Я очень жалел, что ездить приходится в основном по Центральной линии. На ней ничего нельзя купить. Там нет ни таких допотопных открытых платформ, как на линии «Дистрикт», где рельсовый путь окутан непроглядной изморосью, ни закопченных подземелий Северной линии, ни современных замысловатых пересадочных узлов линии Пиккадилли. Почти на всем своем протяжении она представляет собой огромную мрачную канализационную трубу, и хотя некоторые ее станции — «Холланд-Парк», «Сент-Полз», «Бетнал-Грин» — не лишены исторического значения, во время моих ежедневных поездок всё впечатление портили гулкая пустота «Ланкастер-Гейт» и «Марбл-Арч», а также мусор и шум «Тоттнем-Корт-роуд», где я выходил. Я знал, что где-то на этой линии есть станции-призраки, но уже потерял надежду разглядеть за окошком их неосвещенные платформы, а может быть — в отблеске света, отраженного от рельсов, — заодно и указатели, и веселые рекламные объявления давно минувшего десятилетия.

Я уже долго ждал поезда на станции «Холланд-Парк». Мне было не привыкать к типичной для нее разношерстной толпе: рядом со мной ждали девицы в жемчужных украшениях и розовых чулках, несколько высокомерных с виду итальянцев и импозантная, солидная пожилая чета, — однако всем им предстояло сесть на поезд, почти до отказа набитый неграми и индийцами, направляющимися из Акстона в Вест-Энд. С обоих концов, за станциями «Шепардз Буш» и «Ливерпуль-стрит», Центральная линия поворачивает на север, к пригородам, и это ее свойство всё искупает. С минуту я постоял у самого края платформы, глядя в бетонную канаву, где, словно тоже приводимое в движение электричеством, носилось взад и вперед целое семейство боязливых, перепачканных сажей маленьких мышек. Потом, вновь вспомнив об упраздненных станциях «Британский музей» и «Вуд-Грин», я добрел до схемы метрополитена и, точно какой-нибудь турист, принялся ее изучать. Это была искусная работа: линии тянулись либо сверху вниз, либо слева направо, либо под углом в сорок пять градусов, отчего вся схема представляла собой ряд разделенных на части и взаимопроникающих параллелограммов. Наверно, в изящной прямолинейности схемы был правдиво отражен только тот самый отрезок Центральной линии, по которому ездил я: от «Шепардз Буш» до «Ливерпуль-стрит» линия отличалась прямизной, так восхищавшей меня на поверхности и позволявшей поездам набирать огромную скорость под землей. Правда, в часы пик порой возникали заторы, поезда останавливались в туннелях, и начиналось долгое, томительное ожидание. В такие моменты я ненавидел метро.

Впрочем, моя любовь к метро была до некоторой степени вынужденной, а интерес к незначительным подробностям его истории и работы был вызван искусственно и объяснялся желанием придать подземке хоть какое-нибудь эстетическое значение после того, как меня лишили водительских прав. (К несчастью, я опрокинул несколько лишних стаканчиков «Пиммза», а потом, попав в пробку, дернулся в сторону для обгона и врезался в тащившуюся мимо старенькую легковушку, которой не было видно ни в одном из двух зеркал… Теперь моей «Лансией» пользовалась мама — то для набегов на Фордингбридж, то для редких поездок из гемпширского поместья в Лондон.) Короче, приходилось мириться с поездками на метро, и зачастую они бывали возбуждающими и интригующими, как некая нескончаемая азартная игра, в которой тебя то и дело прижимают к разнообразным подозрительным личностям. А порой в метро возникали картины в духе Эдварда Барры: сплошь задницы, шляпы да распутство, как на открытке с видом морского курорта. Как бы то ни было, приходилось хорошенько потрудиться, чтобы обнаружить там большие возможности.

Прежде чем отправиться в «Корри», я пересек Сохо-сквер и зашел в кинотеатр на Фрит-стрит — не столько фильм посмотреть, сколько посидеть в располагающем к анонимности темном зале и анонимно заняться темными делами. Накануне мы с Артуром налакались текилы — мексиканской романтики в бутылках, как сказано на этикетке. В последнее время вечера стали дольше — да и тянулись медленнее, — и коротать их нам обоим помогала наша собственная романтика в бутылках. Так вот, вечером Артур принялся носиться по квартире и глупо смеяться, а потом, как только началась трансляция концерта в присутствии королевы, захрапел с открытым ртом. Я, и сам пьяный в стельку, с трудом доплелся до кровати, а наутро, в девять, ощупью, со стонами выбираясь из комнаты, смутно припомнил, как чрезвычайно самодовольно смотрелся в зеркало в прихожей и раз семь или восемь отнюдь не пророчески исполнил «Nessun dorma».

Как всегда с тяжелого похмелья, я был преступно похотлив, но Артур, так и проснувшийся на полу в гостиной, всё утро то срал, то блевал (что причиняло ему боль), то очень медленно ходил от одного предмета обстановки к другому с отвисшей нижней губой и странным видом, который, как мне стало ясно, был его эквивалентом бледности.

Веселого в похмелье было мало, зато оно придавало нашей жизни некоторый драматизм и заставляло нас в недоумении качать головой, морщиться от преувеличенной боли и сводить свой словарный запас к словечкам типа «старина» и «черт возьми», которые мы произносили задыхаясь или трагическим шепотом. Затем Артур так неуклюже и комично, словно бежал «на трех ногах» с невидимым партнером, опять вприпрыжку несся в уборную. Чуть позже я уговорил его лечь поспать и ушел, по-прежнему возбужденный выпивкой и расположенный набраться того, что владельцы секс-клубов называют опытом.

Кинотеатр «Брутус» занимал подвальный этаж одного из тех домов района Сохо, в которых — над уровнем цокольного этажа — сохранились прекрасные декоративные окна эпохи Карла I, и далекой весной 1983 года казался чем-то вроде символа гомосексуальной жизни (piano nobile и утонченность над скрытыми глубоко в sous-sol убожеством и веселостью). Чтобы войти туда с улицы, надо было отодвинуть грязную красную занавеску в дверном проеме, рядом с закрашенной белилами витриной без надписей, но с наклеенным посередине изображением микельанджеловского Давида. Эта борьба с занавеской — входивший никогда не знал, в какую сторону следует отодвинуть ее плечом, вправо или влево, и нередко сталкивался с таким же понтером, пытавшимся выйти, — представлялась символическим актом, совершаемым на глазах у прохожих, и всякий раз вселяла в меня мимолетное чувство гордости. В небольшом вестибюле висели на стенах полки с порнографическими журналами и выставленными на продажу видеокассетами в глянцевых коробках. Повсюду была реклама клубов и лекарств. На запертом застекленном стенде возле прилавка демонстрировалось кожаное нижнее белье, а также кольца для пенисов, маски, цепи и целый набор искусственных членов — от пубертальных розовых «пальчиков» до громадных черных дубин в два фута длиной и с кулак толщиной.

Когда я вошел, прыщавый контролер, уроженец Глазго, как раз принимался за порцию рыбы с картошкой, и в вестибюле воняло жиром и уксусом. От нечего делать я немного полистал журналы. Эти захватанные журналы с загнутыми уголками страниц часто листали те педики-проститутки, которые с благословения администрации поджидали там клиентов. Киноверсии половых сношений, запечатленных на снимках в самых невероятных ракурсах — или нечто подобное, — можно было увидеть внизу, в подвале. Я без всякого интереса смотрел на наигранное выражение экстаза на лицах. За прилавком у контролера стоял маленький телевизор, служивший монитором во время демонстрации фильмов в зале. Но поскольку больше никого в магазинчике не было, контролер, прервав нескончаемый кругооборот видеосекса, смотрел обычную телепередачу. Он сидел, запихивал себе в рот картошку с вывалянными в тесте влажными кусками слоистой белой трески и, близоруко щурясь, неотрывно смотрел на экран, точно подросток, впервые увидевший порнофильм. Я потихоньку подошел и заглянул ему через плечо. Это была передача о природе, и в ней показывали кадры о жизни семьи термитов, снятые каким-то виртуозом изнутри. Сначала снаружи возникла длинная морда голодного муравьеда, а потом — его страшные острые когти, при помощи которых он пробирался внутрь. А внутри — чудо волоконной оптики, — оказавшись над местом пересечения туннелей, похожим на трифорий какого-нибудь храма Гауди, мы увидели, как странным образом удлиняющийся язык муравьеда рывками приближается к нам, попутно смахивая со стенки спасающихся бегством термитов. Это было одно из самых поразительных произведений киноискусства, которые мне доводилось видеть. Меня глубоко взволновало столь бесцеремонное вмешательство в чужую жизнь и вдобавок встревожило разрушение необычной, причудливой постройки. Я был огорчен, когда контролер, заметив мое присутствие и, возможно, нуждаясь в воодушевлении, стукнул по кнопке и эти кадры сменились довольно пошлой картиной об американских студентах, засовывающих хуи друг другу в жопу.

— Кино, сэр? — спросил он. — Имеются очень откровенные, возбуждающие фильмы.

Душа контролера не лежала к этому разговору, поэтому я заплатил пятерку и оставил его наедине с чудесным миром природы.

Я спустился по лестнице, освещенной одной-единственной неяркой лампочкой, выкрашенной в красный цвет. Сам кинозал представлял собой небольшое подвальное помещение, чья запущенность бывала совершенно очевидной лишь в ту минуту глубокой ночи, когда сеансы прекращались до утра и при внезапно загоревшемся свете становились видны голые стены в подтеках, мусор на полу и оставшиеся зрители — либо спящие, либо занимающиеся тем, что лучше всего получается в темноте. Там было, наверно, десять рядов кресел, списанных во время ремонта в каком-нибудь настоящем большом кинотеатре: у некоторых недоставало подлокотников, что помогало кинозрителям знакомиться друг с другом, а одно, лишенное сиденья, то и дело становилось причиной смущения робких посетителей, которые, с трудом разглядев в темноте первое попавшееся свободное место и попытавшись сесть, грузно опускались на пол.

В кинотеатре я не был очень давно, и меня вновь поразили его характерные особенности: открыв дверь, я почувствовал их раздражающее воздействие на зрение, обоняние и слух. Пахло дымом и потом — затхлый мужской запах, перешибаемый, как в такси, кисловатым лимонным ароматом дешевого освежителя воздуха и время от времени разбавляемый едва заметным душком «Мужской тревоги». Звучала медленная, сексуально возбуждающая поп-музыка, которую — поскольку фильмы шли без фонограммы — непрерывно ставили снова и снова, дабы усилить созданный настрой и заглушить негромкие вскрики зрителей. С виду зал изменился примерно за минуту — пока я, стоя у самого входа, ждал, когда глаза привыкнут к полутьме. Зал освещали только небольшой экран да тусклая желтая надпись «Пожарный выход». Как-то раз я воспользовался этим выходом — там была зловонная черная лестница с запертой дверью на верхней площадке. Воздух был тяжелым от дыма, повисшего в луче проектора.

Важно было сесть подальше, там, где темнее и оживленнее, но еще важнее — избежать знаков внимания со стороны явно неприятных типов. С некоторым трудом — мешала сумка — я двинулся вдоль ряда, пустого, если не считать тучного коммерсанта в дальнем конце. Репутация у кинотеатра была не из лучших, поэтому, усевшись, я решил осмотреться и подождать. Время от времени кто-нибудь закуривал, и мужчины, ерзая в креслах, озирались вокруг. Настроение публики колебалось между вялостью и неловкостью.

После студентов показали небольшой мрачный фрагмент фильма с участием неких усатых типов постарше — среди них был даже лысый. Внезапно показ прервали, и без всяких вступительных титров начался другой фильм, очень радостный, снятый вне стен студии. Смотря подобные фильмы, я неизменно получал удовольствие от последующих эпизодов с их избытком грубой чувственности, однако наиболее трогательными мне казались именно первые кадры: мужчины накачивают мышцы, поднимая штангу, убивают время на улице или на пляже, еще ожидая той метаморфозы, которой потребует от них наше воображение.

В данном случае, к примеру, мы находились во дворе фермы. На солнышке, прислонясь спиной к двери амбара и упершись в нее ногой, стоял мальчишка с золотистыми волосами, в потертых синих джинсах и белой нижней рубашке. Крупный план позволял полюбоваться тем, как он жмурится от солнечного света, как дергается соломинка, сжатая его губами. Мы медленно перемещались вниз, задержавшись возле видневшихся сквозь рубашку твердых сосков, когда их легко коснулась его рука, и снова задержавшись — на сей раз у скрытой под штанами, но многообещающей промежности. В другом конце двора таскал мешки с удобрениями второй мальчишка, тоже белокурый. Мы смотрели, как напрягается его обнаженный мускулистый торс, когда он взваливает мешки на плечо, следили за тем, как пот течет по шее и спине, любовались его пухлой, обтянутой джинсами попкой, когда он наклонялся. Взгляды мальчишек встретились. Оба крупных плана говорили о любопытстве и вожделении. Так неторопливо, точно движение на экране чуть замедлилось, один парень, по пояс голый, подошел к другому. Они встали рядышком, оба невероятно красивые, лет восемнадцати или девятнадцати. Мальчишки шевелили губами — они разговаривали, но фонограммы не было, и потому мы слышали только трепещущую, волнующую музыку кинозала. Парни общались беззвучно — так, словно мы не то видели их во сне, не то наблюдали за ними в бинокль, находясь вне пределов слышимости. Изображение было ярким от солнечного света и не совсем резким, отчего приятные черты мальчишек сливались в белокурый нимб. Судя по всему, парень в рубашке о чем-то спросил приятеля, они повернулись и скрылись во тьме амбара.

Интересно, где их находят, подумал я, ведь в жизни таких замечательных мальчиков не встретишь. И тут я вспомнил, что где-то прочел о том, как некий калифорнийский искатель талантов за двадцать или тридцать лет собрал в своем архиве снимки трех с лишним тысяч мальчишек, а один юнец, тайком порывшись в папках после съемки в студии, нашел фотографии своего родного отца, позировавшего давным-давно.

Тем временем в зале появились новые зрители, правда, разглядеть их было нелегко. Если солнечные вступительные кадры освещали зал и отбрасывали свою ауру на немногочисленную публику, сидевшую в передних рядах, то сексуальные сцены в амбаре были сняты в полумраке, отчего у зрителей возникала иллюзия уединения в темноте. Я вытащил через ширинку свой полустоячий пенис и принялся небрежно его поглаживать.

Один из новых посетителей торопливо подошел к совершенно свободному первому ряду, который в этом тесном зальчике находился всего в нескольких футах от экрана. Зашуршали бумажные пакетики, и я увидел силуэт вошедшего: он снял пальто, аккуратно сложил его, положил на соседнее кресло и сел. Шуршание послышалось вновь, и я решил, что наверняка видел этого человека еще тогда, когда пришел в «Брутус» впервые: бойкий маленький старичок лет шестидесяти пяти сидел, завороженный фильмами, точно школьница, приглашенная на романтическую кинокартину для семейного просмотра, и, пока на экране разворачивалось действие, шуршал пакетиком с леденцовой карамелью. Наверно, он каждую неделю откладывал на этот культпоход пятерку из пенсии — и еще тридцать центов на мятные леденцы. С каким нетерпением, должно быть, ждал он этого дня! Его полная погруженность в воображаемый мир на экране была абсолютно невинной. Мог ли он вспомнить то время, когда сам вел себя так же, как эти беспечные пылкие юноши, которые сейчас обнимались и отсасывали друг у друга на сеновале? Или же всё это было символом созданного нами нового общества, способного удовлетворять любые желания?

Старик вполне довольствовался своими леденцами от кашля, мне же требовалось оральное наслаждение несколько иного рода (самым подходящим широким термином я счел жаргонное словечко «сосалки» — так в Винчестере называют конфеты). Но только не от субъекта, как раз в этот момент вышедшего на разведку в задние ряды, одного из тех упитанных очкастых юных китайцев, которые — наряду со свободными до вечера коммерсантами и довольно известными преподавателями из «Оксбриджа» — частенько наведывались в подобные заведения и с надеждой носились от ряда к ряду, причем так упорно, что время от времени все-таки добивались своего.

Человеку, сидевшему в конце ряда, пришлось привстать, и я понял, что следующим получателем восточных авансов суждено стать мне. Мальчишка сел рядом, и, хотя я, прикрыв хуй ладонью, продолжал смотреть на экран, нетрудно было догадаться, что он буравит меня взглядом, пытаясь различить в темноте лицо. Я почувствовал его дыхание у себя на щеке. Потом он надавил своим плечом на мое. Я решительно взял себя в руки и наклонился вбок, в сторону свободного места. Мальчишка развалился в кресле, широко расставив ноги и прижавшись одной к моему бедру.

— Перестань, пожалуйста, — прошептал я, сочтя, что просьба, высказанная без обиняков, возымеет действие. Одновременно я неловко скрестил ноги — прищемив себе яйца, — и тем самым подчеркнул, что приставать ко мне бесполезно. А в это время мальчишка, раньше таскавший мешки, засовывал палец приятелю в жопу, смачивал слюной свой большой хуй с округлой головкой и готовился к неминуемому проникновению. Когда он прижался залупой к сверкающему чистотой сфинктеру партнера, показанному потрясающим крупным планом, почти во весь экран, я почувствовал, как за спинкой кресла движется рука соседа и мгновение спустя на мой конец уверенно опускается ладонь. Я не шевельнулся, но, сознавая, какой силой обладает на этом тайном сборище слово, громко и твердо сказал:

— Еще раз до меня дотронешься — шею сверну.

Двое или трое оглянулись, в другом конце зала кто-то протяжно охнул тоскливым тоном оскорбленной невинности, характерным исключительно для гомосексуалистов, цепкие щупальца отдернулись, и спустя несколько секунд, соответствовавших, очевидно, некоему странному представлению о сохранении достоинства, отвергнутый ухажер ретировался, заработав крепкое словцо от человека в конце ряда — тот снова вынужден был встать, пытаясь при этом скрыть свою эрекцию.

Обрадованный тем, что сумел стать хозяином положения, я вновь расслабился и развалился в кресле. Мальчишка со знанием дела кончил на лицо партнеру, и тот выглядел просто прелестно: капельки и струйки спермы размазались по векам, носу и разомкнутым пухлым губам. Тут же, внезапно, начался другой фильм. С полдюжины мальчишек вошли в раздевалку, в тот же миг открылась дверь, ведущая на лестницу, и в глубокой тени возникла фигура, показавшаяся мне привлекательной. Это был парень, с виду похожий на спортсмена, с чем-то вроде сумки в руке. Он остановился в нерешительности, и тогда я задумал воздействовать на него посредством своих телепатических способностей. С минуту бедняга сопротивлялся… но это было бесполезно. Парень неуверенно направился к задним рядам, ощупью миновал коммерсанта (я услышал, как он извиняется) и сел через кресло от меня, поставив сумку на сиденье между нами.

Немного выждав, я отчетливо услышал, как он — словно от удивления и вожделения — сглотнул слюну: мальчишки разделись, и мы и ахнуть не успели, как один из них уже дрочил под душем. Почему-то я пришел к выводу, что парень впервые оказался в подобном заведении, и вспомнил, с каким восторгом смотрится первый порнофильм. «Господи! Они же делают это взаправду», — подумал я тогда, потрясенный тем, что актеры, видимо, искренне занимаются сексом ради удовольствия, и тем, как невинно выглядит всё происходящее.

Затем я предпринял ряд решительных, недвусмысленных шагов: пересел на место, разделявшее нас, одновременно поставив сумку парня на пол и запихнув под свое бывшее кресло. Всё это я проделал не без опаски, но он продолжал смотреть на экран. Потом я осторожно обхватил рукой спинку его кресла — он так и не шевельнулся — и, насколько это было возможно в темноте, дал понять, что уже достал хуй и довожу его до нужной кондиции. Наклонившись поближе, я провел рукой по груди парня. У него бешено колотилось сердце, и, почувствовав всю неестественность этой неподвижной позы, этого пограничного состояния между возбуждением и страхом, я понял, что сумею подчинить парня своей воле. На нем было что-то вроде пуховика, надетого прямо на рубашку. Я задержал руку у него на талии, восхищенно пощупал крепкие мускулы живота, просунул пальцы между пуговицами рубашки, провел ладонью по гладкой коже. У него была прекрасная мускулистая грудь с маленькими твердыми сосками, без единого волоска. Левой рукой я нежно коснулся сзади его толстой шеи; видимо, он недавно подстригся под «ёжик», и затылок был слегка колючим. Наклонившись еще ближе, я пощекотал ему языком подбородок и ухо.

После этого парень больше не мог оставаться безразличным. Сглотнув слюну, он повернулся ко мне. Я почувствовал, как он робко проводит кончиками пальцев по моему колену, а вскоре — и дотрагивается до хуя. «Ох, ну и ну», — кажется, прошептал он, попытавшись обхватить член рукой, а потом несколько раз неуверенно дернул за него. Я продолжал гладить парня по затылку, считая, что это поможет ему расслабиться, но он по-прежнему очень деликатно ощупывал мой конец, и тогда я оказал на него давление, резко опустив его голову себе на колени. Коренастому парню мешал мягкий подлокотник между нашими креслами, и позу он переменил с большим трудом. Однако, сделав это, он тотчас взял в рот залупу и с грехом пополам принялся сосать, а я, точно кукловод, стал двигать вверх и вниз его голову.

Это было очень приятно, к тому же с похмелья я испытывал сильное возбуждение. Однако, почувствовав его нежелание этим заниматься, я позволил ему остановиться. Он действовал неумело и, хоть и был возбужден, нуждался в помощи. Я положил руку ему на плечо, и мы ненадолго откинулись на спинки кресел. Я был очень доволен собственной наглостью и, как почти всегда во время случайного секса, чувствовал, что, проявив достаточную решимость, смогу добиться всего, чего захочу. На экране возникла довольно сложная мизансцена: все шестеро мальчишек занимались чем-то интересным, и в одном из них я узнал Кипа Паркера, знаменитого лохматого, белокурого актера-подростка. Я провел рукой между ног у нового дружка и пощупал его хуй, выпиравший под плотной тканью брюк. Парень помог мне вынуть эту короткую толстую елду, и я, взяв ее в рот, почти сразу довел его до оргазма. Боже, как же он был возбужден! Оправившись от потрясения, парень ощупью отыскал свою сумку и молча вышел из зала.

В течение всего этого похабного, но прелестного незначительного эпизода у меня усиливалось подозрение — которое почти переросло в уверенность, когда парень открыл дверь и я мельком увидел его при чуть более ярком свете, — что это Фил из «Корри». От него пахло потом, а не тальком, к тому же на подбородке была небольшая щетина, поэтому я пришел к выводу, что он скорее всего направился в клуб. Я знал, что он болезненно чистоплотен и всегда бреется вечером, перед душем. Мне захотелось тотчас же выйти следом и убедиться, но я рассудил, что будет нетрудно проверить свою догадку потом, когда мы увидимся. А кроме того, освободившееся место занял паренек с очень большой елдой, уже проявлявший интерес к нашей возне. Он героически ублажал меня во время следующей картины, невообразимой безвкусицы, всё действие которой происходило на кухне.

В метро, по дороге домой, я продолжал читать «Вальмут». Эту серо-белую книжку из Классической серии издательства «Пингвин» дал мне почитать Джеймс. От ее жестких страниц, покрытых бурыми пятнами, слегка попахивало потерянным временем. На портрете автора — эскизе, выполненном Огастесом Джоном, и на цене — три шиллинга шесть пенсов, — указанной в красном квадратике на обложке, остались розовато-лиловые круги от мокрых бокалов. Тем не менее мне было велено очень аккуратно обращаться с книжкой, в которую вошли также «Надменный ниггер» и «О чудачествах кардинала Пирелли». Джеймс, помешанный на Фербанке, только из любви ко мне разрешил вынести из дома эту ничем не примечательную с виду старую книжонку, на форзаце которой стояла нелепая подпись «О. де В. Грин». Презирая рядовых поклонников Фербанка, Джеймс заявлял, что относится к своему любимому писателю очень серьезно. Я долго откладывал чтение с ребячливым упрямством человека, никогда не следующего неоднократным настоятельным рекомендациям, и до недавних пор считал Фербанка в высшей степени легковесным и глупым автором. А потом с удивлением обнаружил, насколько он сложен, остроумен и беспощаден. Персонажи оказались чрезвычайно капризными и сумасбродными, но сам роман явно был написан отстраненно и жестко.

Я понял, что никак не смогу охватить его умом, пока не прочту раза два или три, но для начала было ясно одно: жители курортного городка Вальмут считали тамошний климат настолько благотворным, что доживали до глубокой старости. Леди Парвьюла де Панзуст (это имя я уже слышал от Джеймса, не раз упоминавшего его в разговоре с одним из членов «Корри») надеялась установить некие отношения с возмужалым юным батраком Дэвидом Туком и просила миссис Яджнавалкья, чернокожую массажистку, помочь устроить свидание. «Он жутко разборчивый», — уверяла столетнюю знатную даму миссис Ядж. Большей частью диалог представлял собой нечто вроде абсурда с развитой системой флексий, но при этом возникала дразнящая надежда на то, что после более внимательного прочтения текст наполнится ускользающим скрытым смыслом. Сама миссис Ядж говорила на замечательном негритянском пиджине, пересыпая свою речь и более экзотическими оборотами. «О Аллах ла Илаха! — увещевала она взволнованную леди Павьюлу. — Моя сказать твоя, какая девиз рода Яджнавалкья? Какая она уже тыщу и тыщу годов? Это есть бджопти. Бджопти! А што значит бджопти? Это значит благоразумие. Тс-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с-с!»

Это «Тс» было таким долгим, что я даже негромко произнес его вслух, дабы выяснить, как оно прозвучит.

— Помолчи, Дэмион, — сказала своему маленькому сынишке женщина, сидевшая напротив. — Видишь, джентльмен пытается читать.

До дома я добрался часов в девять. В высокие незанавешенные окна на лестничной площадке все еще проникал фосфорический закатный свет, и лампочку можно было не включать. Медленно, неслышно поднимаясь по лестнице, я с удовольствием ощущал себя тайным владельцем всего дома и в то же время чувствовал нервную дрожь, возникающую, когда оказываешься в безлюдном месте перед наступлением темноты. Было нечто ностальгическое в таких весенних вечерах, воскрешавших в памяти убаюкивающую погруженность в мысли во время катания на лодке в сумерках и приятную усталость после возвращения в квартиру под самой крышей, где все окна нараспашку, но по-прежнему тепло.

Как ни странно, дверь в квартиру была чуть приоткрыта. Обычно я запирал ее, поскольку нередко (по крайней мере раньше) становился единственным жильцом дома: коммерсант, занимавший нижние этажи, часто ездил за границу. Да и Артур, как я порой видел, дверь захлопывал и проверял, закрыта ли она, проходя через прихожую. У меня даже сердце ёкнуло, когда я, осторожно, бесшумно открывая ее, услышал голос Артура, не обращавшегося ко мне — о моем приходе он явно не подозревал, — а негромко беседовавшего с кем-то другим. Происходящего не было видно за открытой дверью гостиной; свет оттуда падал на дальнюю часть прихожей.

Сначала я предположил, что Артур говорит по телефону, однако тут же вспомнил, что телефон он, по его словам, терпеть не может. На минуту мне стало нехорошо от мысли, что он меня каким-то образом обманывает — звонит кому-нибудь в мое отсутствие и начинает жить какой-то другой жизнью. Согласно некоему плану, я оставался в дураках; Артур вообще никого не убивал… Потом я услышал другой голос — высокий, как у девчонки, — услышал несколько односложных слов. Услышал Артура:

— Ага, наверно, он скоро придет.

Я кашлянул и вошел в комнату.

— Уилл, слава Богу! — сказал Артур и попытался подняться с дивана, но ему мешал мой большой, тяжелый альбом с фотографиями, раскрытый на коленях у него и у маленького мальчика, который сидел рядом, облокотившись на альбом, как на стол. Это был мой племянник Руперт.

Руперт не находил нужных слов дольше, чем я. К тому же он явно не знал, какое впечатление произведет. Больше всего ему хотелось преподнести приятный сюрприз: подняв голову и приоткрыв рот, он некоторое время молча таращился на меня, да и у Артура вид был весьма нерешительный. И вновь я вдруг оказался ответственным за других людей.

— Какая приятная неожиданность, Рупс, — сказал я. — Показываешь Артуру фотографии?

Я почти не сомневался, что стряслось нечто серьезное.

— Да, — ответил он, слегка смутившись. — Я решил сбежать из дома.

— Очень интересно, — сказал я, подойдя к дивану и взяв альбом. — А ты сообщил маме, куда собрался.

Обхватив руками тяжелый альбом в кожаном переплете с тиснением, я посмотрел на Руперта. Артур перехватил мой взгляд, нахмурился и неодобрительно фыркнул.

— Да брось ты, Уилл, — буркнул он.

Руперту было тогда шесть лет. От отца он унаследовал живой, практический ум, а от матери, моей сестры — тщеславие, хладнокровие, а также характерные для Беквитов золотистые волосы и румянец, так восхитившие во мне Рональда Стейнза. Гавин нравился мне всегда — вечно занятой рассеянный человек, который всё время, даже на званом ужине, думал о тонкостях раздела археологии, связанного с римским завоеванием Британии, то есть о своей работе и страсти, и который вряд ли имел какое-либо отношение к тому, что его сын — малыш в бриджах и короткой вышитой курточке, с кудрями, как у детей на картинах Миллея, — стал выглядеть так, словно собрался катать обруч в парке Кенсингтон-Гарденз. Отношение Филиппы к детям (Руперту и трехлетней дочке, Полли) было романтическим и довольно оригинальным, а Гавин предоставлял ей полную свободу действий, сосредоточивая всю свою отцовскую любовь на внезапных проявлениях щедрости, неожиданных угощениях и непредсказуемой склонности к прогулкам, которые нарушали спокойное, как в книжках с картинками, течение детской жизни в Ледброук-Гроув и пользовались заслуженной популярностью.

— Я оставил записку, — объяснил Руперт, встав и принявшись расхаживать по комнате. — Велел маме не волноваться. Она наверняка поймет, что всё это только к лучшему.

— Не знаю, не знаю, старина, — возразил я. — Мама, конечно, женщина весьма здравомыслящая, но время уже довольно позднее, и я не удивлюсь, если она за тебя немного волнуется. Ты сообщил ей, куда собрался?

— Нет, конечно. Это секрет. Я даже Полли ничего не сказал. Пришлось очень тщательно всё планировать.

Руперт поднял с пола пакет с эмблемой универмага «Харродз».

— Я принес поесть, — сказал он, вывалив на диван пару яблок, пачку печенья «Пингвин» и большой, неровно отрезанный кусок вареной свинины. — И карту захватил.

Из внутреннего кармана куртки он вытащил некий справочник, на глянцевой обложке которого его крупным округлым почерком — синей шариковой ручкой — было написано «Руперт Крофт-Паркер».

Я зашел в спальню и позвонил Филиппе. К телефону подошла служанка, судя по акценту — испанка. Прислуга у них надолго не задерживалась, и на месте Филиппы я бы уже задумался, почему так происходит. Она почти сразу взяла трубку другого аппарата.

— Алло, кто говорит?

— Филиппа, это я. Рупс у меня.

— Уилл, какого черта ты себя так ведешь? Ты хоть понимаешь, как я волнуюсь?

— Конечно — потому и звоню…

— Как он там? Что случилось?

— Насколько я понял, он сбежал из дома. Ты прочла его записку?

— Конечно нет, Уилл, не говори глупости, черт возьми. Он записок не оставляет. Ему всего шесть лет.

— Я уверен, что оставлял записки в шесть лет, а ведь был далеко не так умен, как Руперт.

— Речь идет о моем малютке, Уилл. — (Я едва не принялся напевать одноименную песенку группы «Фор Топс».) — Слушай-ка, я сейчас приеду.

— Хорошо. Но лучше подожди еще пару минут. Мы ведь толком поговорить не успели.

Я заметил, что в комнату вошел Руперт.

— Ты с мамой говоришь? — спросил он с серьезным видом.

Продолжая слушать Филиппу, я кивнул и подмигнул Руперту. Я сидел на краешке кровати. Он подошел, наклонился и потихоньку обнял меня сзади одной рукой.

— Поболтать с ним ты всегда успеешь, — заявила его мать. — Уже десятый час — ему давно спать пора. Мы должны были ужинать у Салмонов… Пришлось позвонить и сказать, что у нас кризис и мы не сможем приехать. Всё пошло наперекосяк.

— Если хочешь, я его привезу, — предложил я, вспомнив вдруг, что при Артуре принимать гостей не стоит.

— Нет, это займет слишком много времени. Я заеду на машине.

Не успел я предложить что-нибудь еще, как она повесила трубку.

— Мама заедет, да? — спросил Руперт, и на лице его отразилось недовольство, странным образом сменившееся облегчением.

— Будет через минуту, — подтвердил я в полной уверенности, что почти не ошибся.

Я рассеянно направился к выходу. Руперт, торопливо засеменив рядом, поднял голову и посмотрел на меня.

— Она очень сердится? — спросил он.

— Боюсь, старина, она немного не в духе. — У меня созрел план. — Слушай, ты ведь умеешь хранить тайну?

— Конечно умею, — сказал он, приняв очень важный вид.

— Ну так вот. В котором часу ты вышел из дома?

— Часов в шесть.

— А потом что ты сделал?

— Прежде всего пошел погулять. И гулял, надо сказать, очень долго — поднимался по той самой крутой тропинке, сам знаешь… где гомосексуалисты ходят.

— Ну конечно, — пробурчал я.

— А потом спустился вниз, туда, где мы в тот раз катались на роликах. Потом снова на самый верх. А потом, — (взмахнув рукой, он обозначил главную цель своего похода), — дошел до самого низа, досюда. Я долго звонил в дверь, потому как видел, что свет горит, и в конце концов этот африканец открыл.

— Ты назвал себя?

— Само собой. Я сказал ему, что должен войти и дождаться тебя.

— Так вот, дело в том, милый, что этот африканец просил никому не говорить, где он находится. Поэтому, когда придет мама, мы его спрячем и сделаем вид, будто никогда с ним не встречались. Ладно?

— Я не против, — сказал Руперт. — Он что, совершил какой-то нехороший поступок?

— Нет-нет, — сказал я, беззаботно рассмеявшись. — Просто хочет скрыть от своей мамы, что он здесь — в общем, совсем как ты. А если мы никому ничего не скажем, ей это нипочем не узнать.

— Хорошо, — сказал Руперт. Он явно был недоволен.

Мы вошли в гостиную.

— Думаю, лучше бы тебе посидеть в спальне, любимый, — сказал я Артуру. — Сейчас заедет мама этого малыша. Мы договорились держать всё в тайне.

Артур тотчас вышел из комнаты, и я услышал, как он закрывает дверь спальни.

— Наверно, мама будет с минуты на минуту, — сказал я.

— Мой племянник был решителен и спокоен.

— Может, досмотрим фотографии? — предложил он.

— Давай, — согласился я. И тут в голову мне пришла еще одна мысль. — Ты долго пробыл здесь до моего прихода?

— Я пробыл здесь минут двадцать… до твоего прихода.

— Наверно, лучше всего сказать маме, что я нашел тебя на крыльце. Иначе она спросит, как ты попал в дом… или почему я не позвонил ей раньше.

Руперт взглянул на свои большие, совсем не детские часы.

Мы сели рядом, и я положил альбом себе на колени. В такие альбомы мой дед вставлял когда-то все многочисленные и разнообразные снимки, сделанные им за долгую жизнь. Один альбом оказался лишним, и дед подарил его мне. Это был изготовленный на заказ фолиант внушительных размеров, типичных для времен Эдуарда VII, с множеством широких темно-серых страниц, сброшюрованных толстыми шелковыми шнурками, которые были завязаны узлами с наружной стороны обреза. Увесистый переплет был обшит зеленой кожей с тиснением в виде цветов по краям и помпезной, но эффектной буквой «Б» под короной пэров в центре.

— Где вы остановились? — спросил я, предложив раскрыть альбом посередине.

— Давай начнем сначала, — настоятельно попросил Руперт.

Однажды мы целый час листали этот альбом вдвоем, и мне показалось, что Руперт старается запомнить фотографии, обнаружить связь между ними. Альбом был для него чем-то наподобие книги жизни, а я — авторитетным толкователем ее текста.

В самом начале находилась довольно беспорядочная подборка семейных фотографий, большей частью — неважных копий. Я в шапочке, со скобой на зубах, рядом с родителями; мы с Филиппой в купальных костюмах в Бретани (день, судя по снимку, ветреный); я в одних трусах в саду поместья «Марден», сзади — дед и мама в шезлонгах, с сердитым видом.

— Смотри, вот прадедушка. Кажется, настроение у него не очень хорошее, да? — Руперт захихикал и принялся стучать пятками по дивану.

— А это уже Винчестер.

— Ура! — вскричал Руперт, малыш хоть и самостоятельный, но все еще питавший патриотические чувства по отношению к таким вещам как школа, откуда ему в один прекрасный день наверняка предстояло сбежать.

— Попробуй-ка, найди здесь меня, — попросил я.

Это был мой первый учебный год. Стараясь ничем не выдать секрет, я обвел взглядом ряды школьников; но все мои старания оказались напрасными. Руперт почти сразу ткнул пальцем в середину заднего ряда, где стоял я — чрезвычайно миловидный коротко подстриженный мальчик, довольно грустный, погруженный, казалось, в мысли о «высоких материях». То, что это не так, стало ясно по следующей фотографии, где была запечатлена команда пловцов. Все позировали возле бассейна, там, где к бетонному бортику крепился трамплин. На нем, у самого бортика, стояли двое ребят с третьим на плечах. В середине заднего ряда мальчишка по фамилии Торриано высоко поднял Кубок Матесона, необычайно уродливый приз, завоеванный нами в том году. Но самым примечательным было то, что уже тогда вполне можно было бы назвать моей зрелостью. На мне были весьма сексуальные белые плавки с красной полосой на боку. Помню, когда фотография появилась на школьной доске объявлений — вместе со списком, где должны были расписаться желающие получить экземпляр (а в их число далеко не всегда входили все члены запечатленной на снимке команды), — возник небывалый спрос, а сами плавки, которые я безумно любил, исчезли ночью из сушилки, и я больше никогда их не видел. У меня на лице, в то время более пухлом и беззаботном, отражалась почти пугающая развязность.

Руперт, хотя и нерешительно, ткнул пальцем в меня.

— Это ты, — сказал он. — А это кто?

— Экклз, — задумчиво ответил я, не в силах пока отвести взгляда от ставшей уже почти исторической фотографии, лица на которой со временем делались всё более просветленными. Коренастый мальчишка с широкими бедрами отнюдь не был сложен как типичный пловец, но движения его бывали обычно резкими и энергичными. Со своими прилизанными черными волосами, длинным острым носом и улыбкой, обнажавшей ровные мелкие зубы, он производил впечатление маленького сорванца, а чуть склоненная набок голова придавала ему — и будет придавать, пока цел этот снимок — ни с чем не сравнимое очарование.

— Тот, что сменил фамилию?

— Он самый.

— А зачем?

— Ну, это, наверно, не он, а отец, если не дед. Он был евреем, а до войны евреи меняли фамилии, чтобы люди не догадались. Его настоящая фамилия Эклендорф.

— Почему они не хотели, чтобы люди узнали фамилию?

— Это долгая история, старина. Как-нибудь в другой раз расскажу.

— Ладно.

Нахмурившись, Руперт перевернул страницу. Там был уже Оксфорд — фотография абитуриентов, зачисленных в университет: все стоят в окруженном каменными зданиями переднем четырехугольном дворе колледжа Корпус, при этом кажется, будто пеликан на солнечных часах сидит на голове у облаченного в мантию долговязого химика, стоящего в центре заднего ряда. На этом фото я вышел почти безликим, и как только Руперт указал на меня, мы принялись разглядывать цветные снимки, сделанные на летнем пикнике в Уитеме. Я сижу на пледе, поджав ноги по-турецки, по пояс голый, загорелый, голубоглазый — наверно, раньше я никогда не был таким красавцем, да и никогда больше не буду.

— Это ты! — воскликнул Руперт и надавил на мое лицо указательным пальцем, словно оставляя отпечаток для полиции. — А это Джеймс! Смешной, правда?

— Да уж, просто умора.

Джеймс в своей панамке, в стельку пьяный, был запечатлен в неприглядном ракурсе (в жизни я его таким ни разу не видел), отчего смахивал на жалкого старого развратника.

— А это Роберт Карсон… гм… Смит?

— Вообще-то Смит-Карсон, но ты все равно молодец.

— Тоже гомосексуалист?

— Несомненно.

— Мне он не нравится.

— Тип и вправду не очень приятный. Хотя некоторым нравился. Между прочим, он дружил с Джеймсом.

— А Джеймс тоже гомосексуалист?

— Ты и сам это прекрасно знаешь.

— Ну да, так я и думал, но мама сказала, что говорить такие вещи о людях нельзя.

— Говорить можно всё что хочешь, любимый. Если это правда, конечно.

— Конечно. Неужто и он — гомосексуалист? — снова заладил Руперт, показав на последнего парня на фотографии. Это был Эшли Чайлд, человек-гора в блейзере и канотье, богатый родсовский стипендиат из Америки. Его день рождения, насколько я помню, мы и отмечали тогда.

— К сожалению, трудно сказать с уверенностью. Хотя не исключено.

— Выходит, — сказал Руперт, задумчиво посмотрев на меня, — почти все люди — гомосексуалисты, да? Парни, конечно.

— Мне и самому иногда так кажется, — нерешительно ответил я.

— А дедушка?

— Боже упаси! Нет, конечно, — возмущенно сказал я.

— А я? — не унимался Руперт.

— Рановато еще судить, старина. Впрочем, вполне может быть.

— Вот здорово! — завизжал он, снова принявшись стучать пятками по дивану. — Значит, я смогу переехать к тебе!

— А тебе бы этого хотелось? — спросил я. Его слова доставили мне огромную радость, но скорее как дяде, чем как гомосексуалисту. Впрочем, преклонение Руперта перед голубыми и его невинная, оптимистическая увлеченность этим вопросом восхищали меня даже несмотря на то, что их причина и цель оставались неясными.

От необходимости сексуального анализа следующего комплекта снимков — сделанных на балу Общества Оскара Уайльда — меня избавил звонок в дверь. (В том году были рекомендованы костюмы для «работорговли», и вид толпы, преимущественно состоящей из разодетых в пух и прах натуралов, участвующих в гомосексуальной оргии, вызвал бы путаницу в формирующемся детском представлении о распределении ролей.)

Вместо Филиппы приехал Гавин.

— Весьма сожалею, Уилл, — сказал он. — Он очень надоедлив?

— Ничуть, Гавин. Входи. Мы только что беседовали о гомосексуализме.

— Этот вопрос его сейчас очень интересует, хотя он не имеет ни малейшего представления о том, что это такое… правда же? Наверняка это влияние властной мамаши с ее собственническим инстинктом. Впрочем, чем бы дитя ни тешилось… В его возрасте я был завзятым трансвеститом. Но это, кажется, и помогло мне выбросить подобные мысли из головы, — поспешно добавил он.

— Удивительно, что властная мамаша позволила тебе за ним заехать, — признал я.

— У нее голова побаливает, — сказал Гавин таким тоном, будто это известный эвфемизм.

Отец с сыном встретились спокойно, как ни в чем не бывало — мы с Гавином продолжали приятную беседу, не обращая внимания на малыша.

— По крайней мере эта маленькая эскапада избавила нас от необходимости ужинать у Салмонов. Этот Салмон — просто невыносимый тип, хам ничтожный. Позвоню-ка я, пожалуй, Филли, если можно.

— Да, конечно. — Телефон был в спальне. — Но ты ведь мигом до дома доедешь. — Я попытался скрыть тот факт, что внезапно передумал. — То есть, если тебе так уж нужно, звони…

— Спасибо. Где телефон?

— Ах да, сейчас покажу. — Гавин пошел следом за мной через прихожую, и у двери в спальню я, крайне встревоженный, обернулся и неестественно легкомысленным тоном обратился к нему: — Наверно, хочешь доказать матери малыша, что я веду себя как достойный доверия дядюшка — не совращаю его и не приучаю к опасным наркотикам.

Гавин вежливо улыбнулся мне, решив, что не понял шутки.

— В общем да, но еще надо сказать пару слов нашему беглецу, прежде чем он поедет домой, где будет съеден живьем.

— Ты уж постарайся его спасти, — пробормотал я. — Значит, хочешь предупредить жену, что немного задержишься.

— Совершенно верно.

Я задумался о том, как бы мне всё это предотвратить.

— Хорошо, — сказал я, кивнув, решительно открыл дверь и вошел в спальню.

Туда вообще было неудобно приводить постороннего человека. Я сразу почувствовал, что комната давно не проветривалась и провоняла носками и спермой, чего Крофт-Паркеры никогда не допустили бы в своей спальне, обставленной в стиле эпохи Регентства. На стульях и на полу валялось грязное белье. Дверцы платяного шкафа были открыты.

Именно это встревожило меня больше всего: я предполагал, что Артур сможет спрятаться только в шкафу. Входя в спальню, я уже был готов к тому, что он просто-напросто сидит там — или стоит — и ждет. Гавин был бы удивлен, однако вряд ли этот факт показался бы ему необычным. Он счел бы странным лишь то, что я его не предупредил. Но это предупреждение было бы сродни предательству. Я показал Гавину телефон — на тумбочке возле кровати. Занавески были задернуты, как всегда, но я зажег верхний свет, и, поскольку пуховое одеяло было смято и брошено на пол в ногах кровати, на зеленых простынях и подушках отчетливо виднелись пятна, свидетельствовавшие о безнравственности и бесстыдстве. Гавин предпочел звонить стоя.

Я побрел в прихожую, где стоял Руперт, на чьем лице отражались самые ужасные предчувствия.

— А этот парень… — громко сказал он, удивленно подняв брови, и тут же закусил нижнюю губу, к которой я приложил палец, дав мальчику знак молчать. Расстояние между кроватью и полом не превышало двух дюймов. Артур наверняка прятался за занавесками.

— Спасибо, Уилл, — сказал Гавин, с несколько удивленным видом выйдя из комнаты.

— Всё нормально? — крайне небрежным тоном осведомился я.

— Мы немедленно уезжаем, молодой человек.

Я проводил их до выхода из квартиры.

— Спасибо, Уилл, — повторил Гавин. — До скорого. Непременно заходи как-нибудь…

Он по-братски положил руку мне на плечо.

— Пока, Рупс, — сказал я, ожидая своего обычного поцелуя, но удостоившись лишь рукопожатия — которое, однако, расценил как свидетельство более близких отношений.

Фарс всегда интереснее смотреть, чем разыгрывать, и я вздохнул с облегчением, услышав, как внизу захлопнулась дверь и завелась машина. Я вернулся в спальню, подошел к окну и сказал:

— Всё в порядке, они уехали.

Однако, раздвинув занавески, я увидел лишь собственное отражение в окне: лицо с глупой, самодовольной улыбкой ребенка, играющего в прятки.

— Странно, — громко сказал я.

Сзади послышался шорох, и, обернувшись, я увидел, как сброшенное с кровати одеяло вздымается, раскачивается, бьется в конвульсиях и наконец производит на свет Артура. Он спрятался там, свернувшись калачиком, словно безбилетник на пароходе, и благодаря гибкости своего тела остался незамеченным. Почуяв опасность, он пришел в возбуждение и, гордый собственной изобретательностью, решил обставить свое появление как можно эффектнее.

— А ты, старина, так и не догадался, где я был, черт возьми!

Захихикав, он повалился навзничь и схватился за голову, все еще тяжелую с похмелья.

Я сел рядом с ним на кровать и принялся барабанить пальцами по его животу.

— Меня удивляет то, что ты его впустил, — сказал я, — хотя раньше ни разу не выходил из квартиры.

— Он звонил и звонил, старина. Выглядываю из окна уборной, а там этот мальчуган. Раз десять, наверно, позвонил, если не пятнадцать. Вот я и подумал, что такой малыш не опасен. И спустился вниз. А малыш так уверен в себе — поднимается, спрашивает, кто я и всё такое. А я ему: просто друг Уилла. — Он посмотрел мне в глаза. — А немного погодя и ты приходишь.

— Как щека, не болит? — спросил я. — Джеймс обещал завтра приехать и снять швы — очевидно, только вытащить кончики, а всё остальное само рассасывается.

— Ну и пусть.

Я провел руками по его неплотно сжатым нежным розовато-лиловым губам. Он высунул язык и облизал мои пальцы. Безусловно, никогда еще моя влюбленность не причиняла таких неудобств, и мне всё больше хотелось, чтобы она прошла. Даже тогда, когда Артур изъяснялся в своей упрощенной, прозаичной манере, меня чуть ли не лихорадило от вожделения и жалости к нему. И в самом деле, из-за того, что он так и не овладел языком и с трудом произносил простейшие фразы, а все обороты речи зависели только от силы его переживаний — в отличие от моей собственной нарочито экстравагантной манеры говорить с ее целенаправленной иронией, — я нуждался в нем еще больше.

Вообще любить Артура — значило постоянно что-то интерпретировать, заниматься своего рода творчеством. Общаясь, мы почти не употребляли слов: в ответ на мои мудреные замечания он дулся, считая, что я пытаюсь его унизить, и необходимость идти на компромисс и подчиняться чужой воле порой ввергала меня в оцепенение. Однако всё остальное время мы только и делали, что строили догадки — и всё решали вдвоем. В воздухе погруженной в темноту квартиры носились сделанные нами намеки. Тупость и обидчивость иной раз бывали невыносимы. Но зато в сексе Артур избавлялся от своей неуклюжести. Вот и в ту минуту, когда я ласкал его кончиками пальцев, он, задыхаясь и сгорая от страсти, проявил способность преображаться. Как-то незаметно сбросив одежду, он лежал, открыто притязая на то единственное в своей жизни, в чем никогда не ведал сомнений. Вряд ли он научился всему этому у моих предшественников, которые снимали его где-нибудь в баре, ебали его и наёбывали. Дело было в некой особой способности отдаваться, и когда Артур исполнял все мои прихоти, становилось ясно, что нет для него ничего важнее этого таланта. Тем тяжелее приходилось мне потом, когда вновь проявлялась обидчивость и я очень хотел, чтобы он ушел.

После того как Джеймс снял у Артура швы, мы вместе поехали на метро в «Корри», позволив Артуру заниматься… всем, чем он занимался в мое отсутствие.

— Думаю, он почти все время смотрит телек, — сказал я.

— Неужели он совсем не читает? — спросил Джеймс.

— Однажды он попросил меня купить комиксы из «Военной иллюстрированной серии», но я просто не смог заставить себя обратиться с подобной просьбой в наши местные газетные киоски.

— То, что неудобно покупать «Аполло», «Татлер» и «Джи-Кью», я еще могу понять — но, по-моему, киоскеры привыкают к самому необычному сочетанию вкусов. Им приходится терпеливо наблюдать, как дети судорожно листают «Мен Оунли» и «Пентхаус» и в конце концов покупают «Бино» и журнал для поклонников группы «Бакс Физ». К примеру, на днях я видел, как один субъект купил «Спенкин Таймс» и «Яхтсмен-любитель».

— Не так уж это и странно… ведь спенкер — это какая-то веревка или что-то в этом роде, да?

— Кажется, парус — как в последней строчке одного лимерика: «привести к ветру топсель и спенкер».

Отъехав на несколько ярдов от станции «Куинзуэй», поезд резко остановился.

— Смог бы ты когда-нибудь взять веревку и хорошенько кого-нибудь выпороть? — спросил Джеймс в воцарившейся неловкой тишине.

— Только не всерьез. Время от времени я задаю трепку нашему юному другу, но…

На самом-то деле, напившись однажды ночью и вспомнив тот вечер, когда ко мне клеился польский рабочий, который уговорил меня отхлестать его по заднице толстым кожаным ремнем, я заставил Артура встать на колени и свеситься с угла кровати и несколько раз ударил его своим старым тканым форменным ремнем, сохранившимся со школьных времен. Я знал, что он позволил бы мне продолжить, но, хотя и пришел в возбуждение, прекратил порку.

— Я просто не понимаю, какой в этом смысл, — посетовал Джеймс. — Неужели Артуру это нравится?

— По-моему, он отнюдь не против. У него ведь при этом встает и всё такое прочее.

Поезд тронулся, и человек, сидевший по другую сторону от Джеймса, обеспокоенно поднял голову. Мы с Джеймсом по старой памяти частенько принимались хвастливо обсуждать извращения, чем занимались еще в Оксфорде, когда фланировали под ручку по Корнмаркет-стрит среди простых людей (как мы до известной степени иронически их называли) и громко отпускали насмешливые замечания по адресу приглянувшихся нам парней из города: «Вон в того я по уши втрескался», «Я невысокого мнения о твоем, дорогой», «Только посмотри на эту попку!». Джеймс сотворил себе кумира в лице грузного чернокожего юнца с золотым передним зубом и чудовищным висячим членом.

— Каков он на самом деле? — спросил Джеймс, когда поезд сбавил скорость перед станцией «Ланкастер-Гейт» и шум сделался прерывистым. — Человек-то он хороший?

— По-моему, даже очень хороший. — Меня страшно угнетала необходимость умалчивать о подоплеке столь странной ситуации и о том, почему Артур, лишенный инициативы, заделался затворником. — Во всяком случае, очень хорош в постели.

Мы оба поняли, сколь глупо прозвучало это уточнение.

— А что происходит, когда вы бываете в обществе? Полагаю, вы уже достаточно надоели друг другу, чтобы возникло желание сходить в паб, в кино или куда-нибудь еще.

Мне очень хотелось обо всем рассказать, ведь я ему полностью доверял. Однако долг перед Артуром, навязанный мне всем моим образом жизни, стал для меня и кодексом, и кодом, то есть не только непреложным законом чести, но и неразрешимой загадкой. Я лишь пожал плечами.

— А та драка! Боже правый!

Я снова пожал плечами. Неужели он и вправду поверил выдумке насчет драки?

— Похоже, всё это остается для тебя тайной за семью печатями, — сказал я, довольный и в то же время огорченный тем, что дело обстоит столь непредвиденным и непонятным образом. Мне нечего было привести в качестве доказательства Артурова обаяния. — Иногда я просто обнимаю его за плечи и заливаюсь слезами.

— Ничего удивительного, — заметил Джеймс.

В «Корри» царил дух порока. Несколько мутантов с бычьими шеями усердно накачивали мышцы, зал был набит битком, и никто не сдерживал раздражения. Брэдли готовился к соревнованиям. Он выжал штангу столько раз, что сбился со счета и, раскрасневшийся, дрожащий, настаивал на том, чтобы начать всё сызнова. Те, кто тренировался по менее серьезным причинам, вынуждены были стоять без дела. Они галдели, словно домохозяйки с покупками на автобусной остановке, и обычный мимолетный разговор о пустяках перерастал в долгую беседу.

— Знаю, знаю… она ведь сама так сказала.

— А после этого ты ее видел?

— Только мельком, да и то не смог ничего сказать — сам знаешь, кто там прислуживал.

— По правде говоря, она мне очень нравится — конечно, я сужу только по наружности.

Транссексуализм в разговоре, типичный для членов клуба, на первых порах приводил меня в замешательство, а однажды поверг в глубокое уныние беднягу Джеймса, нечаянно услышавшего, как парнишка, которым он очень увлекся, упоминает о своей девушке. Это была всего-навсего игра: любой мало-мальски привлекательный парень удостаивался звания «она», и лишь мужчинам, чересчур уродливым для столь изощренной лести, доставалось незатейливое местоимение «он», а изредка — и зловещее прозвище «мистер», как в язвительном высказывании: «Надеюсь, ты больше не будешь встречаться с мистером Элизабет Арден».

— Ты знаком с той новенькой, что занимается на тренажере? — спросил у своего бородатого собеседника один атлет с квадратным подбородком.

— Ты о блондинке, что ли? Нет, она здесь недавно.

— Да нет, не о ней — о той смуглянке с большими сиськами.

— Кажется, я ее раньше не видел. Милашка, правда?

Всё это высказывалось как бы мимоходом, со слегка завуалированной бравадой, и прозрачные намеки звучали довольно дерзко. Я ждал, слушая вполуха и обводя взглядом десятки тел — люди приседали и лежали, напрягали мышцы рук с набухшими венами, наклонялись, расправляли плечи, а сильные ноги с трудом выдерживали нагрузку, на майках, прилипших к потным спинам, проступали темные пятна, под трусами и тренировочными брюками едва заметно шевелились яйца и хуи, отовсюду доносились лязг гирь и стук падающих штанг, все прилагали неимоверные усилия, явно бесплодные.

Получив наконец доступ к тренажеру, я вдруг почувствовал необъяснимую усталость и, дождавшись своей очереди после троих парней, с которыми был едва знаком, решил поднимать штангу не по десять раз, как всегда, а по восемь. После нескольких подходов я увидел, что за мной наблюдает Билл.

— Я насчитал только восемь, Уилл, — сказал он с озабоченным видом.

— Привет, Билл. Да, сегодня я сократил до восьми.

Поразмыслив, он решил не осуждать то, что, очевидно, счел нелепым нарушением традиции.

— Значит, всё нормально, Уилл? По-моему, тут слишком много народу. Слишком много. Это просто возмутительно. Никогда еще такого не было.

Я согласился, что это причиняет неудобство, и предположил, что клуб остро нуждается в прибыли, которую должен принести прием новых членов.

— Совершенно верно, Уилл. Но при этом нужно учитывать интересы старых членов. Между прочим, этот клуб считается демократическим учреждением.

Он мрачно оглянулся вокруг.

— Давно не видел малыша Фила? — спросил он чуть смущенно.

Я не виделся с ним накануне вечером и так и не выяснил, он ли был тогда в кино.

— Честно говоря, давно. А что, он забросил тренировки?

— Возможно, он приходит раньше, — попытался успокоить себя Билл. — А может, ходит и в какой-нибудь другой спортзал. Не знаю. Ему ведь нужно быть в форме. У него такое стройное маленькое тело.

— Не такое уж и маленькое, — заметил я, вспомнив прекрасную неуклюжесть стройной фигуры в темноте. — А чем он занимается?

— Сейчас работает в гостинице, — сообщил Билл, гордясь осведомленностью, которую, очевидно, можно было принять за признак более близких отношений, чем на самом деле.

— Скажи на милость! — удивился я, и при мысли об этом исказилось мое представление о Филе как о военном, однако перед глазами тут же возник его новый образ: всё так же облаченный в униформу, он шагал по коридору верхнего этажа, держа на уровне плеч поднос с кофе и бутербродами. — А в какой, не в курсе?

— Точно не знаю, — признался Билл. — Кажется, в какой-то большой и шикарной.

Пока я был в тренажерном зале, Джеймс усердно плавал, а когда я спустился в бассейн, он, облокотившись на бортик с той стороны, где глубоко, увлеченно разговаривал с человеком, которого я никогда раньше не видел. По глупой привычке я неизменно ломал комедию, придираясь к тем, с кем у Джеймса и в самом деле могло что-то получиться. Проплыв первый отрезок своей дистанции, я остановился рядом с ним, сделал вид, будто поправляю ремешок защитных очков, и, недовольно подняв брови (наверняка эффект был ослаблен именно очками), заявил: «Я невысокого мнения о твоем, дорогой», — после чего снова окунулся в воду.

Позже, в душевой, Джеймс стоял рядом с тем же человеком, и причина этого стала понятнее. Парень, очень загорелый с головы до ног, если не считать розового треугольничка над ягодицами, был худым и жилистым, хотя и не лишенным привлекательности: благодаря смуглой коже (как это порой бывает с невзрачными итальянцами и арабами) его тело — которое, будь оно бледным, так и оставалось бы просто худосочным, — сделалось пленительным. Было что-то неестественное в его облике — особенно в длинной, узкой голове с впалыми щеками и короткими темными кудрями. Запавшие глаза отличались холодным голубым тоном, ставшим еще более поразительным благодаря загару. Когда парень повернулся, я увидел, что он гладко выбрил лобок, придав эффектности и соблазнительности наготе очень большого стоячего, слегка изогнутого члена с розовой залупой.

Разговор не клеился. Юноша вежливо отпускал какие-то замечания, а Джеймс пытался отвечать адекватно — то с воодушевлением, то с безразличием.

— До встречи, — сказал юноша, резко закрыв краны душа, и пошел вытираться.

— Да, до встречи, — сказал Джеймс, ухитрившись сделать вид, будто встреча и вправду вполне возможна, хотя, судя по тому, как улыбка исчезла с его лица, искренней она не была. Фактически его поставили на место — нельзя же с наигранной вальяжностью бывалого спортсмена выйти следом за человеком, который только что с тобой попрощался. Я подошел и занял место рядом с Джеймсом.

— Это твой знакомый? — спросил я. Он лишь скептически взглянул на меня. — Почему ты за ним не пошел?

— Кажется, он мне безразличен.

— Брось! Зато ты ему, как мне показалось, отнюдь не безразличен — насколько можно судить по госпоже Эрекции.

— Может, как-нибудь в другой раз. — Он принялся вяло намыливать свою лысеющую голову. — Я смотрю, мисс Манера зря времени не теряет.

Джеймс составил целый альманах прозвищ, и это было одно из них.

— Она же любого со свету сживет, — согласился я, мельком взглянув на человека, о котором шла речь, одного из тех гомиков средних лет, чья стратегия — после того как они утрачивают всю свою привлекательность — состоит в том, чтобы вырабатывать навязчивую, чопорную манеру держаться и, болезненно реагируя на мнимые нарушения их прав, никогда никому не уступать дорогу. Как, например, «мисс Марпл», дородный мужчина, даже в душевой не снимавший очков, а потом минут тридцать или сорок ощупью ходивший по раздевалке в нижнем белье, ибо очки запотевали под горячим душем; это был один из тех эксцентричных членов «Корри», которые, никого там не зная, влачили неподобающе жалкое существование в путах паранойи и обуздываемых страстей. Джеймс, и сам весьма странно проводивший время в клубе, придумал многим его членам причудливые имена. Некоторые из них приводили меня в замешательство: мисс Де Манерность и мисс Антропо невозможно было отличить друг от друга, а ведь обоим придурковатым идентичным близнецам вполне подошло бы прозвище «Красотка». Зато не возникало никаких сомнений в отношении «мисс Вселенной», невероятно самовлюбленного гомика неопределенного возраста. Этот субъект, известный мне также как Фредди, уже вошел в душевую и сбросил с себя полотенце так, словно настал долгожданный кульминационный момент стриптиза.

— Привет, Уилл, — сказал он, приближаясь вихляющей походкой и одновременно извиваясь всем своим загорелым, тренированным мускулистым телом, точно прима-балерина. Говорил он громко, четко, с расстановкой — так, словно опробовал некий примитивный радиопередатчик. — Как поживаешь? Выглядишь ужасно молодо и привлекательно.

— Это потому, что я ужасно молод и привлекателен, — в меру своих способностей нашелся я, после чего, как говорят французы, бросился спасаться — разумеется, налетев при этом на мисс Манеру.

— Сучка неуклюжая, — прошипел он с такой злобой, что я не смог удержаться от смеха.

В метро, по дороге домой, я снова раскрыл книжку Фербанка. Я уже перешел к «Надменному ниггеру», хотя и разделял мнение Джеймса, предпочитавшего другое название этого романа: «Скорбь под солнцем». Как хотелось Майами приподнять малиновую набедренную повязку Бамбу! «У нее часто возникало сильное желание ее сорвать». Развалившись на сиденье, я погрузился в размышления о замечательных словах Бамбу: «Я в тебя такой влюбленный, Мими». А когда я подходил к дому, слова эти постепенно превращались в стертую, бессмысленную фразу, подобную тем, которые я порой целыми днями твердил себе и всем вокруг, а то и напевал на манер арий Генделя или песен Элвиса Пресли. Сам того не ожидая, я принялся бормотать эти слова — всё более взволнованно и совершенно не к месту, — когда вошел в квартиру, громко поздоровался, обшарил все комнаты и обнаружил, что Артур исчез.