Недавно один из моих пациентов пришел на сеанс совершенно разбитый и обессиленный. Его сын-подросток покончил с собой, не оставив записки, мальчик не страдал от депрессии и в последнее время не переживал каких-либо тяжелых конфликтов или стрессов. Безутешный отец не только страдал от невосполнимой потери, но и мучился чувством вины: что я мог предусмотреть? сделал ли я что-то не так? что мне сделать не удалось? Вначале подобные вопросы разумны и необходимы, но если они не перестают терзать человека, то превращаются в навязчивую, мучительную манию. Всех нас мучают совершенные и несовершенные в прошлом поступки. Что же можно сказать родителю в такой предельно напряженный и драматичный момент?
Я попытался сделать акцент на следующих вещах: во-первых, никому из нас не дано познать все, что происходит внутри другого человека, поэтому порой поступки другого могут иметь понятный лишь ему смысл. И хотя тот или иной поступок может казаться нам нарушением естественного хода вещей, например, когда сын умирает раньше отца, все мы – участники одного путешествия, заканчивающегося смертью (путешествие одно, но пути разные). Во-вторых, утрата ребенка не означает конца всего, но тем не менее стоит следовать нескольким советам: а) разговаривать с сыном хотя бы раз в день, чтобы отдавать должное вашим отношения, помня о том, что со смертью отношения не прерываются; б) вспомнить, какие ценности вы разделяли с сыном, и преданно следовать этим ценностям. В-третьих, в конце концов у каждого из нас своя жизнь, свое путешествие, своя судьба, и мы никак не поможем ушедшему человеку, отрекаясь от собственной жизни. Скорее утрата призывает нас проживать более сознательно свою жизнь, ценить отношения, использовать потенциал для дальнейшего роста. Как еще чтить память ушедшего ребенка, если не проявиться в собственной жизни?
К этим выводам я шел долго не как психотерапевт, но как родитель, тоже потерявший своего ребенка. Присоединившись к этой мрачной компании скорбящих родителей, наихудшему клубу в мире, я тоже мучился чувством вины, задавался теми же самообвинительными и раздирающими душу вопросами. Я до сих пор задаю их себе, но я также и смотрю на свою жизнь как на свидетельство всего того, что мы пережили вместе, как стимул к тому, чтобы проявиться не боясь всего, что жизнь собирается преподнести. Как долго я ломал голову над ужасным предостережением греков: «Лучше всего не рождаться, а если уж родился – лучше умереть молодым». Конечно, эта «мудрость» кажется пессимистичной. Но теперь я понимаю, как такой вывод мог быть сделан, ведь долго жить – значит переживать потерю за потерей, хотя, прожив недолгую жизнь, ты сам становишься утратой для других. Более того, тот, кто долго живет, становится мудрее, сознательнее, он учится прозревать незримое, а значит, он может все сильнее запутаться, в том числе и в чувстве вины. Тем не менее проявление себя в жизни необходимо. Именно после личной утраты я вновь открыл для себя Марка Аврелия: «И еще я ворчу, когда иду делать то, ради чего рожден и зачем приведен на свет?».
Мы, люди, одарены памятью, но это и наше проклятье. Память о светлых мгновениях – это легкий шепот, едва различимый в какофоническом тембре настоящего. С другой стороны, воспоминания о пережитой травме опасны, они заставляют нас сомневаться и колебаться или идентифицироваться с моделями адаптации к экзистенциальным запросам непредсказуемого окружающего мира, не позволяют нам развиваться и руководствоваться жизненно важными инстинктами. Точно таким же образом мы обладаем и способностью смотреть в будущее. Этот дар позволяет нам предвидеть трудности нашего путешествия, позволяя адекватно к ним подготовиться. Иногда мы даже знаем, за каким кустом прячется хищник. Однако неизбежной ценой прошлого всегда является чувство вины, а ценой прозрения будущего – смутная тревога. Всякое аффективное состояние, вина или тревога обладают способностью размывать наше переживание нахождения в настоящем. Инстинкт перестает вести нас, и мы увлекаемся делами прошлого или будущего. Учитывая тот факт, что эта книга о навязчивых призраках, подробнее поговорим о тягостных силах прошлого.
В то время как способность чувствовать вину делает нас более сознательными и разумными, нравственными, бремя вины нас деформирует. Марк Твен как-то заметил, что мы – единственные животные, способные чувствовать замешательство, а также единственные, обладающие законным правом на эмоции. Это же, пожалуй, относится и к чувству вины. Поэт-сюрреалист Гийом Аполлинер писал: «Воспоминания звуки рога // несет их ветер в даль полей». Однако воспоминания могут навязчиво преследовать нас, высасывать радость из настоящего мгновения, навязывать нам беспомощность, отвлекать нас и заставлять спихивать ответственность на других.
Наше поведение сознательно или бессознательно управляется чувством вины, стыда, тревоги и прочими зловещими обитателями нашей души. Обычно вина принимает в нашей жизни три формы: избегания, сверхкомпенсации или самовредительства. Вина уводит нас от нормальных влечений жизни, потому что мы ощущаем себя недостойными их. В случае сверхкомпенсации человек пытается «сладить» с этим незнакомым расстройством, демонстрируя свою силу, значимость, богатство или великодушие (как сказала великий американский психолог Перл Бейли). В третьем случае бремя вины требует воздаяния и расплаты. В результате – самоопорочивание, самобичевание и самовредительство, которые будут продолжаться до тех пор, пока гроссбух между сделанными и несделанными делами не будет сбалансирован. (Эдип, сгибаясь под тяжестью бессознательно принятых решений, ослепляет себя и жаждет смерти. Однако ему уготованы ссылка и долгое раскаяние под бременем вины, которые кажутся страшнее смертной казни.)
Вина привязывает нас к прошлому, тревога – к будущему: когда мы размышляем над этим удивительным парадоксом, то понимаем, как редко мы присутствуем здесь и сейчас, в этой реальности, пока вина и тревога управляют нами. Но и для вины есть свое место. Где же оно?
Для начала нам нужно рассмотреть три модальности вины, каждая из которых способна очень сильно влиять на нашу эмоциональную жизнь:
1) правомерная вина как форма ответственности за принятые решения;
2) контекстуальная вина;
3) неправомерная вина как способ справиться с тревогой.
Вина как ответственность
Несмотря на тяжесть и критичность ситуации, вся ответственность лежит только на нас самих, этому учат все философские, богословские и психологические системы. И хотя суд иногда признает нас недееспособными, чаще всего мы остаемся за решеткой настоящей жизни, подлинных решений и результатов. Сегодня вечером, в то время как я пишу эту часть главы, в Италии арестовали капитана, который бросил свой корабль и пассажиров в момент опасности. Как просто нам осудить его, и он воистину должен быть судим, хотя каждому из нас случалось стыдиться того, что мы убежали, испугались, не сделали того, что должны были сделать. Подобную дилемму описывал Джозеф Конрад в романе «Лорд Джим» – прекрасная история о бремени вины и многочисленных попытках компенсировать панику во время кораблекрушения. В доспехах каждого из нас есть уязвимые места, есть целые области, в которых мы уязвимы, и упасти нас Бог оказаться в этих местах на нашем жизненном пути. У всех есть уязвимое место, через которое в нас входит страх, через которое комплекс проникает в нас, пытаясь утащить в прошлое.
Технологии совершенствуются, социальные контексты меняются, однако человеческая природа остается неизменной. Все великие религиозные и духовные учителя наблюдают действие этих законов внутри нас, предлагая разные формы искупления и духовного возрождения. К примеру, древнегреческая трагедия представляла высоконравственный взгляд на вселенную, включающий осознанный выбор, ответственность, чувство вины, понимание и компенсацию. Те, кто смирялся перед могуществом богов, получали искупление, те же, кто не склонялся, погибали. Это же касается ритуалов и таинств искупления, изгнания «козла отпущения», покаяния и исповеди, которые были институционализированы и давали честным людям возможность духовного возрождения. Те же, у кого нет доступа к подобным верованиям, ритуалам и таинствам, поглощены собственным компенсаторным поведением, «обезболивающими привычками» и отказом от жизни и возможности ей наслаждаться.
Стоит сознанию призвать нас к ответственности, приходит время исповеди, искупления и компенсации. Зачастую компенсация невозможна без страдания или, по крайней мере, переживания символической утраты, травмы или обиды.
Если принятие ответственности, исповедь и компенсация искренни, то есть возможность подлинного искупления. За этим скрывается понимание того, что всем нам будет лучше, если мы будем жить в мире с собой и другими. Этимология слов пенитенциарий и реформаторий напоминают нам о том, что человеку необходимо быть связанным с другими. К сожалению, отношения с другими могут так травмировать, что потом восстановить доверие к отношениям очень трудно. А затем радикальной формой защиты становится социопатическая или шизоидная дистанция, которая запирает человека в темнице. И единственный выход – предстать лицом к лицу с угрозой принятия ответственности.
После искреннего признания, покаяния и раскаяния мы чувствуем благодать освобождения, которая снисходит даже на тех, кто мучается от чувства вины. Благодать – это переживание чувства примирения с самим собой и другими, и это переживание никак не зависит от того, что человек натворил или чего не сделал. Пожалуй, лучшее определение благодати дал теолог Пауль Тиллих, который писал, что благодать требует принятия неприемлемого. Ее не купить за деньги, не заслужить ношением власяницы, ни добиться за счет компенсаторного поведения, но она есть дар, плод великодушия других.
Способность принять чувство вины, интегрировать свою тень парадоксальным образом позволяет нам обрести новые пути в этом мире. Идея не в том, чтобы целиком и полностью определяться со своим чувством вины и компенсаторным поведением, а в том, чтобы признать все раны и пороки нашего вида. И тогда человек начинает понимать, пишет Юнг,
что все неправомерное, совершающееся в мире, происходит в нем самом, и если только ему удается сосуществовать с собственной Тенью, то можно сказать, что он действительно сделал нечто для всего мира. Он сумел решить хотя бы бесконечно малую часть тех гигантских социальных проблем, которые характерны для нашего времени… Кому дано смотреть на них прямо, если он не видит даже себя самого, ту темноту, которую бессознательно привносит во все свои дела? [44]
Две тысячи лет назад римский драматург Теренций писал: «Ничто человеческое мне не чуждо». Как ни странно, этот обескураживающий инсайт является ключом к принятию самого себя, к признанию вины и признанию необходимости вернуться к жизни. Признав справедливость слов Теренция, я признаю, принимаю себя, несмотря на всю неприемлемость. Признать себя как человека значит пережить необходимость благодати, благодати для своих обидчиков, и – для себя.
Вина как контекстуальное сознание
Второй тип взаимоотношения с призраками прошлого можно было бы назвать контекстуальной виной. Мы – животные, обитающие на вращающейся планете, и, для того чтобы жить, мы должны убивать. И животные, и растения подчиняются этому парадоксу. И этот закон жизни мы оправдываем нашими рационализациями, притязаниями на божественное помазание и высший разум – для поддержания хрупкого Эго все сгодится. Можно сказать, что великая пульсация жизни выражена диалектикой жизни и смерти – и в этом не будет нарочитой сентиментальности. Наши предки описывали этот парадокс в многочисленных историях, наделяли властителей божественным правом и находили религиозные оправдания жертвам, в том числе и человеческим (об этом написано в моей книге «По следам богов: миф в жизни современного человека»). Таким образом, «благодать» и «милость» оправдывали убийство других людей. Сегодня мы пытаемся дистанцироваться от повсеместных убийств, не только нам подобных, но и всех форм жизни, обладающих пусть даже и примитивным сознанием. Так было, и так будет. Обычай закрывать глаза на эти факты – яркий пример нравственной тупости, так же как и постоянные попытки рационализировать и обвинять других в патологической чувствительности. Бывший вице-президент США стал объектом насмешек после того, как высказался от лица планеты, хотя всем очевидно, что на сегодняшний день экология Земли по нашей вине находится в критическом состоянии.
Более того, все мы, жители развитых стран, существуем за счет эксплуатации детей и взрослых из так называемых «стран третьего мира». Отправившись в XVII веке в свое волшебное путешествие, вольтеровский Кандид посетил в том числе и Карибы. Там, понаблюдав за адским трудом рабов на тростниковой плантации, он понял, чего на самом деле стоит кусочек сахара, который кладут в чай беспечные парижские барышни. Развив в себе такой уровень сознания, мы по-другому будем смотреть на нашу обувь, джинсы, рубашки, так как их производство тоже было чьим-то адским трудом. Вырастая и, надеюсь, приобретая хоть чуточку сознания и нравственной чувствительности, мы начинаем осознавать свою меру ответственности перед историей и другими живыми существами. Мы также начинаем понимать, что выбор никогда не делается между добром и злом, белым и черным, что выбирать всегда приходится один из оттенков серого.
К тому же все мы знаем, что в мире ежеминутно творится много зла. Мы принимаем участие, в большинстве случаев пассивное, в разного рода дискриминациях, а стоит только нашему телевизору показать все те ужасы, что творятся вокруг, мы тут же переключаем канал. Окружающие нас люди тоже поддерживают этот вирус; политики, которых мы избираем, руководствуются лишь своими нарциссическими интересами и квартальными отчетами, но они помогают нам не думать о голоде, царящем посреди всеобщего изобилия; эксплуатации людей в наш век демократии; миллионах, находящихся на грани выживания. Высокие технологии отвлекают нас, делают глухими и слепыми. У каждого из нас давно есть не просто хлеб и зрелища, но пища на любой вкус и электронные развлечения, способные удерживать и отвлекать нас двадцать четыре часа в сутки. Хотя бы немного осознав все это, мы ощущаем контекстуальную вину, а закрывая глаза, мы скрываем истину от самих себя.
Вина как способ справиться с тревогой
Чаще всего то состояние, которое мы называем виной, не подходит под две вышеописанные модели (отважное признание нанесенного другим вреда или теневого содействия сознательно отвергаемому злу). Этот тип вины, как мы отмечали ранее, чаще всего проявляется соматически, как тошнота, дрожь в конечностях и даже головокружение. Соматика – один из признаков активизации комплекса, и поэтому мы зачастую отвлекаемся на физиологические и энергетические состояния, забывая о его психологических корнях, его глубокой укорененности в нашей истории и архаических тревогах.
Именно это состояние мы и называем чувством вины, хотя по сути это – эпифеноменальная реакция на первичный феномен, своеобразная система оповещения, всегда следующая за изначальным звуком клаксона. Часто люди чувствуют вину, когда отказывают другим, произносят слово «нет», когда они злятся или отказываются от семейных ценностей и т. п. Вспомним, что наше элементарное ощущение собственного «Я», наша интернализированная программа себя и другого, наши защитные механизмы – все это происходит из неких мест и мгновений бессилия, сверхобобщающих императивов, которые получают силу за счет постоянного воспроизведения. Когда, будучи еще детьми, мы служим нашим нарциссическим интересам, то быстро начинаем ощущать границы собственных возможностей, присутствие различных сил вокруг нас, а также их способность наказывать или одобрять.
Изначально спонтанное и естественное состояние вдруг становится опасным, и мы отчуждаемся от самих себя. Один из моих пациентов рассказал, что в детстве любил громко и задорно петь, выходя на крыльцо дома. Но однажды мать накричала на него и приказала заткнуться. Он подумал тогда: «Я больше никогда не буду петь!» Глупая ситуация, необоснованная раздражительность – все это привело к тому, что в школе, когда учитель попросил его спеть, он не смог выдавить из себя никакого звука. Одноклассники подняли его на смех, а учитель воспринял это как акт неповиновения и наказал его (в то время телесные наказания еще практиковались). На первый взгляд этот эпизод не кажется чем-то особенным, но те из нас, кто научился глубже заглядывать в человеческую психику, знают, как подобные происшествия отражаются на всей последующей жизни.
Подобные встречи с принципом власти, неизбежные в процессе социализации, приводят к интернализации всякого рода ограничений, блокирующих естественное самовыражение. Человек может на долгие годы потерять связь с психикой, перестать прислушиваться к ней, отчуждаться от собственной эмоциональной жизни. Коль скоро чувства – это естественные спонтанные сообщения психики, то не мы их выбираем, а они нас. А значит, подавление и сдерживание чувств способствует отдалению от себя. И то, что называется виной, представляет собой выражение автономности этой защитной системы, которая охраняет нас от возвращения в бесплодные земли изоляции и страха. Таким образом, когда возникает естественный импульс к самовыражению, рука метафорически вытягивается и сдерживает движение, как бы защищая от необдуманности. Эпифеноменальное чувство огорчения представляет собой что-то вроде утечки элементарного чувства тревоги. Все эти схемы срабатывают за секунду, контейнируя действие, выражение или ценность. В результате мы получаем способность справляться с тревогой, но платим за это отчуждением от самих себя. Чувство вины за отказ другому человеку на самом деле является защитой от возможного неудовлетворения другого, которое приведет к наказанию и осуждению. Такой отказ от зрелой позиции в лучшем случае представляет собой сверхобобщение, а в худшем – постоянный паранойяльный страх. Но не стоит недооценивать силу этих архаичных чувств и разного рода защиты от архаичных чувств, которые позволяют взять текущее мгновение и наложить на него парадигму прошлого бессилия.
Учитывая, что всех нас учат быть милыми, а не настоящими, уступать, а не утверждать, этот тип вины является мощнейшим наваждением современности. Нам не стоит слепо отрицать существование призраков, когда все наши решения и поступки определяются постоянным присутствием этих навязчивых сущностей.
Вина как защита от архаических императивов тревоги и страха отражает необходимое состояние, которое переживает каждый ребенок. Впоследствии это состояние выражается как негласный запрет быть самим собой. Единственный выход – напрямую задать следующий вопрос: «Кого (или чего) я боюсь в данный момент?». Зачастую страх растворяется перед лицом наших взрослых навыков, способностей и возможностей, но даже в этом случае мы можем почувствовать, как старые парадигмы переносятся на нынешние отношения с людьми, институтами и обществом в целом. Многие дети растут, постоянно слыша вопрос «а что другие подумают?». Как сильно это влияет на их последующее отношение к миру? Обычно, изгнав страхи, мы начинаем представлять неудобство для кого-то другого. Этот факт разрушителен для ребенка и неприятен для взрослого, и мы постоянно фантазируем на тему, что могло бы произойти. Но мы должны постоянно помнить, что неудобство, недовольство другого стерпеть можно и нужно, коль скоро мы стремимся к зрелости и внутренней цельности.
Когда мы вспоминаем о том, что эти продуманные, но регрессивные силы были изначально призваны защитить нас, мы сможем понять себя и других, но надо вспомнить и о том, что эти защитные механизмы не позволяют нам по-настоящему жить. И тогда нам приходится встретиться с призраками лицом к лицу. В страхе нет ничего дурного, страх – часть человека. Но нельзя подчинять страху всю свою жизнь.
Ребенок должен делать то, что до́лжно. В современном мире, чтобы быть человеком с принципами, а не эмоционально-нравственным хамелеоном, необходимо принимать решения, не думая об одобрении других. Эта тревога (angst), поднимающаяся по телу, может усилиться и парализовать нас. Но подобное чувство вины по сути своей неподлинно. Юнг говорил, что невроз – это жизнь, направленная на избегание подлинного страдания. Невроз никак не связан с неврологией, невроз есть внутренний раскол. Подлинное страдание означает возрождение старых тревог и страхов и отказ от регрессивных защитных механизмов, приводящее к переживанию истины. Все мы околдованы этими призраками и наваждениями, которые возвращают нас в детство. Начиная с ними бороться, мы перестаем чувствовать вину за предательство своих внутренних ценностей. Однажды осознав призрачные навязчивости вины, мы больше не будем под них прогибаться.
Тем не менее мы должны сохранять способность чувствовать вину. Без этого дара, этого необходимого балласта, мы можем далеко унестись в облака нарциссизма и наивности. Вина способна раздавить, уничтожить, но она же способна и развить более дифференцированное сознание. Вот, что написал об этом Юнг: «Человек виновный… избран родильным местом прогрессирующего воплощения, – а не человек безгрешный, уклоняющийся от мира и не приносящий дани жизни: в таком темный Бог не найдет себе места». Человек без вины либо совсем незрелый в своем развитии, либо никогда не жил по-настоящему, а значит, не имеет ни малейшего шанса причаститься процессу воплощения.
* * *
Двадцать лет тому назад я написал книгу об особых трудных и беспокойных местах, в которые душа частенько забредает в ходе долгого путешествия, называемого жизнью. «Душевные омуты» описывают такие заболоченные области, как депрессия, вина, тревога, утрата, зависимость, предательство и др. После выхода этой книги мне пришло письмо от читателя: «Почему вы ничего не написали о стыде?» «Ха, – подумал я. – почему не написал? Так это же очевидно». Однако над этим вопросом я потом долго размышлял и до сих пор думаю. В итоге я пришел к выводу, что бессознательно сопротивлялся упоминанию чувства стыда, не хотел вспоминать об этом переживании. Но здесь я специально коснусь этого вопроса.
Я, как многие другие и как мои родители, вырос в атмосфере постоянного чувства стыда. Моя мать потеряла своего отца очень рано, так и не узнав его. Ее мать (моя бабушка) была портнихой, и моя мать ходила в школу в платьях, сшитых из половых тряпок. Она рассказывала, что долгое время не знала, что означала некая странная помета, которую она видела в школьном журнале напротив своего имени. Уже потом, она узнала, что помета обозначала ее как малоимущую. Когда мы проезжали с ней мимо государственной психиатрической больницы города Джексонвиля, где однажды лежал ее отец, она сказала: «Запомни это место, скоро ты будешь приезжать сюда навещать меня». (Мама туда не попала, а вот мой брат Алан долгое время проходил там интернатуру.) Семья пользовалась поддержкой государства задолго до появления социального страхования и разного рода федеральных программ, и эту систему поддержки мы воспринимали как нечто само собой разумеющееся. По разным поводам моя мать стыдила меня при других людях и отбивала желание заниматься много чем, включая спорт и многое другое. Один соседский мальчик считался у нас особенным, потому что брал уроки игры на тромбоне, а всякий, кто мог себе это позволить, слыл в классе особенным. И я потакал чувству стыда, думая о том, что мне никогда не сравняться с этим мальчиком, хотя что жил он по соседству. (В то же время его мать стыдила его за то, что его волосы вились не так сильно, как у меня.)
Отец, который всегда хотел быть врачом, не закончил и девяти классов из-за того, что у его семьи были финансовые трудности. В тринадцать лет его отправили работать, и он занимался этим до конца своих дней. Несбывшиеся мечты приносили ему много горя и печали, но он никогда не жаловался, работая всю жизнь на конвейере тракторного завода. Однажды, когда мне было двенадцать лет, я выучил стихотворение Уильяма Эрнеста Хенли под названием «Непокоренный», которое затрагивало нечто важное внутри меня. Я прочитал его вслух своим родителям, и они в один голос призвали меня забыть это стихотворение как можно скорее, потому что «жизнь совсем не такая, лучше от нее ничего не ждать». И потом в университете, общаясь с ребятами, которые не боялись ждать чего-то от жизни, я испытал культурный шок. Одно из глубочайших переживаний стыда связано с конкретным эпизодом из моего детства. Однажды в конце августа я был у отца на заводе, и ужасный жар, да и вся эта атмосфера шума, влажности и духоты так сильно мне надоели, что я сказал: «Хорошо, что скоро сентябрь, и я опять пойду в школу». «Для меня сентябрь не настанет никогда», – смиренно произнес отце без намека на укор или упрек. До сих пор я сожалею о том, что тогда лишний раз напомнил ему о тяжести его судьбы. И эти строки – мое публичное извинение перед ним.
Рассказываю эту историю я ни в коем случае не для того, чтобы покритиковать своих родителей. Они были честными, работящими, приличными людьми, которые никому не хотели зла, но они не могли не делиться со мной своим мироощущением. И я горжусь ими, я рад, что у меня были такие родители. Больше всего я жалею о том, что жизнь не дала им возможности реализовать свои способности. Я пишу о них только сейчас, когда и они, и все люди их поколения уже умерли, чтобы в очередной раз не заставлять их чувствовать стыд. На фоне таких родительских примеров, человек может либо служить предлагаемым императивам, либо пытаться убежать от них. Я сделал и то, и другое. Все мы в такие моменты чувствуем себя мошенниками, нарушителями закона, все переживаем опыт самовредительства или сверхкомпенсации, мании величия и одержимости комплексами.
В первой половине жизни многие принятые мной решения были определены чувством стыда и самопринижением. Образование, которое было единственным выходом из этого убогого мирка, стало для меня и спасением, и новой тюрьмой, так как чрезмерный уклон в интеллектуальность всегда приводит к недоразвитию функции чувства. Этот внутренний разлад достиг пика в середине жизни и выразился в депрессии и психологическом кризисе. И именно в этот период я впервые обратился к психоаналитику. Первым же моим целителем стал психотерапевт, который умел лечить только с помощью препаратов. И (за это я ему очень благодарен) однажды он сказал мне, что я должен обратиться к юнгианскому аналитику, потому что сам он не способен дать ответы на мои вопросы. Я с радостью последовал совету, так как в то время уже интересовался Юнгом (правда, исключительно академически). Но тогда я еще не понимал, что это было началом второй половины жизни и вторым раундом в моем бессознательном противостоянии чувству стыда.
Я осознал, что стыд играет важную роль в жизни большинства людей. И стыд существенно отличается от вины. Вина, как мы убедились, есть признание в том, что мы сделали или не сделали. Чувство вины – это уверенность в том, что то, что я есть, – ложно, неправильно, что я – это не я. Чувство вины имеет два основных источника. Первый – убежденность в том, что мы должны соответствовать неким критериям, требованиям, идеалам. Во многом этому способствуют религиозные институты, которые правильное поведение ставят выше прощения и милости. И я, как все психотерапевты, много раз помогал людям избавиться от этих императивов. Второй источник вины – интернализация «предписаний», изреченных и неизреченных, от родителей и других людей. Каждый раз, когда я вижу маму-актрису или папу-спортсмена, я вижу и их детей, которые никогда не захотят продолжать дело родителей. Они будут либо вынуждены оправдывать надежды и ожидания родителей, пытаясь прожить их непрожитую жизнь, либо постоянно чувствовать себя неудачниками. Большинство взрослых людей, многие из которых социализированы и интегрированы во внешний мир, мучаются от того, что не позволяют себе быть собой, чувствовать то, что они чувствуют, желать того, чего они желают, жить так, как подразумевает сама жизнь. И во всей этой навозной куче очень трудно отыскать семена принятия себя и позволения быть собой.
* * *
Как-то я сказал одному из своих знакомых: «Ты не веришь в ад, но ты знаешь, что направляешься туда». Скрепя сердце, он согласился. Он уже был в аду, он знал, что пора меняться, и он знал, что за эти перемены придется заплатить большую цену. Мучимый стыдом и виной, отрицая метафизическое понятие ада, он знал, что направляется туда просто потому, что уже был там, варился в похлебке, давным-давно приготовленный для него другими. Будучи неглупым человеком, он тем не менее стал (как и все мы в той или иной степени) узником коллективных суждений других. Осознавая и рационализируя эти суждения и допущения, он отрекался от них. Но история все равно заковала его в свои кандалы, а призраки повели его по пагубной адской дороге. Да, он искал нравственного совершенства, высокого уровня целостности, но, отрицая ад, он всегда чувствовал, как языки пламени облизывают его пятки.
Каждому из нас очень нелегко вырваться из оков истории. Как сказала мне одна шестидесятипятилетняя дама на первом сеансе: «Когда я говорю о себе, то всегда вздрагиваю, потому что монахини всегда били нас за это. Ведь одно только употребление этого слова считалось себялюбием». Не говоря уже о том, что таким образом никогда не воспитаешь человека, который не боялся бы быть самим собой, отметим развившийся внутри этой дамы раскол. Стыд и вина были ее близнецами-тюремщиками, всю жизнь не выпускавшими ее из камеры. Даже к психотерапевту она обратилась под давлением вины и стыда: виноватой себя она чувствовала за то, что осмелилась усомниться в непререкаемости интернализированных в детстве авторитетов, а стыдилась собственного неадекватного поведения. И я до сих пор изумляюсь, как ее воспитатели верили в то, что совершают нечто душеполезное.
Перед лицом непреодолимой вины и принижающего стыда человек не способен дышать свободно, не способен распустить крылья возможности. Шансы малы, только если однажды страдание не приведет его к знанию, пониманию, и он перерастет старые шаблоны. Смотря со стороны, из-за пределов этих рамок очень легко давать советы и прописывать рецепты. Но пусть каждый спросит самого себя, где он застрял, в каком омуте завяз, где желания и ограничения связали его по рукам и ногам? Всех нас, я уверен, сковывает тревога. В каждом случае тревога имеет свою специфику, но, покуда присутствуют стыд и вина, нам будет трудно предпринять необходимые шаги. Тревога привязывает нас к возможному будущему, а стыд и вина – к сдавливающему прошлому. В обоих случаях страдает настоящее. Что же делать? Поговорим об этом в десятой главе.