Дом Чарльза Нантвича стоял неподалеку от Хаггин-Хилл, на улочке столь узкой, что ее закрыли для транспорта и перестали отмечать на карте в путеводителе по Лондону. Это был мощенный булыжником тупик, перегороженный с открытого конца двумя врытыми в землю алюминиевыми кнехтами с зубчатыми краями. На полпути, по левую сторону улочки, возвышался фасад из багрянистого лондонского кирпича; за верхним его парапетом виднелись мансардные окна, выходившие на крыши частично брошенных соседних зданий. Это был богатый купеческий дом, построенный после Пожара, в простом и изысканном стиле, если не считать вычурной дверной коробки с ее изящно застекленным веерообразным окном и массивным навесом, чьи опоры с роскошными завитками были изуродованы множеством поколений декоративных белил.
Судя по всему, в высоких окнах сохранилась большая часть подлинных старинных стекол — деформированных, поблескивающих, почти непрозрачных. С минуту я постоял напротив: дом с его атмосферой таинственности и неприступности неожиданно напомнил мне времена Эдуардов и убогий мир рассказов о привидениях, мир, где люди никогда не бывали в обществе.
Хотя неподалеку находились «Каннон-стрит», улица Аппер-Темз и подъездной путь к Саутуоркскому мосту, на этом пересечении переулочков было очень тихо. Водители объезжали этот микрорайон стороной, и в большей его части, по-видимому, хозяйничали заспанные ремесленники — портной, шьющий на заказ, часовых дел мастер. В нескольких зданиях располагались склады. Некоторые окна были заколочены досками, а кое-где висели выцветшие и потрескавшиеся вывески давно не существующих фирм. Дома были построены в семнадцатом и восемнадцатом веках, однако при взгляде на типично средневековые улочки, довольно круто спускавшиеся к Темзе, возникало тревожное чувство, что весь микрорайон скоро смоет водой. Переулок Скиннерз-лейн — кончавшийся зубчатой, как шпоры, стеной, наполовину скрытой зарослями ярко-желтого бурачка, — порождал похоронное настроение, и резиденция Чарльза представлялась там особняком эксцентричного жителя колоний, хранящего незыблемые моральные устои и упрямо соблюдающего приличия.
После того как я дважды позвонил, дверь открыл человек в фартуке, без пиджака. Он впустил меня, а потом, видимо, опомнился.
— Его светлость ждет вас, не правда ли?
— Да. Уильям Беквит. Он пригласил меня на чашку чая.
— Впервые слышу, — угрюмо сказал он. — Лучше подождите здесь.
Когда он выходил, в его походке чувствовалась двусмысленность: выправку армейского офицера портили ленивые, небрежные движения.
Прихожая была узкая и темная, слева впереди — лестница, ведущая наверх, у входа — старомодная вешалка с подставкой для тростей, на которой вполне можно было сидеть, а у противоположной стены — высокий стол с мраморным верхом. На нем лежал поднос с письмами, готовыми к отправке, одно — в банк, другое — некоему лицу по фамилии Шиллибир, с диковинным адресом «Е7». Над столом висело тусклое зеркало в золоченой раме. Все остальные стены были почти до потолка увешаны картинами, в том числе и стена лестницы, где на их стекла падал свет из окна верхнего этажа. Помимо работ, написанных маслом, на стенах висели акварели, рисунки, фотографии — всё вперемешку. На необычно большой картине Дэвида Робертса был изображен нубийский храм, засыпанный песком почти до свеса крыши и по сравнению с фигурками в синих одеяниях производивший впечатление недостроенного исполинского сооружения. Когда я любовался висевшим рядом восхитительным портретом мальчика, нарисованным пастелью, дверь в глубине прихожей отворилась, и на пороге появились Чарльз с полувоякой-дворецким, выходившие из более светлой комнаты, благодаря чему стали лучше видны причудливые потертые ковры на полу.
— Розальба, — сказал Чарльз, еще не поздоровавшись, и шаркающей походкой направился ко мне. — Мой дорогой Уильям! Надеюсь, Льюис вам не нагрубил. Иной раз он бывает весьма сварлив. Правда, Льюис?
Судя по виду, Льюис не собирался унижаться до ответа на подобные вопросы. Этот усатый тип с квадратной головой и коротко подстриженными седеющими волосами терпеливо шел сзади, и лицо его было абсолютно бесстрастно.
— Вы не говорили, что он придет.
— Ах, вздор, вздор! Я давно предупреждал вас, что жду на чашку чая замечательного юного гостя. Подумать только, как вы загорели, молодой человек!
Мы как раз остановились перед зеркалом, и я решил лишний раз увидеть подтверждение этих слов. Было начало мая, погода стояла чудесная, и я уже стал таким же смуглым, как некоторые молодые метисы, принимавшие душ в «Корри». Волосы, правда, немного выгорели, да и глаза, когда я встретился взглядом с самим собой, показались мне чарующе светлыми. Такой же слабый эффект порочности восхитил меня в худом приятеле Джеймса в бассейне. Чарльз тяжело положил руку мне на плечо.
— Цвет, кажется, наподобие песочно-коричневого. Здорово, просто здорово.
С минуту он тоже с удовольствием разглядывал наше групповое отражение, пряча глаза от пристального взгляда более рослого Льюиса, топтавшегося сзади. За всем этим крылась некая странная и, как мне показалось, трогательная история.
— Идемте в библиотеку, — сказал Чарльз и подтолкнул меня в спину так, словно хотел придать решимости. — Принесите чай туда, Льюис, будьте добры.
— Я же чищу серебро, неужели не ясно? — недовольно ответил Льюис.
— Ну, небольшой перерыв не повредит — к тому же я уверен, что вы и сами не прочь выпить чашечку. Потом можете опять чистить серебро. То, что от него осталось.
Льюис, поразмыслив, кивнул ему и молча удалился. Мы вошли в комнату, расположенную слева от входной двери.
Библиотекой эту комнату, такую же тесноватую, как и все прочие в доме, можно было назвать лишь с большой натяжкой. Правда, она была битком набита книгами. Одни хранились во внушительном, эклектично украшенном книжном шкафу с дверцами в виде готических окон; другие стояли на полках, лежали на столах и на полу — в стопках, напоминавших колонны в римских банях. Если комнату и отделывали когда-то панелями, то их больше не было видно. Стены побелили, а над дверью нарисовали розовато-серый фронтон — возможно, предполагалось создать иллюзию рельефного изображения; внутри изобразили античные статуи в различных позах, и я едва не пришел в смятение, заметив, что под тогами и туниками у всех торчат неправдоподобно большие фаллосы.
— Забавные ребятишки, не правда ли? — сказал Чарльз, с трудом пробираясь к креслу. — Проходите, садитесь, мой дорогой, поболтаем немного о том о сем. Мне ведь целую вечность не с кем было поговорить.
Мы сели по обе стороны от пустого камина, в котором стоял огромный кувшин с камышом и павлиньими перьями. Над каминной полкой с маленькими медными часами висел нарисованный пастелью в натуральную величину портрет чернокожего мальчика — лишь голова и плечи, слабая улыбка и большие выразительные глаза, говорящие о счастье и преданности.
— Ну что, были сегодня в «Коринфском клубе»?
— Нет… предпочитаю ходить туда по вечерам. Заеду прямо отсюда.
— Гм, гм. Что ни говорите, а вечерами в клубе бывает всё больше народу. По правде сказать, боюсь, там становится чересчур многолюдно. К тому же некоторые очень грубы и вспыльчивы, вы не находите? На днях какой-то юный головорез обозвал меня старым онанистом. Что в таком случае лучше — вступить в перепалку или попробовать отшутиться? Я сказал: уверяю вас, я уже давно вышел из этого возраста. Но он, знаете ли, даже не улыбнулся. Очень плохо, когда люди не улыбаются. Похоже, это какое-то новое поветрие…
Я представил себе, как старик стоически ковыляет голышом по раздевалке. Мне уже стало ясно, что он ужасно ранимый человек. Несколькими днями ранее, когда я случайно встретил его и был приглашен на чашку чая, он предпринимал слабые попытки открыть чужой шкафчик (спутав, как часто бывает, номера «16» и «91»). Он явно запамятовал, где оставил свою одежду, и полностью полагался на кружочек с номером, прикрепленный к ключу. Пока он, бормоча что-то себе под нос, возился с замком, появился временный владелец шестнадцатого шкафчика, маленький опрятный студент, которого я видел там не впервые. «Нет, дорогой, вам девяносто один, а мне — шестнадцать, — раздраженно сказал он и неожиданно свел дело к шутке: — плюс-минус годик-другой». Чарльз сначала не понял, и пока хозяин шестнадцатого уговаривал его отправиться восвояси, я вдруг начал питать к старику странное нежное чувство, несмотря на общие сексуальные интересы с пареньком, которого при других обстоятельствах непременно принялся бы поддерживать. Я пришел на помощь Чарльзу, полагая, что он простит мне деликатное покровительство. При этом он даже не сразу узнал меня, и тогда я понял, что оно просто необходимо.
— Наверно, клуб очень изменился? — вежливо спросил я, осмелившись заговорить. Но старик уже не слушал. Он даже прищурился, когда уставился сквозь меня куда-то вдаль — возможно, вновь переживая некий досадный эпизод. Выждав пару минут, я принялся разглядывать корешки художественных альбомов в черном переплете — «Донателло», «Сандро Боттичелли», «Джованни Беллини», — которые лежали на столе рядом со мной. Точно такие же имелись в дедовой библиотеке в «Мардене», и мне вспомнилось, как в детстве я целыми днями любовался тонкими оттенками сепии на вкладных иллюстрациях; вероятно, эти фолианты входили в особую серию, издававшуюся в тридцатых годах.
— Вам не холодно, Уильям? — спросил вдруг Чарльз. Я заверил его, что чувствую себя вполне уютно, хотя после яркого солнца, согревавшего улочки, в полутемной комнате было на удивление прохладно. — У нас тут нигде нет солнца — разве что в мансарде. Его заслоняют вон те дома. Мы ведь тут совсем отрезаны от внешнего мира.
Странно было слышать такие слова о доме, стоящем чуть ли не на территории Собора святого Павла, однако, выглянув в окно, я понял, что имел в виду старик. Откуда-то доносился непрерывный слабый гул уличного движения, но маленькие часы тикали гораздо громче; люди мимо дома не ходили, и трудно было представить себе, как в тяжелом, спертом воздухе той комнаты, где мы сидим, шелестит разбросанными повсюду бумагами легкий ветерок.
— У этой улочки сомнительная репутация, — продолжал Чарльз. — В былые времена ее называли «переулком Шлюх»: сюда приходили снимать проституток матросы с лихтеров и прочие темные личности. Упоминание об этом есть у Пипса… сейчас я его вряд ли найду.
— У вас прекрасный дом.
— Вам нравится? Дом весьма необычный, более необычный, чем вы можете себе представить. Я купил его в конце войны — разумеется, после этой треклятой бомбежки здесь были сплошные развалины. Мы с Санди Лабуше бродили тут и прикидывали размер ущерба. Прошло уже несколько лет, но всюду по-прежнему валялись камни, заросшие травой и цветами — надо сказать, очень красивыми. Санди и говорит: взгляни-ка на эту улочку — вон тот участочек, похоже, сохранился неплохо. Мы подошли. Дом можно отремонтировать, Чарльз, говорит он. Вы не поверите, в каком состоянии был этот дом: окна разбиты, изнутри растут какие-то сорняки. Мы расспросили о нем в бакалейной лавчонке, стоявшей тогда напротив. — Чарльз о чем-то задумался и чуть смущенно оглянулся вокруг. — К великому сожалению, лавку давно закрыли, но сын бакалейщика… мой дорогой Уильям, вы и представить себе не можете, как он был красив… семнадцатилетний юноша, разумеется, высокий и сильный. Он таскал мешки с мукой, и ею, словно цветочной пыльцой, были обсыпаны его волосы и руки — разумеется, большие и сильные. Так вот, мой дорогой, сказал потом Санди, если ты его не купишь, то куплю я — просто так, ради интереса. Разумеется, в этом был весь Санди.
Рассказ вызвал у меня улыбку, хотя я понятия не имел, кто такой Санди Лабуше. Это было пока самое длительное словоизлияние Чарльза. В кресле собственной маленькой библиотеки он в гораздо большей степени чувствовал себя хозяином положения, чем во время своих безрассудных и бесцельных странствований по городу. По крайней мере так казалось до тех пор, пока не вошел Льюис с чаем.
— Он поступил на службу в торговый флот и побывал почти во всех странах мира, — сказал Чарльз, глядя, как Льюис осторожно пробирается вперед среди книг, но имея в виду, насколько я понял, красивого сына бакалейщика. — Спасибо, я уверен, что Уильям нальет, если вы соблаговолите поставить всё это сюда.
— Не сомневаюсь, сэр, — сказал Льюис, с шумом швырнув поднос на стол между нами. Большие фарфоровые чашки с тонкими, хрупкими ручками подпрыгнули на блюдцах. — Похоже, он из тех, кто очень хорошо разливает чай, сэр.
По какой-то причине он страшно дулся. Чарльз побагровел от раздражения и беспокойства.
— Сегодня вы делаете из себя посмешище, — пробурчал он.
Глядя на всё это, я чувствовал себя неловко, но в то же время был беспристрастен, как и подобает постороннему человеку, не желающему вмешиваться в чужие семейные дрязги.
— Он ужасно ревнив, — объяснил Чарльз, когда мы опять остались одни, и поднял свою чашку, обхватив ее дрожащими руками. — Ох, он мне всю жизнь отравляет.
Он повернул свою большую голову и, сделав трагические глаза, посмотрел на меня.
— И давно он у вас?
— Я бы уволил его, но мне невыносима мысль о поисках подходящей замены. Чужой человек в доме, Уильям — это такое… такое дело… — Я тут же вспомнил об Артуре и погасил пробудившееся было чувство вины глотком крепкого индийского чая. — Но я нуждаюсь в чьей-нибудь заботе.
— Несомненно. А разве нет специального агентства?
Чарльз перебирал пальцами печенье, никак не решаясь выбрать кусочек.
— Я всегда стараюсь им помогать. — Чарльз заговорил еле слышно, чуть ли не сам с собой. — Когда-нибудь я вам всё расскажу. А сейчас могу сказать, что он — не первый. Другим пришлось уйти. Если мне нельзя днем пригласить молодого человека на чашку чая…
— По-вашему, это всё из-за меня? Не может быть.
Он кивнул мне, как бы говоря, что тоже считает это невероятным, более того — как бы сомневаясь, что я могу в это поверить.
— Он не в своем уме, — объяснил Чарльз. — Но ему придется привыкнуть к вашим визитам.
На минуту я задумался, попытавшись отыскать в его словах скрытый смысл.
— Не хочу, чтобы из-за меня у вас были неприятности, — твердо сказал я. — Чаю можно выпить и в другом месте.
— Для меня важно, чтобы вы приходили сюда, — спокойно сказал Чарльз. — Мне хочется кое-что вам показать, да и задать кое-какие вопросы. У меня тут целый музей. — Он обвел взглядом комнату, и я вежливо последовал его примеру. — Главный экспонат — это, разумеется, я, но, боюсь, скоро меня снимут с временной экспозиции. Возвратят, так сказать, великодушному владельцу.
Как следует относиться к столь мрачным шуткам людей преклонного возраста? Я сидел с таким озадаченным видом, словно не понимал старика — и тем самым, быть может, доказывал, что считаю его слова чистой правдой.
— Я уверен, что у вас имеются интереснейшие вещи. Хотя по-прежнему ничего о вас не знаю. Так и не удосужился поискать ваше имя в справочнике.
Чарльз хмыкнул, но его мысли явно были сосредоточены на чем-то другом, и потому он пресек мои дальнейшие попытки изрекать банальности:
— Идемте, я покажу вам дом.
Мы еще не допили первую чашку чая. Чарльз попытался вылезти из кресла, и я вскочил, чтобы ему помочь.
— В том-то и дело, — констатировал он, имея в виду нечто загадочное. — Не волнуйтесь, сюда мы еще вернемся… Хотите взять с собой кусочек печенья?
Он оперся на мою руку, и мы направились к двери.
— Здесь так много всякой всячины, — посетовал он. — Одному Богу известно, что это всё такое… книги, разумеется. Нужны еще полки, но не хочется уродовать комнату. Впрочем, скоро это больше не будет иметь значения.
В прихожей Чарльз остановился в нерешительности. Его предплечье, скрытое рукавом пиджака, лежало на моем, голом, загорелом, и при этом он крепко сжимал мне кисть руки, обхватив ее своей большой сильной рукой, покрытой старческими пятнышками, со слегка распухшими от артрита костяшками, с широкими, плоскими кончиками пальцев и ухоженными пожелтевшими ногтями. В его руке моя казалась слабой рукой избалованного, неискушенного человека.
— Прямо, — решил старик.
Мы вошли в обшитую панелями столовую с резным украшением над камином и лиственным орнаментом на отделанном золотом фризе, немного напоминавшем рождественский венок, обрызганный краской из пульверизатора. Комната отличалась приглушенной, убаюкивающей акустикой, характерной для некоторых помещений, куда редко заходят люди.
— Это salle a manger, — объявил Чарльз. — Как видите, этот неряха Льюис никогда не дает себе труда вытирать пыль со стола, поскольку я уже давно здесь не mange. А стол, надо сказать, замечательный.
Это был и вправду очень большой дубовый стол в стиле георгианской эпохи, с ножками в виде лапы, обхватившей когтями шар, а в центре стояла серебристая статуэтка мальчика с воздетыми к небу руками и с ягодицами, как на скульптурах Донателло — дешевый китч, плохо сочетавшийся с обстановкой.
— Эту нелепую вещицу сделал тот же парень, что изобразил гомиков в первой комнате. Мы еще увидим его работы, но сначала идемте сюда.
Он повел меня — или я его — к столу для закусок, где под грубым зеленым сукном был спрятан некий прямоугольный предмет сантиметров в тридцать высотой и в сорок пять шириной. По форме он напоминал картину в стоячей раме. Чарльз наклонился и сорвал с него сукно. Оказалось, что это небольшой застекленный стенд из полированного темного дерева, очень похожий на стенды Британского Музея. Внутри стояла светлая каменная плита сантиметров в пять толщиной. На ее гладкой лицевой стороне был высечен барельеф: три разных профиля. Я оценивающе осмотрел плиту и взглянул на Чарльза, ожидая пояснений.
— Очаровательная вещица, не правда ли? Это стела с изображением царя Эхнатона.
Я посмотрел еще раз.
— А кто другие двое?
— А-а, — протянул Чарльз, явно довольный. — Тоже царь Эхнатон. — Он радостно захихикал, хотя едва ли разъяснял загадку барельефа впервые. — Это набросок, подобный тем, что делают в блокноте или еще где-нибудь, только художник сразу высек его в камне. Вы что-нибудь знаете об Эхнатоне?
— Нет, к сожалению, ничего.
— Так я и думал, иначе вы сразу поняли бы смысл барельефа. Как и во многих странных с виду вещах, в нем есть своя логика. Эхнатон был бунтарем. Его настоящее имя — Амонхотеп Третий… или Четвертый, не помню… но он покончил с культом Амона (почти тезки Амонхотепа) и взамен заставил всех поклоняться солнцу. Уверен, что в этом вы были бы с ним солидарны, — добавил он, погладив меня по руке. — Однако подобного вероотступничества самого по себе было не достаточно. Отнюдь. Вдобавок ему пришлось изменить внешность. Он вынудил двор покинуть Фивы, где с незапамятных времен находилась резиденция фараонов, и обосноваться в Тель-Амарне…
— Ага! — сказал я, вспомнив о сражении в местности с тем же названием.
— К сожалению, после окончания его царствования новый дворец простоял недолго, поскольку был целиком глинобитным. Но в музеях хранятся кое-какие разрозненные предметы. В Каире есть стела, подобная этой. Вы ведь, кажется, не были в Каире. А ведь на этой вещице на один профиль больше. Видно, как художник изменял внешность царя, пока не получилось то изображение, которое нам известно в настоящее время.
Посмотрев еще раз и на арабский манер переведя взгляд справа налево, я увидел, как изменяются крупные черты фараонова лица, а затем изменяются вновь, удлиняются, незаметно приобретают восточный характер, отчего тяжелый жестокий профиль становится тонким и благородным. Большой, пустой миндалевидный глаз получился нереалистичным, а нос и подбородок были неестественно вытянуты. Поднимающаяся кобра на челе была традиционным украшением, но вызывающее выражение, которое она придавала лицу, смягчал, казалось, нежный с виду рот, очень красиво очерченный, с тенью усиков, пробивающихся над изогнутой верхней губой.
— Поразительно, — сказал я. — Где вы раздобыли эту вещицу?
— В Египте, еще до войны. Из-за нее мой дорожный сундук стал довольно тяжелым… Я возвращался из своей последней поездки в Судан.
— Чем больше о ней думаешь, тем более поразительной она становится.
Большего удовольствия я ему доставить не смог бы.
— Я рад, что вы поняли суть. Одно время я чуть ли не молился на эту стелу, как на икону. — Суть, насколько я понял, заключалась в возможности принимать эстетически обоснованное решение изменять облик. Казалось, прямо у нас на глазах царь превращается в женщину. — Приезжал один парнишка из Лувра и что-то там о ней написал. Видите ли, тут пока еще нет фараоновской бороды… мерзкой такой, знаете ли, бороды дощечкой… которая у него все-таки имеется на большинстве сохранившихся статуй, ведь даже фараонов женского пола, как бы их там ни называли, изображали бородатыми… правда, при этом они получались совсем как живые, вы не находите?
Чарльз любил отпускать подобные женоненавистнические колкости.
— Ну и что с ним сталось? — спросил я.
— А-ах… всё это кончилось. Люди опять стали поклоняться скучному старику Амону. Всё продлилось не дольше двадцати лет… это могло бы произойти на вашем веку. Некоторые полагают, что это было заблуждение… наподобие методизма, как кто-то однажды заявил… но я не согласен. Накройте его снова, будьте добры.
Я вновь погрузил солнцепоклонника в его тысячелетнюю тьму.
В гостиной, находившейся позади столовой, окна из зеркального стекла были побольше, и потому туда частично проникал свет из маленького садика с мощеными дорожками, огороженного высокой побеленной стеной. Комната была оклеена светло-зелеными обоями. Там имелся гарнитур: белые с позолотой стулья, столы и прямоугольный диван с длинными тонкими ножками. Возле камина, перед переносным телевизором, стояло современное кресло с множеством подушек.
— Присяду-ка я, мой дорогой, — решил Чарльз. — Разговоры так утомляют.
Он опустился в удобное кресло.
— Право же, я, пожалуй, пойду, — сказал я.
— Нет-нет… я не то имел в виду. Взгляните-ка на эту прекрасную картину. И это еще не всё, что хочется вам показать.
Я сел на шаткий, ничем не обитый диван.
— Ну что ж, только непременно скажите, когда мне будет пора уходить.
— Это еще одна из моих икон.
Он перевел взгляд с меня на овальный портрет, висевший над камином. Окруженный орнаментом из позолоченных дубовых листьев, на нас смотрел негр в ливрее. На заднем плане был эскизно изображено темнеющее синее небо, под которым виднелись смутные, едва различимые очертания пальмы. Судя по внешности, негр был лакеем, жившим в одной из колоний в восемнадцатом веке — очевидно, лакеем, пользовавшимся привилегиями.
— Это Билл Ричмонд, — объяснил Чарльз.
Ничего не почерпнув из его объяснения, я встал, чтобы получше разглядеть смуглое лицо задиристого с виду человека с толстыми губами, приплюснутым носом и короткими вьющимися волосами. Стоя в своем малиновом с позолотой лакейском сюртуке, застегнутом на все пуговицы, он насмешливо хмурил брови.
— К сожалению, он не так привлекателен, как царь Эхнатон, — сказал я.
— Привлекательность ему была ни к чему, дитя мое. В общем… этот человек прожил несколько жизней: сначала он был рабом, потом, во время Войны за независимость, один генерал… как, бишь, его?.. увез его к себе в Англию. Генерал нашел парня в Ричмонде, что объясняет происхождение его фамилии. Билл был из тех рослых, сильных парней, которые нам так нравятся, и генерал обучил его боксу. На некоторое время он даже стал знаменитым — наряду с Молинью, разумеется, — спарринг-партнером Байрона. По существу, впервые люди такого сорта чего-то добились в жизни — оба были хорошими боксерами и потому стали заметными фигурами в обществе. Правда, вид у него, по-моему, довольно грустный.
— Очень грустный. Да и на боксера он не больно… не очень-то похож.
— Да. Видите ли, он стал служить то ли камердинером, то ли кем-то еще, у какого-то лорда. Бросив бокс, он полностью сосредоточился на обязанностях слуги. Отсюда и ливрея. Картина-то красивая, да история грустная. Впрочем, я уверен, что художник не сумел передать всех его достоинств. Байрон писал, что и много лет спустя, когда они снова встретились, Билл по-прежнему был высоченным силачом. Как-нибудь я постараюсь найти вам это место. Думаю, он иногда подменял Молинью на ринге.
— Не знаете, кто художник?
Но Чарльз, казалось, уже погрузился в раздумья о судьбе Билла Ричмонда, причем, судя по выражению лица, такие ностальгические, словно знал его лично. Как и прежде, я не обратил на это внимания, почти научившись не беспокоиться из-за неожиданных пауз в разговоре. Я с удовольствием размышлял о его драгоценных артефактах и о таинственных метаморфозах незабвенных образов, которые с ними ассоциировались.
— Еще один, последний этап… и один вопрос, — предложил Чарльз. — И то и другое не совсем обычное.
Я снова взял его под руку, и мы вышли в прихожую.
— Вы боксом интересуетесь? Между прочим, это еще не тот вопрос.
— В общем-то да, — сказал я. — В школе я немного занимался боксом.
— Ого! Берегитесь. А то еще чего доброго вам сломают такой прелестный носик.
— С боксом уже покончено. Не волнуйтесь.
— А я им очень увлекаюсь. Если захотите понять что к чему, вам придется выяснить всё, что касается этого аспекта.
Я весело посмотрел на него:
— Что именно понять?
Он отпирал дверь в полутемном закутке под лестницей и ощупью искал выключатель.
— Здесь спускаемся вниз. Оп-па! Готово.
Перед нами была узкая крутая лестница, ведущая вниз между неоштукатуренными бутовыми стенами. Спускаться бок о бок в тесноте было нелегко, и я старался отставать на полшага, а Чарльз, пошатываясь и держась одной рукой за веревочный поручень, с трудом опускал ногу на очередную ступеньку.
— Это самая удивительная вещь, — сказал он восторженным тоном. — О, ему это непременно понравится. Ни в одном другом доме на свете нет ничего подобного. Идемте, идемте.
На минуту у него появились манеры злодея из фильмов ужасов, заманивающего свою жертву в ловушку и при этом радостно бормочущего реплики в сторону. Лестница завернула за угол, и мы, спустившись еще на две или три ступеньки и пройдя под нестроганой деревянной перемычкой, оказались в прохладном, пропахшем плесенью темном подвале.
Разные мысли, в том числе и тревожные, мелькали у меня в голове, пока я стоял, пытаясь стряхнуть известку с руки, которой задевал о стену лестницы. Потом Чарльз нашел второй выключатель, тьма рассеялась, и я увидел почти квадратное подвальное помещение с довольно высоким потолком. Оно было совершенно пустым, зато отличалось двумя замечательными вещами. По стенам, оштукатуренным и выкрашенным в кремовый цвет, на высоте чуть больше человеческого роста, тянулся сплошной фриз, который на первый взгляд представлялся изящным украшением в строгом стиле, но при ближайшем рассмотрении оказался, как и тот, над дверью библиотеки, полным пародийных изображений на тему гомосексуализма. А пол, неровный, местами провалившийся, был выложен мозаикой.
Мы пошли вдоль стен по старому потертому половику, который топорщился на неровных местах, и я боялся, что Чарльз споткнется, а то и подвернет ногу. У дальней стены он остановился.
— Отсюда видно лучше всего, — объяснил он. Цвета были очень мягкими: белый больше походил на светло-коричневый, а красный и багровый — на цвет ржавчины или высохшей крови. — Ну, что вы видите?
Я задумался. Очевидно, это была римская мозаика… оставшаяся от какого-нибудь прибрежного дворца или храма? О Лондоне периода римского владычества я ничего не знал, в памяти сохранились лишь две-три статуи с диапозитивов, которые несколько лет назад показывал на каких-то своих лекциях Гавин. В верхней четверти было большое бородатое лицо с открытым ртом и следами шеи и плеч над широкой прорехой в ткани — там, где кубики мозаики исчезли в сером цементе реставратора. Слева внизу можно было различить стилизованные, как на изображении одноименного знака зодиака, очертания рыб, плывущих наперегонки; а справа и повыше виднелись верхние части двух фигур: та, что впереди, поворачивалась лицом к той, что сзади, с разинутым, как у поющего в хоре, ртом, и при этом они стремились куда-то за неровную кромку мозаики, в небытие.
— Существуют различные мнения о том, что тут изображено, — милостиво признал Чарльз. — Паренек на заднем плане — возможно, Нептун, однако не исключено, что это бог Темзы с урной или чем-то подобным. Ну, это — маленькие рыбки, evidemment. А вот эти мальчишки бегут купаться.
Я кивнул.
— Думаете, купаться, да? По-моему, это трудновато определить.
— Да-да, купаться. Дело именно в этом. Присмотритесь, это же дно плавательного бассейна. Когда-то, давным-давно, здесь была большая купальня. Были источники. Речная вода просачивалась сквозь гравий, песок и всё прочее до самой лондонской глины, а потом вытекала на поверхность, била ключом!
Казалось, он так восхищается этими геологическими особенностями, словно они существовали когда-то исключительно ради него.
— Куда же подевались эти источники?
— Их спрятали в трубу, — ответил он с легким презрением. — Отвели. Похоронили. Да мало ли что с ними сделали! Осталась только эта небольшая часть купальни, и лишь по ней можно получить представление о том, как резвились все эти здоровые юные римляне. Представьте себе всех этих обнаженных легионеров здесь, в этом бассейне…
Для этого не нужно было напрягать воображение. По своей выразительности живописные сценки на стенах были достойны фантазии самого Петрония.
— По-моему, ваш приятель уже поделился с нами своим представлением обо всем, — сказал я.
— Что? Ах да, картинки Хендерсона. — Чарльз невесело рассмеялся. — Боюсь, они немного смущают… тех, знаете ли, яйцеголовых интеллектуалов, что приходят взглянуть на пол. Эти люди думают, что им предстоит участвовать в оргии.
Мы оба подняли головы и посмотрели на ближайшую к нам часть фриза, где лоснящийся раб вытирал полотенцем ягодицы своего господина. Перед ними, широко расставив ноги, между которыми болтались огромные, как у быков, гениталии, боролись двое могучих воинов.
— И все же картинки довольно забавные, n’est-ce pas? — Он бесцеремонно устремил взгляд на мою промежность. — Когда-то они очень меня возбуждали. Не приходится и говорить, что это было давно.
Продолжать разговор на эту тему мне не хотелось, и я задумчиво побрел туда, где двое мальчишек бежали, как казалось Чарльзу, к реке. А может, они уже стояли в воде, плескавшейся вокруг их давно уничтоженных эрозией ног. В их позах чувствовалось мучительное напряжение. При ближайшем рассмотрении изгибы их тел оказались зубчатыми, уступчатыми краями, их соблазнительные фигуры — составленными из крошечных квадратиков, лишенных отличительных черт. У мальчишки, повернувшегося анфас, рот был открыт от наслаждения — или он просто-напросто что-то говорил, — но одновременно складывалось впечатление, что он испытывает и сильную боль. Трудно было разобраться в проявлениях столь грубых и вместе с тем сложных чувств. Мне вспомнилось лицо Евы, изгнанной из рая, на фреске Мазаччо. И тем не менее лицо мальчишки было совсем не таким. Оно вполне могло бы сойти за маску языческого восторга. Второй юноша, немного отставший и наклонившийся вперед так, словно и вправду двигался по пояс в воде, был изображен в профиль, на котором не отражалось ничего, кроме внимательного отношения к товарищу. Интересно, что он видит, подумал я: давно знакомое приветливое лицо или тот экстаз, что привиделся мне? То, что это всего-навсего фрагмент, делало загадку мозаики на редкость мудреной.
Когда я стоял, склонившись над мозаикой, Чарльз положил руку мне на плечо:
— Славные ребята, правда?
— Мне казалось, им не очень-то весело.
— Вот о чем я хочу попросить вас, мой дорогой. — Ощутив на себе вес его тела, я на минуту решил, что он имеет в виду некую просьбу, связанную с телесными утехами. Не позволю ли я ему раздеть меня — или поцеловать. В Винчестере один преподаватель попросил моего одноклассника заняться мастурбацией у него на глазах, и хотя тот отказался, подобные просьбы можно исполнять без опаски. Я выпрямился и сразу отвел взгляд, посмотрев куда-то поверх Чарльзова плеча. — Вы не напишете обо мне?
Я перехватил его взгляд.
— То есть… в каком смысле?
Он потупился, принявшись смущенно разглядывать купальщиков.
— О моей жизни. Своего рода мемуары, которые я так и не написал. Надеюсь, писать вы умеете?
Я был тронут — и успокоился. А также понял, что просьба совершенно невыполнима.
— Когда-то я написал две тысячи слов о садовых украшениях из кодстоуна.
— О, в данном случае слов потребуется гораздо больше.
— Но я ничего о вас не знаю, — не сдавался я.
Он улыбнулся.
— Я думал, вы захотите всё разузнать, сами ведь говорите, что вам больше нечем заняться. Разумеется, я мог бы заплатить, — добавил он.
— Дело не в этом, Чарльз, — сказал я, в свою очередь положив руку ему на плечо. То, что план, который так близок к осуществлению, может рухнуть, огорчало его почти до слёз.
— Прежде чем вы скажете что-то еще, я хочу попросить вас не торопиться и всё хорошенько обдумать. Конечно, это только мое личное мнение, и тем не менее я считаю, что всё это вас очень заинтересует. Не сказал бы, что работы тут непочатый край. У меня накопилась куча материала. Все мои дневники и прочие записи — с самого детства… можете взять всё это почитать.
Сначала просьба меня возмутила, хотя я и понимал, что в известном смысле она довольно разумна. Если Чарльз и прожил интересную жизнь — а судя по всему, так оно и было, — он уже наверняка потерял надежду на то, что успеет подробно описать ее сам. Откажись я помочь, и из этой затеи вряд ли что-нибудь вышло бы. Я лениво противился любому вмешательству в мою праздную жизнь — а сама праздность моя уже стала сродни ненасытной, всепоглощающей страсти, — и отчасти именно поэтому инстинктивно отверг этот замысел. Но в общем-то его вполне можно было бы осуществить.
— Я, конечно, подумаю, — уклончиво ответил я. — Дайте мне несколько дней.
Чарльз рассыпался в благодарностях. Наверняка он уже представлял себе в общих чертах, какие возможности открывает осуществление этого плана, тогда как я лишь начинал догадываться, что оно может за собой повлечь. Внезапно старик опять показался мне очень усталым.
— Идемте наверх, мой дорогой, а потом вам лучше уйти.
Оставив римлян в темноте, мы поднялись в прихожую, где я передал гостеприимного хозяина на попечение молчаливого злопыхателя Льюиса. Тот чуть ли не силой удержал старика на месте, среди картин, погруженных во мрак, и они вдвоем стали смотреть, как я вожусь с замком, а потом выбираюсь из дома.
Когда я вошел в раздевалку, Фил вытирался: это были не предварительные манипуляции полотенцем, а те последние штрихи, которым он уделял так много внимания и которые требовали сидячего положения. Нагишом на скамейке, широко раздвинув ноги и подняв одну ступню поближе к глазам, он тщательно вытирал каждый палец, а сухую розовую кожу между ними присыпал пудрой (я присмотрелся: да, «Мужская тревога»!). Подойдя к Филу чуть сбоку, я заметил, как сплющилась его задница на грубом сосновом сиденье, разглядел едва заметные волосы между ягодицами, полюбовался рельефными, уже довольно крепкими мускулами над бедрами, а потом, зайдя с другой стороны и выбрав шкафчик неподалеку, бросил взгляд на хуй и яйца, свисавшие с края скамейки. На мгновение он поднял на меня свои темные, блестящие, ничего не выражающие глаза.
— Привет, Фил.
— Здравствуйте, — сказал он, вновь мельком взглянув на меня. В его манере держаться было нечто большее, чем обычная замкнутость, а застенчивость отражалась на покрывшемся румянцем лице. Чрезвычайно небрежной походкой я подошел к зеркалу и с удовольствием посмотрел на свое — и на Филово — отражение. Делая вид, будто пытаюсь вынуть из глаза соринку, и в то же время внимательно наблюдая за парнем, я заметил, что он то и дело поглядывает на меня.
Вернувшись, я начал раздеваться. Раздевание в клубе стало для меня делом настолько привычным, что уже не возбуждало так, как где-нибудь в другом месте. И все же, снимая обувь, стаскивая с себя джинсы и видя, как Фил бросает быстрые взгляды на мой член, я чувствовал легкий любовный зуд. Одним ленивым движением я погладил хуй, словно желая выпустить его из клетки, как птицу, и подарить мальчишке, который с явно притворным равнодушием сидел передо мной, надевая короткие белые носки.
— Как дела в гостинице? — спросил я.
— Э-э… нормально, — сказал Фил, ничуть не удивившись — как это ни удивительно — моей осведомленности. — Много работы, — добавил он.
— Чем же вы там занимаетесь?
— В гостинице, что ли?
— А то где же.
— Э-э… всем помаленьку — то одним, то другим. Сейчас обслуживаю постояльцев. Сижу и жду, когда позовут.
— Гм, я тоже, — утешил его я. Но Фил был явно не из тех, кого я мог бы охмурить непристойными плоскими шутками для узкого круга. На секунду у меня возникло опасение, что он примет эти слова за чистую монету. Однако он пропустил их мимо ушей, а значит, понял, что я имел в виду — только не сумел это понимание выразить. Когда вновь воцарилось молчание, я почувствовал себя хозяином положения. Фил, уже встав, надевал свои старомодные подштанники, подобные которым носили когда-то настоящие мужчины.
— Идете на тренировку? — спросил он. Впервые Фил произнес что-то сам, без нажима с моей стороны, и хотя вопрос был задан исключительно из вежливости, прозвучал он как конечный результат долгих внутренних поисков подходящих слов.
— Именно. Правда, особо напрягаться не собираюсь. — Уже надев трусы и майку, я зашнуровывал свои белые парусиновые туфли. — Мне такая красивая фигура, как у вас, ни к чему.
На мгновение в нем взыграло нечто вроде мужского самолюбия, однако неведомое ранее удовольствие — а тайная цель всех Филовых занятий атлетизмом наверняка состояла в том, чтобы считаться красивым — взяло верх, и он улыбнулся, застенчиво и гордо.
— Вы очень любезны, — сказал он.
В тот миг человек более опытный вполне мог бы прийти в восторг от моей собственной, не столь импозантной комплекции.
Уже собравшись в спортзал, я спросил у Фила:
— Между прочим, в какой гостинице вы сейчас работаете?
Перед каждой фразой он произносил такое долгое «э-э», словно никак не мог взять в толк, с чего следует начинать высказывания.
— Э-э… ах да, в «Куинзберри».
— Значит, недалеко отсюда. — Я вынул ключ из замка.
— Да.
— Ну, до встречи.
Я торопливо шел по проходу между рядами шкафчиков, как вдруг Фил, не дав мне скрыться из виду, сказал:
— Ага, непременно как-нибудь заходите.
Оглянувшись, я широко улыбнулся:
— С удовольствием.
Он не улыбнулся в ответ. Более того, вид у него был очень серьезный. А в том, как он сказал «непременно как-нибудь заходите», было нечто небрежное, фамильярное и в то же время заранее обдуманное, чуть ли не отрепетированное — нечто, убедившее меня, что это и есть тот самый скованный, неудовлетворенный парень, у которого я отсосал в «Брутусе», и что он, нуждаясь в помощи, уже смирился с ролью моего ученика. Выдержав его пристальный взгляд, я чуть было не сказал: «А может, сегодня вечером?» Без Артура я был готов совершить любой идиотский поступок — и все же решил не торопить события.
— Как-нибудь на той недельке? — сказал я и почувствовал, что Фил успокоился.
— Отлично.
Он немного приподнял правую руку над скамейкой — удивительно трогательный, чуть ли не тайный знак. Из спортзала вышли и протиснулись мимо меня еще двое здоровяков, раскрасневшихся и потных.
— Приветик, малыш Фил, — сказал один из них, изображая из себя американца, как заведено у некоторых британских гомиков.
Я направился в спортзал, полагая, что мы пришли к некоему соглашению и теперь Фил, как и я, только о нем и думает. потом я на несколько минут заставил себя отбросить эти мысли и сосредоточился на упражнениях: лег на мат, выпрямился и приступил к разминке. Меня было очень легко растрогать, и потому я научился абстрагироваться, причем как раз в те мгновения, когда предоставлял людям возможность действовать: я заставлял себя относиться к ним — а тем более к себе самому — с легкомысленной, почти циничной беспристрастностью. Однако в те минуты, когда я сжимался в комок, вытягивался и наклонялся, стараясь почувствовать себя бодрым и энергичным, ни от кого не зависящим и легким на подъем, я снова увидел Фила и перехватил один из странных coups d’oeil, типичных не только для его нерешительного, изменчивого поведения, но и почти для всего гомосексуального общества, где счастье подчас зависит от обмена взглядами с незнакомцем. Моя поза вполне соответствовала случаю: я лежал на спине, высоко подняв и широко раздвинув ноги. Между ногами я и увидел Фила, выходившего в открытую дверь спортзала — с сумкой в руке, в рубашке с закатанными рукавами, обтягивающими бицепсы. Он вышел, но тут же вернулся и, прищурясь, заглянул в зал. Наши взгляды встретились, я поднял голову, он посмотрел чуть пристальней, а потом, вероятно, движимый скрытностью, которой отличались его поступки, повернулся и ушел, так и не улыбнувшись. Когда я приподнялся, мне показалось, что кто-то сжал мое сердце в кулаке и, проделав в глубине крошечную пороховницу, наполнил ее любовью.
В душевой, примерно час спустя, я встретил Джеймса. Он протянул мне руки — трогательный жест; кончики пальцев были белые и сморщенные.
— Давно, да? — сочувственно спросил я.
— Тут совсем ничего не происходит, милый. Не пойму, зачем я забиваю себе этим голову.
— Признаться, я тоже. — Джеймс, всегда отличавшийся глупой сентиментальностью, околачивался там в ожидании зрелища, заслуживающего внимания. — Как именно давно? Вопрос не праздный.
На руке у него не было часов.
— Наверно, уже полчаса, не меньше.
— Зато теперь ты, должно быть, очень чистый.
Я снял плавки и заметил, что Джеймс со слабым интересом сексуального свойства, еще сохранившимся у нас друг к другу, украдкой взглянул на мой конец.
— Безукоризненно чистый. Впрочем, хватит обо мне. Ты-то как?
— В странном положении.
— Что, начинает надоедать Его бессловесность хедив района Тауэр-Хамлетс?
— Э-э… нет, с этим давно покончено.
— А-а… — Явное удовольствие от услышанной новости было тут же скрыто под маской сочувствия. Я решил не распространяться на эту тему.
— Нет, это всё мой гомик-пэр, помнишь? Он просит меня описать его жизнь.
Джеймс подозрительно взглянул на меня:
— Приукрасить, полагаю?
Я задумался.
— Скорее всего нет. Он обещает дать дневники, где обо всем рассказано.
— Да о чем там может быть рассказано?
— Думаю, о многом. Я только что был у него, осматривал достопамятные вещи. Всё это наводит на размышления. Насколько я понял, он долго жил в Африке. И все же наибольший интерес представляет, вероятно, гомосексуальная сторона. Мне кажется, ее-то он и хочет предать гласности.
— Как его зовут?
— Нантвич… лорд… Чарльз.
— Ах вот оно что! — ехидно сказал Джеймс. — Ну, тогда это и вправду интересно.
— Ты о нем что-то знаешь? — недоверчиво спросил я. Чарльз вошел в мою жизнь с черного хода, и, как это ни глупо, я предполагал, что доклада о его приходе больше никто слышать не мог.
— Так, кое-что. Он из тех парней, что неожиданно появляются в жизни других людей. Вращается в обществе дипломатов и художников, подобном тому, что описывал Гарольд Николсон. Между прочим, в этих кругах он чуть ли не единственный человек, чья биография еще не написана. Тебе следует этим заняться.
— Ну что ж, я рад, что спросил об этом. Пожалуй, начну читать.
— Наверняка он невероятно стар.
— Восемьдесят три, по его словам. Говорит он довольно бессвязно, и трудно разобраться, где правда, а где, так сказать, не совсем.
— Что у него за дом? Сплошное великолепие?
— Сплошное подобие великолепия. Впрочем, там очень уютно — полным-полно картин, большей частью портретов чернокожих. У Чарльза страшноватый, похожий на преступника слуга, который с ним ужасно обращается. Должен сказать, я, пожалуй, уже полюбил старика. У него в подвале есть римская мозаика, а в качестве отделки — довольно уродливые изображения римлян с большущими болтами, достойные avant la lettre Тома из Финляндии, но не из тех, что ожидаешь увидеть в домах аристократов. Лорд Беквит их безусловно не одобрил бы…
— Как интересно! Дома я поищу для тебя кое-какие сведения.
В ту ночь мне не спалось. Было достаточно жарко, чтобы спать, не укрывшись даже простыней, но под утро я проснулся от едва ощутимого озноба. То и дело повторялся дневной порыв страсти к Филу, а перспектива, хоть и заманчивая, писать книгу о Нантвиче действовала угнетающе. Вдобавок давали себя знать подавляемые чувства вины и беспомощности, связанные с Артуром, и когда сквозь занавески начали проникать первые робкие лучи солнца, всё, что вселяло надежду, стало лишь причинять беспокойство, омрачая будущее, которое до той поры представлялось безоблачным. Я принялся было предаваться мечтам о Филе, но на смелые фантазии не хватило духу, и у моего воображаемого «я» пропало сексуальное желание. В конце концов я задремал, и мне приснилось, будто мы с Филом пьем чай в Британском Музее. Во сне нас разделяла пропасть отчужденности, и проснувшись, я уже не верил, что мы когда-нибудь сможем подружиться.
Птицы чирикали с четырех утра, но я — что не характерно, — терзаясь сомнениями, валялся в постели до одиннадцати. К тому времени я уже более или менее твердо решил не писать Чарльзовых мемуаров — и ограждать свою жизнь от чужих требований и страданий. И тем не менее, почувствовав опустошенность после потраченных напрасно утренних часов, я понял, как нуждаюсь в том, чтобы мне предъявляли требования. Встав поздно — и оттого более заспанный, чем обычно, — я побрился и набрал ванну. Мое отражение в зеркале то и дело затуманивалось от пара. Сразу раскрасневшись от горячей воды, я просидел в ванне до тех пор, пока вода не остыла. Я вспомнил, как в школе принимал ванну вместе с безотказным пассивным гомиком Валкусом (чью фамилию все рифмовали с «давалкусом») и как в результате имел долгий разговор с заведующим пансионом, мистером Бастом. Мистер Баст воспользовался удобным случаем, чтобы горячо, по-товарищески, как любой заведующий пансионом, вспомнивший о воспитательном характере своего призвания, осудить меня за отсутствие такового. «Вы же смышленый мальчик, Уильям, — сказал он. — И способный спортсмен… Я понимаю, почему все мальчики считают вас привлекательным (да-да, мне всё об этом известно). Но флиртовать с Валкусом — не лучший способ проводить свободное время. Вам недостает призвания, Уильям, вот что меня беспокоит». В том мятежном возрасте мне казалось, что любым недостатком нужно гордиться. В течение следующих недель я флиртовал с Валкусом гораздо чаще, чем раньше. «Это мое призвание», — говорил я ему, бывало, когда мы встречались после занятий и удирали за стадион «Мидз», чтобы наскоро перепихнуться.
Я уже почти заснул, как вдруг зазвонил телефон. Весь мокрый, я закутался в огромное махровое полотенце и шатаясь добрался до спальни. Звонил Джеймс.
— В дневниках Во есть ряд упоминаний, — сказал он.
— О Нантвиче, что ли?
— Да. Как правило, о нем упоминается вскользь… вероятно, они общались в Оксфорде, да и потом тоже. Оксфордского дневника там, конечно, нет. Самая интересная запись сделана перед отъездом Во в Африку: «Ужин с Алистером, который в воскресенье возвращается в Каир. Мы еще раз обсудили абиссинский план. Позднее к нам присоединился Чарли Нантвич. Он был навеселе — заходил к Джорджии. По словам Джорджии, у него интрижка с чернокожим официантом из «Трокадеро» — и что-то там не клеится. Мы не подали виду, что в курсе дела. Он увлеченно говорит об Африке — о красоте, изяществе, грации, благородстве и т. д. негров. Надавал мне кучу советов, которые я обещал запомнить. А. — тише воды».
— Поразительно, — сказал я. — Это всё?
— Это самое главное. Довольно пикантные подробности, не правда ли? Дорогой, ты должен это сделать. Сделаешь, да?
Я нагнулся, попытавшись вытереть ноги.
— По правде говоря, я уже почти принял решение отказаться.
— Ну и ну! По-моему, ты спятил.
— Знаю.
— Слушай, наверняка старик выбрал тебя не случайно. Тебе просто суждено это сделать. — Ум истинного ученого сочетался в Джеймсе с наивной, романтической верой в провидение. — И при этом незачем отказываться от всех прочих занятий. Да и писать ты умеешь — вспомни свою тягомотину о вазах из кодстоуна. К тому же тебя очень привлекают грация, благородство и так далее негров. Это же блестящая возможность. Если этого не сделаешь ты, непременно сыщется какой-нибудь другой зануда. Или, что еще хуже, старик умрет. Обсуждение всего этого во время работы, пока он жив, — заключил Джеймс, — принесло бы неоценимую пользу.
— Похоже, ты уже всё обдумал и представляешь себе эту работу куда более ясно, чем я, — сказал я — хоть и дерзко, но не погрешив против истины.
— Я бы и сам написал, но ты же знаешь, в чем дело — больных лечить надо…
— Согласен, есть причины этим заняться. Просто я был озабочен причинами для отказа.
— Как трогательно! Знаю, ты считаешь, что любое дело — ниже твоего достоинства, но необходимо связать себя какими-нибудь обязательствами. Иначе станешь в конце концов старым молодящимся гомиком, так и не сделавшим ничего стоящего. Знаменитые последние слова третьего виконта Беквита: «Отъеби меня еще разок».
Я ухмыльнулся, едва не рассмеявшись.
— А я-то думал, мои последние слова будут «как я выгляжу?». — Джеймс, и сам полный самомнения, в кои-то веки опять принялся читать нотацию, подобную которой я, как мне показалось, вполне мог бы выслушать из уст мистера Баста, будь тот в курсе последних событий. — Это просто мысль о приближении старости — возможно, совсем не интересная.
— Есть и другая мысль: книга несомненно станет бестселлером. Слушай, ведь у себя дома старик явно устроил тебе проверку: что ты скажешь о картинах, как отзовешься о статуе царя Гороха.
— Очень может быть. И при этом я ему явно нравлюсь.
— Ну, уж это дело ты как-нибудь сумеешь уладить, мой дорогой, — вкрадчивым голосом возразил Джеймс. — То есть, не исключено, что придется пару раз ублажить старика. Но обычно эти дряхлые гомики всего-навсего просят тебя искупаться у них в бассейне да якобы случайно вламываются в ванную, когда ты в ванне сидишь. Хоть одним глазком посмотрят — и уже довольны, сам знаешь.
— Господи боже, Джеймс, всё это меня ничуть не беспокоит. Ведь это я в первую очередь делаю ему одолжение. Он уже не раз видел меня в чем мать родила. А бассейна у него нет. Поэтому мы и познакомились.
— Обещай мне, что сделаешь это. То есть книгу напишешь.
— Но, милый, ты же знаешь, в чем дело. — Меня слегка передернуло: я инстинктивно дрочил. — Терпеть не могу себя чем-то связывать. Хочу постоянно бывать в обществе и… ну, в общем, сам знаешь.
— Насколько мне известно, писать книги — не значит отказываться от секса. Правда, некоторые великие писатели без него обходились: Джейн Остин, к примеру, во время работы над книгой даже не думала о соитии. Да и Беньян, по-моему, пока не дописал «Жизнь повесы», ни единой палки не бросил. Но тебе подобные ограничения ни к чему. Мало того, вечером, уже через полчасика после работы, ты сможешь хоть до потери пульса долбиться где-нибудь в задней комнате.
Эти колкости мне очень понравились.
— Так или иначе, с окончательным решением можно подождать. Я обещал дать ответ через несколько дней. Отчасти дело в том, что я никогда ничем подобным не занимался. Сам знаешь, наверняка есть множество профессиональных биографов. Я им в подметки не гожусь.
— Думаешь, старик этого не знает? Он не сомневается, что вполне мог бы усадить за работу какую-нибудь новую миссис Асп. Но он выбрал тебя, поскольку считает, что ты всё поймешь. В конце концов, однажды ты спас ему жизнь. Теперь он хочет, чтобы ты сделал это еще раз.
— Не надо искать во всей этой истории идеальной справедливости, — попросил я. — Слушай, на мне ничего нет, и я уже весь ковер намочил.
— Ладно. Просто я считал, что стоит помочь тебе принять правильное решение. Впрочем, я уже опаздываю в гости… Любовнички с их фурункулами и бубонами давно заждались. Видишь, какое значение я придаю этому делу?
— Да, дорогой. Ладно, скоро созвонимся.
— Отлично. Только представь себе, как весело будет выбирать твою фотографию для суперобложки.
— Гм… об этом я не подумал.
Мы оба рассмеялись и повесили трубки.
Три дня спустя я вышел из метро на станции «Сент-Полз» и, обойдя Собор сзади, направился к Скиннерз-лейн. Погода была по-прежнему жаркая, но безветренная и сумрачная: по небу разливался яркий свет, но тени на тротуар я не отбрасывал. И сам переулок, и дом оказались меньше, чем я себе представлял.
Я позвонил и, состроив соответствующую мину, приготовился к встрече с хамоватым Льюисом, а после — с довольным Чарльзом, который будет рад меня видеть, зная, что я наверняка возьмусь за работу. По телефону я согласился по крайней мере взглянуть на часть материала и пообещал через месяц сообщить, можно ли, по моему мнению, написать на его основе книгу. «Знаю, это довольно странно, — сказал старик. — Я же не знаменитость. Но книжка, возможно, прославится». Как и прежде, дверь никто не открыл, и я позвонил еще раз, сразу отступив назад, на улицу, как любой гость, желающий не только собраться с духом перед встречей с хозяином, но и побороть смущение, свойственное бродягам, которые просят разрешения войти в недоступный мир чужого жилища. Окна были такими же непрозрачными, как и прежде, но я уже знал, что меня ждет за ними, и потому смотрел на них так, словно мог заглянуть сквозь стекла в уютную, загроможденную книгами библиотеку и пустующую столовую.
Никто не отозвался и на повторный звонок, и я невольно пробурчал: «Сами же сказали в четыре». Вокруг не было ни души, и все же, позвонив в третий раз и вдобавок предусмотрительно — дабы привлечь внимание, но не показаться назойливым, — пару раз постучавшись, я снова оглянулся посмотреть, нет ли кого поблизости. Как раз в этот момент в конце переулка появился человек средних лет, и когда он, пройдя мимо, зашел на один из бесхозных участков напротив, я счел своим долгом жестами выразить нетерпение и растерянность. Проделывая эту короткую пантомиму, я слегка толкнул дверь ладонью и обнаружил, что она не заперта. Я приоткрыл ее — и поспешно юркнул внутрь.
Вбежав, я не своим голосом крикнул: «Есть кто-нибудь?». Ответа не последовало. Дверь библиотеки — с левой стороны — была открыта, и я осторожно вошел. Казалось, там царит еще больший беспорядок, чем раньше. По главному столу были разбросаны бумаги и вырезки из газет — это я объяснил тем, что Чарльз подбирал для меня материал. Уже направившись к выходу, я с удивлением увидел невесть откуда взявшегося кота, содрогающегося от зевоты. Лежа в Чарльзовом кресле у камина, он на минуту почти неприязненно уставился на меня, а потом отвернулся и, словно позабыв о моем присутствии, принялся себя вылизывать. Это был красивый кот, крупный и изящный, с широкой и в то же время удлиненной мордой и треугольными ушами торчком. Он производил впечатление скорее некоего священного животного, чем домашнего кота, и его немое равнодушие ко мне только усугубило мое чувство неловкости и ирреальности.
Не заходя в столовую, я, предварительно постучавшись и заглянув, вошел в гостиную, расположенную в глубине. Там было пусто и прибрано, разве что на приставном столе остались аккуратно сложенные газеты, корзинка для шитья и деревянный гриб для штопки — вещи, незаменимые в хозяйстве, которое ведет мужчина. Дверь на кухню, куда я раньше не заходил, была открыта. Настенные шкафчики с раздвижными дверцами из матового стекла, керамическая раковина, холодильник «Электролюкс» с закругленным верхом и покрытая эмалью зеленая газовая плита — всё это напоминало иллюстрацию из послевоенного издания «Миссис Битон», принадлежавшего моей покойной бабушке. Довершали сходство штепсельные вилки из черного бакелита, исключительно двухштырьковые. Чарльз с Льюисом, очевидно, ели за небольшим столом у окна. Грязная посуда, оставшаяся после скромного обеда, была свалена в раковину.
У меня возникло сильное желание побродить и осмотреть дом, но при этом — на тот случай, если за мной наблюдают — ничем не выдать своего любопытства. К тому же я начал беспокоиться о Чарльзе. Если Льюиса нет рядом, никто не поможет старику, случись у него сердечный приступ. Я не заметил, есть ли в комнатах звонки. Возможно, я в доме один — если не считать кота и покойника. Мысль эта показалась мне не такой уж и мрачной. Я не спеша вернулся в прихожую и мельком взглянул на картины. Дойдя до лестницы, я остановился и принялся разглядывать небольшой эскиз портрета драгомана — всего несколько беглых штрихов, обозначающих тюрбан, улыбку, меч и туфли с загнутыми кверху носками. Обернувшись, я увидел, что сзади движется какая-то фигура. Сердце у меня ёкнуло и сильно забилось, но тут я понял, что просто повернулся лицом к потускневшему старому зеркалу, в которое смотрелся в прошлый раз. В темноте отражение казалось еще более таинственным, да и нервозность усиливала мой испуг. Не став задерживаться, чтобы посмотреться еще раз, я начал подниматься по лестнице.
Я никогда не носил ни туфли с металлическими набойками, ни скрипучую обувь, предпочитая повсюду рыскать неслышно. Однако сама лестница так жалобно скрипела под ногами, что идти крадучись было невозможно, и я смело, шагая через две ступеньки, поднялся на второй этаж. В тишине, стоя на верхней площадке, я услышал другой глухой звук, слабый, но гулкий, и чей-то неясный голос. Казалось, он доносится из комнаты в глубине дома, над гостиной — то есть, подумал я, скорее всего, из спальни Чарльза. Мне не хотелось прерывать какой-нибудь тайный ритуал, но я действовал исходя из более обоснованного предположения, что наверняка случилось нечто серьезное. Поначалу, когда я распахнул дверь и вошел, невозможно было понять, которая из догадок оказалась правильной.
— Чарльз! — громко позвал я.
— Ради Бога! — В ответе, прозвучавшем где-то совсем рядом, слышалось отчаяние. — Откройте эту чертову дверь… прошу вас!
Не успел я сообразить, в чем дело, на что вряд ли потребовалось больше секунды, как снова раздался тот приглушенный стук, который я слышал раньше. Подойдя к небольшой двери, я подергал за ручку и мгновение спустя с трудом повернул медный ключ. Дверь запирали редко, но замок, к счастью, еще работал. Чарльз был не очень рад. Он отошел к противоположной стене комнатки — очевидно, гардеробной — с комодом, открытым платяным шкафом и угловым умывальником, к которому и прислонился — побагровевший, с развязанным галстуком и расстегнутым воротничком, перепуганный и в то же время явно взбешенный. Старик напоминал мне боксера, загнанного в угол, но считающего своим долгом перейти в решающую и роковую атаку. Меня он не узнавал.
— Где Льюис? — Даже задавая вопрос, он, казалось, смотрел сквозь меня. Он говорил задыхаясь. — А Грэм ушел?
Я двинулся к нему, раскрыв объятия, но он шагнул вперед, не намереваясь ни здороваться, ни успокаиваться. Шатаясь, он прошел мимо, а я повернулся, чтобы его поддержать, но в результате попросту схватил за плечо и вышел вслед за ним в спальню. Там старик попытался поднять с пола опрокинутый набок стул. Казалось, эта задача ему не по силам, и я поспешил на помощь.
— Чарльз, это я, Уильям.
Старик не обращал внимания на мои слова до тех пор, пока не поставил стул, и лишь тяжело опустившись на него, молча, пристально посмотрел на меня.
— Они ушли, — сказал он после того как я сел перед ним на корточки и, улыбнувшись, с волнением взглянул на него. — Они заперли меня там… а может, это Льюис. Не хотел, чтобы я ввязывался. Только посмотрите на эту комнату.
Уже силясь подняться, Чарльз все-таки протянул мне руку, и я почувствовал, что в нем произошла перемена: хоть и не осмыслив еще логику событий, он смирился с моим присутствием. Положив левую руку мне на плечи, он навалился на меня всем своим немалым весом, и мы, словно парочка пьяных собутыльников, поковыляли к кровати. Когда мы добрались до нее, он вытянул другую руку, и этот красноречивый жест говорил об удивлении и отчаянии.
Дело в том, что на кровати лежала безликая фигура человека в натуральную величину, с нелепой панамкой на большой голове. Это было всего-навсего примитивное чучело из тех, которым школьники придают вид своих фигур, якобы спящих в полутьме покинутой спальни, однако при свете летнего дня оно — то есть постельные принадлежности, набитые бельем — представляло собой вызывающе оскорбительное зрелище. На чучело был петлей наброшен — и выставлен напоказ поверх покрывала — галстук Старой Уайкхемской школы, неумело завязанный, который на минуту воскресил в памяти то, как давным-давно, когда я был маленьким, мама каждое утро завязывала мне галстук перед зеркалом, стоя у меня за спиной. Вокруг были в художественном беспорядке разбросаны лепестки красной розы, а на легком белом покрывале, в том месте, где у чучела якобы находилось сердце, расплылось рыжевато-красное пятно, по цвету и вправду похожее на давно высохшую кровь. Я протянул руку и взял маленький пузырек, стоявший на ночном столике: это был ванильный экстракт.
Мы немного поглазели на всё это, после чего Чарльз отвернулся, а я, усадив его на край кровати, растерзал чучело, швырнув панамку на кресло и сложив галстук.
— Вы, наверно, узнаёте этот галстук, — сказал Чарльз на удивление бесстрастно. Я улыбнулся. — Состояние плачевное, да?
И в самом деле, именно такое общее состояние комнаты, в которой явно была драка, и поразило меня, когда я вошел в первый раз. Композиция, любовно созданная на кровати, причудливо контрастировала с покосившимися картинами, опрокинутыми безделушками и содержимым выдвижных ящиков, разбросанным повсюду.
— Еще одной подобной мелодрамы я не перенесу, — сказал Чарльз.
Хотя я сгорал от любопытства, мне очень не хотелось ни расспрашивать Чарльза о том, что произошло, ни выяснять, за что его подвергли такому унижению. Я помог ему снять пиджак и туфли и уложил его на подушку, только что служившую имитацией его головы. Уснул он моментально, словно под гипнозом.