смятение показалось ему следствием сильнейшего эротического возбуждения. Артур ушел в спальню, и мне очень захотелось рассказать Джеймсу обо всем, немедленно оправдаться. Однако я опасался его советов и необходимости им следовать. Продолжая стоять на своем, я не дал ему начать долгий, серьезный разговор, тем самым помешав высказать какие-либо обидные замечания по адресу мальчишки, о котором он так много слышал. Я грубо, трусливо затыкал Джеймсу рот.

Но как только были приняты эти практические меры, начались однообразные дни, которые мы с Артуром, сидя дома, проводили совершенно непрактично. Единственным делом стало безделье. Всю неделю жизнь была мрачной пародией на ту жизнь, что мы вели всего неделю назад. Тогда мы оставались дома ради удовольствия; теперь же просто не отваживались выходить. Я-то был вольной птицей, но Артур не решался выйти из квартиры — и боялся оставаться один. Если звонил телефон, казалось, ему делалось дурно от страха. Привычные звуки — например, далекие полицейские сирены на Холланд-Парк-авеню, — стали представляться нам обоим зловещими предвестиями страшной кары. Я был потрясен, обнаружив, что при этих звуках у меня начинает бешено колотиться сердце, а когда они замирали, мы переглядывались, и мой взгляд наверняка говорил Артуру о том, как я напуган.

Побывав в «Корри» после проведенных таким образом трех дней, я просто отдохнул душой, а когда вернулся, ни словом не обмолвился ни о лорде Нантвиче, ни о собственных похождениях. Я сразу понял, как важно хранить их в тайне. Посредством их я осуществлял свое право на личную жизнь не только дома, где мое уединение было надолго нарушено. Войдя в квартиру, где стояла изнуряющая жара, я обнаружил, что Артур места себе не находит и очень рад меня видеть. Он подошел и обнял меня. В мое отсутствие он переоделся и расплел свои косички, хотя вьющиеся волосы были почти так же, как прежде, зачесаны назад, и из прически выбивались непослушные кудряшки. Опухоль уже спадала, и он снова стал прекрасно выглядеть — казалось, ему к лицу даже защитная повязка на щеке. И все же, когда он стоял рядом в моей старой красной фуфайке и моих солдатских брюках, я почти возненавидел и его, и это стремление переодеваться в мои вещи.

Потом настали довольно неприятные полчаса, в течение которых я не владел собой. Я налил себе стаканчик, а Артуру не дал ни капли — и ему, видимо, было все равно. Мне хотелось только одного: разбросать все вещи, поднять бурю, чтобы разогнать знойный спертый воздух, отстоять свои права. Однако я неожиданно для себя принялся привередливо наводить порядок — молча, не глядя на Артура. Он беспомощно ходил за мной по пятам, сначала пересказывая шутки из телепередач, диалоги из «Звездного пути», а потом замолчав. Желая во всем мне потакать, он видел, что лишь еще больше меня раздражает — и пребывал в замешательстве. Потом я расшвырял по полу стопку газет, которые собирал, и набросился на Артура — не расстегивая, стащил брюки с его узких бедер, резко повалил его на ковер и после минутной грубой возни безжалостно выебал. Артур отрывисто вскрикивал от боли, но я рявкнул на него, велев заткнуться, и он тотчас же покорно прикусил язык.

Потом я пошел в ванную, а он всё стонал, лежа на полу. Помню, я посмотрелся в зеркало: порозовевший, возбужденный, перепуганный.

Я разделся догола и через несколько минут вернулся в гостиную. Не знаю, почему — то ли по причине замешательства и готовности во всем мне подчиняться, то ли и вправду поняв, каким приливом неиссякаемой нежности к нему я был охвачен, когда взял его на руки и бросил на диван, — но когда я лег рядом, он крепко меня обнял. У него не было никого, кроме меня. Раньше мне была неприятна абсолютная мелодраматичность всего происходящего, но на некоторое время я позволил себе с ней смириться. Его неспособность обходиться без меня, казавшаяся раньше омерзительной, вдруг показалась трогательной, и я прошептал ему на ушко слова любви. «Я тоже люблю тебя… милый», — сказал он. Раньше он ни за что не вымолвил бы этого слова — и слёзы потекли по моим щекам, размазываясь по его лицу. Мы лежали, обнимаясь и ворочаясь с боку на бок.

Несколько раз я подобным образом становился жертвой собственной безумной похоти и нелепой сентиментальности. Я взял себе за правило каждый день ходить в бассейн, и там, болтая с приятелями, плавая, глядя на других мужчин, мог более беспристрастно судить о том, насколько эти сцены подрывают мой авторитет. Я был на восемь лет старше Артура, и наш роман начался с моего безоглядного увлечения всей прелестью его молодости и принадлежности к черной расе. И вот всё это вылилось в безрадостное занятие, в совокупление, при котором мы выжимали друг из друга все соки, а роль покровителя, исполняемая мною, теряла смысл из-за болезненной эмоциональности покровительства. Я видел, как Артур постепенно становится моим рабом, игрушкой в моих руках, и это почти неосознанное унижение огорчало меня и в то же время возбуждало.

В «Корри» у меня в те дни наступали своего рода периоды просветления, чему способствовал элементарный распорядок, полностью отсутствовавший дома. Обычно я задерживался там допоздна или шел оттуда в бар — не ради секса, а ради общения с незнакомыми людьми, ради болтовни о музыке и спорте. Когда я подходил к дому и ощупью искал ключи, у меня даже не возникало желания вновь окунаться в свою частную жизнь с ее нестерилизованной страстью, которая, казалось, одновременно обостряла и притупляла чувства. И все же, зайдя в ванную повесить мокрое полотенце и плавки, я порой чувствовал неожиданное волнение при виде немногочисленных Артуровых вещей, а пощупав его грязные вельветовые штаны, жесткие в высохших местах, скомканные вместе с моей шелковой рубашкой на полу сушильного шкафа, вздыхал и морщился от жалости, как от боли, — хотя наутро думал: лучше бы уж век их не видеть и коротать время в одиночестве. Наверно, их следовало бы сжечь: никчемные мятые брюки и забрызганная кровью розовая рубашка представляли собой нечто вроде улик. Мы были совсем неопытными преступниками.

Кроме того, в «Корри» легче было рассмотреть вопрос, который мы почти никогда друг другу не задавали и который так и оставался без ответа: что делать дальше? Наше положение было невыносимым и казалось безвыходным. Я добивался от Артура рассказа о том, что случилось и по какой причине, но всякий раз, как мы начинали этот разговор, парень странным образом утрачивал способность ясно мыслить, и казалось, будто факты никак не вяжутся друг с другом. Я установил следующее: брат, как и Артур, был безработным, а его девушка забеременела от него; отец узнал, что Артур голубой, и в семье начались раздоры; у брата, Гарольда, был приятель, который торговал наркотиками и уже не раз сидел в тюрьме, и он втянул Гарольда в свои темные делишки; этот приятель украл у Артура все сбережения, хранившиеся в его матрасе, в той комнате, где братьям все еще приходилось жить вдвоем; он стал отрицать это, и началась драка; они дрались до последнего, а Гарольд, еще не решив, на чью сторону встать, достал нож, Артур был ранен, но отобрал у брата оружие и внезапно, в один непредвиденный и безвозвратный миг, полоснул приятелю по горлу — всё это в дождливый день, под вечер, в Ист-Энде, в полуразвалившемся доме, пострадавшем от бомбежки во время войны, но до сих пор не рухнувшем. Эту последнюю подробность, будто бы придававшую правдоподобие бессвязному в других отношениях рассказу, Артур узнал, когда учился в школе. Однако все прочие подробности, которые он излагал то с угрюмым видом, то с выражением отчаяния на лице, — потрясающий перечень злоключений, — менялись день ото дня. Я чувствовал, что уже заставил Артура исчерпать весь свой запас красноречия, и, хотя и старался уберечь его от беды, все же казался ему излишне, угрожающе любопытным человеком, способным развеять все его убеждения и предрассудки — тайную основу его жизни, никогда еще не выставлявшуюся напоказ.

Не сомневался я только в одном: он убил того парня, Тони. Однако смириться с этим — значило признать, что я понятия не имею, как реагирует на убийство реальный мир. Ни одного сообщения в газетах? Ни слова по радио? О таких вещах Артур знал по опыту: Тони был преступником, находился в розыске, терпел жестокое обращение со стороны полиции и презрительное отношение старших. Кроме того, в центральных газетах, судя по всему, нечасто появлялись заметки о жестоком обращении с чернокожими, а радиостанции, возможно, замалчивали трагедии того мира, выходцем из которого был Артур. Этот заговор молчания тоже усугублял его страх. Из-за отсутствия сообщений перспектива стала представляться ему такой же неясной, какой для меня оставалась подоплека происшедшего. Разыскивает ли Артура полиция? Как отреагировали его родители? Будут ли они, даже отделавшись от него, молча препятствовать отправлению правосудия? А может, они — по крайней мере Гарольд — будут разыскивать его самостоятельно, чтобы покарать по-своему?

Я почти сразу понял, что в любом из этих возможных случаев мне несдобровать. Кабы не наша неделя любви, я бы и Артура боялся. Но я даже не осуждал его за преступление. По причине ничем не оправданного безграничного доверия я был на его стороне. Но как бы то ни было, та часть дороги — с машинами на стоянке и молодыми деревцами, — вид на которую открывался из окон, казалось, стала выглядеть зловеще. Я всматривался в это место — словно изучая фотографию под лупой, чтобы разглядеть почти неразличимые детали, — однако ни разу не заметил ничего необычного: там начинался и кончался дождь, ветер разносил повсюду мелкий мусор, гуляли с собаками дети — лениво, поглядывая на окна домов, проявляя любопытство к незначительным деталям, но не большее, чем проявляют каждодневно все люди. Даже не знаю, какой вид должна была, по моему мнению, принять угроза. Полицейской машины, и вправду остановившейся на улице, дюжего негра, ринувшегося по дорожке к дому? Несколько раз мне снилась осада: дом превращался в непрочную коробку из отдельных планок, погружался в полумрак изысканный интерьер, стены, сплошь состоявшие из треснувших, обесцветившихся жалюзи, рассыпались в прах от малейшего прикосновения. Однажды во сне к нам с Артуром пришли другие люди — старые школьные друзья, целая орава чернокожих мальчишек из «Шафта», мой дед, в отчаянии проливавший слёзы. Мы знали, что у нас нет шансов остаться в живых: вокруг царило насилие, кольцо его быстро сжималось — и меня охватил тошнотворный страх. Я проснулся, ничуть не сомневаясь в том, что сейчас умру: сердце бешено колотилось, отчего ритмично скрипели пружины кровати. Не отважившись снова заснуть, я через некоторое время сел в постели и принялся читать, а Артур крепко спал рядом. Лишь через несколько дней прошло тягостное настроение, вызванное этим сном, и я перестал содрогаться при одном воспоминании о нем. Вся округа казалась охваченной смутным предчувствием беды, и когда страх развеялся, вновь появилась надежда — словно был отменен некий приговор.

На четверг был намечен обед с лордом Нантвичем. Я объяснил Артуру, что это давнишняя договоренность, и он не преминул сказать:

— Всё нормально, старина… у тебя же своя жизнь. Со мной тут ничего не случится.

Я осознал, что мои слова прозвучали как попытка извиниться, и его одобрительный ответ меня успокоил.

— Сделай себе бутерброды с сыром, а в холодильнике осталась ветчина — можешь доесть. Купить тебе что-нибудь?

— Нет, спасибочки.

Он стоял, криво улыбаясь. Уходя, я не поцеловал его, а лишь похлопал по заднице.

Я надел костюм — может, более элегантный, чем нужно, зато он сидел как влитой и вселял в меня чувство защищенности. Наряжался я очень редко, да и на работу давно не ходил, и потому нечасто снимал свои костюмы с вешалок. Пока я не повзрослел, отец постоянно покупал мне визитки и смокинги, и я всегда наслаждался изяществом черных фраков, отложных воротников, брюк на подтяжках, жилетов: когда в «Сплетнике» появились фотографии, сделанные на свадьбе моей сестры, я выглядел на них просто неотразимо. Однако я редко носил подобные вещи. Я всегда немного смахивал на павлина, а вернее сказать, на какую-то птицу с лапами яркой расцветки — кажется, на фламинго.

Я уже опаздывал и потому поехал на такси — что заодно решило проблему поиска «Уикса». Мой отец был членом «Гаррика», а дед — «Атенеума», но больше ничего я о лондонских клубах не знал. Я мог бы запросто спутать «Реформ» с «Травеллерз», и вполне возможно, что в то утро, прежде чем отыскать «Уикс», забрел бы в три, а то и во все четыре упомянутых клуба. Таксисты же — благодаря сочетанию практичности и снобизма — безошибочно различают эти клубы по их неоклассическим порталам.

— Я к лорду Нантвичу, — сообщил я швейцару, стоявшему в пыльной стеклянной будке. — Уильям Беквит.

И мне было велено идти наверх, в курительную комнату. Когда я поднимался по широкой парадной лестнице, вдоль которой висели потемневшие портреты людей с полузнакомыми лицами, к моему беззаботному настроению примешивалось смутное дурное предчувствие. Я понятия не имел, о чем мы будем говорить.

Войдя в курительную, я почувствовал себя персонажем какого-то фильма — незваным гостем, который, оглушив дубинкой санитара и надев его халат, проникает в сверхсекретное медицинское учреждение, в данном случае — в приют для людей, чью жизнь поддерживают искусственным путем. Утопая в кожаных креслах или передвигаясь мелкими, едва заметными шагами по турецким коврам, спали или готовились ко сну невероятно дряхлые старики. Это впечатление создавали седые бакенбарды и костюмы очень старомодного покроя, цепочки для часов и тяжелые полуботинки ручной работы, которым наверняка суждено было пережить своих владельцев. У некоторых из сидевших манжеты брюк поднимались на дюйм-другой над подвязками носков, и в просветах белели ноги. К счастью — вероятно, опасаясь последствий, — никто не курил. Тем не менее в комнате стоял кислый запах мужской компании, смягченный душистым ароматом лака, при помощи которого были до ослепительного блеска отполированы каминные приборы, столы и трофеи.

Лорд Нантвич сидел в дальнем конце комнаты, перед одним из окон, выходивших в маленький, невзрачный садик клуба. В этой обстановке — в отличие от той, в которой я видел старика в прошлый раз — он производил впечатление чуть ли не человека средних лет, здорового и розовощекого. Я медленно, смущенно подошел и все же добрался до его кресла раньше, чем он остановил на мне взгляд, блуждавший между карнизом и раскрытой на коленях книжкой.

— А-а… — сказал он.

— Чарльз?

— Мой дорогой… Уильям… вот те на, боже мой! — Он наклонился вперед и протянул руку — левую, — но встать даже не попытался. Мы обменялись нетрадиционным рукопожатием. — Переверните вон ту пень-колоду.

Я в нерешительности оглянулся вокруг, но по жестикуляции старика понял, что речь идет о кресле у него за спиной. Подкатив и повернув кресло так, чтобы сесть вполоборота к лорду Нантвичу, я опустился на сиденье, и оно тут же поглотило меня, сведя на нет всю элегантность моего движения.

— Удобно все-таки, — одобрительно сказал старик. — Даже очень удобно.

Я с трудом подвинулся и взгромоздился на передний брусок сиденья, усевшись более чинно — и беспокойно.

— Вам, наверно, до смерти хочется выпить глоточек. Господи! Уже без четверти час. — Он поднял правую руку, подал знак, и смахивающий на дряхлого юношу стюард в белой куртке подкатил к нам столик. — Мне еще глоточек, Перси. И моему гостю… Что вам, Уильям?

Я смутно почувствовал, что меня вынуждают выбрать херес, однако пожалел о своем выборе, когда увидел эту полупрозрачную вязкую жидкость и когда глоточек лорда Нантвича оказался большим стаканом почти чистого джина. Перси услужливо налил обе порции, записал сумму долга в блокнотик и покатил столик прочь, буркнув «Благодарю вас, милорд» и проглотив при этом слова благодарности так, что их едва было слышно. Я решил, что ему наверняка многое известно об этих старых чудаках и что за его безмятежным — а может, и накрашенным — лицом наверняка кроются весьма циничные мысли.

— Ну, Уильям, ваше очень крепкое здоровье! — Нантвич поднял стакан, почти поднеся его ко рту. — Впрочем, надеюсь, оно и так отнюдь не скверное, да?

— Ваше несокрушимо крепкое здоровье, — ответил я, сумев пропустить мимо ушей лишь вопрос, в котором сквозил неуместный интерес к тому, что произошло между нами. Правда при этом я в известной мере гордился своим поступком и, как всякий британец, нуждался в похвале — но в похвале молчаливой.

— Боже мой, надо же так познакомиться! Впрочем, я о вас ничего не знаю, — добавил он так, словно в какой-то степени мог подвергаться опасности — хотя на сей раз лишь в нравственном отношении.

— Ну, а я ничего не знаю о вас, — поспешно успокоил его я.

— Неужели вы даже не пытались найти мое имя в справочнике?

— По-моему, такого справочника у меня нет.

Мой отец, подумал я, принялся бы искать его имя немедленно — и в «Дебретте», и в «Кто есть кто». Эти тома в его кабинете сами раскрывались на фамилии Беквит, как будто отец то и дело справлялся о заслугах, которые мог бы позабыть — или столь выдающихся, что в них было трудно поверить.

— Ну и чудесно, — заявил Нантвич. — Нам еще предстоит всё выяснить. А это страшно интересно. Такому старому шалтаю-болтаю, каким, увы, стал ваш покорный слуга, нечасто предоставляется возможность попробовать свести дружбу с совершенно незнакомым человеком.

Он отпил глоток джина, тут же поделившись неким наблюдением со стаканом. Мне с трудом удалось расслышать нечто вроде «К тому же с таким забавным».

— А все-таки здесь очень мило, — заметил он, вновь неожиданно переменив тему.

— Гм-гм, — чуть было не согласился я. — А вон там интересная картина.

Я кивком показал на большое полотно — на мифологический, как надеялся, сюжет. Всё, кроме переднего плана, было скрыто во мраке приблизительно двухвекового равнодушия. Видны были только крупные обнаженные фигуры с венками на головах.

— Да. Это Пуссен, — не задумываясь сказал Нантвич и отвел взгляд.

Было совершенно очевидно, что это не Пуссен, и я даже растерялся: стоит ли одернуть старика? а может, ему не известно, что это такое, или попросту все равно? то ли он подвергает меня испытанию, то ли просто-напросто выражает обывательскую точку зрения узколобых членов клуба?

— По-моему, картину не мешало бы протереть, — посоветовал я. — Что бы там ни было изображено, дело, кажется, происходит ночью.

— Ну что вы, нельзя же протирать всё подряд, — возразил Нантвич. — Большинство картин выглядело бы куда лучше, будь они, черт возьми, намного грязнее.

Слегка опешив, я отнесся к этим словам как к шутке.

— Чушь! — продолжал он. — Эти реставраторы — большей частью женщины — приводят в порядок все старинные картины. И никто знать не знает, что они там найдут. К тому же потом холсты смахивают на подделки.

Я увидел, что старик понемногу расплескивает джин на ковер. Он коснулся моей протянутой руки.

— Ох-хо-хо! — вымолвил он так, словно я ему надоел. Потом скользнул взглядом по комнате, и я тоже в некотором недоумении оглянулся вокруг, не зная, что сказать.

— А вообще-то я искусство люблю, заявил он. — Когда-нибудь, если мы поладим, я покажу вам свой дом. Вы же, наверно, увлекаетесь искусством?

— Да уж, на это у меня времени полно, — неохотно согласился я. Потом, опасаясь, что он сочтет мой тон грубым, уснастил риторическую фигуру подробностями: — То есть я нигде не работаю и располагаю временем для того чтобы ходить в картинные галереи.

— Вы ведь не женаты, ничего такого, да?

— Нет, ничего такого, — заверил я его.

— Слишком молоды, понимаю. Вы, конечно, окончили университет?

— Да, Оксфорд… Корпус… изучал историю.

Он слушал не менее жадно, чем отхлебывал джин.

— А девушки вам хоть немножко нравятся? — спросил он.

— Да, и даже очень, — твердо ответил я.

— А некоторые парни их не любят, знаете ли. Попросту не выносят. Видеть не могут их сиськи и толстые седалища. Даже их запах терпеть не могут. — Он устремил властный взгляд в другой конец комнаты, туда, где Перси наливал «Санатоджен» человеку, поразительно похожему на Гладстона в старости. — Вот Эндрюз, к примеру, их на дух не переносит.

Я не сразу сообразил, о чем идет речь.

— Из спортзала, что ли? — спросил я. — Ну что ж, ничего удивительного — он производит впечатление настоящего мужчины. Впрочем, вы наверняка знаете Эндрюза, — невпопад заключил я. Но мой гостеприимный хозяин уже не слушал. Я заметил, что он энергично, взволнованно принимается обсуждать все вопросы, но тут же теряет к ним интерес. А может, они просто вылетают у него из головы.

— Если вы мне поможете, думаю, мы все-таки дойдем и успеем занять хорошее место. Тут все как гиены. Стоит чуть припоздниться, и они всё сожрут.

Я поддержал его за один локоть, а он оперся на другой и с трудом поднялся, дрожа всем телом от напряжения.

— Пойдем осмотрим библиотеку, — сказал он так, словно я был очень туг на ухо, и подмигнул мне, как опереточный комик. — Это собьет их с толку, — почти так же громко объяснил он. Потом, ответив тем же на пристальный взгляд девяностолетнего шакала, сидевшего ближе всех к двери: — У нас есть история онанизма форматом в двенадцатую долю листа — правда, сейчас книжка, вероятно, на руках.

Интерьер столовой оказался гораздо более претенциозным. Посередине стоял длинный банкетный стол, а вдоль стен, для более конфиденциальной беседы — столы поменьше, накрытые на две или четыре персоны. Напротив окон висели в два ряда современные копии хогартовской «Жизни повесы», а главное место на дальней стене занимал знаменитый портрет работы Батони: сэр Хамфри Клей во весь рост, за спиной у него — образцы римской скульптуры, у ног — гирлянды из убитой дичи. Под картиной, у громадного, мрачного, как надгробье, буфета, прислуга возилась с тарелками, супницами и головками сыра. В центре потолка, под розеткой в стиле Адама, висела довольно замысловатая хрустальная люстра, явно переделанная для электрического освещения. Однако, несмотря на всё это потускневшее великолепие, атмосфера столовой была заражена неким остаточным духом привилегированной частной школы, весьма характерным для клубов. Воздух был насыщен запахом капусты и скверной стряпни, вселявшим в меня опасения относительно обеда.

— Вот и пришли, чудесно, чудесно, — с присвистом промолвил лорд Нантвич, присмотрев столик в углу — в самом уединенном месте, откуда было прекрасно видно всю комнату. — Не совсем первые, как я погляжу. А может, они еще завтракают? Здесь подают вкусный завтрак — почки. Для меня готовят колбасный пудинг — хотя всем здешним старым пердунам его подают нечасто. У меня хорошие отношения с персоналом. Я ведь бываю здесь с ранней юности, и насчет еды у меня всё давным-давно, черт возьми, тип-топ. Что будете есть? — спросил он, когда расторопный мальчишка-официант принес меню, напечатанное, по-видимому, на довоенном «Ремингтоне»: все заглавные буквы перескакивали наверх, на названия других блюд.

Оторвавшись от изучения своей обеденной карты, я поднял глаза и увидел, что его светлость устремил на оробевшего, залившегося краской мальчишку пристальный — или невидящий — взгляд.

— Дерек, да? — спросил он наконец.

— Нет, сэр, я — Реймонд. Дерек вообще-то заболел.

— Реймонд! Ну конечно… простите, пожалуйста! — взмолился лорд Нантвич так, словно просил прощения у светской дамы.

— Ничего страшного, сэр, — сказал мальчишка, разгладив листок своего блокнота, и Нантвич ненадолго сосредоточил внимание на меню. Вновь наступило молчание, и Реймонд вынужден был продолжить: — Вообще-то я виделся с Дереком на этой неделе, сэр. Судя по всему, он уже поправился… — но тут же умолк, поскольку Нантвич явно его не слушал. — Благодарю вас, сэр, — не к месту добавил он.

— Ну, и что же приготовил нам сегодня Абдул? — задумчиво спросил Нантвич.

— Свинина наверняка очень вкусная, сэр, — бесстрастно сказал Реймонд.

— Возьму свинину — с морковью. Есть морковь? И вареную картошку… и принесите, пожалуйста, целое море яблочного пюре.

— Посмотрим, что можно сделать, сэр. А вашему гостю, сэр? Какое-нибудь первое блюдо, сэр?

Я внутренне содрогнулся при мысли о коричневом виндзорском супе, потом — о салате из креветок и об арбузе.

— Нет, пожалуй, только форель — с горохом и картошкой.

— И принесите бутылку рейнвейна, Реймонд, — попросил мой гостеприимный хозяин. — Самого дешевого. — И, едва мальчишка удалился, добавил: — Все-таки прелестное дитя. Вылитый малыш с картины Мазаччо, вы не находите? Не идет ни в какое сравнение с Дереком, заметьте, но за едой я люблю смотреть на хорошеньких маленьких педиков.

Я улыбнулся и, как ни странно, почувствовал себя неловко. Да и мальчишка был вполне заурядный. Кроме того, как гость я сознавал свой долг быть обаятельным и чувствовал, что в этом смысле от меня мало проку. Как тягостны сальности в разговоре между незнакомыми людьми: якобы предполагая некую сексуальную гармонию между собеседниками, они устраняют барьеры, которые в данном случае мне хотелось сохранить.

— Вы все время живете в Лондоне? — спросил я, чтобы поддержать разговор.

Немного подумав, он ответил:

— Да, хотя часто бываю в других местах — мысленно. В моем возрасте уже не имеет значения, где ты живешь. Passent les jours, passent les semaines, как говорят французы. Я многое вычеркиваю. А вы?

— То есть выбрасываю ли я что-нибудь из головы? Да, пожалуй. По крайней мере не мешаю мыслям разбредаться.

— Вот видите! Я ведь прожил очень интересную жизнь, а теперь она чертовски уныла, все умерли, я не могу запомнить, о чем говорю, ну и все такое прочее. — Казалось, он потерял нить своих рассуждений.

— О чем вы думаете чаще всего?

— Ах, знаете ли… — задумчиво пробормотал старик. Я дерзко предположил, что задумался он о сексе. — Мне восемьдесят три года, — сказал он, как будто я его спрашивал. — А вам сколько?

— Двадцать пять, — ответил я, рассмеявшись, но он сидел с грустным видом.

— В вашем возрасте, — сказал он, — я был поглощен работой. А когда перестал работать, вы еще даже не родились. — Казалось, с его глаз спала некая пелена, и он принялся с любопытством рассматривать мое лицо — вернее, голову, которую держал в поле зрения, как в руках. И в лаконичном приговоре, который он объявил, прозвучала оценка, данная истинным знатоком: — Молодость!

И тут появился кое-кто еще моложе — с вином. Пойло оказалось очень низкого качества, однако Нантвич принялся с восторгом его хлестать.

— А вот и Абдул! — воскликнул он, осушив бокал.

Сквозь двустворчатую дверь кухни в столовую вошел негр, черный как ночь. Перед собой он катил столик с блюдом, накрытым куполообразной крышкой. Это был хорошо сложенный мужчина лет сорока со злобными, глубоко посаженными глазами и усами, придававшими выражению лица едва уловимую ожесточенность; толстые красные губы по краям были черными, а отутюженное белое полотно фартука и поварского облачения, а также продавленный поварской колпак подчеркивали цвет кожи.

Я увидел, как Реймонд, подойдя, что-то почтительно ему сказал, и Абдул, бросив взгляд в нашу сторону, развернул столик и покатил к нам. Многие из тех, кто забрел в столовую пообедать, кивали ему, подыскивая удобные места. А с наступлением обеденного времени на помощь Реймонду пришел другой белокурый мальчишка столь же педерастичной наружности.

— Добрый день, милорд, — церемонно поздоровался Абдул.

— А-а, Абдул, — удовлетворенно отозвался Нантвич. — Ты хлеб насущный даешь нам, пряности и вино.

— Это очень приятно, сэр, — с деланной улыбкой заверил его Абдул.

— Моего гостя зовут Уильям, Абдул.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Добро пожаловать в клуб «Уикс», мистер Уильям, — сказал Абдул с ноткой иронии в подобострастном тоне и снял крышку с блюда, на котором лежала нежирная, крепко перевязанная нитками свиная нога. Искоса взглянув на Нантвича, он недовольно заметил: — Ваш друг не заказывал свинину, милорд.

Вид у Абдула был внушительный, и я невольно залюбовался тем, как он режет мясо (казавшееся слегка недожаренным) на толстые сочные куски. Руки у него были огромные, но проворные, и еще мое внимание привлек открытый ворот его форменной куртки, под которой, судя по всему, ничего не было надето. Сосредоточившись, он высунул розовый язык, и морщины на лице стали глубже.

Нантвич оказался обжорой, не умеющим себя вести за столом. Он почти все время жевал с открытым ртом, предоставляя мне прекрасную возможность любоваться пережеванной свининой и яблочным пюре, которое размазывал по стенкам бокала, когда пил, не вытирая губ. Свою форель я начал разделывать с неприязнью сродни той, что хирург испытывает к пациенту. Казалось, рыба с ее приоткрытым зубастым ртом и крошечным круглым глазом, вылезшим во время жаренья наружу, как гнойничок прыща, питает ко мне схожее чувство. Я отрезал голову и положил ее на пустую тарелочку, а потом принялся ножом отделять бледное мясо от костей. Рыба оказалась совершенно безвкусной, разве что в тех местах, где не до конца удалили внутренности, ей придавали неприятную горечь серебристые остатки икры.

— Объясните, почему вы нигде не работаете, — попросил Нантвич, когда после долгого неловкого молчания мы наконец отвлеклись от еды. — Всем нам нужно трудиться. Черт возьми! Разве без работы человек не превращается в обыкновенного лоботряса?

— Боюсь, дело в том, что я избалован. Слишком много денег. Я хотел остаться в Оксфорде, но не получил степень бакалавра с отличием, хотя и заслуживал. Два года проработал в одном издательстве, но потом уволился.

— Ну, если вы ищете работу, я вам помогу, — перебил меня Нантвич.

— Вы очень любезны… Думаю, мне следует чем-нибудь заняться. Отец считал, что сможет подыскать мне место в Сити, но, к сожалению, я даже мысли об этом не допускаю.

— Отец?

— Да, он руководит… э-э… объединением компаний.

— Значит, это он вам деньги дает?

— Нет, дело в том, что они достаются мне только благодаря деду. Как вы наверняка догадываетесь, он очень богат. Свое состояние он завещал нам с сестрой. Чтобы не платить налоги на наследство, мы всё получаем досрочно.

— Капитал, — сказал Нантвич, — своего рода. — Некоторое время он продолжал жевать. — Но скажите, кто ваш дед?

Почему-то я считал, что ему это известно, и теперь, поняв, что ошибался, решил минуту помолчать и продумать всё заново.

— Ну… э-э… Денис… Беквит, — запинаясь объяснил я наконец.

И вновь неожиданное, бурное проявление интереса:

— Мой дорогой, милый мальчик, выходит, вы — внук Дениса Беквита?

— Простите, я думал, вы знаете.

С таким восторгом это сообщение воспринималось нечасто. Однако весь интерес у Нантвича тут же пропал.

— Наверно, вы не раз встречались в палате лордов, — рискнул предположить я.

Он сидел, отвернувшись и уставившись в окно. Повернувшись обратно, он наклонился ко мне и, обдав меня запахом свинины изо рта, сказал:

— Вон тот парень — очень интересный фотограф, уверяю вас.

— Вот как? Не думаю… — И тут я понял, что это очередная резкая перемена темы. Проследив за его взглядом, я увидел, что за центральным столом сидит щегольски одетый мужчина с кудрявыми золотистыми волосами, слегка тронутыми сединой. Нантвич свел ладони вместе и изобразил то ли прыжок в воду, то ли восточное приветствие, а мужчина кивнул и улыбнулся.

— Рональд Стейнз. Вы, конечно, видели его работы.

— Не уверен. — Зато я был уверен, что фотограф он никудышный. — В каком жанре он специализируется?

— О, в весьма специфическом. Вы должны познакомиться, он вам очень понравится, — беспечно сказал Нантвич.

На миг к сердцу подступило то гнетущее чувство, которое охватывает человека, осознавшего, что у его собеседника имеются планы.

— По правде говоря, умерли еще далеко не все, и я бы хотел со многими вас познакомить. Я общаюсь с чертовски интересными людьми. Признаю, из них уже песок сыплется, почти все выжили из ума, да и завзятых содомитов немало. Но вы, молодежь, всё меньше знаете о стариках, как и они о вас, разумеется. Я люблю молодежь: вы все такие веселые, все такие жестокие, но вы меня очень радуете.

После этого странного словоизлияния он откинулся на спинку стула и вновь превратился в рассеянного старика, принявшись лишь изредка хмыкать или пожимать плечами. Мне стало интересно, в чем причина его болезненного состояния: очевидно, не только в дряхлости, ведь порой он неплохо соображает и говорит по существу; быть может, его спазматическое оцепенение вызвано затвердением артерий, постепенно распространяющимся сужением сосудов? Я понимал, что судить об этом нужно по медицинским меркам, хотя и считал, что он использует недомогание в своих интересах, то и дело эгоцентрично умолкая на полуслове.

Оглядев столовую, я увидел других стариков, явно страдающих подобными недугами, и подумал, что люди определенного типа, собираясь вместе, становятся настоящей карикатурой на самих себя — на свои причуды и капризы, почти незаметные порознь, но до смешного очевидные в массе. Едоки трясущимися руками подносили полные ложки супа к обрамленным бакенбардами губам, тугоухие оттопыривали ладонями большие уши, силясь уловить невнятные, отрывистые замечания, и все эти в известном смысле выдающиеся или титулованные люди — генералы в отставке, директора банков на пенсии, даже писатели — прямо у меня на глазах утрачивали свою индивидуальность. Они становились безымянными типажами — и невозможно было понять, как им удается выжить за стенами клуба, средь шума и суматохи улиц. Многое ли известно им о жалкой жизни города, которым они правят и от влияния которого ограждают себя, словно какие-нибудь чистоплюи во времена короля Эдуарда? Мой взгляд, лениво скользивший по столовой, остановился на Абдуле — он стоял и рассеянно точил свой нож, уставившись на меня, как на нечто съедобное.

С удовольствием отдав должное десерту а-ля фуршет — бисквиту, пропитанному вином и залитому взбитыми сливками, — мы медленно перешли обратно, в курительную комнату. Когда Перси наливал кофе, подошел Рональд Стейнз. Одет он был безукоризненно, однако что-то мешало ему носить эту одежду с достоинством. Казалось, он весь извертелся в прекрасном костюме из зеленого твида и несколько старомодной рубашке «в ёлочку» со строгим шелковым галстуком, чуть выпиравшим вперед между воротничком и жилетом. Взглянув на его очень худые запястья, я понял, что ему велик этот неудобный костюм. Мужская одежда служила ему маскировкой, но эта маскировка сразу бросалась в глаза благодаря его жестам, моложавому профилю и ситвеллианскому пристрастию к кольцам. Свою роль этот тип играл на редкость неубедительно, и, хотя мне он показался непривлекательным, именно такой спектакль я и рассчитывал увидеть в данном антураже.

— Чарльз, вы должны познакомить меня с вашим гостем.

— Его зовут Уильям.

Я протянул руку, и Стейнз на удивление крепко ее пожал.

— Мы прекрасно поладили, — добавил Нантвич.

— Не волнуйтесь, мой дорогой, я не внесу никакого разлада. Рональд Стейнз, между прочим, — сказал он мне. — Через «е».

Не рискнув спросить разрешения, он пододвинул к нам кресло и сел.

— Как же вы подружились с Чарльзом? — спросил он. — Я уверен, что Чарльзу известна какая-то страшная тайна — он пользуется необыкновенным успехом у ragazzi. То и дело берет на буксир какого-нибудь очень красивого юношу.

Я всегда с жадностью слушал подобного рода речи — из тщеславия — и с удовольствием позволял старикам выражать свое ничем не грозящее восхищение.

— Вам чертовски повезло, что у него нет с собой фотоаппарата, Уильям, — сказал Нантвич. — Он моментально заставил бы вас раздеться и намазаться детским маслом.

В этих словах мне послышался намек на некую длительную, прочную связь — намек, сделанный от ворчливого третьего лица.

— А ведь я ваши фотографии видел, Уильям, — вспомнил Стейнз. — Один снимок наверняка сделал Уайтхейвен, я не ошибся?.. Узкие плавки, задумчивые голубые глаза, скрытые полоской тени? Этот молодой человек очень талантлив, хотя некоторые его работы, возможно, слегка… непристойны. Но не эта, заметьте. Я видел ее на одной нью-йоркской выставке… Знаю, снимков было несколько, но это в прошлом году, на какой-то бывшей скотобойне в Сохо…

— Он внук Беквита, — сказал Нантвич, словно желая омрачить перспективы, которые мысленно обрисовывал Стейнз.

— Ну конечно! — воскликнул Стейнз необычайно снисходительным тоном. — Как интересно! — и отвернулся, изобразив внезапную потерю интереса. — Мой дорогой, я сделал несколько снимков, которые вас восхитят. Ничуть не удивлюсь, если они восхитят и Уильяма — конечно, я и сам восхищаюсь. Это новое направление — во всяком случае, довольно новое, отчасти религиозное, созданное с большим настроением. На одном снимке — нечто вроде sacra conversazione между святым Себастьяном и Иоанном Крестителем. Юный натурщик, изображавший Себастьяна, едва не расплакался, когда я показал ему фотографию — так она восхитительна.

— А как вы стрелы воткнули? — перебил я его, вспомнив, как нелегко пришлось Мисиме, когда он позировал в образе Себастьяна для автопортрета.

— Нет, без стрел, дорогой. Это еще до мученической смерти. Он ничем не пронзен. Но на снимке выглядит готовым к смертным мукам, этого мне удалось добиться.

— Как же тогда определить, что это Себастьян? — язвительно спросил Нантвич. — Ведь треклятого Себастьяна можно узнать только по тем чертовым стрелам, которыми его задница утыкана.

Это критическое замечание казалось справедливым, но Стейнз пропустил его мимо ушей.

— А Крестителем вы просто залюбуетесь, — продолжал он. — Юный итальянец — между прочим, грузчик со «Смитфилда». Более зрелый святой, чем те, к которым, наверно, привыкли зрители, очень привлекательный и довольно волосатый. Вы интересуетесь фотографией?

— Да, пожалуй, — ответил я, — но неважно в ней разбираюсь. Я делал снимки, когда учился в Оксфорде, но, по-моему, они ничего особенного собой не представляют.

— Берегите их, Уильям, берегите! — предупредил он. — Никогда не рвите фотографии, Уильям. Это частица жизни, запечатленная навечно. Если вы прославитесь, в чем я ничуть не сомневаюсь, людям захочется их увидеть. Я и сам нынче снова популярен, и, уверяю вас, у меня всё купят. Честно говоря, за последнее время я продал кучу старья, но людям из «Кристиз» всё это нравится. Видите ли, я в некотором роде фигура временная, зависящая от капризов моды. Бывает, предложишь фотографии для продажи с аукциона и обнаруживаешь, что тебе передается аура знаменитых имен. Составитель аукционного каталога назвал меня «непризнанным мастером послевоенной британской мужской фотографии». Сейчас я, знаете ли, немало выручаю за свои работы. Но с другой стороны, поверьте, из-за этого я ужасно страдаю, мне очень хочется забрать все снимки назад.

— Я сказал Уильяму, что ему следует побывать у вас в студии, — заявил Нантвич.

— Ну конечно, мой дорогой. Вот освобожусь немного и буду страшно рад вас видеть. A ce moment мне нужно закончить очень тяжелую работу, а потом — милости прошу. Как знать, может, я сделаю несколько ваших небольших портретов — в одежде, разумеется. Думаю, с вами у меня получится интересный сюжет. У вас типично английская наружность — золотистые волосы, румянец, длинный прямой нос. И все же мне не по душе анонимные портреты в стиле вашего знаменитого Уайтхейвена. Меня привлекает изучение характера.

Уже во второй раз возникло такое чувство, будто меня оценивают с профессиональной точки зрения.

— Ну что ж, посмотрим, — сказал я, радуясь новой возможности позировать, но отнюдь не желая действовать наспех и быть втянутым в какое-нибудь сомнительное дело.

— Ну, и как продвигается очень тяжелая работа? — подозрительно небрежным тоном спросил Нантвич.

— Очень рад был познакомиться, — тонким, пронзительным голосом сказал Стейнз, переведя разговор на другую тему с внезапностью, достойной самого Нантвича. Мы снова пожали друг другу руки — он уже собрался уходить. — Берегите себя, Чарльз, — посоветовал он.

— Типичная баба, — сказал после минутного молчания мой гостеприимный хозяин. — И все-таки по-прежнему страшно талантлив.

Вид у него был очень усталый, и я тоже засобирался.

— Большое спасибо за обед, Чарльз. Я прекрасно провел время.

Нантвич удивленно посмотрел на меня.

— Вам понравился наш старинный клуб? — спросил он. — Здесь недурно, правда?

На его порозовевших щеках бойко разветвлялись тонкие жилки, но запали темные глаза, и казалось, что он вот-вот уронит свою большую голову на грудь и уснет. Мне вспомнилось, как он упал замертво на пол уборной. Я чувствовал симпатию к старику и радовался, что пришел в гости к нему, а не к болтуну Стейнзу, личности довольно темной.

— Все-таки надеюсь, что скоро мы еще немного поболтаем, — сказал он. — Да и в бассейне, конечно, увидимся.

И вновь мне показалось невероятным, что этот человек способен выдерживать физические нагрузки. Словно прочитав мои мысли, он объяснил:

— По-моему, вода очень… полезна для здоровья. Только плавая — если это можно назвать плаванием, — я чувствую себя молодым. Люблю побултыхаться в водичке. Плюх-плюх, бултых-бултых…

Спустившись вниз, я решил перед уходом отлить. Уборная находилась в стороне от вестибюля, в коридоре, где висели портреты меньшего размера, но более яркие — главным образом конца викторианской эпохи и времен Эдуарда. Из-за аляповатой живописной манеры люди, позировавшие художникам, производили впечатление жуликоватых, вульгарных типов. В дверях уборной я столкнулся с выходившим оттуда Стейнзом, и тот, издав радостный возглас, тут же сделал вид, будто мы не знакомы. Стоя у писсуара, над наклонной полосой листового стекла, мешавшей старым хрычам мочиться на башмаки, я услышал чей-то голос:

— Обед понравился, сэр?

Это был Реймонд, наш официант, которого я сперва не заметил. Когда я оглянулся, он перехватил мой взгляд в зеркале.