Шафрановые врата

Холман Линда

Автокатастрофа оставила глубокий след на ее лице и в сердце: унесла жизнь отца. Молодой врач, оперировавший Сидонию, стал ее первым мужчиной. Но, узнав о ее беременности, он уехал, не попрощавшись. Сидония знала, что искать беглеца нужно в Марокко. Женщине указали на дом, где он провел не одну ночь. Кто ждет путницу за заветной дверью?..

 

Глава 1

Гибралтарский пролив

Апрель 1930

Мы попали в левантер.

Я услышала это слово, когда испанцы столпились на палубе, показывая куда-то пальцами и качая головами. «Viento de Levante», — громко сказал один из них, затем сплюнул и произнес что-то с такой горячностью, что я поняла: это может быть только проклятие. А потом он поцеловал распятие, висевшее у него на груди.

Испанцы, сгорбившись, ринулись под навес, прижались спина к спине и попытались зажечь небольшие самокрутки, прикрывая их рукой. Неожиданно воздух стал влажным, сгустился туман. Это, так же как и вид испанца, целующего распятие, казалось дурным предзнаменованием.

— Простите, — обратилась я к мужчине средних лет, стоявшему возле меня у перил.

Я слышала, как он разговаривал на английском языке с одним из грузчиков, когда мы заходили на борт, и поняла, что он, как и я, американец. У этого человека, явно пресыщенного жизнью, были довольно пухлые щеки и мешки под глазами. Мы оказались единственными американцами на борту этого небольшого парома.

— О чем они говорят? Что такое леванте?

— Левантер, — поправил он меня, застегивая пальто. — Леванте на испанском — восток. А левантер означает подниматься. Это ужасный ветер, дующий с востока.

Я знала о сирокко и мистралях — ветрах, существующих в Средиземноморье. Но никогда прежде я не слышала о левантере.

— Черт! — бросил мужчина, но сразу же осекся: — Извините. Но это действительно может нас задержать. Возможно, нам придется повернуть обратно, если мы не сможем обойти его.

Несмотря на ветер, до меня доносился запах его одеколона, слишком сладкий.

— Обойти его? Разве он не будет дуть просто над нами?

— Не могу сказать наверняка. Знаю лишь, что он достигает своей максимальной силы здесь, в западной части пролива. — Неожиданно его шляпа поднялась, будто ее схватила чья-то невидимая рука, и, хотя мужчина попытался удержать ее, закружилась перед нами, прежде чем исчезнуть вдали.

— Черт, опять! — выкрикнул он и запрокинул голову, проклиная низкое мрачное небо, затем повернулся ко мне. — Вы должны простить меня, миссис…

— О'Шиа. Мисс О'Шиа.

Мой плащ раздувал ветер, а потом его полы закрутились вокруг меня, будто я была танцующим дервишем; я прижала одну руку к груди, в то время как другой удерживала свою шляпу. Даже несмотря на многочисленные шляпные булавки, моя фетровая шляпка трепетала и приподнималась, словно могла в любой момент слететь с головы. Я с трудом вдохнула — то ли из-за ветра, то ли от страха.

— А паром может… может… перевернуться? — Я не могла произнести «утонуть».

— Я еще раз прошу прощения за свои неподобающие манеры, мисс О'Шиа. Перевернуться? — Он посмотрел через мое плечо в сторону кормы. — В последнее время в проливе очень редко паромы идут на дно. Не с такими мощными двигателями, какими они оборудованы сейчас.

Я кивнула, хотя его слова почему-то не успокоили меня, как мне хотелось бы. Еще совсем недавно я приплыла на корабле из Нью-Йорка в Марсель, а затем из Марселя в самую южную точку Испании, и самое худшее, что произошло за время этого путешествия, — разбушевавшийся на день или два Атлантический океан. Я и предположить не могла, что этот короткий отрезок пути может стать самым ужасным.

— Погода здесь непредсказуемая, — продолжал мужчина, — а климат временами довольно суровый. Левантеры обычно дуют три дня, и если капитан примет решение не идти вперед, мы вынуждены будем зайти в один из этих ужасных маленьких портовых городков Испании и прождать там по крайней мере до субботы.

Суббота. А сейчас среда. Я и так в Марселе вынуждена была ждать достаточно долго. Каждый прожитый день прибавлял новый виток к моей медленно, но неуклонно растущей панике, которая зародилась, еще когда я в последний раз видела Этьена.

Ветер дунул соленые брызги прямо мне в лицо. Не снимая перчаток, я поднесла руку к глазам, отчасти чтобы протереть их, а отчасти чтобы стереть образ моего жениха. Где бы он ни был сейчас.

Мужчина добавил:

— Вам лучше зайти внутрь. Эти брызги… Вы скоро совсем промокнете из-за этих волн, да и из-за тумана. Вы же не хотите заболеть по прибытии в Танжер? Северная Африка — неподходящее для этого место.

Его слова не очень напугали меня. Я вспомнила, как лежала на узкой кровати в Марселе с жаром, ослабевшая, всего каких-то десять дней назад. Абсолютно одна.

Мужчина продолжал изучать меня.

— Мисс О'Шиа, вы путешествуете с кем-нибудь?

— Нет, — прокричала я, потому что ветер неожиданно начал завывать. — Нет, я одна. — Одна. Сказала ли я это громче, чем хотела?

— А вы знаете Танжер?

Я осознала, как нелепо мы, наверное, выглядели в глазах испанцев, пытаясь услышать друг друга сквозь порывы ветра. Слегка защищенные навесом, они смогли-таки зажечь свои самокрутки и сосредоточенно курили, сузив глаза и поглядывая на небо. Очевидно, левантер был не нов для них.

— Да, — прокричал мужчина мне в ответ, — да, я бывал там несколько раз. Ну пойдемте же, пойдемте.

Он слегка коснулся моей спины, направляя меня к двери внутреннего помещения. Когда мы вошли в узкий коридор, ведущий к основному залу, дверь за нами со стуком захлопнулась и я почувствовала, какое это облегчение — укрыться от ветра. Я откинула назад налипшие на щеки волосы и поправила шляпку.

— Вы можете порекомендовать какое-нибудь жилье в Танжере? Всего на одну или две ночи; мне нужно попасть в Марракеш. Я не уверена… Я читала разные отзывы о дороге из Танжера в Марракеш, но найденная мной информация была противоречива.

Он изучал мое лицо.

— Отель «Континенталь» в Танжере самый подходящий вариант, мисс О'Шиа, — медленно произнес он. — Он самый приличный; там всегда есть несколько добропорядочных американцев и англичан. Пользуется популярностью среди состоятельных европейских путешественников. Он расположен возле стен старого города, но вполне безопасен.

— Вполне безопасен? — повторила я.

— В Танжере всегда чувствуешь себя немного настороженно. Все эти узкие извилистые улочки и переулки. Очень запутанные. И люди… — Он помолчал, затем продолжил: — Но «Континенталь» создает какое-то колониальное ощущение Старого Света. Да, я искренне рекомендую его вам. О! — воскликнул он, будто вспомнил что-то важное. — И к счастью, там нет французов. Если у них нет здесь знакомых, у которых можно было бы остановиться, они поселяются в «Кап де Шербур» или «Миль д'Исла».

Я ничего на это не сказала, и он продолжил:

— В комнате для отдыха в «Континентале» очень оживленно по вечерам. Много вечеринок и концертов. Если вам нравится подобное времяпрепровождение, — произнес он, продолжая меня разглядывать. — Мне это место не подходит, но я чувствую, что оно соответствует вашим требованиям.

Я кивнула.

— Но вы сказали, что направляетесь в Марракеш? — спросил он. — Через всю страну?

Я снова кивнула. Он поднял брови.

— Но, разумеется, не в одиночестве. Вы встречаетесь с друзьями в Танжере?

— Я надеюсь поехать туда поездом, — сказала я, не отвечая на его вопрос, но заметив, как изменилось его лицо, добавила: — Ведь ходят же поезда в Марракеш, не так ли? Я читала…

— Вы не знаете Северную Африку, как я понимаю, мисс О'Шиа.

Я действительно не знала Северную Африку.

И теперь стало очевидно, что я совсем не знала Этьена.

Я промолчала, и мужчина продолжил:

— Это предприятие не для робких. И уж тем более я бы не советовал отправляться в это путешествие женщине одной. Иностранки в Северной Африке… — он смолк. — Я вообще не рекомендовал бы вам ехать. До Марракеша довольно приличное расстояние. Проклятая страна! Никогда не знаешь, чего ожидать и откуда.

Я нервно сглотнула. Внезапно мне стало слишком жарко; тусклый свет коридора начал расплываться ярко-белыми пятнами, в то время как звук ветра и шум двигателя стали тише.

Мне нельзя падать в обморок. Только не здесь.

— Вам нехорошо, — сказал мужчина; из-за головокружения его голос казался мне приглушенным. — Пройдите и присядьте.

Я почувствовала его руку под моим локтем, подталкивающую меня вперед, и мои ноги невольно двинулись с места. С такой ногой, как у меня, взойти на борт судна и передвигаться там, даже когда море спокойное, уже само по себе дело непростое, а сейчас от меня требовалось максимум усилий. Чтобы не упасть, я одной рукой схватилась за стену, а другой прижалась к сильной руке мужчины. А затем кто-то решительно надавил мне на плечи, и я почувствовала под собой твердое сиденье. Я наклонилась вперед, скрестив руки на животе и закрыв глаза, потом глубоко вдохнула, чувствуя, как кровь приливает к голове. Когда я в конце концов выпрямилась и открыла глаза, то увидела, что мы сидим в тесном прокуренном зале с рядами металлических стульев, прибитых к полу. Он был почти наполовину заполнен людьми, которых по внешности и одежде можно было причислить к испанцам или африканцам, но еще больше здесь было тех, кого я не могла определить лишь по внешним признакам. Мужчина сидел возле меня.

— Спасибо. Мне уже лучше.

— Вы не единственная, кому стало плохо в этих условиях, — сказал он.

Я обратила внимание на стоны и детский плач вокруг меня и поняла, что многие пассажиры тоже испытывают неприятные ощущения от сильной качки.

— Итак, вы спрашивали о поезде, — сказал он. — Вы правы: поезд до Марракеша существует. Рельсы были проложены всего несколько лет назад, но в большинстве случаев это ненадежный способ передвижения. Кроме того, поезд идет не из Танжера. Вам сначала потребуется добраться до Феса или Рабата и сесть на него в одном из этих городов. Я не рекомендую ехать в Фес. Он находится в глубине страны, и это весьма заброшенный городишко; Рабат — более безопасный вариант. Но в любом случае вам нужно будет нанять машину с водителем, чтобы он отвез вас в Рабат. Почему бы вам не остаться там, в Рабате, если вы хотите уехать из Танжера и посмотреть Марокко?

— Нет. Только Марракеш. Я должна ехать в Марракеш, — твердила я, пытаясь незаметно облизнуть губы. Во рту было так сухо, что мне вдруг очень захотелось пить.

— Честно говоря, я бы не рассчитывал на поезд из Рабата до Марракеша, мисс О'Шиа. Он ненадежный, как я уже говорил: рельсы постоянно сдвигают или путь блокируют верблюды и эти чертовы кочевники. Лучше нанять машину и добираться на ней, я серьезно. И опять же, это проклятое железнодорожное полотно — что ж, французы гордятся им, но местами из-за осыпей оно трещит по швам так, что вы даже представить себе не можете.

Я закрыла глаза, потом выпрямилась и попыталась разобраться во всем этом множестве нюансов. Все они были удручающими.

— Хотя проблем не удастся избежать даже на автомобильных дорогах, вы будете вынуждены ехать в объезд по старым дорогам, протоптанным в песках верблюдами и ослами. А теперь смотрите, — продолжил он, — я веду к тому, что есть другие города недалеко от Танжера. И вы должны держаться как можно ближе к морю, в той местности, где дуют прохладные ветры. Скоро в Марокко наступит полноценное лето, а это ужасная жара. Если вы все-таки решили покинуть Танжер, как я уже сказал, остановитесь в Рабате. Или даже поезжайте в Касабланку. Она более цивилизованна, чем…

— Спасибо вам за информацию, — сказала я ему. Он пытался помочь, но наверняка не мог понять моего желания срочно попасть в Марракеш.

— Здесь и думать не о чем. Ну правда, мисс О'Шиа! Марракеш… Я так понимаю, у вас там семья. Или, по крайней мере, друзья. Никто не едет в Марракеш, если у него там никого нет. К тому же они там, в Марракеше, все французы, знаете ли. У вас же там действительно кто-то есть?

— Да, — сказала я в надежде, что это прозвучало убедительно, потому как сама не знала, правда это или нет. Ответ будет известен, только лишь когда я приеду в Марракеш. Внезапно мне захотелось больше ничего не слушать и не отвечать ни на какие вопросы. Вместо того чтобы придать мне уверенности в том, что я смогу и сделаю это — сама проеду по просторам Северной Африки, — эта беседа наполнила меня еще большей неуверенностью и страхом. — Пожалуйста, вам не обязательно сидеть со мной и дальше. Я в порядке, правда. И спасибо вам еще раз, — сказала я и попыталась улыбнуться.

— Это хорошо, — поднимаясь, произнес он.

Прочла ли я облегчение на его лице? Какой я должна была показаться ему — одинокой, неосведомленной, совсем… отчаявшейся? Казалась ли я отчаявшейся?

Когда он ушел, я обратила внимание на испанскую семью с тремя маленькими детьми, сидевшую напротив меня. Детские глаза были огромными и темными, а их маленькие личики — очень серьезными, когда они изучали меня. Самая младшая из них — девочка — держала в руках маленькую куклу и, возможно, хотела показать ее мне.

Я старалась перебороть непонятную боль и говорила себе, что всему виной жажда и волнение.

Левантер начал дуть еще сильнее, и из-за бушующего моря я не могла определить, повернули ли мы обратно, как предположил американец, или все еще двигались вперед. Паром плыл, разрезая волны, вздымаемые левантером, и мы постоянно то поднимались, то снова падали вниз, из-за чего мне стало еще хуже, чем прежде, впрочем, как и всем остальным. Некоторые поспешили выйти на палубу, где, как я предполагаю, они перегибались через перила, так как их рвало. Маленькая испанская девочка без предупреждения наклонилась вперед и освободила желудок прямо на пол. Мать вытерла ей рот рукой и посадила дочь себе на колени, поглаживая ей волосы. Комната наполнилась ужасным запахом, и духота усилилась. Я провела рукавом по лицу и поблагодарила себя за то, что ничего не ела весь день. Если бы я еще заранее побеспокоилась о том, чтобы взять с собой бутылку воды, как большинство других путешественников! Сейчас все молчали, ощущая, как поднимаются и опускаются вместе с паромом, не было слышно гула голосов, как когда мы покидали Испанию. Даже самые маленькие детишки молчали, за исключением всхлипывающей на руках у матери девочки.

Снова я подумала о возможности кораблекрушения. И снова осознала, в какое положение поставила себя, совсем не заботясь о своей безопасности.

Когда паром сильно накренился, я повалилась на соседний пустой стул и ударилась локтем о твердое сиденье. Я почувствовала боль в бедре и невольно вскрикнула — впрочем, как и другие. И тем не менее никто так и не заговорил; все просто выпрямились и сидели, как и до этого, молча. Я поднесла руку ко рту, стараясь подавить тошноту, которая то подступала к горлу, то постепенно опускалась в такт все усиливающейся качке. Я закрыла глаза, сделала глубокий вдох, успокаивая дыхание, и попыталась не обращать внимания на завывание ветра, попыталась не вдыхать ужасный запах, исходящий от лужи на полу.

Наконец очень медленно, так что я поначалу даже не почувствовала этого, качка стала ослабевать. Я выпрямилась и поняла, что не вижу уже поднимающихся и опускающихся волн за окном. Пол подо мной снова стал привычно твердым, и мой желудок успокоился.

Как только я облегченно вздохнула, дверь, ведущая на палубу, открылась и один из испанцев воскликнул: «Танжер. Ya llegamos!», и тогда раздался низкий гул облегчения. Я догадалась, что он, наверное, увидел вдали очертания города либо по каким-то приметам понял, что мы подплываем к нему. Итак, нам удалось справиться с левантером и мы оставили ветер бушевать в центре пролива. Я с благодарностью закрыла глаза, а когда снова открыла их, увидела, что некоторые дети подбежали к окнам. Разговоры, начавшиеся с легкого шепота, переросли во всеобщую болтовню, чувствовалось, что легкая эйфория охватила всех в этом душном помещении. Затем все встали, размялись и зашевелились, продолжая переговариваться и собирая детей и чемоданы. Вышла и семья, сидевшая напротив меня; мать взяла за руку маленькую девочку, которая продолжала прижимать к себе куклу. Я тоже встала, но сразу же почувствовала головокружение и тошноту — может быть, из-за качки, может быть, из-за жажды и голода, а может быть, из-за недавно перенесенной болезни.

Я присела.

— Мисс О'Шиа? Жаль, что вы не вышли на палубу. Просто чудесно, солнце… О! Но вам все еще нехорошо, как я вижу, — нахмурившись, произнес американец, и я поняла, что мое лицо наверняка было мрачным и мертвенно-бледным. — Могу я вам помочь найти…

Я покачала головой.

— Нет-нет, — сказала я, перебивая его. Хотя его предложение помочь было заманчивым, мне было неловко из-за своей слабости. — Я просто передохну немного, и все будет в порядке. Я так благодарна вам: вы были очень добры ко мне. Но прошу вас, идите по своим делам. Я настаиваю.

— Замечательно, — сказал он. — Но остерегайтесь touts. Многие из них снуют возле стоянки судов. Возьмите un petit taxi или, если не будет ни одного, повозку. И платите половину от того, что они затребуют. Половину! Они расскажут вам историю о десятерых голодных детях, о больной матери, но вы стойте на своем. Платите не больше половины, — повторил он.

Я кивнула, желая лишь одного: чтобы он ушел и я могла снова закрыть глаза и чтобы прекратилось это кружение.

— Тогда до свидания, мисс О'Шиа. Желаю удачи. Она вам понадобится, если вы и впрямь самостоятельно отправитесь в Марракеш. — Он вышел медленной тяжелой походкой.

Через несколько секунд, слыша лишь приглушенные крики снаружи, я стояла одна в пустом салоне, и меня немного покачивало. Тогда я надела перчатки и вышла на палубу, нагретую солнцем.

Как только я оказалась за дверью, у меня в голове прояснилось; воздух был свеж, пахло морем и чем-то еще — чем-то приторным, возможно, цитрусовыми. Я дышала полной грудью, чувствуя прилив сил с каждым глотком воздуха. Передо мной открылся вид на Танжер.

Он и вправду был чудесен, как говорил американец. Это чем-то напоминало амфитеатр: белые домики, высящиеся над портом и окруженные морем пальм. А над всем этим возвышались минареты со сверкающими на солнце башнями. Это была не похожая ни на что, какая-то чуждая красота, не свойственная переполненным промышленным портам Нью-Йорка или Марселя. Я стояла и смотрела, как размеренно покачиваются пальмовые листья. А потом, отведя взгляд от города, я посмотрела на людей, снующих по порту. Там были только мужчины — куда подевались женщины? — а еще мне на миг показалось, что повсюду были монахи… хотя как такое возможно? Разве Танжер не был мусульманским городом? Но уже через секунду я поняла свою ошибку: это были просто мужчины, одетые в робы с капюшонами. Как они назывались? Название выскочило у меня из головы. Наверное, они прикрывали капюшонами головы от палящего солнца, предположила я, или, может быть, это такая традиция. Капюшоны были надвинуты глубоко, так что закрывали часть лица.

Непонятно почему, но такая простая вещь, как робы с капюшонами, делающие безликими их обладателей, казалась мне чем-то зловещим.

Я была здесь чужестранкой, которую никто не встречал.

Спускаясь по трапу, я держалась за толстые ворсистые канаты. Не было ни охраны, ни пограничного досмотра. Я знала, что Танжер — свободный порт, открытая зона, так называемая международная зона, и что здесь нет никаких ограничений ни для въезжающих, ни для отъезжающих.

Когда я дошла до конца трапа, то обнаружила свой багаж, влажный оттого, что он находился на палубе парома; опознавательные метки, нарисованные мелом, были теперь размыты и смазаны. Здесь стояли сиротливо только два мои тяжелых чемодана — я была последним пассажиром, покидающим паром. Как только я подошла к ним, спрашивая себя, как смогу найти в себе силы поднять их, ко мне приблизился маленький темнокожий мужчина в запачканной белой чалме, выглядевшей как диковинное гнездо на его голове; у него за спиной стоял серый ослик, впряженный в повозку. Мужчина заговорил со мной, но я покачала головой, показывая, что не понимаю его язык. Тогда он перешел на французский и спросил, куда мне ехать.

— Отель «Континенталь», s'il vous plait, — ответила я, потому что не знала никаких других названий, и он сразу же кивнул, протягивая руку ладонью вверх и называя цену в французских су.

Я вспомнила о предостережении тучного американца: «Северная Африка — это место, где всегда нужно быть начеку». Что, если этот мужчина, кивающий сразу же, вовсе не собирается отвозить меня в отель? Что, если он хочет завезти меня в какое-то укромное место и бросить там, удрав с моими деньгами и багажом?

Или и того хуже.

Абсурдность моего поступка — путешествие сюда, где я не могла у кого-либо остановиться и попросить поддержки, — снова начала терзать меня.

Я посмотрела на мужчину, потом на других мужчин, снующих неподалеку. Некоторые из них открыто смотрели на меня, другие быстро проходили мимо, опустив головы. Какой у меня был выбор?

Я облизнула губы и назвала половину суммы, которую запросил этот невысокий мужчина. Он стал бить себя в грудь рукой, насупился и покачал головой, потом снова заговорил на незнакомом языке, а еще через некоторое время назвал другую цену на французском: среднюю сумму между тем, что предложил сначала сам, и тем, что назвала я. Он не смотрел мне в глаза, и я не могла понять, объяснялось ли это его застенчивостью или он был нечестен со мной. Снова я подумала о том, что нельзя ему доверять, и снова стала отговаривать себя. От жары у меня кружилась голова, и я знала, что не смогу за один раз пронести свои вещи дальше чем на несколько шагов. Я полезла в чемодан и вытащила несколько монет. Положив их на ладонь мужчины, я с удивлением заметила приличный слой грязи у себя под ногтями.

Так получилось, что этот черный континент стал частью меня с самых первых шагов по нему.

Мужчина с поразительной легкостью положил оба моих чемодана на заднюю, открытую часть повозки. Затем жестом показал мне на место рядом с собой, и я взобралась туда. Когда он слегка хлопнул поводьями по спине осла и повозка резко тронулась, я снова глубоко вздохнула.

— Отель «Континенталь», — произнес мужчина, как бы подтверждая, что мы направляемся именно туда.

— Oui. Merci, — отозвалась я, рассматривая его профиль, а затем посмотрела прямо перед собой.

Я приехала в Северную Африку. Оставалось преодолеть еще много километров пути, но я уже забралась очень далеко — это было начало последней части столь долгого путешествия.

Я была в Танжере, где и архитектура, и лица людей, и их язык, и одежда, и деревья, и запахи, и даже сам воздух, — все было незнакомым. Ничего не напоминало мне о доме, о моем тихом доме в Олбани, в северной части штата Нью-Йорк.

И когда я оглянулась на паром, то поняла, что больше ничто не связывает меня с Америкой — никто и ничто.

 

Глава 2

Я родилась в первый день нового века, 1 января 1900 года, и моя мама назвала меня Сидонией в честь ее бабушки из Квебека. Мой отец хотел дать мне имя Сиобан в память о своей матери, давно погребенной в ирландской земле, но уступил желанию жены. За исключением общей религии, они были абсолютно разными, мой долговязый ирландский папа и крошечная франко-канадская мама. Я была поздним ребенком: они были женаты уже восемнадцать лет, когда я появилась на свет; маме было тридцать восемь, отцу — сорок. Они уже даже и не ожидали Божьего благословения. Я слышала, как мама каждый день в своих молитвах благодарила Господа за меня, называя меня чудом. Когда мы с ней оставались вдвоем, то разговаривали по-французски, а когда в комнату входил отец, переходили на английский. Мне нравилось говорить по-французски; будучи ребенком, я не могла описать разницу между ним и английским, но мама рассказывала мне, когда я подросла, что я произносила слово «кудрявый», чтобы передать, как мой язык ощущает французские слова.

А еще, будучи ребенком, я действительно думала, что я чудо. Родители укрепляли во мне эту веру, даже когда я подросла: будто бы я не могу сделать ничего неправильного и все, чего бы я ни пожелала, однажды исполнится. Они не могли дать мне многого в плане материальных ценностей, но я чувствовала себя любимой.

И действительно особенной.

Так было до необычайно теплой весны 1916 года — почти сразу же после моего шестнадцатилетия; мне казалось, что я влюбилась в Люка МакКаллистера, мальчика, который работал в продуктовом магазине на улице Ларкспар. Все девочки из моего класса школы Сестер Святого Иисуса и Марии говорили о нем, с тех пор как он несколько месяцев назад переехал в наш район.

Мы спорили друг с другом, кто будет первой, с кем он заговорит, с кем пойдет прогуляться или кому купит мороженое.

— Это буду я, — сказала я Маргарет и Элис Энн, моим лучшим подругам. Я снова и снова представляла эту сцену. Конечно же, пройдет совсем немного времени и он узнает обо мне. — Я сделаю так, что он заметит меня. Вот увидите.

— Только то, что у тебя всегда были лучшие партнеры по танцам, еще не означает, что на тебя обратят внимание, когда бы ты ни захотела, Сидония, — сказала Маргарет, вздернув подбородок.

Я улыбнулась ей.

— Может быть, и нет. Но… — Я откинула волосы назад, пробежала несколько шагов вперед, повернулась и пошла им навстречу, поставив руки на бедра. — Но мы еще посмотрим! — добавила я. — Помните Родни? Вы не поверили мне, когда я сказала, что сделаю так, что он прокатит меня на колесе обозрения на прошлогодней ярмарке. Но я сделала это, не правда ли? Он выбрал не кого-то там, а именно меня. И прокатились мы два раза.

Элис Энн пожала плечами.

— Это потому, что твоя мама дружит с его мамой. Держу пари, Люк заговорит с Маргарет, особенно если она наденет свое розовое платье. Ты прекрасна в розовом, Маргарет, — добавила она.

— Нет, это будешь ты, Элис Энн, — сказала Маргарет, весьма довольная словами Элис Энн.

— Думайте что хотите, — отозвалась я, смеясь. — Думайте что хотите. Но он будет моим.

Они тоже рассмеялись.

— Ох, Сидония! Ты, как всегда, говоришь глупости, — заметила Элис Энн.

Они с Маргарет догнали меня, мы взялись за руки и обнялись, а потом пошли по узкой улице, задевая друг друга бедрами и плечами.

Мы трое были лучшими подругами с первого класса, и они всегда рассчитывали на меня, хоть я и поддразнивала и удивляла их.

Я нашла много причин, чтобы пройтись по улице Ларкспар, надеясь, что Люк посмотрит в мою сторону, в то время как он с завидной легкостью бросал огромные тяжелые мешки с зерном. Я отрепетировала, что скажу ему при встрече: отмечу, что он очень сильный, раз мешки кажутся всего лишь набитыми перьями в его руках. Я искоса посматривала на него, представляя свои руки на его блестящих мускулах, его тело на моем.

Из лекций в школе Сестер Святого Иисуса и Марии я знала, что плотские желания — это грех и что с ними нужно бороться, но мне казалось, что я бессильна усмирить их, точно так же как и переиначить смену времен года.

В одно душное воскресенье в начале июня в церкви Благословенной Девы Марии я так усердно молилась Богородице, чтобы Люк влюбился в меня, что неожиданно почувствовала, будто покидаю свое тело.

Когда я проснулась в то утро, моя шея занемела, болела голова, а вдобавок к этому еще и скрутило живот. Я умоляла маму разрешить мне остаться дома, но она не позволила. Для меня было обычным делом найти любой повод, лишь бы не идти в церковь.

Пока мы шли полторы мили до нашей церкви, мама несколько раз сделала мне замечание и велела взбодриться, но у меня было такое чувство, будто я бреду по воде, а течение затрудняет мое движение. В церковном полумраке, куда бы я ни посмотрела, свет, пробивающийся сквозь цветные стекла, создавал странные, но такие красивые яркие вращающиеся круги.

Мое тело, обычно легкое и подвижное, сейчас, когда я преклонила колени рядом с мамой, стало тяжелым и неуклюжим, а как только я сложила ладони, молясь, все начало расплываться: четки между опухшими мамиными пальцами казались дюжиной маленьких подвижных существ; запах ладана был настолько сильным, что вызывал у меня тошноту, а наставления отца Сесила звучали так, словно он говорил на другом языке. Наклон головы при молитве вызывал боль в затылке, и поэтому я начала рассматривать святых на стенах, благочестивых и мучеников в их узких нишах. Их мраморные изваяния (гипс и жемчуг) сверкали, а когда я посмотрела на Деву Марию, то увидела слезы, они были будто стеклянные на ее щеках. Губы Богородицы приоткрылись, и я наклонилась вперед, мой подбородок опустился на руки, лежавшие на спинке скамьи передо мной; мои колени занемели на каменном полу.

«Да, Богородица, да! — умоляла я. — Скажи, что мне делать! Подскажи, как заставить Люка полюбить меня. Что я могу сделать, чтобы он захотел меня? Заклинаю тебя, Пресвятая Богородица! Подскажи мне!»

Я вынуждена была закрыть глаза из-за неожиданного мерцающего света в церкви, но даже сквозь опущенные веки я увидела Деву Марию, протягивающую ко мне руки. И затем без всяких усилий полетела к ней. Я полетела через неф, над исповедальней, над рядами скамеек, над мальчиками, служившими при алтаре, над свечами. Отец Сесил стоял за кафедрой, его спина была слегка сгорблена под мантией, а все собравшиеся сидели, склонив головы. А потом я увидела свое собственное тело, странно лежавшее на боку. Церковь была озарена белым мерцающим светом. Я знала, что Дева Мария услышала мою молитву и посчитала, что да, я заслуживаю исполнения этого желания. Она ответит на мои мольбы.

Она дала мне увидеть лицо Люка, а потом я уже не летала, а бесстрашно падала, мое тело было свободным, как лепестки дикой розы, которые срывает вечерний ветер. Я падала так медленно, словно бриллиант в стоячей воде или звезда, оставляющая мерцающий след в темном небе. Я падала на Люка, который протягивал руки, чтобы поймать меня, и нежно улыбался своими красивыми губами.

Я улыбнулась ему в ответ, мои губы приоткрылись, чтобы коснуться его, и все цвета, и жара, и свет — все слилось в одно, и меня охватил доселе не испытываемый восторг.

Когда я проснулась, то обнаружила, что лежу в своей маленькой спальне. Свет все еще был слишком ярким; было больно моргать, когда я попыталась сфокусировать зрение.

Какая-то женщина в белом стояла у окна, напевая мою любимую колыбельную. Я не слышала ее с детства. Dodo, l'enfant, do. Спи, детка, спи.

Я подумала, что это было еще одно видение Девы Марии, поющей песню, которую пела моя мама, успокаивая меня, когда я была маленькой, но потом женщина отошла от окна и наклонилась ко мне. С невероятным удивлением я увидела, что это была всего лишь моя мама. Но с ее лицом было что-то не так; она выглядела как-то иначе и казалась намного старше своих лет. На мгновение мне пришло в голову, что я спала несколько месяцев или даже лет.

— Ah, ма petite Sido, — сказала она, и ее голос был таким же незнакомым, как и ее лицо. Он был каким-то сиплым, словно она говорила через фланелевую ткань.

Я попыталась разжать губы, но они крепко прилипли друг к другу. Мама нежно протерла их влажной тканью, а потом поднесла соломку к моему рту.

— Bois, — произнесла она, и я выпила; эта жидкость была такой холодной и ароматной, что мне показалось, будто я никогда раньше не пробовала воду.

Но даже сделать маленький глоток оказалось так сложно, что я вынуждена была закрыть глаза. Должно быть, я опять заснула, потому что, когда я снова открыла глаза, свет в комнате стал другим, мягче и темнее, так что я могла видеть более отчетливо, но теперь почему-то уже мой отец стоял по другую сторону открытого окна и заглядывал в комнату.

— Папа? — прошептала я. — Почему ты на улице?

Его лицо сморщилось, подбородок странно задрожал. И я вдруг поняла, что он плачет. Он поднес руку ко лбу, это было похоже на жест отчаяния.

— Что случилось? — спросила я, осторожно переведя взгляд с него на маму, а потом снова на отца.

— Это детский паралич, доченька, — сказал он.

Я попыталась понять, о чем он говорит. Я уже не была ребенком. Паралич — это я поняла, и от этого слова по телу прошел холодок, но я была слишком слаба и не могла сделать ничего, кроме как снова закрыть глаза.

В то лето 1916 года эпидемия полиомиелита охватила штат Нью-Йорк. Несмотря на то что врачи вовремя распознали эту болезнь, они не могли ни предотвратить ее распространение, ни вылечить заболевших. Большинство из тех, кто заразился, были детьми до десяти лет, но некоторые, в том числе и я, были старше. Никто не знал, как эпидемия началась, хотя со временем я услышала, что многие считали, будто ее завезли иммигранты.

Умерло очень много людей. И мне сказали, что я была одной из счастливчиков.

— Это еще одно чудо, — прошептала мама мне на ушко в тот первый день, когда я отчетливо поняла, что со мной произошло. — Еще одно чудо, Сидония, потому что первое — это ты. Мы должны молиться и благодарить Господа за него.

Было хорошо известно, что эта болезнь заразна; я была на карантине. Мама оставалась со мной, как всегда, когда я болела. Но отец не заходил в дом еще несколько недель, ведь он должен был работать (он был водителем в одной богатой семье, которая жила в нашем районе).

Маргарет, Элис Энн и другие подруги из школы приносили мне небольшие подарки — книгу, длинные полосатые конфеты, ленту для волос — и оставляли их на нашем крыльце перед надписью о карантине, сделанной служащими мэрии внизу нашей двери. В те первые недели мама продолжала говорить, что скоро мне станет лучше, что в ноги снова вернется сила. Это всего лишь вопрос времени, твердила она. Она следовала указаниям медсестры из службы здравоохранения, делала все процедуры, назначенные приходившим осматривать меня доктором. Каждый день она окунала мои ноги в миндальную муку, делала бесконечные припарки из ромашки, скользкого вяза, горчицы и отвратительно пахнущих масел, накладывала горячие пластыри на мои ноги. Она массажировала мне бедра и икры. Когда я нашла в себе силы, чтобы сесть на несколько секунд, она подвинула мои тяжелые ноги к краю кровати и поддерживала меня за талию, пытаясь помочь мне встать, но ноги были словно чужие. Они уже не смогут удерживать вес моего тела — и я разрыдалась от злости и разочарования.

— Когда мне станет лучше? — продолжала спрашивать я, полагая, что, просто проснувшись однажды утром и сбросив одеяло, я, как раньше, с легкостью пойду через свою комнату.

Мама шептала:

— Скоро, Сидо, скоро. Помнишь, как маленькой ты бегала по двору, представляя себя принцессой из твоей книги? Как ты кружилась в своем платьице, которое развевалось волнами, как красивый цветок? Так будет снова, Сидония. Ты будешь принцессой. Красивым цветком. Моим красивым цветком, моим чудом.

Если бы при этих словах у нее на глаза не наворачивались слезы, я бы решила, что она сама не верит в это.

Первые несколько месяцев я часто плакала — это были слезы раздражения, слезы досады, слезы жалости к себе. Родители, искренне сочувствуя мне, делали все, что было в их силах, помогали как словами, так и делами, чтобы я чувствовала себя лучше. Только гораздо позже я смогла понять, каких усилий им это стоило: натягивать на лицо улыбку и излучать положительный настрой, в то время как они, должно быть, были расстроены и опечалены не меньше моего.

Через некоторое время я устала ощущать резь в глазах и головную боль, вызванные рыданиями, и однажды взяла и просто перестала плакать.

Когда период карантина закончился и я стала чувствовать себя достаточно хорошо, меня пришли навестить мои подруги. Это было в начале школьного года, и во время тех первых визитов, когда моя жизнь казалась мне не моей, будто это был тревожный полусон и я не могла до конца проснуться, я слушала их рассказы, кивала и представляла себя в школе вместе с ними.

Каждую пятницу мама брала задания в школе Сестер Святого Иисуса и Марии и возвращала их в следующую пятницу; с помощью учебников я могла делать еженедельные задания и тесты.

В одну из таких пятниц вместе с новыми заданиями мама протянула мне запечатанное письмо от одной из сестер, которая раньше занималась со мной на дому. Когда я открыла письмо, на одеяло выпала маленькая карточка для молитв с позолоченными уголками. Трудно было прочесть то, что написала сестра, почерк был мелкий и убористый, словно каждая черная буковка болезненно, с трудом срывалась с кончика ручки.

«Моя дорогая Сидония, — прочла я, — ты не должна отчаиваться. Это воля Господа. Тебе было предначертано это испытание. Это всего лишь испытание для тела; Бог посчитал, что ты выдержишь это испытание, и поэтому выбрал тебя. Другие умерли, а ты — нет. Это доказательство того, что Господь защитил тебя по какой-то причине, но также дал тебе этот груз, который ты будешь нести всю оставшуюся жизнь. Таким образом Он показал тебе, что ты для Него особенная.

Сейчас, когда ты стала калекой, Бог будет заботиться о тебе, а ты познаешь Его так, как никто из полноценных людей.

Ты должна молиться, и Бог ответит. Я тоже буду молиться за тебя, Сидония.

Сестра Мария-Грегори».

Мои руки дрожали, когда я сложила письмо и положила его вместе с карточкой для молитв обратно в конверт.

— Что такое, Сидония? Ты побледнела, — сказала мама.

Я покачала головой, осторожно засовывая письмо между страницами учебника. Калека, написала сестра. На всю оставшуюся жизнь.

Даже несмотря на то что сестра Мария-Грегори также сказала, что я особенная для Бога, я отчетливо осознавала, что все не так, как говорила мне мама, что Он позволит мне снова ходить. Но я также знала, что полиомиелит для меня не был испытанием от Бога, как сказала сестра. Я одна знала, почему заразилась этой болезнью. Это было наказание за мои грешные помыслы.

С тех пор как Люк МакКаллистер переехал на улицу Ларкспар, я перестала вымаливать прощение за свои проступки. Я больше не молилась о здоровье других членов нашего общества, о тех, кто был болен или умирал. Я не молилась ни за наших парней, сражавшихся на ужасной войне, ни о том, чтобы война поскорее закончилась. Я не молилась о голодающих темнокожих детях в дальних странах. Я не молилась о руках моей мамы, не просила облегчить ее бесконечные боли или о том, чтобы мой папа мог спать без давних навязчивых кошмаров о старом корабле, на котором он приплыл в Америку.

Вместо этого я молила Бога о том, чтобы какой-то мальчик взял меня на руки и приблизил свои губы к моим. Я молилась о том, чтобы познать тайну мужского тела, когда оно окажется на моем. Я исследовала свое тело с необъяснимым жаром и желанием, представляя, что мои руки были руками Люка МакКаллистера. Я впала в один из семи самых тяжелых грехов — похоть — и была наказана за это.

Через неделю после получения письма от сестры меня снова навестил доктор из общественного комитета по здравоохранению. На этот раз я насторожилась, потому что до меня у него было еще несколько вызовов, и я прочитала по его лицу, что он видел слишком много жертв полиомиелита за очень короткий промежуток времени. Явно уставший, он подвигал мои ноги и проверил рефлексы, затем попросил меня сделать несколько простых упражнений и в конце концов, глубоко вздохнув, согласился с прогнозом сестры Марии-Грегори. Он сказал мне (родители стояли за моей кроватью с посеревшими от горя лицами), что я никогда не смогу ходить, и лучшее, на что я могу надеяться, — это провести свою жизнь в инвалидном кресле. А еще он сказал, что я должна быть благодарна за то, что болезнь поразила только мои нижние конечности, ведь мне было лучше, чем многим другим детям, которые выжили, но остались полностью парализованными.

После визита доктора я возобновила свои молитвы. Но на этот раз они не имели никакого отношения к Люку МакКаллистеру.

«Небесный Отец, Милосердная Богородица, — повторяла я снова и снова, неделю за неделей, месяц за месяцем, — если ты позволишь мне ходить, у меня будут только чистые помыслы. Я никогда больше не пойду на поводу у плотских желаний».

За время этого первого невероятно долгого года я вынуждена была оставаться в постели, обложенная подушками; если я сидела дольше чем несколько минут, у меня начинала болеть спина. Маргарет и Элис Энн продолжали навещать меня, но все было уже не так, как раньше. Я начала замечать, что они — подружки, с которыми я когда-то смеялась, делилась своими секретами и мечтами, — за несколько коротких месяцев стали выше и ярче, в то время как я усыхала и бледнела. Я слушала их рассказы, но теперь они уже не ободряли, а лишь заставляли осознать, что жизнь проходит мимо меня. Вскоре стало очевидно, что они тоже это почувствовали, их истории становились все более сбивчивыми, иногда они останавливались посредине анекдота, рассказанного кем-то в школе, или осекались, начав рассказывать о предстоящих танцах или кто кем увлекся, как будто неожиданно осознавали, что этим только напоминали мне о жизни, которая уже не была моей. Никогда не будет моей. Возникало неловкое затягивавшееся молчание, они переглядывались, и я замечала в их глазах отчаяние, или нетерпение, или полнейшую тоску. Через некоторое время я уже боялась каждого стука во входную дверь, не желая видеть, как моя мама поспешно вскакивает на ноги, обнадеживающе улыбаясь мне, и идет открывать. Мне было неприятно наблюдать, как она суетится, принося из кухни в мою комнату стулья для девочек и сразу вслед за этим — поднос со стаканами лимонада и блюдом с печеньем или нарезанным тортом. Первое время мне было стыдно за ее такой громкий голос с сильным акцентом, когда она пыталась сделать так, чтобы мои гости чувствовали себя комфортно, или, может быть, она хотела поощрить их остаться подольше и прийти снова. Она разговаривала с ними больше, чем я; мне было почти не о чем с ними говорить. Теперь моя жизнь ограничивалась стенами комнаты.

Со временем эти визиты становились все реже. Хоть я и знала, что мама огорчена этим, я почувствовала облегчение, когда через месяц уже никто не стучал в нашу дверь. Я поняла, что мне теперь не придется переживать из-за еще одного визита, когда все ощущают себя неловко.

Каждую неделю, после того как мама забирала в школе мои задания, она проходила еще восемь кварталов до библиотеки на улице Везерстоун. Она брала для меня сразу четыре книги — максимальное количество, которое выдавалось на руки. Для меня не имело значения, что она выбирала: я читала все подряд. Отец купил мне краски, кисточки, кремовую бумагу и книгу с фотографиями цветов, которые росли в северной части штата Нью-Йорк, — таким образом он поощрял мое желание рисовать. Он рассказывал, какие надежды я подавала в детстве и как одна из моих учительниц сказала ему и маме, что у меня поразительное видение цвета, композиции и перспективы. До настоящего времени я не знала об этих словах учительницы, и это удивило меня. Хотя я всегда любила рисовать карандашом и красками на наших еженедельных уроках рисования, у меня никогда не хватало терпения долго сидеть в помещении, я предпочитала гулять на улице.

Родители купили мне кошечку медно-рыжего цвета. Я назвала ее Синнабар и быстро поняла, что она глухая, потому что она не реагировала ни на один звук, ни слабый, ни сильный. Но это не имело значения; возможно, это даже заставило меня полюбить ее еще больше. Ее громкое мурлыканье и теплая шелковистая шерсть под моими пальцами дарили мне ощущение уюта, когда я читала или просто лежала, уставившись в небольшое окно напротив моей кровати, пытаясь вспомнить ощущения при ходьбе и беге.

А еще родители купили граммофон и фонографические пластинки со второй сюитой Грига «Пер Гюнт». Мой отец ставил по одной части каждое утро, когда собирался на работу, и я просыпалась под звуки «Танца Анитры», или «В пещере горного короля», или «Песни Сольвейг».

Однажды мама велела отцу перенести старую тахту с веранды в кухню, чтобы мы могли весь день находиться вместе, пока она работала за швейной машиной, стоявшей на кухонном столе.

Каждое утро перед уходом на работу отец переносил меня на это самодельное ложе. Мама ставила возле кровати маленький столик, а на него — граммофон и пластинки; я могла дотянуться до него, если хотела послушать музыку Грига. Она также раскладывала на столике мои книги и принадлежности для рисования и усаживала Синнабар ко мне на тахту. Затем она придвигала деревянный стул к столу, за которым трудилась на ручной швейной машине, пришивая карманы и рукава, подшивая мужские пиджаки, — она работала сдельно на маленькую компанию. Я читала, рисовала и играла с Синнабар. Через некоторое время мама попросила меня сметывать для нее детали, и если она совершала ошибку, я распарывала неправильные швы. Так она могла сшить больше пиджаков, чем обычно.

Если я не включала граммофон, то мама пела за работой французские песенки, выученные в детстве в Квебеке. Частенько она просила меня почитать вслух. Прошло некоторое время, прежде чем я поняла, почему мама просила меня читать для нее: ведь книги, которые она теперь приносила домой из библиотеки, она читала бы и сама, если бы у нее было на это время. Некоторые из них были на французском языке. Мне приходилось читать громко, чтобы мой голос перекрывал шум швейной машинки, а чтобы чтение доставляло большее удовольствие, я старалась говорить голосами персонажей. Порой, когда эпизод был особенно динамичным, волнительным или смешным, мамины руки замирали, она склоняла голову набок и смотрела на меня с удивленным, встревоженным или довольным выражением лица, в зависимости от сюжета.

— У тебя такой прекрасный голос, Сидония! — однажды сказала она. — Такой выразительный и мелодичный. Ты могла бы быть… — внезапно она смолкла.

— Я могла бы быть кем? — осторожно спросила я, положив книгу на колени.

— Не обращай внимания. Продолжай, пожалуйста. Читай дальше.

Но я уже не могла продолжать. Фраза «ты могла бы быть» поразила меня своей чудовищностью.

«Ты могла бы быть». Что она имела в виду? Вспомнила ли она, что, когда мне было лет десять, я всем твердила, что стану известной актрисой и они смогут прийти посмотреть на меня на Бродвей? Я вспомнила о наших с Маргарет и Элис Энн давних мечтах переехать в Нью-Йорк и жить там всем вместе в квартире в доме без лифта, найти работу в Саксе на Пятой авеню и продавать чудесные кожаные перчатки или божественные духи прекрасно одетым дамам, которые будут неспешно прогуливаться по просторным залам магазина. Маргарет регулярно ездила в Нью-Йорк со своей мамой, и это она рассказывала мне о Бродвее и магазинах.

Но, конечно, теперь ни одно из тех желаний не могло осуществиться. Не в случае девочки, которая не могла встать с кровати. Даже если бы эта девочка и стала женщиной, сидящей в инвалидном кресле. Я никогда не смогу жить в доме без лифта. Я даже никогда не смогу жить в доме с лестницей. Я никогда не смогу стоять за прилавком и продавать перчатки или духи.

Кем я смогу быть теперь? Кем я стану? Низкий холодный голос раздался внутри меня; это было похоже на слова сестры Марии-Грегори, убористо написанные черными чернилами. Она назвала меня калекой. Я вдруг поняла, что моя жизнь может ограничиться этой тахтой, кухней, этим домом и двором.

На следующей неделе я сказала маме, что у меня болит голова и я не хочу выходить из своей спальни. Я заставила ее задвинуть шторы на окне, уверяя, что свет режет мне глаза, а еще я заявила, что мелодии этих пластинок постоянно звучат в ушах. Она села возле меня, провела своими холодными, немного скрюченными пальцами по моему лбу.

— Может, мне позвать доктора? Что с тобой, Сидония? У тебя снова болит спина?

Я увернулась от ее прикосновений. Что это за болезнь? Она вызвана лишь тем, что я увидела закрытую дверь в свое будущее. Только этим.

Неожиданно я упрекнула ее в том, что она дала мне понять это четырьмя простыми словами: ты могла бы быть. Холодный, бесстрастный голос, раздававшийся в моей голове, твердил мне, что все бессмысленно. Я перестала рисовать, заявив, что меня это больше не интересует. Я перестала помогать маме, сказав, что распарывать швы тяжело и что мое зрение, наверное, ослабло из-за полиомиелита. Я перестала ей читать, ссылаясь на то, что у меня болит горло. Я избегала ее взгляда, задумчивого и все понимающего.

Она ни в чем не была виновата, и я понимала, что веду себя глупо. Но я не хотела, чтобы она узнала правду. Я не хотела и дальше обижать ее словами из-за того, что она неосторожно поднесла зеркало и показала мне мою жизнь. Безусловно, я бы и сама однажды посмотрела в это зеркало — возможно, через неделю или месяц.

Но я этого не сделала. А она сделала, и из-за этого я была зла на нее.

Когда дважды в день мама поднимала одеяла и массажировала мои недееспособные ноги, делала упражнения, которые показала медсестра, я все это время смотрела в потолок. Она сгибала и выпрямляла мои ноги, сгибала и выпрямляла. Я знала, что все это бесполезно, но видела, что это помогало ей верить, будто она спасает мои ноги от атрофии. Ее губы были плотно сжаты, а ее пораженные артритом пальцы, которые, разумеется, болели больше обычного от дополнительной нагрузки, казалось, обретали новую силу.

Когда я попросила ее достать металлическую утку из-под кровати и с ее помощью мы справились с этим (я, конечно, пыталась сделать все от меня зависящее, чтобы приподнять ноги, раздражающе безжизненно тяжелые), я не могла смотреть на маму. Мне казалось, что я вижу сожаление на ее лице, фальшивую радость, будто ей совсем не противно убирать вонявшую утку. Мне показалось, что она готова делать это всю свою оставшуюся жизнь.

Со временем я снова вернулась на свою тахту в кухне, потому что тоскливая атмосфера моей спальни заставляла меня кричать от отчаяния. Я сказала, что мне стало лучше, и вернулась к старому распорядку, помогая маме и читая вслух, потому что это было лучше, чем лежать в одиночестве в своей комнате.

Не знаю, поняли ли родители, что внутри меня что-то изменилось или оборвалось. Они вели себя так же, как и всегда.

Когда отец возвращался к ужину, они с мамой садились за кухонным столом, с которого перед этим убиралась швейная машина и куча пиджаков, рукавов и карманов, а я ела свой ужин с подноса на коленях. Но теперь, вместо того чтобы давать Синнабар маленькие кусочки еды или участвовать в разговоре родителей, я просто молча смотрела на них. Смотрела на поседевшую голову отца, слегка склоненную над тарелкой, и след на его затылке, красную полоску, натертую тугим воротником его водительской формы. Ниже этого темного рубца на коже его шея выглядела как-то ранимо.

Мама неловко держала вилку и нож в своих распухших узловатых пальцах. Как и раньше, они говорили о незначительных событиях, местных сплетнях и ценах на свинину или чай. А еще они говорили о надвигающихся ужасах Первой мировой войны: возникли опасения, что наши ребята могут в скором времени стать солдатами. Но когда они пытались заговорить со мной и спрашивали, что бы я хотела почитать, или заводили бесполезный разговор о погоде, или рассказывали, кого из моих друзей они видели, я отвечала односложно или парой коротких фраз.

Они говорили так, будто мир остался тем же, что и до полиомиелита. До моего полиомиелита.

«Вы что, не видите? — хотелось крикнуть мне им. — Как вы можете притворяться, что ничего не изменилось? Как вы можете сидеть здесь, разговаривать и есть, словно это самый обычный день, такой же, как и раньше?»

Моя жизнь уже никогда не будет прежней. Я никогда не пробегусь с развевающимися за спиной волосами по нашей тихой дороге. Никогда не буду кататься на качелях на заднем дворе и взмывать ввысь, ощущая приятный поток воздуха и восхитительное головокружение, закрывая глаза и откидывая голову назад. Никогда не буду делать пируэты перед зеркалом в красивых туфлях на высоких каблуках. Никогда не буду прогуливаться по шумным улицам вместе с моими подругами, останавливаясь у витрин магазинов и мечтая о нашей дальнейшей жизни. И руки парней уже никогда не будут обвивать мое тело во время танца.

Я никогда не буду жить нормальной жизнью, а мои отец с матерью делают вид, что не думают об этом. Они делают вид, что не замечают того, что я сижу в углу кухни, как подпираемая со всех сторон кукла, и я сильно злилась на них за это.

Я знала, что они любят меня и делают все возможное, чтобы моя жизнь была как можно более радостной. Но мне ведь больше не на кого было злиться. Я не могла злиться на Бога — мне нужно было, чтобы Он был на моей стороне. А поэтому я тайно злилась на них всякий раз, когда они смеялись, всякий раз, когда смотрели на меня с улыбкой. Всякий раз, когда мама показывала мне какую-нибудь модель и спрашивала, не хочу ли я, чтобы она сшила мне новое платье. Всякий раз, когда отец брал один из моих рисунков и, стоя у окна, покачивал головой и говорил, что не знает, откуда у меня такой талант.

Не его похвалы, а сам процесс рисования доставлял мне удовольствие. Мне все больше нравилось ощущение кисточки в руке, то, как мягко краски ложились на плотную бумагу, то, что я могла создавать тень и свет, меняя силу надавливания кисточки. Мне нравилось воплощать задуманное, когда какой-либо образ перемещался из моего мозга посредством руки на чистый лист бумаги.

Еще я теперь получала хоть какое-то удовлетворение, когда поглаживала Синнабар. Я нашептывала ей что-то и прижимала к груди, как будто она была ребенком, а я — ее матерью. А вот еще одно «ты могла бы». Я никогда не буду убаюкивать своего собственного ребенка.

К концу того первого года я стала новой Сидонией — той, которая распрощалась со всеми надеждами и мечтами. Для меня они стали яркими мерцающими лампочками в деревянной коробке, плотно закрытой крышкой. И эта крышка была тяжелой и неподатливой, ее просто невозможно было сдвинуть.

 

Глава 3

Прошел еще один год, и понемногу все начало меняться. Я теперь уже могла сидеть без чьей-либо помощи и самостоятельно пересаживаться с кровати в инвалидное кресло. Это давало мне определенную свободу. Правда, я научилась переворачиваться и перетаскивать себя с кровати в кресло без чьей-либо помощи после многочисленных попыток и падений. Мне больше уже не нужно было ждать, когда придет мама и подаст мне горшок или выкупает меня, теперь я могла доехать до ванной и кухни сама. Могла есть за одним столом с родителями. В хорошую погоду папа или мама перевозили кресло через высокий дверной порог, и я могла сидеть на крыльце.

Благодаря всему этому улучшалось и мое настроение. Однажды теплым вечером я сидела на крыльце и смеялась над Синнабар, увидев, как она взвилась, напуганная большим сверчком, прыгнувшим на ее лапу. Родители подошли к дверному проему, и я рассказала им о Синнабар и сверчке.

Отец переступил порог, подошел, стал сзади меня и положил руку мне на плечо, слегка пожимая его.

— Первый раз слышим твой смех с тех пор, как… — сказал он и осекся, потом внезапно развернулся и направился в дом.

В этот миг я поняла, как сильно мои родители хотели увидеть и как ждали от меня самой простой человеческой реакции — смеха. Я поняла, как им необходимо, чтобы я улыбалась, говорила об обычных вещах, начала рисовать с вдохновением. Они хотели, чтобы я была счастлива.

Я понимала, сколько они сделали для меня. Мне уже исполнилось семнадцать лет. Даже если я никогда не смирюсь с тем, что уготовила мне судьба, я могу притвориться ради них, что все еще получаю удовольствие от жизни. Ведь я была по меньшей мере в долгу перед ними.

На следующий день я попросила маму научить меня пользоваться швейной машинкой, уверяя, что я могла бы помогать ей в работе, когда она устанет. Ее губы задрожали, и она поднесла к ним свои сильно искривленные пальцы. Неожиданно я заметила, что ее волосы стали абсолютно седыми. Когда это произошло?

Я снова взяла кисти для рисования и попросила маму принести из библиотеки книги по садоводству и ботанике.

А через несколько месяцев я поняла кое-что очень важное: то, что ты поначалу заставляешь себя делать, постепенно и незаметно может перерасти в привычку.

Как-то незаметно я стала петь вместе с мамой, когда мы сидели за кухонным столом. Теперь шила в основном я, поскольку руки у мамы очень болели, и доходы от этой сдельной работы даже позволяли нам немного откладывать. Она всегда сидела рядом со мной, наблюдая, как я левой рукой протягиваю ткань под иглу, а правой кручу колесо, и теперь уже она иногда читала для меня.

Мы говорили о Первой мировой войне, на которую как раз мобилизовали всех наших ребят, и она рассказывала мне о тех, кого я знала по школе, — о тех, кто попал под первую волну.

К концу второго года я доказала, что врач (и сестра Мария-Грегори) ошибались. Этому могло быть несколько причин: чересчур поспешный прогноз одного уставшего доктора; крепость и способность к самовосстановлению моего собственного организма; то, что моя мама не прекращала заниматься моими ногами; моя собственная решимость встать с этого ненавистного кресла, а возможно (всего лишь возможно, говорила себе я), все это произошло благодаря молитвам.

От лодыжек до бедер мои ноги поддерживали тяжелые металлические скобы. Они врезались в кожу, но предохраняли мои ноги от искривления. А с помощью костылей я могла уже подниматься с кресла. Сначала я могла только, сидя, протягивать ноги перед собой. Мои руки стали более сильными, накачанными, подмышки загрубели от того, что, когда я поднималась, то ими опиралась на костыли, но зато я была уже в состоянии пошевелить бедрами, а вес тела сейчас в основном приходился на ступни. Теперь моя правая нога была короче левой, и поэтому мне сделали прочные ботинки с одной подошвой толще другой. Конечно, это было пока всего лишь жалкое подобие ходьбы, но я снова могла стоять прямо и передвигаться, пусть и очень медленно.

Я стояла, я ходила. Мои молитвы были услышаны! Хотя холодный голос все еще жил во мне, никуда не делся. У меня было тело прежней Сидонии, но в душе я стала другой.

Жизнь тоже пошла по-другому. Мне не хотелось выходить со двора. Я не возобновила прежние дружеские связи, ведь теперь, спустя два года, в канун моего девятнадцатилетия, все девочки, с которыми я училась, уже закончили школу Сестер Святого Иисуса и Марии. Правда, ни Маргарет, ни Элис Энн не уехали в Нью-Йорк, как мы когда-то мечтали: Маргарет сейчас получала образование, чтобы стать учителем, как я слышала, а Элис Энн продавала шляпки в галантерейном магазине. Другие девочки пошли на курсы медсестер или машинисток, часть из них уже вышли замуж. Первая мировая война закончилась, и некоторые ребята возвратились в Олбани. Некоторые — нет.

Несмотря на то что теперь я получала огромное удовольствие от рисования и часами сидела за книгами по ботанике, я не закончила последний класс школы, хотя учителя предлагали мне сдать экзамен в присутствии наблюдателя. Я попросту потеряла интерес к выполнению школьных заданий. Кроме того, как я говорила себе, какая уж теперь разница? Я больше никогда не выйду в свет — и даже на главные улицы Олбани.

Мой отец был поражен, когда я сообщила ему, что не переживаю из-за невозможности получить высшее образование.

— Я не для того приехал в эту страну и чуть не умер во время путешествия в трюме того вонючего, зараженного холерой корабля, чтобы моя дочь отказывалась получить образование. Я бы все отдал за такую возможность… Разве ты не хочешь стать кем-то, Сидония? Ты могла бы научиться машинописи и работать в офисе. Или телефонным оператором. Или работать на швейной фабрике, в конце концов. Ведь ты и так уже высококлассная швея. Есть много профессий, где не нужно ходить или подолгу стоять. Мама гордилась бы тобой, если бы ты решила изучать коммерцию. Правда, мама? Ты бы гордилась ею?

Я взглянула на маму. Она не ответила, но на ее лице засветилась легкая обнадеживающая улыбка, ее искривленные пальцы теребили подол.

— Она могла бы стать кем угодно, — ответила она.

Я плотно сжала губы. Конечно, я не могла стать кем угодно. Я уже не была ребенком, но была калекой. Неужели она думала, что я все еще верю ей? Я открыла было рот, чтобы возразить ей, но отец снова заговорил:

— Конечно, пока ты еще не вышла замуж, — сказал он.

Я взглянула на него, сдвинув брови. Замуж? Да кто захочет жениться на мне, девушке в тяжелых черных ботинках с одной подошвой толще другой и с хромой волочащейся ногой?

— Нет, я не хочу работать на швейной фабрике, или быть секретарем, или телефонным оператором.

— Что же тогда тебе нравится? Разве у тебя нет какой-нибудь мечты? У всех молодых людей должна быть мечта. Лепреконы, замки, удача и смех; колыбельные, мечты и любовь на всю жизнь, — процитировал он. У него было столько фраз о жизни, столько бесполезных ирландских выражений!

Но я ничего не ответила, поднимая Синнабар и окуная свое лицо в густую медно-рыжую шерсть на ее шее.

Какая у меня была мечта?

— Я не одобряю твоего поведения, Сидония, — сказал он; я повернулась к нему лицом, отстранившись от Синнабар, и пристально посмотрела на него. — Пусть не так, как раньше, но ты можешь бывать где-нибудь. Нет причины не выходить за ворота. Я знаю, что у Элис Энн сегодня вечеринка. Когда я шел домой, то видел молодых людей, которые смеялись и болтали у нее на крыльце. Еще не слишком поздно. Почему бы тебе не пойти, Сидония? Я провожу тебя. Это неправильно, что ты сидишь дома за рисованием и книгами.

Естественно, меня не приглашала к себе Элис Энн, мы ведь не общались с ней почти два года. Но даже если бы меня попросили, мне было бы ужасно неловко за каждый шаг, сделанный моими ковыляющими ногами. Скобы громким лязгом возвестят о моем прибытии. Костыли заденут мебель или будут скользить по непокрытому ковром полу. Я совсем отстала от жизни и уже не знала, как общаться с людьми. Я не могла даже представить себя на вечеринке. Внезапно я почувствовала себя старше своих родителей. Мне уже никогда не будут интересны глупые шутки и пустая болтовня.

— Я просто не хочу, папа, — сказала я, отвернувшись.

— Не неси по жизни сожаление, как мешок за спиной, девочка моя, — сказал он мне вослед. — Есть много более несчастных, чем ты. Много. Тебе дан новый шанс. Не упусти его.

— Я знаю, — ответила я, настраиваясь на то, что он снова примется рассказывать о голоде в Ирландии, о множестве трупов, валяющихся повсюду, как бревна, о том, как кипятили свои последние лохмотья (все, что они оставили, чтобы укрыться), которые они ели просто для того, чтобы было что пожевать.

— Я знаю, — повторила я и, не выпуская Синнабар, вышла на задний двор; там я села на старые качели с кошкой в подоле и стала лениво раскачиваться взад и вперед, отталкиваясь своей более сильной ногой, вспоминая головокружение от взмывания высоко над землей. Сейчас не было никакого головокружения; я просто раскачивалась меньше чем на метр взад и вперед.

Я запрокинула голову и посмотрела на появившиеся на небе вечерние звезды. Надвигающаяся ночь была прохладной, и каждая звезда была, как острие ножа, суровой и колючей.

Это было начало наших с отцом многочисленных споров, продолжавшихся в течение нескольких последующих лет.

— Тебе следует бывать на людях, Сидония, — говорил он мне все чаще. — Что это за жизнь для молодой девушки — проводить все дни со стариками?

— Но мне это нравится, папа, — сказала я ему, и тогда это действительно было так.

Со временем я могла уже ходить, не волоча ноги. Я делала это медленно и неуклюже, конечно, опираясь на костыли и слегка изгибаясь в талии, но мои ноги все еще поддерживались скобами. В конце концов я сменила ненавистные костыли на трости. А затем, проносив скобы еще два года (мои ноги за это время стали сильнее), я сменила их на маленькие металлические подпорки для лодыжек, которые скрывали высокие кожаные ботинки. Моя левая нога почти совсем окрепла, но я все еще прихрамывала и волочила правую.

Раньше я испытывала неловкость из-за своего недуга и, как говорил мой отец, жалела себя до посинения. Но те чувства прошли, и теперь я смирилась со своей маленькой тихой жизнью. Она мне подходила. Соседи знали меня, поэтому никому ничего не нужно было объяснять. Я была Сидонией О'Шиа: я выжила после полиомиелита и помогала по дому своей матери, я выращивала многолетние растения, такие красивые, что проходившие мимо люди останавливались и с удовольствием рассматривали их.

Я любила наш маленький домик, который мы арендовали у наших соседей, мистера и миссис Барлоу. Для меня дом обладал человеческими качествами: пятно от воды на потолке моей спальни было похоже на лицо старушки с открытым смеющимся ртом; ветка липы, стучавшая в окно гостиной, скрипела, как мягкие подошвы туфель танцующих на песке; подвал, где зимой хранились картошка, лук и другие корнеплоды, имел сильный суглинистый запах.

Поскольку артрит у моей мамы прогрессировал, я взяла на себя все домашние обязанности. Я готовила еду, пекла что-нибудь, стирала, гладила и убирала в доме. Сдельной работы не стало после того, как на окраине Олбани построили новую швейную фабрику, и хотя я понимала, что доход нашей семьи уменьшился, все равно вздохнула с облегчением, потому что находила эту работу ужасно скучной. Я была рада, что у нас есть старая швейная машинка, ведь я могла шить одежду для себя, и пусть я иногда вынуждена была просить отца одолжить грузовик у мистера Барлоу, чтобы свозить меня в магазин за материей и швейными принадлежностями, зато мне не нужно было идти в магазин одежды, где я могла столкнуться с девушками, которых когда-то знала, — это могли быть как покупательницы, так и продавщицы.

Осенью я убирала в саду, сгребала опавшие и почерневшие от холода листья и сухую траву, освобождая землю от стеблей и корней растений, чтобы она отдохнула зимой. А еще я высаживала клубни и луковицы, которые давали побеги следующей весной. Зимой я изучала книги по садоводству, придумывала и зарисовала новый план сада, разбитого теперь и на переднем, и на заднем дворе. Как только весной сходил последний снег, я шла по выложенным галькой тропинкам, которые по моей просьбе выкладывал отец, и любовалась первыми крокусами и подснежниками, а чуть позже гиацинтами, тюльпанами и нарциссами, желая, чтобы взошли первые крошечные розовые ростки пионов, когда станет уже совсем тепло.

Летом я снова убеждала отца одолжить у мистера Барлоу грузовик, чтобы отвезти меня к болоту в окрестностях Пайн Буш, где я делала зарисовки флоры и фауны; позже я перерисовывала эти наброски уже акварелями.

Я оставалась верна своему обету отгонять нечистые помыслы, данному когда-то Господу в обмен на возможность ходить. По прошествии нескольких лет я поняла, что основная причина моего выздоровления — это сила моего собственного организма и решимость; но какая-то часть меня все еще оставалась в плену суеверий и твердила, что мне не стоит нарушать свое обещание, иначе я буду вынуждена поплатиться чем-то другим.

Я научилась усмирять желания моего тела, хоть это было и нелегко. Я хотела познать мужчину, ощутить ласку и любовь.

Я знала, что никогда никого не повстречаю, живя такой жизнью, и тем не менее не знала, как это изменить. Само собой разумеется, не могло случиться, чтобы какой-то мужчина когда-нибудь зашел в наш дом на Юнипер-роуд в поисках Сидонии О'Шиа.

Вскоре после моего двадцать третьего дня рождения мама заболела. Сначала это был бронхит, а затем он перешел в опасный вид воспаления легких, которое то вроде бы проходит, то вновь возвращается. Я ухаживала за ней, как она когда-то за мной, кормила ее, расчесывала волосы, мягко массировала ее руки и ступни, чтобы облегчить боль, усаживала на металлический горшок, накладывала мазь на грудь. Иногда, в те дни, когда ей было легче дышать, она еще пыталась петь свои французские песни хриплым низким голосом, и в такие минуты мы с отцом не могли даже смотреть друг на друга.

Отец снова перенес с веранды в кухню тахту, только теперь уже мама лежала на ней, подпираемая подушками. Она наблюдала, как я готовлю, и с особым удовольствием смотрела, как делаю выкройки и шью себе одежду.

После очередного обострения пневмонии доктор сказал нам, что мамина смерть — лишь вопрос времени; ее легких надолго не хватит.

Когда доктор ушел, мы с отцом просидели возле нее всю ночь. Отец говорил с ней, и, хотя она была не в состоянии ответить, по ее глазам было видно, что она все понимает. Ее грудь резко поднималась и опускалась, издавая звук, похожий на тот, который получается при комкании бумаги. Временами отец что-нибудь напевал, наклонившись к ее уху. А я — что делала я? Я ходила по их спальне взад и вперед, чувствуя, как мои легкие наполняются жидкостью, словно я тонула, как и моя мама. Было трудно унять тупую обжигающую боль в горле. Рот болел. Глаза болели.

А потом я поняла: мне нужно заплакать. Я не плакала восемь лет, с тех пор как рыдала в шестнадцать, узнав о последствиях полиомиелита.

Я уже разучилась плакать. У меня так сильно были напряжены глаза, губы, горло и даже грудь, что мне казалось: что-то должно вырваться наружу, а что-то — разорваться. Либо голова, либо сердце.

Я подошла к кровати и села возле мамы, подняв ее изувеченную руку. Вспомнила, как ее руки заботились обо мне и утешали меня. Потом я опустила ее руку на покрывало, но продолжала держать в своих руках. Я приоткрыла рот, пытаясь высвободить боль, гнездившуюся в горле. Но ничего не вышло, боль лишь усилилась.

Отец дотронулся до моей руки. Я посмотрела на него и, увидев слезы, легко текущие по его щекам, прошептала дрожащим голосом:

— Папа… — Так хотелось, чтобы он помог мне! Мама умирала, а о помощи просила я.

Он придвинул стул ближе и обнял меня за плечи.

— Поплачь, Сидония. Дождь слез необходим для сбора урожая понимания, — сказал он с каким-то подобием кривой улыбки. Еще одна его ирландская цитата, но сейчас мне это действительно было нужно.

— Папа, — снова произнесла я, чувствуя комок в горле. — Папа.

— Скажи ей. — Он кивнул в сторону мамы. — Скажи ей.

И тогда я поняла, что мне нужно сделать. Я легла рядом с мамой и положила голову ей на плечо. Так я пролежала довольно долгое время. Ее дыхание было мучительным и редким. Мое — учащенным и тяжелым.

Пока я лежала там, испытывая отчаянную потребность в слезах, я спрашивала себя, почему никогда не говорила маме, что люблю ее. Почему никогда не ценила все, что она сделала для меня, — не только когда была ребенком или когда лежала на кровати, не в силах позаботиться о себе, или даже позже, когда наконец выздоровела, насколько это было возможным, но все равно продолжала надеяться на нее? Почему никогда не говорила ей, что понимаю, как мои страдания и злость негативно отражались на ней? Или я просто предполагала, что она все поймет?

Я была ее чудом. У нее были надежды на меня — она надеялась, что я выйду в люди. Что не упущу свой шанс и выучусь чему-то новому. Что найду удовлетворение в работе, в помощи другим, в дружбе. Что я выйду замуж и у меня будут дети. Вместо этого я просто приняла все, что случилось со мной, и замкнулась в себе. Я была ее чудом, и все же я выросла нелюдимой и молчаливой.

Я не воспользовалась ни одним шансом.

Когда я начала шептать ей о том, что давно должна была сказать, мое горло расслабилось. И я наконец заплакала. Я плакала и все шептала ей что-то, пока она не умерла, — это случилось сразу после полуночи.

После этого я уже не могла перестать плакать.

Отец и я скорбели по-разному: меня то и дело сотрясали неконтролируемые рыдания, которые я пыталась заглушить, укрывшись в своей комнате, где устроившаяся в углу кровати Синнабар спокойно наблюдала за мной. Отец скорбел в тишине, часто сидя на ступеньках на заднем дворе, просто уставившись в забор. Однажды, когда я вышла и села возле него, он сказал так, будто я прервала его на средине мысли:

— Знаешь, она хотела стать дизайнером одежды. Но вместо этого она вышла за меня замуж, бросила свой дом и все, что имела.

Он поднял со ступенек щепку и начал изучать ее, будто внутри нее что-то находилось. Я никогда не знала об этой ее мечте.

— Ты так похожа на нее, Сидония. Нежная, и одаренная, и решительная.

Похоже, теперь любая мелочь могла вызвать у меня слезы. Я плакала, заметив, как красиво солнце высвечивает лишенные слуха уши Синнабар. Я плакала, когда видела молодую пару, проходившую мимо нашей подъездной дороги с детской коляской. Плакала, когда находила маленький скелет птенца в разбитой скорлупе под липой. Плакала, когда у нас заканчивалась мука.

Я плакала ежедневно на протяжении трех месяцев. Плакала через день на протяжении следующий двух месяцев. Плакала раз в неделю еще два месяца, а потом через неделю и в конце концов перестала плакать — так прошел год.

Мой отец был ирландцем с красивым мелодичным голосом, но он разговаривал все меньше и меньше после смерти мамы. Нам было легко друг с другом. Мы с папой завели новый порядок, который подходил нам обоим. Мы ходили по дому, как два отдельных клуба дыма, никогда не касаясь друг друга и все же как-то гармонично существуя рядом. Каждый вечер после ужина мы читали — ежедневную прессу и книги. Я продолжала читать романы, а он — биографии и исторические книги. Иногда мы обсуждали прочитанное, комментировали какие-то новости или особенно впечатлившие эпизоды в читаемых нами книгах.

Все, что у нас с ним осталось, были мы сами.

Мамина смерть отразилась на отце не только эмоционально, но и физически. Казалось, он стал ниже ростом и еще более скованным в движениях. А потом — случилось ли это непроизвольно или у него было что-то с глазами, а может, и с очками — вскоре стало очевидно, что его зрение стало слишком слабым, чтобы он мог продолжать работать шофером. Первый незначительный инцидент — это когда он просто зацепил фонарный столб, пытаясь припарковать дорогой блестящий автомобиль своего начальника, но вскоре после этого он, хоть и несильно, врезался передом машины в закрытую дверь гаража.

После этого начальник сказал, что не может оставить его на этой работе. Отец все понял. Что хорошего — иметь водителя, с которым ездить небезопасно? Но его шеф был добрым человеком и сожалел, что моему отцу приходится уходить, поэтому неожиданно выдал ему выходное пособие. А поскольку мы жили экономно, то нам этого хватило надолго.

Отец любил водить автомобиль, у него у самого был «форд» модели 1910 года. Он говорил, что в Америке считалось явным признаком успешной жизни, если у тебя были участок земли и автомобиль. Но даже несмотря на тяжкий труд и скромный образ жизни мои родители так никогда и не смогли купить участок земли или дом, а отец часто повторял, как хорошо, что Майк и Нора — мистер и миссис Барлоу — разрешили нам и дальше жить в этом доме и так мало платить за его аренду. И тем не менее, когда он еще работал, он купил на аукционе «Модэл Ти», уже не на ходу, но у нас никогда не находилось средств на ремонт двигателя. Отец еще долго тешил себя надеждой, что однажды проедется на этом автомобиле, но этого так и не произошло, а к тому времени, когда у отца ухудшилось зрение, он уже давно смирился с тем, что никогда не сядет за руль своей «Модэл Ти». Но все равно он хранил автомобиль в сарае за нашим домом и каждую субботу при хорошей погоде вымывал, начиная с капота и заканчивая узкими шинами. Иногда по вечерам он садился в машину и курил свою трубку; я тоже порой забиралась в нее, а в летние месяцы читала там. Было что-то успокаивающее в ее гладком деревянном руле и теплых кожаных сиденьях.

Как-то раз отец принес домой из парикмахерской старый экземпляр журнала «Век мотора». Он начал говорить о своей любви к машинам; впервые за долгое время я видела его таким восторженным, поэтому когда я в следующий раз пошла за покупками, то купила ему последний номер «Века мотора», и мы просматривали его вместе, сидя на диване. Не знаю почему, но мне нравилось смотреть на фото только что выпущенных красивых и гладких новых автомобилей.

А потом он нашел на заброшенном участке земли эмблему с капота «Бойсе Мотор Метер» и отполировал до блеска. Еще через несколько недель он пришел домой с термометром, измеряющим температуру радиатора «Бойсе Мотор Метер», на который он наткнулся в магазине подержанных товаров. Теперь это стало нашим хобби: по субботам с утра мы с ним отправлялись в Олбани на поиски блестящих эмблем «Бойсе» и решеток радиаторов, а иногда выписывали их наложенным платежом. Наша коллекция росла. Раз в месяц я торжественно доставала их все из соснового шкафчика в гостиной, натирала и расставляла на кухонном столе. Отец сидел и наблюдал за этим с другой стороны стола, иногда беря в руки и пристально изучая одну из эмблем.

Мы вместе ездили на аукционы, просто для того, чтобы ощутить волнение при виде такого количества автомобилей и выставленных на них безумных цен. А еще мы снова начали смеяться.

Шли годы. Сезоны сменяли один другой, и мы с отцом оба становились старше. Так продолжалось до конца марта 1928 года, когда с востока принесло снег с дождем и все, что я знала, исчезло навсегда.

 

Глава 4

Пока я ждала у стойки отеля «Континенталь» в Танжере, чтобы получить ключ от своей комнаты, я поняла, что американец с парома очень точно описал этот отель: постояльцы были одеты по последней моде, их гардероб был тщательно продуман, и сам отель был очень красив — в его интерьере сочетались европейские и арабские мотивы. Я перевела взгляд на тарелку, висевшую на стене возле стойки. На ней было написано, что муж королевы Виктории Альфред был первым клиентом отеля. Когда я провела пальцами по тарелке, то снова заметила слой грязи под своими ногтями. Комнату мне показал молодой парень в красно-коричневой феске, вытершейся по краю, а кисточка была немного неровной. Поставив мои чемоданы, он кивнул и широко улыбнулся.

— Омар, — сказал он, похлопывая себя по груди. — Омар.

Я положила в его руку несколько сантимов.

— Спасибо, Омар. Куда можно сходить перекусить в это время дня? — спросила я его. Пристально глядя на мои губы (так иногда делают, когда пытаются понять сказанное на языке, который не совсем хорошо знают), он продолжал кивать. — Mange, — сказала я, прикасаясь пальцами к губам.

— A, oui. Внизу, мадам, внизу, — сказал он и направился к выходу, продолжая кивать и улыбаться. Неожиданно улыбка сошла с его лица. — Но, пожалуйста, мадам, не ходить на крышу, — добавил он на ломаном французском. — Крыша плохая.

— Oui, Омар, — ответила я. — Я не пойду на крышу.

Когда он вышел, я подошла к узким окнам. Отсюда были видны порт и пролив, в котором смешивались воды Средиземного моря и Атлантического океана. Пролив был, наверное, всего лишь восемь миль шириной, но он разделял два континента, да еще океан и море. И, казалось, сам Танжер находился где-то между европейской Испанией и африканским Марокко.

Я передернула плечами, отгоняя меланхолию и непонятный озноб: ветерок, врывавшийся через открытое окно, был ласков и пах морем. Уединение казалось странным и непривычным, и хоть я не любила скопления людей и избегала ситуаций, когда мне пришлось бы участвовать в пустых, никому не нужных разговорах, сейчас мне не хотелось сидеть в комнате одной. И, что более важно, мне просто необходимо было узнать у кого-нибудь об аренде автомобиля и найти водителя, который смог бы отвезти меня в Марракеш.

Я спустилась по винтовой лестнице в вестибюль и вспомнила о кафе, когда мимо него проходила. Перед дверью в зал я засомневалась, и прежнее ощущение дискомфорта, испытываемое при встрече с незнакомыми людьми, усилилось, как только я осмотрела темное помещение. За столиками сидели люди; в углу что-то обсуждали, возле барной стойки громко смеялись. Я сделала глубокий вдох и вошла.

Никогда прежде я не бывала в кафе-барах. Я села за один из маленьких круглых столиков. Почти сразу же ко мне подошел мужчина в коротком белом пиджаке, поставил на стол поднос со стаканом красноватого напитка и маленький графин, на вид с газированной водой. Даже при тусклом свете, который проникал сквозь высокие полуприоткрытые ставни, я смогла рассмотреть в воде трех каких-то черных насекомых.

— Non, non, месье, — сказала я, качая головой, хотя как раз планировала заказать минеральную воду.

— Кампари, мадам, — твердо сказал он, будто я спрашивала у него, что это, или ожидала, что он нальет мне его.

Он протянул мне листок и указал на строку, и, вместо того чтобы спорить, я написала свое имя. Затем он ушел. Я уставилась на воду, наблюдая, как насекомые пытаются выбраться из графина. Одно уже почти выбралось, отчаянно цепляясь за стекло, в то время как два других медленно барахтались там, будто вода была чем-то вроде патоки. Безусловно, все три в скором времени погибнут.

Никто не замечал меня и, стараясь показать, что это привычная для меня обстановка, я глубоко вздохнула, откинулась на спинку стула и сделала маленький глоток кампари. Тот оказался очень горьким, да еще и с каким-то лекарственным привкусом. Я подумала, что этот вкус был бы не таким сильным, если бы туда добавили газированной воды. Но я не знала, что делать с насекомыми. По графину пробежала тень — это какая-то женщина прошла мимо моего столика. Походка у нее была легкая, хотя шаг довольно широкий. На ее ногах были кожаные туфли на плоской подошве, одета она была в рубашку, больше похожую на мужскую, и простую юбку. Волосы у нее были коротко острижены и вились на затылке. Она посмотрела на меня и сразу же отвернулась. Я наблюдала за тем, как она подошла к столику и присоединилась к сидевшим там людям — женщине и троим мужчинам. Они бурно поприветствовали ее.

Эта женщина явно знала, где можно взять напрокат автомобиль. Я провела кончиками пальцев по губам — они горели от кампари. Поднявшись со своего стула, я направилась к этой компании и, лишь подойдя ближе, увидела, что все они повернулись и смотрят на меня. Я споткнулась, зацепившись за толстый ковер, потому что свет в это помещение с высоким потолком проникал только из арочных окон. Воцарилась тишина; я остановилась возле худощавой женщины.

— Простите, — еле выговорила я.

— Да? — В том, как она держалась, было что-то враждебное.

Она открыто рассматривала мои волосы и лицо, потом ее взгляд задержался на шраме на моей щеке, и я едва подавила желание прикрыть его рукой.

— Я… Я совсем недавно приехала в Танжер. Фактически всего несколько часов назад. И мне нужно взять напрокат автомобиль. Я подумала, что, может быть, вы могли бы мне помочь.

Пока я говорила это, поведение женщины изменилось.

— Что ж, привет, — сказала она, протягивая руку, словно мы были мужчинами.

Я в ответ протянула ей руку; у нее была на удивление сильная и крупная рука. Женщина сильно сжала мои пальцы, так что мне стало больно от такого неожиданного рукопожатия, но сразу же ослабила хватку.

— Элизабет Панди, — представилась она и добавила: — Я из Ньюпорта, штат Мэн. А ты?

— Я Сидония О'Шиа.

— О'Шиа. Хм. Это те О'Шиа, что из Бостона? Я знала старика Робби. И его дочь Пайпер.

— Нет. Нет, — повторила я, качая головой. — Я из Олбани. — Я запнулась на последнем слове, чувствуя, что все взгляды устремлены на меня. Мой лоб стал влажным.

Теперь она улыбалась. Верхняя губа у нее была немного вздернутая и открывала десны.

— А, Нью-Йорк. Я бы… — Она смолкла. — Послушай, когда я впервые увидела тебя, то подумала, что ты француженка. Ты… — Она снова замолчала.

Я знала, почему она так подумала. Но то, как она разговаривала, ее тон дали мне понять, что будет лучше не сообщать ей о корнях моей матери.

— Присоединяйся к нам. Ну, чего тебе налить?

— О, я уже выпила бокал, спасибо… — Я обернулась и посмотрела на свой столик. — Кампари. — Я снова прикоснулась к горящим губам. — Хотя я и не заказывала его.

Она понимающе кивнула.

— Не знаю, почему эти проклятые мальчишки думают, что каждый иностранец в Танжере пьет кампари. Присоединяйся и отведай нормальной выпивки вместе с нами. — Она, вскинув подбородок, посмотрела на одного из мужчин, который сразу же поднялся и придвинул стул от соседнего столика. Элизабет Панди, вне всяких сомнений, была женщиной, указывающей другим, что следует делать.

— Я… — Я оглянулась на входную дверь.

Как бы мне уйти, не показавшись невежливой? Эти уверенные в себе мужчины и женщины заставляли меня чувствовать себя неловко, один их вид напоминал мне, что мы совсем разные люди, что я не приспособлена к жизни.

— Я действительно… Я надеюсь взять напрокат автомобиль в самое ближайшее время. С водителем, конечно. Я просто хотела узнать, может быть, вам известно, как это можно сделать. Мне нужно добраться до Марракеша. Мне сказали… — я вспомнила об американце, — что лучше ехать через Рабат.

Элизабет Панди перебила меня, замахав рукой.

— Марракеш? Не глупи. Я уверена, что там нечего смотреть. Садись же, — потребовала она, — выпей чего-нибудь. Маркус, закажи мисс О'Шиа виски. Разве это не замечательно — избавиться от скучных запретов, оставить их дома? Как это глупо — все время сдерживать себя. Так утомительно!

Казалось, для нее была естественна эта грубоватая манера поведения. Эта мисс (или это была миссис?) Панди, пока я усаживалась на стул, опустила глаза.

— Ты вывихнула лодыжку на этих ужасных улицах? Я заметила, что ты сильно хромаешь.

— Нет, — ответила я. — Нет. Это… — Я замолчала, не зная, как продолжить.

— Ладно, не обращай на меня внимания, садись, в ногах правды нет. Смотри, вот и твоя выпивка!

Элизабет Панди представила меня мужчинам и женщине, но единственное имя, которое я запомнила, — это Маркус. Его зачесанные назад волосы блестели, у них был неестественный темно-красный оттенок. Вся компания, включая Элизабет, была в разной степени опьянения, и по тому, как свободно они общались друг с другом, было видно, что это для них обычное дело.

Один из мужчин спросил, какую комнату мне дали, а вторая женщина — в короткой плиссированной юбке и полосатом свитере, с такой же прической, как у Элизабет, — перебив его, спросила требовательным тоном, как долго я планирую остаться здесь. Разговор за столом в это время зашел о другом, и я не стала отвечать. Передо мной поставили стакан; сделав небольшой глоток, я решила, что это более приятная вещь, чем кампари, и стала потихоньку потягивать напиток.

Разговоры и смех становились все громче и через некоторое время превратились в пустую болтовню, прерываемую диким гоготом. У меня сильно стучало в висках, и в конце концов, когда я поняла, что мой стакан пуст, я встала, чтобы уйти.

Алкоголь ударил мне в голову; я не привыкла к этому и на миг почувствовала себя так, будто снова оказалась в море во время небольшого шторма, а ноги стали такими тяжелыми, что я едва их передвигала.

Элизабет схватила меня за запястье.

— Не уходи. Мы еще ничего о тебе не узнали. Всегда хорошо, когда есть приток свежей крови из дома, — сказала она и беззвучно засмеялась, а мне это напомнило зевоту некоторых крупных африканских животных.

Я снова села, отчасти из-за того, что Элизабет потянула меня за руку, и отчасти из-за страха упасть.

— Ну? — требовательно произнесла она. — Что привело тебя в Танжер? Никто не приезжает в Танжер без какой-то истории. — Снова этот открытый рот. Скопившаяся между зубами слюна. Остальные тоже засмеялись, слишком громко, слишком громко.

— Простите? — отозвалась я; меня неожиданно охватила паника, когда все взгляды устремились в мою сторону.

— Да-да! — подхватил Маркус. — Какова же ваша история, миссис О'Маллей?

— О'Шиа. И мисс. Мисс О'Шиа, — сказала я ему.

Он вряд ли обратил внимание на мое уточнение.

— Ну же! Что привело вас в Танжер?

Я посмотрела на него, потом снова на Элизабет. Остальные лица мне виделись теперь как бледные овалы и перевернутые треугольники.

— Я направляюсь в Марракеш.

— Я же говорила тебе, милочка, что это абсурд. Незачем уезжать отсюда. Оставайся здесь; в Танжере все смешалось в настоящее время, но в этом определенно есть своя интрига. Или, по крайней мере, поезжай в Касабланку, — сказала Элизабет. — Сейчас Марракеш… ну, это как бы аванпост. Ничего интересного, даю слово, — заявила она. — Хотя… Кто это был — Матисс, кажется? Это он работал там несколько лет назад? Есть же такие странные творческие натуры — художники, писатели и тому подобное, которые находят вдохновение вдали от цивилизации. Но вообще-то в Танжере гораздо больше развлечений. Здесь есть все — впрочем, как и ты можешь быть здесь всем. — В этот момент раздался чей-то шепот. — Ну и что с того, что он такой неуправляемый?

Все остальные поддержали ее громкими возгласами в знак согласия.

— Нет, мне нужно. Я… — Я смолкла. В моментально воцарившейся тишине Маркус щелкнул пальцами, и появился парень с подносом. Маркус прошептал что-то ему на ухо. — Я ищу кое-кого. В Марракеше, — зачем-то сообщила я.

— А, понятно, — сказала Элизабет, сделав бровь дугой. — Уехал и бросил тебя, да? Может быть, он шпион. Он шпион, мисс О'Шиа? Страна наводнена ими, ты же знаешь. Шпионы и доносчики. Каждый следит за кем-то или высматривает что-то.

Я резко встала, оттолкнув стул, так что тот ударил в бедро проходившего мимо официанта, который издал удивленный возглас, но прошел дальше.

— Нет-нет. Он не шпион. И не…

— Доносчик, милочка. Знаешь, эти бесчисленные торговцы, которые не оставляют тебя в покое. Танжерцы довольно нахальны. Каждый чего-то хочет от тебя, — твердила она. — Но мы должны стоять на своем.

— Да, — сказала я. — Ну что ж, спасибо за выпивку, — добавила я и сразу же вышла из кафе, чувствуя, что все смотрят, как я хромаю, — сильнее, конечно, из-за незнакомого ощущения после выпитого спиртного на пустой желудок.

Я лежала на кровати в прохладном полумраке, в голове все плыло после виски, и я была раздосадована из-за того, что по-дурацки ушла от Элизабет Панди и ее друзей. Я не понимала, ни как относиться к их легким панибратским отношениям, ни как можно вести светский разговор так непринужденно.

Я вспомнила, как еще совсем недавно стояла на палубе корабля, увозившего меня из Нью-Йорка в Марсель, и сейчас меня одолевало подобное чувство. Мне понадобились все мои душевные и физические силы, чтобы оставаться невозмутимой, пока я ждала отправления корабля. Я смотрела на толпу внизу, машущую руками, улыбающуюся и выкрикивающую «bon voyage» и «счастливого путешествия» тем, кто, как и я, отплывал за границу. Я заметила несколько угрюмых людей в толпе: женщину с носовым платком у рта, молодых парня и девушку, которые поддерживали друг друга, наблюдая, сдвинув брови, за несколькими плачущими детьми. Но в целом атмосфера в порту и на корабле была скорее радостная, даже праздничная в предвкушении волнительных приключений.

Меня же, когда я стояла на той деревянной палубе и наблюдала за удаляющимися лицами провожающих, охватила невероятная паника. Я никогда даже не мечтала ступить на борт корабля. Никогда не думала уезжать из Америки. Я никогда не покидала штат Нью-Йорк. Мне было тридцать лет, а я волновалась так, словно, будучи ребенком, первый раз пошла в школу.

Паника внезапно переросла в страх. Пространство между кораблем и портом зияло как бездна. У меня было ощущение потери, потери всего, что я знала, всего, что было так знакомо. Но я понимала, что мне нужно уехать.

Корабль медленно удалялся от порта, я еще видела машущие руки и открытые рты, но звуки постепенно стихали. Мое сердце стало биться ровнее. Неожиданно я почувствовала, что возле меня кто-то стоит, — это была пожилая женщина в пожелтевших вязаных перчатках, она держалась за перила.

— Вы первый раз в море? — спросила она меня на ломаном английском, и я удивилась: неужели все, что я чувствовала, было так явно написано на моем лице?

— Oui, — ответила я, распознав ее акцент. — La premiere fois.

Она улыбнулась, показывая большие плохо сохранившиеся зубы.

— О, вы говорите по-французски, хотя, конечно, это не мой французский. Париж — мой дом, — сказала она. — Вы едете в Париж из Марселя?

Я покачала головой, но не сообщила, куда направляюсь. Я видела, как она смотрит на перила, на мои руки без перчаток.

— У вас семья во Франции?

Я снова покачала головой.

— Значит, вы едете на встречу с возлюбленным? — спросила она, лукаво улыбнувшись.

На это я лишь моргнула и открыла было рот, но не нашлась что сказать.

Она кивнула, явно довольная собой.

— Понимаю. Да, вы встречаетесь с любимым.

Я посмотрела на нее и, сама себе удивляясь, сказала:

— В общем да. Я отправилась в путешествие, чтобы… найти кое-кого.

Женщина кивнула, изучая меня. Ее взгляд задержался на моей щеке, затем спустился на мою фигуру. В то утро, дрожащими руками причесываясь перед зеркалом, я заметила незнакомую пустоту на своем лице.

— Ах! La passion grande. Конечно, милочка. Женщина всегда должна отдаваться своим чувствам. Я сама пережила несколько больших и страстных увлечений.

Теперь ее улыбка стала шаловливой — она наклонила голову, глядя на меня исподлобья. Несмотря на то что пудра скопилась в глубоких морщинах вокруг ее глаз и тонкие губы открывали ряд ее зубов, я поняла, что она действительно в молодости привлекала внимание мужчин. И, безусловно, она была страстной натурой.

Конечно, она понимала, что я не из таких женщин.

Я вежливо улыбнулась ей, извинилась и направилась в свою каюту, не став ждать, когда Америка — мой дом — станет совсем маленькой, а потом и вовсе исчезнет.

Я не выходила из своей тесной каюты большую часть недельного плавания, поскольку не очень хорошо себя чувствовала, чтобы много есть или даже просто ходить по палубе, а также не хотела ни с кем разговаривать, боясь, что, если я опять столкнусь с той дамой, она вынудит меня ответить на все ее вопросы. А у меня самой не было ответов, только вопросы.

В моей каюте стояло уже несколько подносов с принесенной мне незамысловатой едой, я коротала время, поочередно пытаясь то спать, то читать. Но ни то ни другое мне не удавалось: я была слишком обеспокоена, чтобы крепко заснуть или сконцентрироваться на тексте.

Я испытала глубокое облегчение, когда мы причалили в порту Марселя. Просто я дала себе обещание, что если пересеку Атлантический океан, то назад дороги уже не будет. Только не после того, как я преодолела такое расстояние, говорила я себе. Я не имела права даже думать об отчаянии.

Но сейчас, в Танжере, мне не хотелось вспоминать о Марселе и о том, что там произошло. Я просто не могла.

Резко поднявшись, я на секунду сжала пальцами виски. Затем налила в стакан воды из бутылки, стоявшей на туалетном столике, выпила ее и, несмотря на предостережение парня, вышла в коридор в поисках лестницы на крышу. Мне хотелось посмотреть на Танжер сверху, ведь я видела его, будучи нездоровой, и не понимала, куда еду. К тому же от порта мы ехали по узким улицам, и создавалось впечатление, будто я смотрю на этот новый для меня мир через длинный тоннель. У меня, наверное, был такой же зашоренный взгляд, как у осла, который тянет повозку, не в состоянии смотреть ни налево, ни направо, а только перед собой.

Я нашла лестницу в конце холла — на нее вела дверь, закрытая на обычный засов. Ступени были крутыми и без перил, что обычно представляло для меня сложность, но, тем не менее, я поднялась на крышу, благодарная, что проход был таким узким и я могла помогать себе, упираясь руками в стены. Откуда-то сильно воняло нечистотами, но когда я взобралась наверх и ступила под ослепляющий свет, темнота и неприятный запах исчезли и я почувствовала запах моря.

Подъем вызвал у меня одышку, и я вынуждена была восстановить дыхание, согнувшись и уперев руки в бедра. Но когда я выпрямилась, то открывшийся вид снова заставил меня задержать дыхание. По одну сторону от меня простиралось переливающееся на солнце море, а обернувшись, я увидела горы. Прославленный Эр-Риф! Заходящее солнце окрашивало его в кроваво-красный цвет.

Я стояла одна под сладким бризом посреди Танжера с его ослепительно белыми при вечернем свете зданиями. Незнакомые пышные широколистные деревья, так же как и пальмы, пестрели разными оттенками зеленого. Такая яркость цветов, игра света заставили меня вспомнить о самых выдающихся картинах — это был не просто синий, или красный, или желтый, или зеленый цвет, но лазурный, индиго, кроваво-красный и малиновый, янтарный и шафрановый, цвет морской волны, или лайма, или оливковый.

У меня разболелась нога; я стала искать место, где можно было бы присесть, но не было ничего подходящего, никакого ограждения. Тогда я поняла, почему парень предостерегал меня: один неосторожный шаг мог привести к беде. Может быть, уже кто-то (возможно, из компании Элизабет Панди) пришел сюда, выпив слишком много спиртного, и разбился насмерть?

Я закрыла глаза, а затем, вздрогнув, снова открыла. Мне вспомнился Пайн Буш, пустырь в нескольких милях от моего дома, близлежащее озеро, да и вообще окрестности Олбани. В тех местах я провела много времени, гуляя и зарисовывая растения и красивые виды. Я подумала о своих акварелях, папоротнике приглушенно-зеленого цвета, утонченных бледно-лиловых оттенках вероники, смущенно склонившемся розовом венерином башмачке, сдержанной ариземе. Но то, что я увидела здесь… Я знала, что с помощью моих красок в коробке, спрятанной на полке спальни в моем маленьком доме за океаном, я никогда не смогу передать такие цвета.

Когда боль в ноге уменьшилась, я медленно прошла к дальнему концу крыши и посмотрела вниз, на темные лабиринты улиц и, конечно же, на медину, самую старую часть города. Там бродили толпы людей, словно безумные; слышались возгласы, крики ослов, собачий лай и изредка верблюжий рев.

А затем раздался звук, которого я никогда раньше не слышала, — высокий и увлекающий за собой голос, доносившийся откуда-то сзади. Я повернулась, чтобы посмотреть на шпиль минарета, зная, что это муэдзин призывает мусульман к вечерней молитве. Неожиданно к нему присоединился еще один голос, затем еще один — это призывали голоса с разных минаретов во всем Танжере. А я стояла на крыше, слушая звонкие монотонные фразы, которые звучали для меня как «Аллах Акбар», и смотрела на окрашенные в алый цвет горы.

Слышал ли Этьен такие же звуки? Смотрел ли на небо, на горы, на море? Думал ли он обо мне в тот одинокий час, как я о нем?

Я вынуждена была закрыть глаза.

Когда гул голосов стих и воцарилась неожиданная тишина, я открыла глаза и почувствовала, что эти незнакомые молитвы каким-то образом проникли внутрь меня. Я машинально перекрестилась.

А потом я стала спускаться по узкой вонючей лестнице. Я была ужасно голодна, поэтому направилась через вестибюль к кафе. По смеху и возбужденным голосам стало понятно, что Элизабет и ее друзья все еще там. После увиденной мной удивительной красоты кафе казалось мрачным и грязным, бесформенным и бесцветным. Я почувствовала, что, как и молитва, увиденные краски проникли в меня; как только я вошла в дверь, Элизабет, Маркус и все остальные прекратили пить и болтать, сразу же затихли и с удивлением уставились на меня. За недолгое время, проведенное на крыше, я почувствовала, что стала частью пестрого Танжера, его отголоском и оттенком.

Но когда я шла через зал, никто не повернулся, никто не прореагировал. Я вышла на просторную террасу с деревянной мебелью и тихо покачивающимися пальмами в горшках, откуда открывался вид на гавань. Кроме меня здесь никого не было. Я заказала чайничек зеленого чая с бастилой, которая, как объяснил официант, была начинена мясом какой-то птицы — я не смогла понять, то ли куропатки, то ли голубя, — с добавлением риса и измельченных яиц. В ожидании заказа я положила голову на высокую спинку стула, слушая отдаленные приглушенные обрывки фраз, произнесенных на незнакомых языках, воркование голубей где-то поблизости, даже мягкий шелест пальмовых ветвей, колышущихся под теплым вечерним бризом. Он был прекрасен, Танжер, хотя, как я знала из книг и от эксцентричной Элизабет Панди, также опасен и неуправляем. Этот свободный порт не подчинялся ни одной из стран. Я устала, но зато преодолела равнодушие, что уже было похвально. Но я не буду — не смогу — останавливаться для отдыха в Танжере. Я выпрямилась и встряхнулась, чтобы не поддаться подступающей слабости. Завтра я отправлюсь на поиски водителя, который отвезет меня в Рабат, как советовал американец с парома.

Поставив передо мной поднос, официант взял небольшой медный чайник. Подняв его высоко над маленьким разрисованным стаканом в серебряном подстаканнике, он налил чай — в стакан ударила густая янтарная струя. Я думала, что с такой высоты чай будет разбрызгиваться из стакана, но официант наполнил его доверху, пока не образовалась пенка, не расплескав ни капли. Затем он вылил все обратно в чайник и снова налил — этот процесс он повторил трижды. Наконец он поставил чайник, поднял стакан обеими руками и протянул мне, слегка поклонившись.

— Tres chaud, мадам, — сказал он. — Подождите, пожалуйста. Пусть остынет.

Я кивнула и, держа стакан за серебряный подстаканник, поднесла его к губам. Аромат мяты забивал остальные запахи. Я сделала маленький глоток — чай оказался очень сладким, я такого еще никогда не пила, но он был просто бесподобен.

Я подумала о доме на окраине Олбани. О моем саде и о тишине, царящей там в вечернее время. Если я не решалась выйти за ворота на Юнипер-роуд, в течение долгих дней я никого не видела и ни с кем не разговаривала. Я вспомнила длинные зимние ночи. Сейчас все это было так далеко! Это и правда было далеко, географически, конечно. Но дело было не только в расстоянии. Дело было еще и в том, что произошло со мной с тех пор, после тех бесконечных тихих дней, когда я считала, что моя жизнь всегда будет протекать именно так. Ведь тогда моя жизнь состояла как бы из небольших, определенной формы кусочков большого, но, по сути, простого пазла. Тогда я была уверена, что всегда найду место каждому отдельному маленькому пазлу.

 

Глава 5

Это было двумя годами ранее — в 1928-м, когда мой отец получил письмо от адвоката.

— Прочти его мне, дорогая, — сказал он, явно волнуясь. — Даже представить не могу, что я сделал не так.

— Это не означает ничего плохого, папа, — сказала я, разворачивая письмо и просматривая его.

— Тогда скажи скорее, о чем там говорится?

Я посмотрела на него.

— Папа, мистер Хардинг умер.

— Что ж! — Отец, сидевший за кухонным столом, вздохнул. — Бедная добрая душа, я знал, что он уже некоторое время болел.

Мистер Хардинг был его последним работодателем и оказал ему помощь, когда вынужден был уволить моего отца, проработавшего на него четырнадцать лет.

— И о чем же пишет мне адвокат? — спросил он.

Я облизнула губы от нетерпения. Конечно, мне было жаль, что мистер Хардинг умер, но ему было уже девяносто два года.

— Ты же помнишь его автомобиль, — сказала я.

— Какой именно? Потому что у него их был целый автопарк, — уточнил отец.

— Папа, тот, который ты больше всего любил водить. Ты всегда рассказывал о нем.

Он поднял голову и улыбнулся.

— Ах да! Чудесный «Силвер Гост», это он? Настоящий красавец. Водить его было словно плыть на облаке.

Я прекрасно знала о модели «роллс-ройса» 1921 года с британским правосторонним рулем, кожаной откидной крышей, фарами в форме цилиндра и трубчатыми бамперами.

— Длинный гладкий белый корпус с красно-коричневой отделкой, — продолжил отец, расплываясь в улыбке. Он поднял свою трубку и постучал ею по пепельнице, вытряхивая комок недокуренного табака. — Я и вправду любил водить эту прелесть, — сказал он.

— Папа! — Я встала, не в силах больше сдерживать улыбку. — Мистер Хардинг оставил его тебе. Это указано в его завещании, папа. Автомобиль теперь твой. — Мой голос стал громче от волнения.

Но отец оставался очень спокойным, когда я сказала это. Я ждала чего-то — восклицания, взрыва смеха, еще чего-нибудь, но он не двигался.

— Папа, разве ты не счастлив? Ты же сам только что сказал…

Он кивнул.

— Знаю, девочка моя. Да, я это сказал.

— Тогда почему же ты…

Он снова перебил меня:

— Теперь слишком поздно, Сидония. Прошло время, когда я мог быть владельцем автомобиля. Ты же знаешь, что теперь я не могу доверять своим глазам.

— Ты все еще можешь водить его в дневное время, при ярком свете, — возразила я.

Он посмотрел на меня.

— Нет. Нет, Сидония. Даже в очках я теперь не вижу достаточно хорошо.

Я села и провела пальцами по тисненому фирменному бланку письма.

— Но он твой, — сказала я.

— Что мне с ним делать?

Я выпрямилась.

— Его могла бы водить я, папа. Ты мог бы научить меня, и я возила бы тебя. Всюду, куда бы ты ни захотел поехать. — Я говорила быстро, воодушевившись этой идеей. — Только подумай, папа! Мы сможем поехать куда только захотим.

Воцарилась тишина.

— Папа? Я могла бы его водить, — повторила я.

— Нет, Сидония, — сказал он, набивая трубку.

— Что значит «нет»? — Я наблюдала за тем, как он большим пальцем приминал табак в трубке. — Конечно, я могу научиться водить. Не думаю, что это слишком сложно для меня.

— Это требует координации движений рук и ног. Ног, Сидония. Тебе обязательно нужно будет использовать педали — газ, тормоз и сцепление. При этом необходимо свободно сгибать колени. Я не думаю… — Он взглянул на мой переделанный ботинок.

Я криво улыбнулась.

— Я могу научиться, — громко произнесла я. — Я хочу. Я хочу эту машину!

Отец очень удивился.

— Ну что ж. Ты редко говоришь в подобном тоне.

Я чувствовала, что мой голос прозвучал слишком громко. Но мысль о том, что я смогу водить автомобиль, взволновала меня. Я осознала, что не спорила с отцом уже долгое время. В сущности, я не могла вспомнить, когда в последний раз училась чему-то новому. Или чувствовала гордость за какое-нибудь свое достижение.

Я опустила голову и постаралась совладать со своим голосом.

— Просто… она досталась тебе, папа. Если ты не хочешь, тогда ее возьму я.

Он покачал головой.

— Я уже сказал, что ты не сможешь…

— Смогу. И сделаю это. Вот увидишь! — выпалила я. Неожиданно я вспомнила маму и то, что не сказала ей при жизни, как сильно ценю все, что она сделала для меня. — Ну папа!

Он снова занялся своей трубкой, но затем оставил ее и посмотрел на меня.

— Разве ты не можешь позволить мне сделать это для тебя? Возить тебя куда бы ты ни пожелал? Видеть твою радость от того, что ты сидишь в этом прекрасном автомобиле? Ведь ты большую часть своей жизни возил других людей. Ты всю жизнь все делал для меня. А теперь я смогу возить тебя, папа, — не отступала я. — Пожалуйста, разреши мне сделать что-нибудь для тебя!

Он не ответил, но выражение его лица изменилось, стало мягче, и тогда я поняла, что «Силвер Гост» будет моим.

И вот автомобиль был доставлен в наш двор, отец научил меня водить его, я гордилась тем, что его явно поражало то, как быстро я все схватывала. Как он и говорил, у меня возникли определенные трудности, потому что моя правая нога была недостаточно сильной и колено сгибалось с трудом. Хотя мой отец и понимал, что у меня все получится, он все еще беспокоился, зная, насколько трудно мне было управлять своими ногами.

Я сразу поняла, что люблю водить «Силвер Гост», и с первого же раза, когда вела его сама, испытывала ощущение власти, неведомое мне ранее. Садясь за руль, я забывала о своей хромоте; при откинутой крыше мои волосы, связанные в хвост, развевались и я ощущала почти позабытое удовольствие от скорости. Возможно, это немного напомнило мне о беге.

В то первое лето, когда я стала обладательницей автомобиля, я частенько отваживалась ездить на нем не только по окрестностям, но также и в центр города, где люди не знали меня. Автомобиль привлекал внимание, и у меня появилась новая, весьма горделивая улыбка, когда я кивала тем, чьи взгляды, задержавшись на блестящем кузове автомобиля, устремлялись на меня. Я испытывала непередаваемые ощущения. Я гордилась не столько тем, что обладаю им, сколько своим искусным вождением. Неожиданно я стала уже не просто Сидонией О'Шиа, хромающей женщиной, которая жила со своим отцом на окраине города.

В средине того душного лета я не раз бывала в сельской глубинке. Дети, прогуливающиеся вдоль пыльной проселочной дороги округа Олбани, махали мне руками. Я оставляла машину на обочине и бродила по диким чащам и болотам, иногда доходя до одного из прудов, которых было много в той местности. Сев у края воды, я зарисовывала камыши и полевые цветы. Наблюдала за работой бобров, за белками и кроликами, прокладывающими себе путь в кустах, за тем, как птицы порхали вокруг и вили гнезда. Рядом квакали лягушки, и насекомые роились у меня над головой. Я находила новые для себя растения, даже названий которых не знала, и быстрыми штрихами зарисовывала их, чтобы потом сравнить с теми, что были описаны в книгах по ботанике, выстроившихся на столе и полках в моей комнате. К тому времени как я возвращалась к машине, моя одежда была пропотевшей, в колючках, а волосы — влажными и растрепавшимися.

Я не могла дождаться, когда попаду домой и начну изображать красками то, что ранее зарисовала карандашом. Тем летом моя живопись стала другой. Каким-то образом вождение автомобиля раскрепостило мои пальцы, кисти и даже плечи, поэтому мазки я делала гораздо смелее. Я стала выбирать более насыщенные и глубокие цвета.

Однажды, закончив рисовать восточную фиби в ее гнезде из грязи и мха, я отошла к стене и стала изучать картину. И то, что я увидела, так обрадовало меня, что я подняла Синнабар и закружилась с ней по комнате. Мне казалось, что я танцую.

Как же я была счастлива тогда!

После того как настала зима и выпал снег, выезжать на машине со двора стало трудно, в те долгие унылые месяцы я вынуждена была отказаться от вождения. Всю зиму я с нетерпением ждала, когда снова смогу услышать хриплый звук двигателя, ощутить слабую вибрацию руля под моими ладонями и испытать вновь обретенное чувство свободы, которую подарил мне «Силвер Гост». Я мечтала снова сесть за руль.

Были последние дни зимы, когда отец сказал мне, что собирается в соседний округ на автомобильный аукцион. Он сказал, что поедет с Майком Барлоу.

— Нет, я отвезу тебя, — заявила я и сразу же встала, охваченная прежним волнением. — Снег уже почти растаял — я выглядывала утром во двор и знаю, что смогу вести «Гост». Я снимала брезент и заводила двигатель, и даже немного проехалась. Он полностью готов к поездке, папа.

— В этом нет необходимости, Сидония. Майк сказал, что отвезет меня на своем грузовике. Дело в том, что дороги скользкие после вчерашнего дождя: подмерзло, и теперь там настоящая гололедица. С твоими ногами…

— Не надо беспокоиться о моих ногах! К тому же я ведь тоже хочу поехать. Мы не были на аукционе уже несколько месяцев. — Я не упомянула о своем желании поскорее сесть за руль. Позже, многое переосмыслив, я поняла, что это мое страстное желание было сродни похоти. Я надела куртку, взглянула на себя в зеркало, стоявшее на серванте, и пригладила волосы. — Я отвезу тебя и точка. Будет весело, папа! — добавила я.

Что-то изменилось во мне, появилась какая-то новая уверенность.

Мой отец покачал головой, поджал губы, но все-таки надел свою куртку и галоши. Я не хотела, чтобы мы уезжали с горьким чувством, поэтому подошла к отцу и крепко его обняла, а затем отстранилась и улыбнулась.

— Надень шарф, папа, — сказала я.

— Ни один мужчина не сможет найти шарф теплее, чем руки дочери, обвившиеся вокруг его шеи, — процитировал он, и я снова улыбнулась.

Мы вместе очистили лопатами подъездную дорожку от последних кучек грязного снега, а когда закончили, я раскраснелась, мне стало жарко, поэтому я сняла куртку и швырнула ее между сиденьями.

— Сидония, ты простудишься!

— Папа, — сказала я, качая головой и улыбаясь, — садись уже. — Ничто не могло помешать мне испытывать радостное предвкушение.

И хотя снова сесть за руль «Силвер Госта» было действительно чудесно, мне никогда раньше не приходилось сталкиваться с большим вызовом, чем влажная от летнего или осеннего дождя дорога. Как и предполагал отец, дороги были скользкими, и если я прибавляла скорости, тонкие шины скользили, машину заносило, но это всего лишь удивило меня. Я резко выворачивала руль и выравнивала автомобиль. Отец ничего не говорил, но я слышала, как он сжимал зубами незажженную трубку.

Мое тело остыло, и меня все больше знобило, а руки и плечи просто окоченели. Я пожалела, что сняла куртку, но не хотела признаться в этом. Нажимала на педали я медленно, а одна из них время от времени скрипела. Каждый раз, когда это происходило, я краем глаза видела, что отец резко поворачивался ко мне, но не обращала на него внимания. Несмотря на то что мы выехали из города после полудня, небо все больше затягивало тучами.

На пустынной галечной дороге вести автомобиль было легче. По обе стороны от нас простирались напитавшиеся влагой поля, и я смогла расслабиться, опустила плечи и уже не так крепко держала руль.

— Включи фары, Сидония, — сказал отец, поднимая мою куртку. — Останови машину, надень куртку и включи фары.

Я покачала головой; мне нужно было сосредоточиться, поэтому я напряглась.

— Не темно, папа, — сказала я раздраженно. Позже я вспомнила, что мои последние слова к нему были произнесены немного резким тоном. — Это просто твои глаза.

— Но туман усиливается.

— На дороге нет других машин, — сказала я, взглянув на отца, и заметила, что он держит в руках мою куртку, но вдруг выражение его лица изменилось. Мне показалось, что он сердится, поэтому я покачала головой. — Я сама могу…

— Сидония! — крикнул он, и я посмотрела на дорогу. Впереди неясно вырисовывался грузовик; как бледный призрак во мраке, он ехал по встречной полосе, но его неожиданное появление потрясло меня так, что у меня перехватило дыхание и я резко вывернула руль в противоположную от грузовика сторону.

В последующие дни, недели и месяцы, когда я снова и снова возрождала в памяти эту долю секунды и свою реакцию, я понимала, что в этом не было необходимости; грузовик ехал по своей полосе дороги, а мы — по своей. Дело было лишь в том, что я не заметила его вовремя, так как смотрела на отца, и моя реакция была вызвана этой внезапностью.

Обочина была раскисшей, и когда я пыталась справиться с управлением, машину повело.

— Не тормози! — прокричал отец. — Включай пониженную передачу. Включай!

Я попыталась, но моя правая нога в тяжелом ботинке соскользнула с педали сцепления. Руль закрутился под моими ладонями. Возникло невероятное ощущение полета и затем — темнота. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я открыла глаза. Через переднее стекло было плохо видно. Я стала часто моргать, пытаясь осмотреться. Наконец я поняла, что машина перевернулась набок, а моя щека была прижата к боковому окну.

— Папа? — прошептала я, поворачивая голову.

Под моей щекой раздался странный хруст, и я ощутила слабое покалывание; я подняла руку и прикоснулась к чему-то непонятному, к чему-то торчащему из моей щеки. Когда я вытащила это, то почувствовала боль, как от тонкого жала, и поэтому глупо уставилась на длинный острый осколок, покрытый моей кровью.

— Папа? — снова повторила я, отбрасывая осколок и ища отца.

Его не было на пассажирском сиденье. В какой-то миг я подумала, что, возможно, он пошел звать на помощь, но когда в голове прояснилось, я с ужасом увидела, что окно с его стороны полностью разбито и кровь запеклась на обломках стекла. Я силилась подняться. Одна сторона головы болела, но это была всего лишь слабая ноющая боль. Чтобы выбраться из машины, мне потребовалось перелезть через рукоять коробки передач и перетащить свое слабое тело через пассажирское кресло. Я силилась открыть дверцу прямо в небо. Когда мне в конце концов удалось открыть ее и вылезти наружу, непослушная отяжелевшая нижняя часть моего тела снова напомнила мне о первых днях полиомиелита. Выбравшись из машины, я упала на землю недалеко от открытой двери. Машина частично лежала на дороге, а другая ее часть нависала над небольшим склоном, переходящим в поле с прошлогодней стерней.

Я села, всматриваясь в окрестности сквозь легкий туман.

— Папа! — крикнула я; мой голос стал низким и хриплым.

Я поднялась и побрела к средине дороги. Увидев перед собой какое-то неподвижное темное животное, я подошла ближе и поняла, что это моя куртка.

— Папа! — кричала я, медленно поворачиваясь. — Где ты?

А когда я увидела небольшой холм на вспаханном поле в нескольких метрах от машины, то сразу поняла, что это мой отец. Добравшись до него, я упала перед ним на колени, твердя: «Папа, папа, папочка» и поглаживая его окровавленное лицо. Он лежал на спине, закинув руку за голову, и если бы не широкая рана на лбу и много крови, могло показаться, что он, такой тихий и спокойный, просто спал. Пучок грубой мокрой зимней травы попал ему за ворот. Я вытащила его и приложила свою щеку к его груди. Она была теплая, и я чувствовала, как она медленно поднимается и опускается. И только когда я поняла, что он жив, я заплакала.

— С тобой все будет хорошо, папочка. Все будет хорошо, — рыдая, повторяла я снова и снова, а нас окружало лишь холодное сырое пространство.

Что-то разбудило меня, и я с надеждой резко подняла голову. Но мой отец все еще неподвижно лежал на больничной кровати, и тогда я поняла, что меня разбудило: ноющая боль в шее. Я потянулась, чтобы дотронуться до нее, но нащупала марлевую повязку. Я с удивлением исследовала ее несколько секунд, а затем снова взяла отца за руку, как и в первый раз, когда мне разрешили войти в его палату. Кожа на тыльной стороне его кисти была похожа на бумагу Вены, тонкие и голубые, сплетались в виде паутины под темными участками кожи. Когда отец успел так постареть?

На секунду его дыхание замерло, и я сжала руку отца, глядя ему в лицо. Оно начало подергиваться, но через несколько секунд это прекратилось, дыхание нормализовалось и я снова села. Во рту пересохло. Я подняла металлический кувшин с водой, стоявший на столе возле кровати, и увидела на его боку свое искривленное отражение: волосы свисали спутанными прядями, глаза приняли странную форму, густые брови, белая повязка на шее, губы приоткрылись, словно хотели что-то спросить.

Я поставила кувшин на стол.

— Папа, — тихо сказала я. — Папочка. Пожалуйста!

Что — пожалуйста? Проснись? Не умирай? Прости меня? Я снова взяла его руку и прижала ее к своей неповрежденной щеке.

— Вам нужно отдохнуть, пока он спит, — произнес чей-то голос, и я безучастно посмотрела через плечо.

Это был мужчина, доктор, предположила я, увидев стетоскоп на его шее. Я опустила руку отца и встала.

— Вы можете сказать мне что-нибудь? — спросила я. — Будет… будет ли с ним все в порядке?

Доктор посмотрел на моего отца, затем снова на меня.

— Очень много травм. Внутренних. — Было что-то смутно знакомое (возможно, эта утешительная интонация) в голосе мужчины. — Но из-за возраста… э… мисс О'Шиа, правильно? Вы должны подготовить себя.

Я села.

— Подготовить себя?

— Не хотите ли съездить домой на некоторое время? Мужчина и женщина, которые привезли вас и вашего отца сюда, — вы знаете их? Вы можете позвонить им, чтобы они забрали вас домой?

Я лишь покачала головой. У меня возникло смутное воспоминание об автомобиле, остановившемся на дороге, о мужчине, перенесшем моего отца на заднее сиденье, и женщине, прикладывающей носовой платок к моей щеке и накидывающей мне на плечи куртку.

— Я останусь с ним.

Доктор некоторое время молчал.

— Кто-нибудь позвонил вашей матери? — спросил он. — Или, может быть, брату, сестре… Скажите медсестре, и она позвонит вместо вас. У вас есть семья, кто-то…

— Есть только я, — перебила его я; мой голос прозвучал очень тихо. — Только я, — повторила я.

— Лекарство, — произнес он тогда, — помогло?

Я посмотрела на отца.

— Не знаю.

— Нет, — сказал он. — Ваше лицо. Очень больно?

Я потянулась, чтобы дотронуться до повязки, как я сделала несколько минут назад.

— Нет. Я… я не помню…

— Порез глубокий, мисс О'Шиа. Было много мелких кусочков стекла; я вытащил их и наложил шов.

Неожиданно я уловила его акцент и немного неправильный порядок слов и поняла, что именно показалось мне в нем знакомым: его английский язык был немного похож на мамин. Мне вспомнилось: резкий запах дезинфицирующего средства, лицо этого мужчины так близко от моего, ощущение своего тела, холодного и бесчувственного.

— Нет, — сказала я, — мне не больно.

Почему он заговорил о моей незначительной ране? Ведь он наверняка пришел к моему отцу.

— Разве вы не можете ничего сделать? Может быть, нужно провести какую-то операцию, предпринять что-нибудь… что-нибудь, чтобы помочь ему?

Доктор покачал головой. На его лице отразилось что-то — может быть, это была печаль?

— Мне жаль, — сказал он, и было ясно, что это действительно так. — Единственное, что нам осталось, — это ждать. — Он взглянул на круглые часы, которые вытащил из кармана жилета. — Сейчас мне нужно идти, но я вернусь через несколько часов.

Я кивнула. Лицо этого врача выражало участие. Возможно, оно было добрым. И его голос… я снова вспомнила маму и почувствовала себя так одиноко, как еще никогда в жизни. Я не хотела, чтобы этот мужчина уходил: тогда даже присутствие незнакомца облегчало мою боль.

— Мисс О'Шиа, будет лучше, если вы поспите. Вы уже много часов сидите здесь вот так. И обезболивающее, которое вам ввели, усиливает усталость.

Я вспомнила доктора, лечившего меня, когда я заболела полиомиелитом, и доктора, который осматривал мою маму в ее последние дни. Разумеется, те мужчины находились в зените своей карьеры; они казались такими старыми, такими изнуренными, будто скорбные известия каждый раз накладывали отпечаток на их жизнь.

— Это моя вина, — произнесла я, не понимая, почему испытываю потребность открыться этому доктору.

У него был высокий лоб интеллигента, румяные щеки. Наверное, он работал врачом недолгое время и, вне всяких сомнений, был ненамного старше меня.

— Он просил меня не садиться за руль.

Доктор промолчал, но продолжал смотреть на меня, сунув руки в карманы жакета, словно ожидая, что я скажу что-то еще.

Я снова подняла руку отца и на этот раз прижала ее к своему лбу.

— Я доктор Дювергер, — назвал себя мужчина. — Если вы хотите поговорить со мной о вашем отце или о вашем лице, попросите медсестру позвать меня. Доктор Дювергер, — повторил он, пристально глядя на меня.

Неожиданно я почувствовала себя такой уставшей, такой истощенной, что просто кивнула и повернулась к отцу.

Мой отец умер перед рассветом, так и не придя в сознание, так и не простив меня. Я была в палате рядом с ним, но в момент его кончины я спала. Это медсестра вошла и обнаружила, что отец уже не дышит. Она разбудила меня, положив руку мне на плечо.

— Мне жаль, мисс О'Шиа, — сказала она, когда я внимательно посмотрела на отца, а потом на нее. — Уже ничего нельзя сделать.

Я продолжала смотреть на нее, словно она говорила на иностранном языке.

— Он умер, детка, — пояснила она, не убирая руки с моего плеча. — Пойдем. Пойдем, мы дадим тебе чашку чаю.

Я не могла понять, как это могло произойти. Так тихо и незаметно. Разве мой отец не заслужил большего от жизни и от меня?

— Пойдем же, — снова произнесла она; я поднялась и последовала за ней, оглядываясь на тело отца.

Помню, как сидела в маленькой комнатке с чашкой чая в руках, и молодой доктор (как, он сказал, его зовут?) говорил со мной. Но я не понимала его. Я вышла из комнаты, но доктор пошел за мной и положил что-то — маленькую баночку — мне в руку. Затем он накинул мне на плечи куртку. Я почувствовала запах отца, аромат его табака и пошатнулась. Доктор взял меня за руку, чтобы я не упала.

— Вы должны накладывать мазь на вашу щеку, — сказал он. — Мазь в той баночке, что я вам дал. Накладывайте ее каждый день. И перевязывайте чистым бинтом. Приходите ко мне на прием раз в неделю. Как вы доберетесь домой? — спросил он, а я перевела взгляд с его руки на свое запястье, а потом на его лицо. — Кто отвезет вас домой, мисс О'Шиа? — спросил он. — Есть кто-нибудь, кто мог бы забрать вас и побыть с вами сейчас, чтобы вы не оставались одна?

Я не могла ясно мыслить.

— Домой? Я… я не знаю. Машина… моя машина… она… где она? — спросила я, будто он мог это знать.

— Мне ничего не известно о вашем автомобиле, но я думаю, вам лучше не садиться за руль. Мы найдем кого-нибудь… сейчас еще очень рано… где вы живете, мисс О'Шиа? — спросил он тогда.

— Юнипер-роуд, — безучастно ответила я.

— Я попытаюсь найти кого-нибудь, кто мог бы отвезти вас, — сказал он. — Вам придется подождать.

Я стояла там, пытаясь осмыслить его слова. Он действительно был добрым.

— Нет. — Чувства вернулись ко мне. — Мой сосед, мистер Барлоу. Майк Барлоу. Он приедет и заберет меня. Он отвезет меня домой.

— У него есть телефон?

Я кивнула. Мне было крайне необходимо покинуть это место, где находилось безжизненное тело моего отца.

— Да, — сказала я. Неожиданно мне стало холодно. Я задрожала. — Но… я не могу вспомнить номер. Совсем не могу вспомнить, — сказала я, поднеся руку ко рту. — Я знаю, но не могу…

Доктор кивнул, переместив свою руку с моего запястья на плечо.

— Это шок, мисс О'Шиа. Присядьте, пожалуйста. Майк Барлоу с Юнипер-роуд? Я поищу его номер, — сказал он.

Я села, куда он указал, стуча зубами, и посмотрела на его удаляющуюся спину; он подошел к ближайшему столику и сказал что-то сидевшей за ним женщине. Она, взглянув на меня, кивнула, и затем он тоже посмотрел на меня.

— Наденьте куртку, мисс О'Шиа, — сказал он; его голос я хорошо слышала. — Вам нельзя мерзнуть.

 

Глава 6

Мы выехали, когда уже рассвело. Небо прояснилось, и восходящее солнце неуверенно бросало на землю свои лучи. Мистер Барлоу опустил стекло, и в салон автомобиля ворвался сладкий запах наступающей весны. И вдруг я почувствовала резкую боль в щеке, такую сильную, что у меня перехватило дыхание и я закрыла глаза.

— Ты в порядке, Сидония? — спросил мистер Барлоу.

Я открыла глаза и посмотрела на его морщинистое лицо. Мне почему-то вспомнилось, что его всклокоченные брови напоминали мне гусениц, когда я была маленькой. Сейчас они уже поседели, хотя по-прежнему были густыми и жесткими.

— Ты в порядке? — опять спросил он; я кивнула и, отвернувшись от него, уставилась в окно.

И тут я увидела его, прекрасный «Силвер Гост», лежавший вверх колесами. Это было до невозможности удручающее зрелище. Он лежал на грязной гальке, словно израненный гигантский белый зверь, проигравший сражение. Солнце отражалось в нем как в зеркале, слепя глаза. Я прикрыла глаза руками.

— Твой отец был хорошим человеком, Сидония, — сказал мистер Барлоу.

«А я убила его. Я убила его», — подумала я.

Это мистер Барлоу отвез меня в больницу три недели спустя. Он подошел к двери, держа свою кепку в руке.

— Нора говорит, что тебе звонили. Тебя ожидают в больнице. Они сказали, что ты не явилась на прием.

— На прием? Какой? — спросила я, прижимая Синнабар к груди.

Мистер Барлоу прокашлялся.

— Скорее всего, это по поводу твоего лица, Сидония, — произнес он, прикасаясь к своей щеке.

Мистер и миссис Барлоу были очень добры ко мне и заботились обо мне последние несколько недель. Они помогли с организацией похорон, а миссис Барлоу каждый день приносила мне еду. Иногда я ела, иногда нет, а иногда не помнила, ела или нет.

Мистер Барлоу отвез меня в офис адвоката в Олбани и сидел со мной, пока адвокат объяснял, что мой отец составил простое завещание. Ему удалось собрать небольшую сумму, и он оставил деньги мне. Я посмотрела на мистера Барлоу, когда мы вышли.

— Этого достаточно, чтобы заплатить за аренду дома? — спросила я, не в состоянии в то время понять, что представляла собой эта сумма.

— Об этом не беспокойся, Сидония, — ответил он, и я кивнула. — Тебе придется открыть счет в банке на свое имя, — добавил он, и снова я просто кивнула. Ничего не имело значения в те первые недели.

Время от времени я пыталась читать, но не могла сосредоточиться; я пыталась рисовать, но цвета получались пресными, а мазки кистью — безжизненными. Бывало, я решала сделать себе чай, ставила кипятить чайник, а потом забывала о нем, пока пронзительный свист не заставлял меня подпрыгнуть, и тогда я понимала, что совсем не хочу чая. Я брала ручку, чтобы составить список покупок, когда в следующий раз пойду в продуктовый магазин, но ручка замирала на полпути к листу и я просто забывала, что хотела написать. А как-то я удивилась, почему Синнабар часами бродит за мной по дому, пока не увидела, что ее миски с едой и водой пусты, — только тогда я почувствовала свою вину.

Дом без отца был таким безмолвным!

Когда умерла мама, я скорбела. Скорбь была пассивной и постепенно приняла форму воспоминаний о ней и плача. Когда умерла мама, у меня все еще оставался папа. Но когда умер папа, я не могла позволить себе скорбеть, не могла просто сидеть и плакать. Я говорила себе, что не скорблю, что это другое чувство, возможно, печаль. Но это была скорбь. Во мне было слишком много энергии, но она тратилась впустую. Мне нужно было продолжать двигаться, находить себе какое-то дело, чтобы занять чем-то свои руки.

Я скучала по нашим воскресным поискам эмблем для капота и решеток радиаторов. Скучала по его свисту, когда он брился каждое утро. Скучала по глажке его рубашек и его довольному лицу, когда он плавно просовывал руки в рукава пахнущей свежестью и слегка накрахмаленной рубашки.

Я пошла в сарай и счистила зимнюю пыль со старенькой «Модел Ти». Я вынула все эмблемы и решетки радиаторов из соснового шкафчика и полировала их снова и снова. Я вытащила из шкафа папины чистые, аккуратно сложенные рубашки и перестирала их. Когда они высохли, я сняла их с веревки и проутюжила, а поднимающийся пар увлажнял мое лицо.

Но больше всего я скучала по разговорам с отцом: я поняла, сколько места он занимал в моих мыслях. Так, очень часто в те первые недели, в первые месяцы я неосознанно открывала рот, чтобы позвать его. Причина могла быть незначительной, вроде услышанного мной ночью мышиного шороха между стен. А потом я понимала, что он ушел, ушел навсегда и мы больше никогда не будем ничего обсуждать: ни такие мелочи, как мышь за стеной, ни такие глобальные события, как мировой кризис.

И тем не менее, несмотря на все это, я не могла плакать. Это было чувство вины. Я не могла позволить себе забыть, что сделала со своим отцом. Если бы я заплакала, то только чтобы успокоить и утешить себя. Но я не считала, что заслуживаю успокоения.

Однажды ночью, когда я сидела на крыльце и смотрела на звезды, на меня снизошло своего рода озарение.

За верхушками голых деревьев, растущих вдоль улицы, полоска безоблачного ночного неба казалась такой знакомой. Предсказуемой. Я видела только маленький кусочек луны и россыпь звезд. Я нашла Орион и Кассиопею, Полярную звезду и Большую Медведицу. Они всегда были здесь в ясную ночь, мои старые друзья. Я изучала созвездия, их форму и расположение по книгам в тот далекий год, когда еще была полна оптимизма, но затем навалились горечь и обида, а позднее я со всем смирилась. В тот год из окна моей спальни не было видно ночного неба, поэтому звезды и созвездия я тогда рассматривала лишь на бумаге.

Мне пришла в голову мысль, что большую часть своей жизни я тоже провела на страницах книг. Что я, возможно, была всего лишь бумажной фигуркой, вырезанным из бумаги силуэтом. Плоским. Я всегда думала, что понимаю свою жизнь. Разумеется, я считала, что знаю о жизни все, что мне нужно (или хочется) знать. И несмотря на это, как остается пустота, когда звезда падает, сгорая, теперь неожиданная дыра осталась там, где когда-то была сплошная пелена якобы понимания.

Что я планировала для себя, когда оставалась одна? Хотя мой отец умер слишком рано, тем не менее его смерть была неизбежной. Какое будущее я себе рисовала после его смерти, когда уже не нужно будет заботиться о нем?

Думала ли я, что моя тихая безопасная жизнь похожа на нить, которую протянули сквозь меня и привязали к земле? Что я буду продолжать вести обычную жизнь: заниматься домом и садом, рисовать растения, читать долгими зимними вечерами под завывание норд-оста, гулять по близлежащим окрестностям летом, и эта моя жизнь будет такой же неизменной и предсказуемой, как ежедневные восходы и закаты солнца? Что эта нить всегда будет оставаться крепкой и неразрывной?

Теперь я знала, что эта нить внезапно оборвалась и передо мной разверзлась бездна. Сидя под холодными звездами, я поняла, что именно смерть заставила меня познать реальность жизни, или, может быть, нереальность моего собственного существования. Я вдруг поняла, что мой отец пытался сказать мне несколько лет назад: я должна начать жить. Я увидела, что моя собственная жизнь была такой маленькой — нет, крошечной, — как мгновение, как одна из миллиардов звезд, образующих туманный Млечный Путь. Наверное, было дерзостью сравнивать свою жизнь даже с одной из самых маленьких звезд; может быть, более разумно было думать о ней как об одной молекуле пылинки, которыми усеяна небесная сфера.

Я снова подумала о том, чего папа хотел для меня: чтобы я вышла замуж и создала собственную семью.

И хотя он уже давным-давно оставил идею, что я могу пойти работать, вскоре после маминой смерти он снова принялся разглагольствовать о связи между мужчиной и женщиной, которая сильнее дружбы и даже семейных уз. Что только когда эта связь разрывается смертью, ты понимаешь ее силу.

— Я хочу, чтобы ты знала это, Сидония, — повторял он много раз, чтобы я запомнила.

И каждый раз во мне возникало смешанное чувство ярости и неловкости; ярости из-за того, что он изводит меня, и неловкости, поскольку я не могу сказать ему, что он закрывает глаза на тот факт, что ни один мужчина никогда не захочет жениться на мне.

Когда я сидела на крыльце и вспоминала эти его слова, в доме Барлоу потушили свет и я вдруг вспомнила, что мистер Барлоу просил не беспокоиться об арендной плате, когда мы выходили из офиса адвоката. Я зашла в дом и вытащила из ящика серванта документ, который принесла домой в тот день. Еще раз увидев, какова сумма моего наследства, я наконец поняла, какое оно маленькое. Я прикинула, сколько трачу в неделю на продукты. А еще нужен уголь для печи на зиму. Принадлежности для рисования. Больше почти ни на что и не хватило бы. Благодаря великодушию мистера и миссис Барлоу, позволивших мне не оплачивать аренду, расходы мои сократятся, но что я буду делать через несколько лет, когда денег совсем не останется?

И тогда я поняла, что мой отец, желая мне счастья, беспокоился о том, что я буду делать после его смерти. Как я буду жить. Он хотел быть уверен, что обо мне кто-то позаботится, ведь, как оказалось, я так и не научилась заботиться о себе.

Меня охватила тихая паника. Не снимая куртки, я забралась на кровать и начала убаюкивать Синнабар. И даже когда ей стало слишком жарко под покрывалом и она завертелась, пытаясь высвободиться, я крепко прижалась к ней, словно эта кошка была спасательным тросом, брошенным с берега, а меня в маленькой лодке уносило течение.

Четыре дня спустя мистер Барлоу зашел за мной, чтобы отвезти в больницу.

Он тихо стоял с кепкой в руках.

— Сидония! — позвал он, и я подпрыгнула, внезапно оторванная от своих мыслей.

— Ой! Да, простите. Когда мне нужно быть в больнице?

Он пожал плечами.

— Нора не сказала. Она сказала лишь, что ты не явилась на прием и тебе нужно сходить. Я могу отвезти тебя сегодня.

Я опустила Синнабар на пол (ей было уже тринадцать лет, и она стала тяжелой) и сняла куртку с вешалки у двери. Пока мы шли под весенним солнцем, я сунула руки в карманы и нащупала что-то в левом. Какая-то маленькая баночка и сложенный листок бумаги. После аварии я несколько раз надевала куртку — на похороны, в церковь, в офис к адвокату, когда сидела на крыльце и когда ходила в магазин, — но так и не обнаружила всего этого раньше. Неужели я нащупывала их, даже не утруждаясь вытащить и посмотреть, или я просто не засовывала руки в карманы?

В баночке была мазь, которую мне дал доктор в день смерти отца, а на листке было написано, что ее нужно накладывать три раза в день. Если ее не хватит, то можно выписать еще. Также была указана дата следующего приема у врача. Я поняла, что это было две недели назад. Сверху листа — это был фирменный бланк — было написано «Доктор Дювергер».

Мы ехали молча, и когда я вышла, мистер Барлоу коснулся моей руки.

— Я подожду тебя, — сказал он.

Я кивнула и поднялась по ступенькам к входной двери больницы. Но перед дверью я остановилась, вспомнив ночь, когда умер отец, и следующее утро, когда мы выехали на грузовике мистера Барлоу при слабом утреннем свете. Меня начало тошнить. Я не могла снова войти в эту дверь; я повернула назад и начала спускаться по ступенькам. Мистер Барлоу как раз парковал свой грузовик. Его затылок я видела через окно кузова.

Я не могла позволить себе показать ему свою слабость, не могла попросить его отвезти меня домой, признаться, что я побоялась войти в больницу.

Я сделала глубокий вдох, повернулась и вошла в дверь. Живот скрутило, и я стала искать женский туалет, но безуспешно. Я назвала свое имя в регистратуре, и меня провели в небольшой кабинет, а уже через пару минут туда вошел доктор. Доктор Дювергер. Я вспомнила его румяные щеки. У него были очень темные волосы и глаза. Как и у меня.

— Добрый день, мисс О'Шиа, — сказал он, слегка улыбнувшись и изучающе глядя на меня. Но в следующую секунду улыбка сошла с его лица и между бровей появилась складка.

— Я позвонил вашему другу — по номеру, что вы дать мне, чтобы отвозить вас домой, — потому что я просмотрел записи моих пациентов и увидел, что вы не приходить, чтобы снять швы, — сказал он.

Он стоял надо мной, и я смотрела на него снизу вверх. Я все еще пыталась унять перемещающуюся боль в животе.

— Вам нужно было прийти в назначенное время. Мисс О'Шиа, разве вы не видели, что случилось?

— Случилось? — повторила я безучастно. — Что вы имеете в виду?

— Швы заросли, и рана, она стала… — Он что-то тихо сказал по-французски, его голос был таким низким, что я не смогла расслышать. Затем он сказал на английском: — Келоид. Рубец стал келоидным.

Я пожала плечами.

— А что это?

— Ткани — они срастаться слишком быстро. Вот, взгляните, — произнес он, беря со стола круглое зеркало. Он держал его так, чтобы я могла видеть свое лицо, а сам провел пальцем вверх и вниз по красному шраму. — Это образование волокнистых тканей, рубец. Ваши ткани были слишком активными и срослись очень быстро. Слишком быстро. А мы могли остановить это. Разве вы не чувствовали зуд, подергивание?

Я покачала головой.

— Это не имеет значения.

Он внимательно посмотрел на меня, и в выражении его лица было что-то такое, от чего мне неожиданно стало стыдно. Я приложила руку к щеке. Она была горячей.

— Мой отец… похороны… и все такое. Я… я забыла. Или… я не знаю, — наконец заключила я, не желая рассказывать о своем переменчивом настроении в эти недели после смерти отца.

Выражение лица доктора смягчилось, и он сел на стул напротив меня.

— Я понимаю. Это тяжелый период. Я сам потерял родителей, — сказал он, и от этих слов, произнесенных мужчиной, которого я, по сути, не знала, у меня в глазах вдруг запекло.

Я не могла заплакать на похоронах и потом, когда в наш дом заходили соседи и старые друзья отца, когда женщины обнимали меня, а мужчины пожимали руку или похлопывали по плечу.

Я держалась последние три недели. Я держалась, когда мыла «Модел Ти» и полировала эмблемы для капота, когда утюжила папины рубашки или опускала его щетку в крем для бритья и вдыхала запах пены, когда сжимала его трубку между своих губ и вкушала легкую горечь табака, когда, лежа на его кровати, увидела одну седую волосинку на подушке. Я держалась, говоря себе, что не имею права плакать в наказание за свое упрямство, за свою фатальную ошибку.

Какой же силой обладал этот мужчина, заставивший меня так неожиданно расчувствоваться? Мне захотелось склонить голову ему на грудь и зарыдать. Мне захотелось, чтобы он обнял меня. Я сглотнула и закрыла глаза, радуясь, что они остались сухими.

— С вами все в порядке, мисс О'Шиа? — спросил он. — Я понимаю… Наверное, мне следовало назначить вам на другое время. И тем не менее это был достаточно долгий период для вашего лица. Дайте-ка мне взглянуть еще раз.

Я откинула голову, а он снова наклонился ближе ко мне и нежно провел пальцами по моей щеке. Я почувствовала запах дезинфицирующего средства, а также очень слабый запах табака. И снова вспомнила об отце. Пальцы доктора были твердыми и все же нежными.

— Вы француз, — сказала я и сразу же почувствовала себя неловко. Я понятия не имела, почему озвучила это очевидное наблюдение.

Он снова сел на стул, надел очки и заглянул в мою карточку.

— Oui, — сказал он, читая что-то.

— Моя мама была француженкой. Но родом она не из Франции. Из Канады.

— Je sais, — пробормотал он, продолжая чтение.

— Вы знаете? — удивленно спросила я.

Он положил карточку на стол и снял очки. На этот раз он улыбнулся той же легкой неуверенной улыбкой.

— Не о вашей матери. Я слышал, как вы молились на французском языке этой страны. И пели. Я слышал французскую песню.

— Пела? — спросила я, удивляясь еще больше.

— «Dodo, l'enfant, do». В ту ночь… когда умер ваш отец. Когда я вошел в палату, то услышал, как вы поете это… как вы называете песни для детей перед сном?

— Колыбельная, — сказала я.

— Да, моя мама тоже пела мне эту колыбельную. Это традиция, — сказал он, улыбнувшись тепло и искренне. Через секунду улыбка исчезла. — Мисс О'Шиа, вы хотите, чтобы ваше лицо стало лучше? — Он достал маленькое ручное зеркало и протянул мне.

Я взяла его и посмотрела на себя. Шрам воспалился, покраснел и покрылся бугорками. Он тянулся от скулы до нижней челюсти. Я поразилась его безобразности. Почему я не рассматривала его раньше? Разумеется, я смотрела на себя в зеркало, когда осторожно умывала лицо, избегая прикасаться к болезненной ране, или когда расчесывала волосы и собирала их в привычный хвост на затылке.

Доктор Дювергер снова слегка прикоснулся к шраму подушечкой указательного пальца, но я ничего не почувствовала.

— Если я проведу совсем маленькую операцию, то смогу подкорректировать его. Будут новые швы, но они оставят менее заметный шрам. Более тонкий и плоский. Вы хотите этого?

Когда я сразу не ответила, доктор Дювергер сказал:

— Мисс О'Шиа! — И я перевела взгляд со своего отражения на него. — Это недорогая процедура. — Я положила зеркало. — Если это причина вашего колебания.

Я пристально посмотрела на него.

— Нет.

Очевидно, моя реакция озадачила его. Я опустила глаза на свою сумку, лежавшую у меня на коленях: я мяла ее руками, отчего она поскрипывала.

— Я не понимаю. Что останавливает вас в таком случае? Или вы боитесь самой операции? Но не стоит. Она простая, и никаких осложнений не будет… — Он смолк, а я посмотрела на него снизу вверх, все так же держась за сумку. — Возможно, вы хотите обратиться к другому доктору? — Выражение его лица стало отчужденным.

Он не мог понять, что я испытывала огромное чувство вины. Оно было очень сильным. И ужасным, как этот шрам.

— Я мог бы порекомендовать вам одного из своих коллег. Просто чтобы вы узнали еще одно мнение. Это нормально, мисс О'Шиа.

Мне захотелось уйти. Стерильный запах больницы, шлепки резиновой обуви медсестер по полу, периодический тихий плач за дверью… все это было слишком реальным. Я не хотела приходить сюда снова. Я хотела просто уйти домой и спрятаться там за безопасными стенами.

— Я не боюсь, — сказала я. Мой голос прозвучал немного громче обычного. Заметил ли он это, понял ли, что я обманываю? Я чувствовала, что он очень проницателен. — Я просто не знаю, стоит ли это того — времени и сил, — чтобы беспокоиться об этом. Для меня это не имеет значения, а тем более для всех остальных. Я не тщеславна, доктор Дювергер, уверяю вас.

Он вскинул брови.

— Вы полагаете, что не заслуживаете этого, мисс О'Шиа? — Он подождал ответа, но я молчала. Тогда он пожал плечами и сказал: — Ну что ж, конечно, это ваше право. — Он встал. — Мне только очень жаль, что вы так мало заботитесь о себе. Совсем не обязательно всю жизнь носить на себе это клеймо.

Затем он вышел, а я осталась сидеть. Через некоторое время я взяла ручное зеркало и снова начала изучать свое отражение. В конце концов я положила зеркало на стол, вышла на улицу и направилась к грузовику мистера Барлоу.

Я никак не могла объяснить доктору, что он прав лишь отчасти: причина того, что я не хотела этой небольшой операции, заключалась именно в боязни — не боли, но ужасных воспоминаний и ощущений, которые вызывала у меня больница. И самое главное, я считала, что шрам будет напоминанием мне. Напоминанием, каким человеком я была и к чему привело мое упрямство. Я должна была оставить его.

 

Глава 7

Я провела в Танжере неделю.

Стало очевидно, что молва довольно быстро распространяется здесь по извилистым улочкам и суетливым базарам, и не только благодаря Элизабет Панди. Стоило мне сказать Омару — мальчику, заносившему в номер багаж в мой первый день в Танжере, — что ищу кого-нибудь с машиной, кто мог бы отвезти меня в Рабат, как почти сразу же кажущаяся нескончаемой вереница мужчин потянулась к входной двери гостиницы «Континенталь». Швейцар не позволял им входить в вестибюль. Они ждали, пока меня позовут и я выйду переговорить с ними.

Большинство из них сразу же были отвергнуты, потому что не имели автомобилей. Они полагали, что я предоставлю им автомобиль, но я объяснила им по-французски, а Омар перевел на арабский, что я не собираюсь покупать машину.

Мне нужен был водитель и автомобиль, твердила я снова и снова. Во время тех первых дней я узнала очень многое о североафриканской особенности убеждения. Одни говорили, что у них есть кузен с машиной, другие — что найдут мне машину. Один из пришедших сказал, что пока не умеет водить автомобиль, но поскольку он когда-то сидел в машине, то непременно справится с ее управлением. Несколько человек действительно были владельцами авто или, по крайней мере, одолжили его. Но когда они показывали мне автомобиль (конечно же, с невероятной гордостью), я вежливо благодарила их и решительно говорила, что этот не доедет.

Некоторые автомобили были такими ржавыми, что в них почти не осталось дна, у большинства не было дверей и крыши. Шины у всех были опасно стершимися. А один предприимчивый парень вообще припряг двух ослов к передку машины без двигателя.

Стояли теплые благоухающие дни раннего лета, запах цветущих апельсиновых деревьев ощущался повсюду. Но меня одолевали разочарование и беспокойство. Каждый день, проведенный в Танжере, был еще одним понапрасну потраченным днем, и, не в силах больше ни минуты усидеть в своем номере или вестибюле, я, чтобы отвлечься, шла на Гранд Соку — Большую площадь. Портье сказал, что для меня было бы безопаснее гулять по центральным улицам в дневное время и лучше самой не ходить на базар, а также стараться не выходить из отеля с наступлением темноты. Он предупредил меня, что следует держаться подальше от Пети Соку, которая, как я догадалась по выражению его хмурого лица и неодобрительным вздохам, когда он говорил о тамошних «плохих женщинах», была средоточием проституции или, по меньшей мере, аморального бизнеса.

Ярко светило солнце, Гранд Соку была наводнена людьми, в основном европейцами и американцами, — так вот где иностранцы проводят время в Танжере! Одетые в красивые одежды, они сидели под развевающимися навесами или на террасах кафе, ели, пили темно-зеленый абсент или кроваво-красное вино из небольших стаканов. Женщины курили сигареты в разукрашенных мундштуках или маленькие темные сигары, мужчины курили сигары либо потягивали дымок через мундштук, прикрепленный к извилистой трубке, идущей от большого сосуда с пузырящейся жидкостью, который стоял на полу, — шиешас, так они его называли. Многие из них также курили киф, имеющий характерный сладковатый травяной запах. Это снадобье вызывало эффект опьянения, курильщики впадали в приятную полудрему. Вывески магазинов оповещали о товарах на английском, французском и испанском языках. Находились покупатели и на сверхдорогие товары — потом их увозили домой. Здесь царила атмосфера праздника и, как и говорила Элизабет, отношения между мужчинами и женщинами отличались либерализмом. И те и другие приехали в Танжер по определенным причинам: их привлекала вседозволенность. Я заметила, что некоторые женщины одеты намного смелее, чем мне когда-либо доводилось видеть. Иногда я, сама того не желая, видела, как эти женщины приставали к мужчинам или другим женщинам в дверных проемах. Я всегда отворачивалась и морщилась, видя, как они о чем-то шепчутся или открыто прикасаются друг к другу в публичных местах. И не единожды я была свидетелем того, как парни шли, взявшись за руки, а потом останавливались, чтобы поцеловаться прямо на улице.

Вот что я увидела. Я могу только представить, что происходило в номерах отелей и в дальних комнатах кафе. Мне было интересно, что жители Танжера думали об этих дерзких иностранцах. Было понятно, почему танжерцы предпочитали оставаться на своих тесных темных базарах, находившихся вдали от ярких и шумных площадей: именно там текла настоящая жизнь Танжера — базары были сердцем арабских городов. Я каждый раз поражалась многоголосому гомону, рискнув сделать несколько шагов вглубь базара, но, вспоминая слова портье об опасностях, подстерегающих меня в этом незнакомом мире, оставалась там, где мне ничто не угрожало.

А еще я проводила много времени на крыше отеля «Континенталь». Эхо доносило до меня призывы с минаретов, а я смотрела на громаду горного хребта Эр-Риф, и каждый вечер заходящее солнце придавало ему все тот же кроваво-красный оттенок. А где-то далеко, за этими горами, в самом сердце страны находился Марракеш.

И в Марракеше был Этьен.

Я становилась все более нетерпеливой и нервной. Мне необходимо было попасть туда.

Хотя я то и дело встречала Элизабет Панди, Маркуса и других американцев, я старалась избегать их компании. Меня утомляло их постоянное пьянство, громкие голоса и смех. Однажды днем я сидела в пустом вестибюле, укрывшись за обитыми тканью сиденьями, потягивала минеральную воду и пыталась разобраться в непонятной карте Марокко, которую купила на Гранд Соку. Я допила воду и сложила карту, но, прежде чем подняться, услышала голос входящей в вестибюль Элизабет и ее компании. Они шли с Руи де ля Пляже, где Элизабет и одна из женщин бросали вызов волнам Атлантического океана, купаясь в очень холодной воде.

— Изумительно освежает! — произнесла Элизабет с воодушевлением.

Я уже отчаялась, поскольку не могла уйти, оставшись незамеченной. Мне не хотелось задерживаться, чтобы поговорить с ними. Я снова открыла карту и стала изучать ее в надежде, что они выпьют немного и уйдут. Сконцентрироваться было сложно, хоть я и пыталась не обращать на них внимания. В конце концов я расслабилась и лениво слушала их скучную болтовню. Но, услышав свое имя, я оживилась.

— Интересно, она уже нашла способ добраться до Марракеша? — произнес Маркус. — По крайней мере, она настроена решительно, как мне кажется. Правда, у нее же проблемы с ногами.

— Очень своеобразная особа, но что-то ее гнетет, ты согласен? Не безобразная, несмотря на шрам и старомодную одежду, и — о небеса! — эти ботинки… Но такое печальное выражение лица! — сказала Элизабет. — Не люблю лезть не в свои дела, однако хотелось бы что-нибудь о ней разузнать. Такая своеобразная молодая женщина, — повторила она. — Я не представляю, как ей взбрело в голову отправиться в такое тяжелое и утомительное путешествие — в Марракеш?

— О, все дело в мужчине, к которому она направляется. Разве может быть другая причина? И кажется, она видит себя трагической героиней собственной истории, что бы это ни было, — сказала другая женщина. В ее голосе было столько манерности, что меня бросило в жар.

Так вот, значит, какой они видели меня? Своеобразной и угнетенной?

Я знала, что мои соседи в Олбани считали меня необычной. И это неудивительно, ведь все знали меня как женщину, которая избегает контактов с людьми, которая иногда бродит по пустырям и дюнам и, вместо того чтобы выйти замуж, посвятила свою жизнь заботам об отце. Мне всегда казалось, что я все-таки не выглядела настолько странной, чтобы другие обсуждали меня в таком негативном ключе.

Мне захотелось вернуться в свой номер. Я чуть приподнялась и увидела, что Элизабет как раз поднимается и берет свою сумку. Я снова села и решила подождать, пока она уйдет. Если она уйдет, другие вскоре последуют за ней и я смогу проскользнуть в свой номер.

И как раз в этот момент Элизабет обошла сиденья и остановилась, увидев меня.

— Ну здравствуй, Сидония, — сказала она; мои щеки вспыхнули. — Что ты здесь делаешь одна? А я иду в женскую комнату. Кстати, мы как раз говорили о тебе.

— Правда? — отозвалась я, не в состоянии поднять на нее глаза.

— Давай, присоединяйся к нам. Я вернусь через минутку, — сказала она.

— Нет. Спасибо, я… Я должна подняться в свой номер. — Я встала.

Она пожала плечами.

— Как хочешь, — бросила она и добавила: — Кстати, тебе уже удалось найти машину с водителем?

Я покачала головой.

— Я разговаривала сегодня с одним британцем в кафе «Красная пальма». Он только что приехал из Касабланки, а завтра собирается возвращаться на юг. — Она раскрыла сумку и начала рыться в ней, в конце концов достала скомканный лист бумаги и протянула мне. — Вот имя его водителя. Попроси одного из мальчишек разыскать его; он остановился где-то в медине. И если тебе таки удастся его найти, найми его до самого Марракеша. По слухам, поезда в Рабате можно прождать целую вечность. Африканцам неизвестно такое понятие, как точность.

Я не знала, как мне поступить. Несмотря на ее резкость и, как мне казалось, бесчувственность, Элизабет Панди только что дала мне то, чего я так хотела. Я взяла листок и развернула его. «Мустафа Высокий. Красный жилет, желтый ситроен», — было неразборчиво написано на нем.

— Спасибо, Элизабет, — неуверенно сказала я.

— Мы все должны помогать друг другу, разве не так? — сказала она, салютуя поднятой рукой.

Я кивнула и улыбнулась и, прежде чем выйти из вестибюля, остановилась переговорить с Омаром. Наконец-то хоть что-то произошло.

На следующее утро Мустафа пришел на террасу, где я в тот момент находилась. Я вздохнула с облегчением, когда поняла, что он немного говорит по-французски. Он был, как следовало из его прозвища, высоким; на нем был довольно грязный красный жилет поверх такого же грязного, когда-то белого одеяния, потертого на швах и доходившего до ступней в плетеных сандалиях. Возле него стоял невысокий мужчина в джеллабе с откинутым капюшоном, в маленькой круглой белой шапочке на бритой голове. Он уставился на меня; один глаз у него был карий, а вместо другого было жуткое полое, немного сморщенное углубление.

Мустафа жестом показал на еще двух мужчин у входа. Они оба были в джеллабах с накинутыми на головы капюшонами, и я не могла рассмотреть их лица.

— Мой… — Он обратился к Омару, и тот подумал немного, сдвинув брови, потом смягчился.

— Понятно. Он привел друзей, которые подтвердят его честность.

— Его честность?

— Да. Он чистый человек.

И тогда я поняла: Омар пытался сказать мне, что Мустафа привел поручителей. Я взглянула на этих мужчин, но они уже повернулись ко мне спинами.

— Не говорить с женщиной, — сказал Омар и спустился по ступенькам. Пока он разговаривал с теми людьми, Мустафа похлопал по плечу низкорослого мужчину, так что с его джеллабы поднялось облачко пыли.

— Mon cousin, мадам, — объяснил он. — Азиз. Он всегда сопровождает меня.

Я кивнула обоим мужчинам. Не было смысла поправлять Мустафу относительно обращения «мадам». Все арабские мужчины только так и обращались к неафриканским женщинам.

Я не хотела терять надежду: мне и так уже довелось видеть слишком много мужчин, подобных Мустафе и Азизу. Тем не менее эти все-таки пришли по своего рода рекомендации британца, с которым общалась Элизабет. Я улыбнулась Мустафе, но выражение его лица не изменилось.

— Могу я посмотреть автомобиль, Мустафа? — спросила я, втайне надеясь, что он не будет похож на те, что я видела здесь.

— О да, мадам. Очень хороший авто. Очень хороший. — Я заметила, что его грудь вздымалась под красным жилетом, когда он говорил. — Я очень хороший водитель. Очень хороший. Вы спросите. Каждый сказать, что Мустафа очень хороший. Авто очень хороший.

— Я не сомневаюсь, что оно… хорошее, — сказала я; очевидно, это было любимое слово Мустафы. — Но, пожалуйста, сначала я должна на него посмотреть.

— Какую цену заплатит мадам?

— Мне нужно доехать до самого Марракеша. И сначала я должна увидеть автомобиль, Мустафа. — Я говорила мягко, улыбаясь. Проведя неделю в Северной Африке, я уже знала, что ему будет сложно иметь дело с женщиной, дающей советы. — Можно мне посмотреть на твой автомобиль?

Он махнул рукой вдоль улицы, указывая на лимонно-желтый «ситроен». Тот был покрыт пылью, на колесах налипла грязь. Даже с небольшого расстояния было видно, что машина довольно долгое время пробыла в воде. Она была ржавая и помятая, кожа откидного верха была дырявая как решето, но в сравнении с другими предложенными мне вариантами этот, пожалуй, вселял надежду. Я последовала за Мустафой и залезла внутрь автомобиля. Здесь все было грязным, повсюду валялись какие-то огрызки. На пассажирское сиденье была брошена старая заплесневелая джеллаба в красно-черную полоску. Наклонившись к открытому окну, я почувствовала какой-то сильный отвратительный запах — сильнее, чем тот, что исходил от джеллабы. В салоне было три сиденья, третье располагалось по центру. Я вспомнила, что видела подобную модель в одном из папиных автомобильных журналов. Как она называлась, с этим странным третьим сиденьем, заставляющим сидящего сзади пассажира ставить ноги между двумя передними креслами?

На полу рядом с задним сиденьем лежала стопка козлиных шкур с остатками уже засохшего мяса, и вся эта куча была облеплена мухами.

Этот «ситроен» назывался «Трефл», «Лист клевера», неожиданно вспомнила я. Он подойдет. Этот автомобиль мне подойдет. Я не хотела показаться слишком озабоченной или слишком воодушевленной.

Азиз подошел и стал рядом со мной.

— О чем вы думаете, мадам? Он вам подходит? — спросил он, впервые заговорив со мной. Его голос был на удивление глубоким как для такого невысокого мужчины, а его французский был лучше, чем у Мустафы.

— У меня два больших чемодана. — Я снова взглянула на шкуры. — Поместятся ли они здесь?

— Мы освободим место, мадам, — сказал Азиз и заговорил с Мустафой на арабском.

— Очень хороший авто, oui, мадам? — спросил Мустафа.

— Да, Мустафа. Да. Я бы хотела, чтобы вы отвезли меня. Вы же сможете отвезти меня прямо в Марракеш?

— Иншаллах! — сказал Мустафа.

Эта фраза — если захочет Аллах! — была мне уже знакома.

Я заметила, что североафриканцы говорили это по любому поводу, шел ли разговор о погоде, еде или здоровье. «Если захочет Аллах», — повторила я про себя, кивая Мустафе. А затем началась обычная игра-спор о цене.

Мы выехали на следующее утро. Азиз втиснулся на заднее сиденье вместе с моими чемоданами. Я не знаю, почему Мустафа не положил их в багажник; когда я жестами предложила ему это сделать, он просто покачал головой и без всяких церемоний запихнул их в заднюю часть салона. И хотя машина была все еще далеко не чистая, он успел убрать все огрызки и привязал шкуры к крыше веревками.

Прежде чем мы выехали, Мустафа и Азиз обошли вокруг автомобиля, благоговейно поглаживая его и что-что бормоча.

— У этого авто уже есть барака, — сказал Азиз. — Оно совершило много поездок. И никаких проблем. У него большая барака.

— Барака? А что это? — спросила я.

— Благословение. Это хороший автомобиль, очень хороший, — сказал Мустафа. Я уже начала думать, что это был весь его запас французских слов. — А я хороший водитель.

— О да, мадам, — сказал Азиз. — Один из лучших. Трудно, очень трудно водить автомобиль, мадам. Очень трудно для мужчины и невозможно для женщины. — Он вытянулся и расправил плечи, но все равно был ниже меня ростом.

Я, знавшая, каково это — чувствовать руль в своих руках, посмотрела на него. И тогда я сжала пальцы в кулаки и спрятала их в складках своей юбки. Я поклялась никогда больше не прикасаться к рулю автомобиля.

 

Глава 8

Когда мы с Мустафой и Азизом выезжали из Танжера, его белые здания обретали разнообразные оттенки розового и красного в лучах восходящего солнца, и я облегченно вздохнула. Я была на пути в Марракеш. Вот куда я уже добралась!

«Ты столько преодолела, — говорила я себе, глядя в поцарапанное, забрызганное переднее стекло. — Ты сделала это». И я испытала чувство облегчения, но почти сразу же спросила себя, действительно ли я знаю, что делаю, отправляясь в дорогу по незнакомой земле с двумя мужчинами, о которых не знала ничего, кроме того, что у них был автомобиль и они умели его водить. Я доверила свою жизнь неизвестным мне людям, полагаясь лишь на небрежную записку, которую дал Элизабет Панди какой-то незнакомец.

Никто не мог установить, с кем я и где, — за исключением Омара, — и даже хотя Элизабет и ее друзьям было известно, что я собираюсь в Марракеш, я не встретила никого из них, когда мой багаж спускали вниз и я расплачивалась по счету, поэтому я так и не сообщила ей, что наконец-то уезжаю.

И все же… все же… У меня почему-то было, возможно, ошибочное ощущение, что все будет в порядке. Что я буду в порядке и выясню то, что мне нужно. А может быть, это было больше чем просто уверенность — возможно, это была некая новая, неожиданная вера в себя. Разве я не пересекла Атлантический океан, пережила Марсель и левантер в Гибралтарском проливе и смогла нанять этих мужчин, чтобы они довезли меня до пункта назначения? Я, которая никогда не покидала Олбани, которая никогда даже не думала о возможности жить в каком-то незнакомом небезопасном месте?

Когда мы выехали, мужчины разговаривали друг с другом на арабском языке, и я жалела, что не понимаю, о чем они говорят. Они оба были в той же одежде, что и вчера, разве что вместо круглой белой шапочки на бритой голове Азиза сейчас была красная фетровая феска. Он снял сандалии и положил свои босые ноги между Мустафой и мной. Я мельком взглянула на пальцы его ног и вспомнила ступни Этьена, длинные и узкие, с удивительно нежной кожей.

Когда мы выехали из города по ухабистой дороге из щебня, построенной французами, слева от нас возвышались вершины Эр-Рифа, а справа блестел Атлантический океан. С моря дул свежий ободряющий бриз, и из-за раннего часа в воздухе повисла жемчужная дымка, сквозь которую были видны размытые силуэты чаек, парящих низко над водой, — они ловили рыбу себе на завтрак.

По пути нам встретилось несколько автомобилей; они проезжали так близко, что я напрягалась, опасаясь, что машины заденут друг друга боками на этой узкой дороге. Но чаще нам встречались караваны дромадеров, небольших одногорбых верблюдов, которых вели погонщики в длинных одеждах. Животные были нагружены товарами или же на них сидели укутанные с ног до головы, лишь с прорезью для глаз, фигуры, скорее всего женщины. Иногда из складок одеяния женщины выглядывал ребенок. И хотя мы ехали очень медленно, мне хотелось остановиться и как следует рассмотреть проходившие мимо караваны. Я знала, что это невозможно и что мои действия непременно сочтут бесцеремонностью иностранки, и тем не менее у меня просто глаза чесались увидеть больше, чем было дозволено.

Как и в Танжере, я не ожидала, что полностью отдамся этим новым ощущениям. Наверное, уезжая из Олбани, я не задумывалась над тем, что мне предстоит увидеть и как это на мне отразится. Все мои мысли были об Этьене.

Дорога поворачивала и извивалась, мы теряли океан из виду на несколько миль, а затем неожиданно на вершине дюны или возле устья реки он снова открывался перед нами.

Этот район Марокко был просто прибрежным раем с длинными песчаными пляжами, разделенными оливковыми рощами или ровными полями с сельскохозяйственными культурами. Мы проезжали много маленьких деревушек, каждая была обнесена стеной, над которой возвышался шпиль минарета.

Когда мы наконец остановились через несколько часов езды и вышли из машины, я ощутила, что воздух стал другим. Он был густым, я бы сказала, молочным, но солнечные лучи все же каким-то образом просачивались сквозь него и обжигали тело. Это напомнило мне зимний туман у меня дома — только это был, по сути, горячий туман. Выйдя из машины, я потянулась, а мужчины направились к роще карликовых пальм, зеленеющей у обочины дороги. Ветер с моря заставлял листву трепетать — при этом получался мягкий металлический звук. Я с любопытством смотрела на своих спутников, но когда они повернулись спинами к машине, я сразу же отвернулась, осознав, что они намерены сделать. Для меня это стало проблемой в течение последнего часа, мне было неловко говорить об этом с незнакомыми мужчинами. Но когда Мустафа и Азиз неторопливо подошли к машине, Азиз указал на рощицу и произнес:

— Allez, мадам, allez.

И я сделала так, как он сказал. Я пробиралась между густо растущими деревьями в надежде найти укромное местечко, чтобы моя гордость не пострадала.

Я чувствовала себя очень неловко, возвращаясь к машине, и не решалась смотреть на них, но Мустафа и Азиз склонились над автомобилем. Они разговаривали и изредка указывали рукой на дорогу. Я поняла, что моя стеснительность и стремление соблюдать условности излишни в этом диком краю; мужчины абсолютно не переживали по этому поводу.

Прежде чем я успела сесть в машину, я заметила у подножия гор что-то темное, перемещающееся на фоне более светлой растительности. Это был караван, но уже состоящий из лошадей и ослов, на которых были нагружены тюки, рядом угадывались крошечные силуэты бегающих детей.

Откуда и куда шли эти люди? Я попыталась представить жизнь в бесконечном движении, с постоянной сменой места жительства. Моя жизнь до недавнего времени была весьма стабильной.

Когда мы снова остановились, на этот раз на окраине какой-то деревни, которую Азиз назвал Лараше, я открыла дверцу с моей стороны.

Но Азиз покачал головой.

— Женщине нельзя идти, — сказал он. — Плохо для женщины. — Он жестом изобразил перед собой круг, и я поняла, что он имел в виду мое открытое лицо, — в таком виде лучше не идти в селение. — Оставайтесь в машине, — продолжил он. — И следите, чтобы дети не забрали шкуры. — Он указал на крышу машины. — Мы с Мустафой сходим за едой. Скоро вернемся.

Я вынуждена была довольствоваться осмотром того, что можно было увидеть через открытые ворота обнесенного стеной селения. Все здания были окрашены в голубой цвет, что резко контрастировало с черепичными терракотовыми дугами крыш, придающими селению вполне привлекательный вид испанской горной деревни. С внешней стороны стены были привязаны ослы, стоявшие в тени с опущенными головами. Маленькие мальчики — старшему было не больше восьми или девяти лет — собирались стайкой у открытых ворот, а потом, словно бросая вызов друг другу, отходили от безопасных стен и постепенно приближались ко мне, сидящей в машине. Босые, с обритыми головами, они были одеты в рваные рубахи. В конце концов они столпились вокруг машины, держась за руки, и стали молча откровенно разглядывать меня, особенно мое лицо. Я вспомнила тех мальчишек, которые на улицах Олбани с любопытством собирались вокруг «Силвер Госта» и восхищались им. Наверное, маленькие мальчики одинаковы повсюду, позже сделала вывод я, и все они любопытствуют по поводу того, чего никогда раньше не видели, удивляются и выказывают свою храбрость.

Может быть, я была первой белой женщиной, которую видели эти дети. Я улыбнулась им, но их серьезные взгляды не смягчились. В конце концов старший мальчик шагнул к машине, неожиданно протянул руку и указательным пальцем прикоснулся к моему плечу. Прежде чем я успела отреагировать, он убрал руку, словно обжегся, но потом снова протянул ее ко мне, гордо ухмыляясь остальным ребятам. Они все смотрели на него со смешанным чувством благоговейного страха и удивления, но все же сделали шаг назад. Неужели я выглядела так странно? Я высунула одну руку в окно ладонью вверх и снова улыбнулась, поощряя их подойти ближе и не бояться меня, но вдруг раздались крики и мальчишки кинулись врассыпную, поднимая пыль.

Это были Мустафа и Азиз, возвращавшиеся к машине.

— Мальчики плохие? — спросил Азиз, глядя на ребят, бежавших назад к воротам, но я покачала головой.

— Нет, они не плохие. Просто… мальчишки, — сказала я. — Просто мальчишки, — повторила я, осознавая, что так оно и есть, и жалея, что у меня не было возможности увидеть их сестер и матерей, их отцов. Я хотела увидеть их жизнь за этими стенами.

Мужчины принесли пышный круглый ароматный хлеб, мягкий белый сыр в вощеной бумаге и липкий инжир в бумажной коробке. Азиз протянул мне горсть кешью. Я не была голодна, но все съела, слизывая с пальцев маленькие кусочки сыра и инжира; положив кешью в подол, я грызла их во время поездки.

Мне следовало оставаться сильной и быть начеку. Мне следовало быть готовой по прибытии в Марракеш приступить к поискам Этьена.

Мы продолжили путь, следуя вглубь страны, так что теперь я уже не могла видеть море и ощущать его запах. Иногда попадались рощи каких-то незнакомых плодовых деревьев, и я спрашивала у Мустафы, как они называются. Он указал на несколько кешью, еще оставшихся в подоле моей юбки.

У меня болела спина от долгого сидения и езды по неровной дороге. Я пыталась не думать о ночлеге. Где мы остановимся? Где я буду спать? Я вся была в пыли; будет ли у меня возможность помыться? Если мне не разрешили сходить в Лараше из-за открытого лица, как меня примут в других местах? Я снова вспомнила широко раскрытые глаза мальчишек, изучающих меня через открытое окно автомобиля, и неожиданно остро ощутила одиночество. Я здесь была чужестранкой.

В Танжере все было по-другому; этот город гостеприимен к иностранцам — африканцам и испанцам, французам и немцам, американцам и британцам и многим другим, происхождение которых я не могла определить по языку и одежде. Я вспомнила Элизабет Панди, говорившую, что в Танжере собрано все разноликое человечество.

Но я уехала из Танжера, и вскоре выяснилось, что в сердце Марокко я стала не просто еще одной женщиной с Запада. Здесь я была аномалией, человеком чужим, которого можно с легкостью оскорбить или оттолкнуть.

Как ко мне отнесутся в Марракеше? Моя спешка при подготовке к путешествию, как я осознала теперь, когда мы ехали по пыльной дороге, объяснялась недальновидностью и исключительно стремлением найти Этьена.

Как он был нужен мне сейчас! Я хотела почувствовать себя в безопасности. Хотела почувствовать, что у меня кто-то есть, что я не одна. Я хотела еще раз испытать ощущения, какие испытывала раньше с Этьеном.

Когда я сменила позу, расправила плечи и вытянула шею, то почувствовала в воздухе какой-то новый тонкий аромат. Мне непременно захотелось узнать, что это было. Местность понемногу менялась, гор уже не было видно. Мы проезжали по густому лесу. Кора деревьев здесь была ободрана до высоты человеческого роста, поэтому нижняя часть стволов была коричневой и гладкой, в то время как сохранившаяся кора была светлой и шершавой.

— Что это с ними? — спросила я у Азиза, указывая на деревья, и он ответил:

— Пробка. Это Маморовый лес.

И тогда я поняла, что это был за аромат. Мы проезжали мимо высоких деревьев, а впереди лежала желтая земля и виднелись очертания города, а еще дальше снова появилась туманная голубая полоска Атлантического океана.

— Мы ехать город Сейл, а река — Бу-Регрег, — сказал Азиз. Он подался вперед, чтобы лучше видеть, и положил руки на спинки сидений. — А на другом берегу реки — Рабат, — добавил он. — Сейл и Рабат как… — он прикоснулся к плечу Мустафы, — кузены. Как братья.

Когда мы подъехали ближе к городу, я узнала инжир и оливковые деревья. Сейл был таким же белым городом, как и Танжер. Он был обнесен насыпью и стеной, над которой виднелись шпили минаретов. Немного южнее я увидела еще один город, тоже обнесенный стеной, издали похожий на Сейл, только все его здания были рыжевато-коричневого цвета — это был Рабат.

— Мы завезем вас в дом, вы поесть и поспать, — сказал Азиз.

Дом. Имел ли он в виду отель?

— А сколько от Сейла до Марракеша? — спросила я его.

— Завтра мы прийти забирать вас, ехать через Касабланку, оставаться одна ночь в Сеттате. На следующий день Марракеш. Иншаллах! — закончил он.

— Вы придете забрать меня? Что вы имеете в виду? Вы не останетесь в доме? — теперь я почувствовала себя еще более одиноко, испугавшись самой мысли, что эти два человека, которых я хоть немного знала, оставят меня в незнакомом месте.

Он покачал головой.

— О нет, мадам.

Мы въехали в город через массивные арочные ворота, проехали рынок, разместившийся в тени деревьев. Я увидела грубую белую шерсть, свисавшую с древних весов на треноге. На следующем базаре на прилавках были выложены дыни, инжир и оливки, ярко-красный и зеленый перец и фиолетовый лук, то тут то там слышалось шипение и запах жарящегося мяса. Перед прилавками женщины в покрывалах громко спорили с торговцами, очевидно, желая сбросить цену. Конечно, это была неотъемлемая часть марокканской культуры, своеобразный ритуал, совершаемый женщинами, покупавшими продукты, и продавцами, которые хоть и качали головами, имитируя гнев и разочарование, но все же протягивали им покупки. Я смотрела на узкие улочки, на крошечные беседки, где на корточках сидели маленькие мальчики и ткали красивые коврики или плели корзины, где болтали друг с другом тучные торговцы, а их товары свисали с крючков над их головами.

Я высунулась в окно и посмотрела на одного из купцов, он тоже взглянул на меня, враждебно и хмуро, затем сжал губы и запустил в сторону машины какой-то блестящий круглый предмет. Я сразу же пригнулась и вжалась как можно глубже в спинку сиденья. Меня снова охватило беспокойство. Даже несмотря на то что Рабат был, вне всяких сомнений, довольно большим городом, я не увидела здесь ни одного иностранца — ни мужчин, ни женщин, как и ничего похожего на отель.

Как только я с тревогой подумала об этом, Мустафа остановился перед облупленными, запертыми на замок воротами. Азиз жестом показал мне, что следует выйти из машины. Он поднес мои чемоданы к воротам и опустил один из них на землю, чтобы постучать. Если это и был отель, то он не походил ни на один из тех, что я видела раньше.

Из небольшого решетчатого окошка раздался женский шепот, и Азиз что-то сказал в ответ. Снова послышалось бормотание, и женщина в черном открыла ворота; ее лицо было полностью закрыто, кроме глаз, которые она опустила в землю.

— Вы заходите внутрь, — сказал Азиз, и я послушно вошла.

Он прошел за мной в выложенный плиткой двор и занес мой багаж. В отличие от неказистых ворот, внутренний дворик был довольно уютным; здесь росли розовые кусты и апельсиновые деревья.

— Женщину зовут Лэлла Хума, — сказал Азиз, ставя мои чемоданы. — Она даст вам еду, вы спать, дайте ей только один франк, — и затем он повернулся, чтобы уйти.

— Во сколько вы заедете за мной? — крикнула я. Неизвестно, чего я ожидала, но на меня накатила новая волна страха: я боялась остаться одна с этой молчаливой женщиной.

— На рассвете, мадам, — ответил он и что-то сказал женщине.

Та взяла мои чемоданы — она была ниже меня ростом, но подняла их с неожиданной легкостью — и взошла по ступенькам лестницы, закрепленной на одной из внешних стен здания.

Когда ворота с шумом захлопнулись, я осталась во внутреннем дворе одна и потому торопливо пошла вслед за женщиной.

Я провела ночь в крохотной комнате на втором этаже дома, где было только одно окно с искусно сделанной решеткой. В комнате не было ничего, кроме тяжелого соломенного тюфяка на полу и толстого шерстяного одеяла, аккуратно сложенного пополам. Возле кровати стояла чаша, накрытая деревянной крышкой, которая, как я предположила, служила ночным горшком. На подоконнике стояла свеча в маленьком декорированном горшочке, а рядом с ней лежала коробка спичек.

Не успела я подумать, как буду общаться с Лаллой Хумой, как она открыла дверь и поставила на пол большую керамическую миску с горячей водой и положила на тюфяк стопку чистого белья. Как только она вышла, я сняла ботинки и чулки и стала расстегивать платье, чтобы помыться, но, прервавшись, подошла к двери, чтобы запереть ее. Однако замка не было.

Я наспех помылась и снова оделась, не зная, чего ожидать. Вскоре Лалла Хума опять открыла дверь и вошла, держа в руках поднос с глиняной тарелкой с кусками какого-то мяса и нарезанной длинной соломкой вареной морковью, а также чайник с мятным чаем. Чайник был костяной.

Она забрала миску с водой и вышла. Я так и не увидела ее лица, и она ни разу не подняла глаз, когда все это делала.

Я поела и напилась чаю; веки стали тяжелыми. Тогда, надев ночную рубашку, я легла на узкую соломенную постель и накрылась тяжелым одеялом. На улице было тихо, а когда стемнело, я услышала крики с минаретов: «Аллах Акбар!» — «Бог Велик!» Пробыв какое-то время в Северной Африке, я уже привыкла к этим призывам, раздававшимся пять раз в день.

Эти звуки, теперь уже такие знакомые, только усиливали мое одиночество.

— Этьен, — прошептала я в темноту.

На рассвете меня разбудили звуки молитвы; я поднялась и посмотрела сквозь деревянную решетку. Внизу, на тихой улице, был припаркован грязный «ситроен», а возле него на коленях, преклонив головы к земле, стояли Мустафа и Азиз. Я быстро оделась и, отказавшись от мятного чая, предложенного Лаллой Хумой (она тихо появилась за дверью, услышав мои торопливые шаги), быстро пошла к машине. Мустафа и Азиз уже сидели в машине и похрапывали в унисон. Я подумала, что, может быть, я ошиблась. Может, это не их я видела молящимися. Мустафа лежал на спине, накрывшись красно-белой полосатой джеллабой, его голова была под рулем, а нога торчала из противоположного окна. Азиз сидел, привалившись боком к заднему сиденью, он обвил себя руками и прижал ноги к животу. На полу валялись мешки и сумки — наверное, еда на дорогу. Когда они оставили меня у Лаллы Хумы, я решила, что они поедут домой к Мустафе, а сейчас мне подумалось: не проспали ли они здесь всю ночь?

Я постучала по крыше машины (шкуры исчезли), Мустафа вздрогнул и поднял голову, стукнувшись ею об руль.

— Non, non, мадам, — сказал он, потягиваясь и потирая лицо, а Азиз пробурчал:

— Слишком рано выезжать.

Оба мужчины снова приняли те же позы, а я вернулась в дом и выпила свой чай с уже знакомой круглой пресной лепешкой и густым вареньем из инжира.

Я подождала до семи часов, когда улицы заполнились мужчинами и телегами, верблюдами и ослами; мальчишки хлестали коз короткими прутьями, заставляя тех двигаться вперед. Подойдя к машине, я поверить не могла, что Мустафа и Азиз могут спать при таком шуме. Когда мне наконец удалось их разбудить, они оба раздраженно приняли сидячее положение. Мустафа принес мои чемоданы и поставил возле Азиза, который все еще сидел с закрытыми глазами. За ночь у него отросла весьма густая щетина; я подумала, что к моменту прибытия в Марракеш она превратится в полноценную бороду.

Когда мы выехали, я спросила Азиза, действительно ли они спали в машине всю ночь.

— Некоторое время, мадам, — сказал он. — Сначала мы продали шкуры. Мы набирать бензин, мы есть, мы навещать друзей. Хорошая ночь, — подытожил он. — Лалла Хума хорошая? Ваша ночь хорошая?

— Да, — ответила я, улыбнувшись. — Да, спасибо, Азиз.

Я смогла смыть эту ужасную пыль и глубоко въевшуюся дорожную грязь, поела горячего и выспалась. Мне было одиноко и грустно, но я чувствовала себя так каждую ночь, с тех пор как рассталась с Этьеном.

— Где живет твоя семья, Азиз? — спросила я его.

— Сеттат, — сказал он. — Как и Мустафа.

Я не знала, насколько большим был Сеттат, и мне стало интересно, в следующий раз меня поселят в доме, подобному дому Лаллы Хумы, или в доме Мустафы или Азиза.

— Сегодня я видеть жен, детей. Я не видеть их один месяц. Я ездить много мест с Мустафой.

Сказал ли он «жен»? Он имел в виду жену или жен? Я знала от Этьена, что мусульмане могут иметь до четырех жен.

— Сколько у тебя детей? — спросила я.

Он гордо улыбнулся.

— Шесть. Четыре от жены один. Два от второй жены. Но она молодая, вторая жена. Будет еще больше, Иншаллах.

— А у тебя, Мустафа? — Я перевела взгляд с Азиза на водителя. — Мустафа, у тебя две жены?

Мустафа понял меня, покачал головой и сжал губы, а потом поднял указательный палец.

— У Мустафы плохая удача. Нет денег для второй жены. Но, может быть, скоро судьба подарит ему еще одну жену. — Он сказал что-то Мустафе на арабском языке, и тот криво улыбнулся.

— Твой муж, — обратился затем Азиз ко мне, — почему он позволяет жене ехать одной в Марракеш?

— У меня нет мужа, — ответила я.

Он неодобрительно посмотрел на меня, качая головой.

— Quoi? — сказал он, растягивая это слово и глядя на меня недоверчиво. — Что? — повторил он. — Почему нет мужа?

Я глубоко вздохнула.

— Наверное… наверное, плохая удача, как у Мустафы, — пояснила я. Это был вопрос, которого мне никогда раньше не задавали.

Азиз грустно кивнул.

— Это нехорошо. Я молиться за тебя, мадам. Я молиться за тебя о муже. Хотите, мы отвезем вас в храм? Мы проезжать храмы по дороге в Марракеш.

— Нет. Спасибо, Азиз, — ответила я и посмотрела в окно.

Азиз понял это как нежелание продолжать разговор и отклонился назад, не сказав больше ни слова.

Мы ехали от Сейла вниз; дорога спускалась к устью реки, где я увидела что-то наподобие паромной переправы.

— Мы должны пересечь Бу-Регрег, — сказал Азиз, и когда мы медленно подъехали к причаленному помосту переправы, я внимательно осмотрела собравшуюся здесь толпу.

Все эти люди тоже намеревались переправиться через реку и попасть в Рабат. Здесь были привычные взгляду верблюды, ослы и козы. Я увидела группку женщин в плотных одеждах, с выглядывающими спереди или сзади младенцами; маленькие дети держались за юбки своих матерей. Огромный мужчина в роскошном одеянии из бордового и синего шелка сидел на осле, слишком маленьком для его веса, а высокий мужчина с темной блестящей кожей, в простой белой одежде держал этого осла за уздечку.

Когда паром был заполнен так плотно, что уже не оставалось места ни для человека, ни, тем более, для козы, нас перевезли через коричневую реку. Короткий путь сопровождался ревом, хрюканьем и мычанием животных, детскими криками, высокими резкими голосами женщин и низкими рокочущими — мужчин. Наш автомобиль был единственным на переправе, а на меня все смотрели открыто, как это было и в Лараше.

Одна женщина, наклонившись, заглянула в окно и что-то прошипела под своей накидкой, сузив темные глаза.

Отпрянув, я вжалась в кресло, чтобы оказаться подальше от открытого окна и поближе к Мустафе.

— Что она сказала? — спросила я у Азиза.

— Женщина думать, ты плохая — показывать лицо всем мужчинам, — сказал он, после чего я устремила взгляд вперед, не поворачиваясь ни вправо, ни влево, и вздохнула с облегчением, лишь когда мы причалили к другому берегу реки и взяли курс на Касабланку.

Эр-Риф исчез из поля зрения еще до того, как мы приехали в Сейл, а теперь далеко на западе виднелись очертания другого горного массива.

— Атласские горы, — сказал мне Азиз. — Но не большой Атлас. Меньше. Большой позже, возле Марракеша. Высокий Атлас, — пояснил он.

Дорога продолжала петлять вдоль побережья Атлантического океана. Я наблюдала за тем, как солнечные блики танцуют на воде и чайки устремляются вниз. Здесь было еще больше оливковых и апельсиновых деревьев, воздух был свежим и чистым. Земля выглядела плодородной.

— Мы заедем в Касабланку? — спросила я, но Азиз отрицательно покачал головой.

— Нет Каса. Слишком большая, слишком много людей, тяжело вести машину, — сказал он. — Дорога за городом.

Мы проехали Касабланку со стороны моря, белую, огромную и знаменитую, со всеми ее шпилями, башнями и крепостными валами. Мы проехали величественный белый город, а потом свернули и стали удаляться от Атлантического океана, чтобы двигаться вглубь страны в нужном мне направлении — в Марракеш.

Через час после Касабланки мы остановились у стен небольшого грязного поселения.

— Мы поесть, — сказал Азиз, жестом предлагая мне выйти из машины.

Только теперь я увидела небольшое сооружение под маленьким перекошенным навесом. Двое мужчин стояли возле жаровни; подойдя ближе, я увидела яйца, кипящие в черном котелке в небольшом количестве жира. Тучи синих мух роились в небезопасной близости от печи. Неподалеку старый верблюд сидел на своих загрубевших коленях и с высокомерным величием поглядывал на нас, изредка ворча и плюясь. Запах, исходящий от него, был сильнее, чем от жареных яиц.

Я стала около Мустафы и Азиза, держа свою маленькую тарелку и накладывая в нее яйца с топленым жиром и куски жесткой пресной лепешки. Мустафа сходил к машине и принес пакеты с липким инжиром и сушеными оливками. Мужчина у печи сделал нам мятный чай; я выпила его из маленькой чашечки. Затем мы снова сели в машину. Казалось, Мустафе и Азизу еда доставила истинное удовольствие, они похлопывали себя по животам и не могли унять отрыжку. А я все еще ощущала привкус жирных яиц, даже после того как заела их оливками и инжиром.

— Часа через три, может быть, четыре мы приехать в Сеттат, — улыбнувшись, сказал Азиз, и я поняла, что ему не терпится увидеть свою семью.

Но через несколько километров от того поселения, где мы перекусили, галечная дорога неожиданно закончилась. Ее перегораживала куча выкорчеванных гнилых кактусов и ржавые бочки. По ту сторону преграды дорога шла вниз и была усыпана большими кусками щебня.

— А-а-ай! — выдохнул Азиз. — Нехорошо. Дорога разрушена, — сказал он, а затем заговорил с Мустафой на арабском языке.

Мустафа резко вывернул руль, сворачивая на затвердевшую колею, которая уходила в сторону от дороги. Колея шла по песчаной почве, кое-где покрытой жесткой растительностью. В отсутствие океанского бриза горячие потоки ветра задували в машину, словно из открытой дверцы духовки, покрывая нас тонким слоем пыли. Мустафа указал на узкие следы от колес, казалось, ведущие в какой-то пустой холст, на котором были изображены только земля и небо.

— Piste, мадам, — сказал он.

Я повернулась к нему.

— Pardonnez-moi? — не поняла я.

— Писта, писта. Нет дороги. Писта.

Я покачала головой, оглядываясь на Азиза.

— Мы едем по писте, — сказал он. — Колее от караванов. Дороги не хорошие, ехать по писте через bled. Может быть, дорога вернется, может быть, нет.

— Блид? — переспросила я.

— Блид, — повторил он. — Блид, мадам. Нет города. Местность. Большая.

Я кивнула, подумав, как мне повезло, что Азиз говорит по-французски достаточно хорошо, чтобы доходчиво объяснить мне, каковы особенности ландшафта, где мы находимся и что будем делать дальше.

Мы с грохотом ехали по неровной писте. Изредка у дороги появлялись маленькие круглые грязные лачуги с плетеными тростниковыми крышами. Там всегда был колодец и своего рода стойла, которые можно было определить по низким изгородям из кактусов или переплетенных колючек; там находились сотни жалобно блеющих коз. В тени обычно сидела группа закутанных с головы до ног людей; я предположила, что это мужчины, потому что рядом не было детей. Такое поселение, как сказал Азиз, называлось ноурвол. Когда через несколько миль мы проезжали десятки шатров, сделанных из темных козьих или верблюжьих шкур, которые были расположены высоко на скалистом склоне, Азиз сказал: «Дуар». После того как по пути попались еще несколько видов жилищ и Азиз снова назвал их, я поняла, что поселения, где грязные лачуги расположились возле колодца и старых деревьев, — это постоянные поселения, тогда как шатры из шкур и дети, охраняющие небольшие стада коз и верблюдов, были признаками кочевой жизни.

Когда мы только начали ехать по писте, местность была равнинная. Но вскоре все изменилось. Писта неожиданно резко уходила вниз и затем почти сразу же устремлялась вверх. Мне казалось, что так продолжалось бесконечно долго. Я держалась за приборную панель автомобиля, мои волосы и воротник были влажными от пота, на них налипли песчинки. Мой желудок подпрыгивал, как и эта местность перед моими глазами. Это было почти так же, как, снова оказавшись в море, качаться на волнах. Неужели эта земля когда-то находилась под водой? Правда ли, что мы ехали по дну какого-то древнего океана?

Я закрыла глаза и зажмурилась, когда снова скрутило желудок. Во рту все еще ощущался привкус жирных яиц. В конце концов я открыла глаза, убрала руки с приборной панели, выпрямилась, прочистила горло и повернулась к Мустафе. Я не хотела, чтобы эти мужчины подумали, что я слабая. Они и так уже жалели меня из-за того, что я была не замужем.

— Мустафа, — сказала я, — скоро ли мы снова вернемся на дорогу? Мы доберемся до Сеттата до наступления ночи?

Мустафа не ответил.

— Теперь уже слишком далеко от дороги, — сказал Азиз. — Лучше нам остаться на писте. И сегодня спать в блиде.

— Здесь? — спросила я, окидывая взглядом пустынные просторы.

— Спать в блиде, — просто повторил он, и я пристально посмотрела вперед, желая одного: чтобы мой желудок успокоился.

Я подумала, как, должно быть, разочарованы Азиз и Мустафа, находясь так близко от дома и не имея возможности в скором времени оказаться там, ведь они не видели свои семьи около месяца.

Но я также подумала о долгой марокканской ночи в небольшом автомобиле рядом с двумя мужчинами в столь безлюдном месте.

 

Глава 9

Блид стал абсолютно пустым, и все же я начала находить прелесть в освещенной предвечерним солнцем высохшей земле, скалах, изредка появляющихся посадках низкорослых пальм.

Я даже забыла о желудке и приказала себе не переживать о предстоящей ночи, ведь я ничего не могла изменить.

Вместо этого я сосредоточилась на более внимательном разглядывании того, что раньше считала пустынной землей, осознавая, что на самом деле можно многое увидеть там, где, как я думала, ничего не было.

Несколько раз нам навстречу двигались какие-то останки автомобилей, и кто-то должен был съехать с писты, чтобы позволить проехать другому. Водителями этих машин всегда были арабы, и Мустафа с Азизом махали им руками и что-то громко выкрикивали, а те приветствовали моих спутников таким же способом. Я не знала, были ли они знакомы между собой или это просто такие правила писты в Марокко.

Я пристально вглядывалась в белое возвышение вдали. Как мне стало известно из объяснений Азиза, это была гробница святого, у которой останавливались помолиться кочевники; именно здесь Азиз предлагал мне помолиться, попросить Бога о муже. Эти попадающиеся время от времени гробницы разбавляли монотонность диких просторов. Теперь земля была красной и каменистой.

Неожиданно мы устремились вниз и я потеряла из виду этот белый ориентир. Автомобиль въехал в яму, и его отбросило влево. Мустафа что-то крикнул и завертел руль, но автомобиль соскользнул с писты и скатился в глубокую песчаную впадину.

Двигатель ревел — Мустафа пытался выехать из песчаной ловушки. Затем оба мужчины вышли из машины и обошли вокруг нее, споря о чем-то на арабском языке. Мустафа жестом велел мне тоже выйти, а сам снова сел за руль. Я стояла рядом, пока Мустафа давил на газ, а Азиз толкал сзади. Он крикнул что-то Мустафе, и тот выключил двигатель. Они вытащили мои вещи и повторили попытку. Колеса прокручивались в песке, увязая все глубже. Я подошла к машине сзади, положила руки рядом с руками Азиза и стала толкать, пока машина снова не заревела, а мне в глаза и уши не хлынули земля и песок. Я ощущала их на языке. Я закрыла глаза и отвернула лицо в сторону. Но машина все равно не двигалась. Мустафа оставил ее буксовать, вышел и стал обдумывать ситуацию, положив руки на талию. Затем он залез в машину, вытащил полусгнившую джеллабу и разорвал ее пополам. Он засунул куски ткани под руль, снова говоря что-то Азизу, и мужчины поменялись местами.

Все повторилось, и с тем же результатом, что и в прошлый раз. Не помогла и подоткнутая ткань. Азиз выключил двигатель, вышел и стал возле нас.

— Нам нужно сильнее толкать, — сказал он.

Я облизнула губы.

— Я поведу, а вы оба толкайте, — сказала я.

Они уставились на меня.

— Хорошо? — спросила я.

Мустафа покачал головой и, обращаясь к Азизу, произнес длинную гневную фразу.

— Мой кузен боится женщины за рулем, — пояснил тот. — Она заберет бараку.

— Я умею водить, — сказала я. — Я уже водила машину. В Америке.

Азиз заговорил с Мустафой ультимативным тоном. Наконец Мустафа убрал руки с руля и вышел, что-то бормоча. Он некоторое время ходил по небольшому кругу, затем вернулся и пристально посмотрел на меня.

— Хорошо, ты водить. Иди, — сказал он, и я села за руль.

Я положила на него руку и повернула ключ зажигания, потом медленно надавила на педаль газа и включила сцепление. На мгновение я закрыла глаза — неожиданно я ощутила удовольствие от простого прикосновения к рулю и звука работающего двигателя. Мне вспомнился «Силвер Гост». Несмотря на страшную трагедию, к которой привела авария, автомобиль не был сильно поврежден. Выбитые окна были вставлены, вмятины и царапины выровнены и закрашены, но я попросила мистера Барлоу продать его. Я не хотела больше видеть этот автомобиль.

Его продали за удивительно большую сумму. Когда мистер Барлоу вручил мне толстый конверт с банкнотами, я отрицательно покачала головой.

— Я не хочу этого, — сказала я, глядя на конверт, словно в нем была какая-то отрава. Я чувствовала, что эти деньги были нечистыми, в каком-то смысле они были ядом. — Вы можете оставить их в качестве платы за аренду, — сказала я ему, но он не согласился с этим.

— Ну хватит, Сидония, нужно рассуждать трезво. Ты обязана думать о будущем, — заявил он и оставил конверт на кухонном столе.

Следующие два дня я обходила стол, словно конверт с банкнотами был живым и мог подпрыгнуть и ударить меня, если я подойду слишком близко. Но в конце концов я взяла конверт и спрятала его подальше в шкаф, вздохнув с облегчением, оттого что мне не нужно больше смотреть на него и думать о том, что он собой символизировал.

Только когда несколько месяцев спустя, в октябре того года, банкноты зашуршали, я вспомнила о деньгах, спрятанных за коробкой со шляпой.

Именно на эти деньги, добавленные к той сумме, что была на моем банковском счете, я и предприняла это путешествие.

— Езжайте, мадам! — крикнул Азиз, и я переключила сцепление на первую скорость; машина затряслась подо мной, а двигатель ритмично загудел. Через секунду колеса дернулись и машина медленно двинулась вперед. Я сильнее нажала на газ. Я слышала ворчание и стоны Мустафы и Азиза, когда они изо всех сил толкали машину. И когда передние колеса выехали на участок покрытого галькой песка, автомобиль резко накренился и рванул вперед. Вжав педаль газа почти в пол, я быстро переключилась на вторую скорость и вырулила наконец на твердую писту. Я хотела было нажать на тормоз и заглушить двигатель, но не сделала этого. Я продолжала ехать. Не могу объяснить, почему я поступила таким образом. Словно какая-то сила, над которой я была не властна, удерживала мои руки на руле, а ногу — на педали газа. Я ехала и ехала. Сзади слышались перепуганные крики двух мужчин. Хоть я и не смотрела в треснувшее зеркало заднего вида, но понимала, что Мустафа с Азизом гонятся за мной и машут руками; они были так потрясены, что их рты напоминали черные квадраты. А я все равно продолжала ехать, и мне казалось, что каким-то образом я покинула свое тело, хотя и ощущала под собой машину, грохочущую и неподатливую. Это не шло ни в какое сравнение с плавным ходом и бархатным мурлыканьем «Силвер Госта», однако же во мне возродилось чувство свободы и легкости и надежда, я снова забыла о своем увечном теле и тяжелой походке. Я переключилась на третью скорость, не желая лишать себя радости. Рычаг переключения передач и педали двигались слаженно. Было такое чувство, что я могу вести автомобиль вечно. Теперь я посмотрела в зеркало заднего вида, но только на свое отражение. Я улыбалась. Когда я в последний раз так искренне улыбалась?

Однако вид моего грязного улыбающегося лица и растрепанных волос привел меня в чувство: что я делаю? Я сразу же понизила передачу и на следующем широком участке писты развернулась и поехала обратно, навстречу Мустафе и Азизу.

Подъехав к ним, я остановилась и вышла из машины. Лица обоих мужчин были мокрыми от пота и грязными, у Азиза подергивался глаз.

— Ты брать хорошее авто! — выкрикнул Мустафа, уставившись на меня с явным подозрением. — Ты водишь le fou. Ты сумасшедшая? Ты вор?

Я вытерла рот тыльной стороной кисти, чувствуя песок на губах. Было видно, что Мустафа взбешен.

— Прости, Мустафа. И ты, Азиз. Простите, — повторила я, только сейчас понимая, что лишилась их доверия. — Я не крала ее. Я просто… ехала на ней.

— Но зачем? — спросил Азиз; его голос был более спокойным, чем у Мустафы. — Почему ты уехала от нас?

— Я… я не знаю, — ответила я. — Я люблю водить. Вот и все. Я люблю водить. — Я перевела взгляд с Азиза на Мустафу и снова на Азиза. Я надеялась, что мой голос и выражение лица подтверждали мое искреннее раскаяние. — Мне действительно очень жаль. Я была неправа, признаю. Но это… это было так здорово!

Мустафа сказал что-то Азизу. Азиз кивнул, поворачиваясь ко мне и разводя руками.

— Теперь есть проблема, мадам. Мой кузен говорит, что вы, наверное, не сумасшедший вор, а гораздо хуже. Возможно, вы джинния.

— Джинния?

— Злой дух. Иногда джинния притворяется прекрасной женщиной. Обманывает мужчину. Мустафа говорит, что вы обманываете его и воруете машину.

Я посмотрела на Мустафу.

— Я еще раз прошу прощения, Мустафа. Я не джинния. Мне не нужна твоя машина. Я всего лишь хочу попасть в Марракеш. Пожалуйста, прости меня, — повторила я как можно более убедительно; не знаю, что он понял из сказанного мной.

Потом я опустила глаза, понимая, что он еще больше разозлится, видя перед собой женщину с непокрытой головой, смотрящую на него в упор. Я осознала, насколько глупой была моя выходка. Возможно, я опозорила их или даже унизила.

Мустафа пробурчал что-то Азизу.

— Мустафа больше не хочет везти тебя в Марракеш, — заявил Азиз.

Я облизнула губы.

— Но… мы неизвестно где, — сказала я. — Я… что я буду делать? Пожалуйста, Мустафа! — взмолилась я, но он смотрел на меня с такой яростью, что я даже испугалась. Я была так уязвима здесь, всецело завися от его каприза. С Азизом общаться было намного легче.

— Азиз, ты же понимаешь, что я не хотела огорчить Мустафу? Скажи ему. Объясни ему, что он не может бросить меня здесь. Ты не оставишь меня здесь, ведь правда, Азиз? — Я машинально протянула руку, чтобы прикоснуться к его руке, но вовремя поняла, что это будет еще одной ошибкой, возможно, даже оскорблением, и сразу же опустила руку.

Мужчины снова пошептались, и наконец с яростным ворчанием Мустафа направился к машине. Азиз тоже пошел к машине, не глядя на меня и не говоря ни слова. Я поторопилась за ним и, когда он открыл дверцу, чтобы усесться на заднее сиденье, как можно быстрее юркнула внутрь и вздохнула с облегчением, заняв свое место. Неизвестно, что будет дальше, но, по крайней мере, я находилась в автомобиле; на секунду я представила, что они уехали без меня, оставили меня сидеть с чемоданами на краю писты.

Мне показалось, что мы очень долго просидели в машине, не трогаясь с места. Я знала, что будет лучше, если я промолчу, но тишина и неподвижность давили на меня. Вокруг монотонно жужжали мухи и то и дело садились на мою вспотевшую кожу. Я знала, что мужчины оскорбятся, если я предложу им больше франков; дело было не в деньгах, а в их попранной чести. Я была женщиной — чужестранкой — и я осрамила их.

Я смотрела прямо перед собой. Ситуация была еще та. Я понятия не имела, где мы находимся. Местность была лишена каких-либо характерных особенностей, я видела перед собой голые красные камни и песок. Пустынный, даже суровый пейзаж. Как долго мы будем здесь сидеть? Хотя ни один из мужчин не казался жестоким, вероятность того, что они могли вытолкать меня из машины, действительно была. Они могли забрать все мои деньги и уехать, оставив меня одну посреди писты. Что могло остановить их, кроме собственных принципов, какими бы они ни были? Что я знала о том, как работает мозг араба?

Я долго еще запугивала себя. Потом медленно вытащила из стоявшей на полу сумочки свой маленький блокнот для эскизов и карандаш. Чтобы успокоиться, я стала чертить на листе линии; сначала я думала нарисовать увиденные мной деревья и кактусы. Но вместо этого под карандашом появились человеческие черты. Мужчина. Еще один мужчина. Я никогда не пробовала рисовать людей, а оказалось, что делать это довольно легко. Когда я закончила, на рисунке оказались Мустафа в своем жилете поверх просторного одеяния и Азиз в феске с кисточкой. Мужчины стояли рядом. Я почувствовала, что в этом наброске, сделанном на скорую руку, мне удалось передать их натуру и повадки.

Удивительно, почему я никогда раньше не рисовала людей, а только лишь природу?

Я оторвала глаза от рисунка и посмотрела на блид через грязное, засиженное мухами лобовое стекло, а потом, сама не понимая почему, вырвала листок из блокнота и протянула его Мустафе. Он опустил глаза, внимательно изучая рисунок, а затем все же взял его, протянув руку. Он продолжал рассматривать его, потом передал назад Азизу. Тишина длилась еще пару минут. Наконец Азиз сказал что-то на арабском низким голосом, передавая рисунок Мустафе. Мустафа ответил парой слов.

— Мой кузен говорит, что все в порядке, наверное, ты не джинния. Но ты больше не сядешь за руль.

— Нет-нет! Конечно нет, — сказала я, глядя на Мустафу. — Шукран. Спасибо, Мустафа. — Я наклонила голову в знак уважения, а также того, что я безоговорочно принимаю его решение.

Мустафа все еще не смотрел на меня, но бережно сложил листок и спрятал в складках своего одеяния. Он завел автомобиль и отъехал назад, к тому месту, где лежали мои чемоданы рядом с пистой. Он вышел и в сердцах швырнул их назад. Азиз что-то пробурчал и отодвинул от себя чемоданы. Затем Мустафа снова сел в машину и пристально посмотрел на меня.

— Мы ехать Марракеш, — бросил он обиженно.

— Иншаллах, — сказала я.

До наступления темноты Мустафа остановил машину под навесом из пальметто прямо на обочине писты.

Мужчины открыли багажник машины, а я вышла и попыталась размять онемевшие ноги и спину. Мои спутники вытащили несколько старых пледов, отнесли их к небольшим пальмам и соорудили некое подобие шатра — один плед расстелили на земле, а из двух других сделали крышу.

— Вы спать, — сказал Азиз, и я улыбнулась ему, благодарная за то, что мне не придется спать в машине.

Я села на плед и стала наблюдать за тем, как они вытаскивали из багажника фонарь и какой-то медный ящик. Азиз бросил ящик на песок; оказалось, что там был каменный уголь. Затем Мустафа вытащил жестяную банку с закупоренным горлышком и вылил часть ее содержимого в потертый чайник.

Теперь я поняла, почему они не положили мои чемоданы в багажник машины — он был заполнен разными вещами, необходимыми для путешествия. Солнце спряталось за горами, внезапно стало темно. Мужчины зажгли керосиновую лампу и приготовили мятный чай. Мы сидели на освещенном участке и жевали кусочки сушеного соленого мяса с лепешками, инжиром и оливками и пили чай.

Мужчины остались возле раскаленных углей, а я пошла к моему шатру. Я сидела под открытым небом и слушала шепот мужчин. Никогда еще я не видела такого неба, ни дома, ни на море, ни в Марселе или Танжере. Я легла на спину, глядя на звездный небосвод надо мной.

Мне вспомнилось то время, когда я всматривалась в ночное небо, сидя на ступеньках крыльца своего дома, и размышляла о своей жизни, сравнивая ее с пылинкой Млечного Пути. Но здесь величественное небо заставляло меня думать по-другому. Звезды казались такими близкими в абсолютной тишине ночи, и чудилось, что я могу слышать их далекий приглушенный гул, подобный звуку, издаваемому поднесенной к уху ракушкой.

Мы думаем, что слышим океан в ракушке, а в этой пустыне мне казалось, что я слышу небо. Мне удалось заметить три упавшие звезды. Я испытывала странную тяжесть, словно звездное небо вдавливало меня внутрь земли.

А потом послышался мягкий равномерный, похожий на всплеск или бульканье шум. Я прислушалась, пытаясь понять, что это было.

— Что это за звук? — наконец выкрикнула я в темноту.

— Просто дикий верблюд, мадам, — послышался голос Азиза. — Он ходит, ходит, ищет нас, чувствует наш запах.

Я улыбнулась, подумав об этом одиноком создании, с интересом и, возможно, с удивлением петляющем вокруг нашей машины и моего шатра на своих неуклюжих ногах, так уверенно ступающих по песчаной почве. Затем я укрылась краем пледа и стала смотреть на звезды, пока мои глаза не закрылись.

На следующий день после утреннего чая с лепешками мы двинулись в путь.

— Этот день мы закончить Марракеш, мадам, — сказал Азиз.

Я сглотнула. «Этот день мы закончить Марракеш». К вечеру мы будем в Марракеше! Я проделала весь этот путь, чтобы найти Этьена. Не должна ли я воодушевиться и вздохнуть с облегчением? Но вместо этого мной овладело странное беспокойство. Я не могла этого понять.

Он был длинным, этот последний день, с одной короткой остановкой в поселении, чтобы поесть хариры — густого супа из чечевицы, — и затем снова потянулась кажущаяся бесконечной писта.

Когда солнце стало уже не таким жарким, во второй половине дня, я увидела, что вдали, на колее, что-то поблескивает в потоках горячего воздуха — возможно, это был мираж. Вначале я смогла различить только одинокую человеческую фигуру, но когда мы подъехали ближе, я увидела голубое одеяние. Оно болталось на теле, напоминая семафор, сигналящий о чем-то важном, хоть и непонятном. В скором времени я могла уже наверняка сказать, что это был мужчина. Но когда мы оказались возле него, он не сошел на край писты, чтобы пропустить нас. Он продолжал идти на нас, вынудив Мустафу остановить машину. Азиз пробурчал что-то Мустафе.

Перед нами стоял высокий мужчина, он не двигался с места. Он был от шеи до щиколоток укутан в длинное бледно-голубое одеяние, а вокруг его головы была намотана темно-синяя чалма, один край которой прикрывал его нос и рот. На ногах у него были кожаные сандалии без задников.

Мустафа выбрался из машины и подошел к нему; они поговорили, затем Мустафа вернулся к машине и что-то сказал Азизу. Азиз порылся в сумках, стоявших у него в ногах, и протянул Мустафе кусок лепешки. Мустафа отдал его мужчине, а тот в свою очередь положил что-то в руку Мустафе.

Когда Мустафа возвратился, мужчина в голубом обошел машину с моей стороны и уставился на меня. Мне были видны только его глаза и орлиный нос, и тем не менее у меня дрожь прошла по телу. У него были выразительные темные глаза и какой-то вызывающий взгляд, смесь добродетели и угрозы. Он остановился на пару секунд и сказал что-то, не сводя с меня глаз. Я предположила, что он хотел что-то рассказать мне; неужели он думал, что я понимаю его? Его голос был тихим, да к тому же еще и приглушен краем чалмы, скрывающим его мрачное лицо. В конце концов я вынуждена была опустить глаза, не в состоянии больше смотреть на него. Мужчина заговорил опять, на этот раз Азиз что-то ответил ему, и я снова подняла взгляд на мужчину. Он еще раз долго и пристально посмотрел на меня, а потом продолжил свой путь, прямой, гордый и уверенный в себе.

Мустафа бросил что-то на пол возле моих ног. Это была прекрасная, богато украшенная плитка, разрисованная сине-зелеными абстрактными геометрическими фигурами.

Мне хотелось узнать, что сказал обо мне Азизу этот мужчина.

— Она замечательная, — сказала я, поднимая плитку.

— Вы брать зеллиж, — сказал Азиз, наклоняясь вперед. — Это всего лишь плата за лепешку. Всегда l'Homme Bleu иметь что-то для торговли.

— Синий Человек? Вы называете его так из-за его одеяния? — спросила я, изучая плитку.

Зеллиж, как назвал ее Азиз. Она была теплой, должно быть, мужчина нес ее на своем теле. Я провела пальцами по ее гладкой поверхности, по острым краям.

— Племя Синий Человек. Его… — Азиз провел рукой по предплечью. — Это…

— Кожа, — подсказала я.

Азиз кивнул.

— Всю жизнь они носят одежду и чалму такие синие, делать из растения индигоферы. За много лет индиго уже в их коже. Они синие.

Я высунула голову в окно, оглядываясь на прямую спину Синего Человека, идущего по дороге.

— Они арабы?

— Non. Берберы. Но другие берберы — туареги. Кочевники из Сахары. Говорить как мы, но также отдельный язык. У них есть караваны верблюдов, перевозить товары туда и назад. Соль, золото, рабы. Всегда ходить по пустыне. Они проходят все Марокко, дальше Африка. Далеко. В Тимбукту.

— Они тоже мусульмане?

Азиз пожал плечами.

— Некоторые, но большинство не придерживается законов мусульман. Женщина показывать лицо, мужчина закрывать лицо. Они как… — он подыскивал слово, — как обратная сторона мусульманства. Синий Человек и его женщины делают то, что им хочется. Они люди пустыни. Нет короля, иногда может быть Бог, иногда нет Бога. Люди пустыни, — повторил он.

Жаль, что я не могла увидеть этого мужчину без чалмы, скрывающей большую часть его лица. «Хорошо бы нарисовать такого человека», — подумала я, сжимая плитку между ладонями и пытаясь представить черты его лица. Синий Человек.

Я продолжала думать о нем час спустя, когда Мустафа убрал одну руку с руля, показывая куда-то перед собой.

— Мадам! Марракеш, — сказал он, и я подалась вперед, вглядываясь вдаль сквозь грязное лобовое стекло.

Потом я высунула голову в открытое боковое окно. Горячий ветер развевал мои волосы. Перед нами выросла красная стена. Мое дыхание вдруг участилось, и сердце тяжело и учащенно забилось в груди. Я села на место, прижимая руки к груди и пытаясь успокоить дыхание.

Я приехала. Я была в Марракеше, городе, где я надеялась найти ответы, которые давно искала. И где я надеялась найти Этьена.

 

Глава 10

Через два месяца после того, как мы с доктором Дювергером поговорили о шраме и я сказала ему, что не нуждаюсь в операции, мне показалось, что я увидела его на улице, когда ходила за покупками. Я замерла, понимая, что не хочу, чтобы он увидел меня. Но когда мужчина посмотрел на витрину магазина и я увидела его профиль, то снова удивилась своей реакции, на этот раз разочарованию. Это был не доктор.

Я не хотела, чтобы он увидел меня, потому что отдавала себе отчет, как выгляжу. И все же, непонятно почему, но я действительно хотела видеть его. Уже не один раз за последние несколько месяцев мои мысли возвращались к доктору Дювергеру, к тому моменту, когда он прикасался к моему лицу.

Я знала, что мой шрам ужасен, он уродовал меня сильнее, чем хромота. Конечно, он привлекал к себе внимание; люди, заметив его, быстро отводили взгляд, то ли потому, что им становилось неловко из-за пристального разглядывания меня, то ли потому, что им было просто противно. Я никогда не хотела привлекать к себе внимание, а теперь буквально приковывала его. Как я уже говорила доктору Дювергеру, я не была тщеславной, и тем не менее недавно, как-то утром, я поняла, что стараюсь не смотреть на свое отражение в зеркале, потому что оно нервирует меня. Неужели я собираюсь всю жизнь прожить с этим шрамом? Да, он был ужасным напоминанием о том, что я сделала с моим отцом, но теперь я спрашивала себя, необходимо ли, чтобы он был таким заметным? Реальный груз вины никуда не делся. Я несла его, словно тяжелый глиняный кувшин с водой. Я должна была осторожно идти по жизни, чтобы не дать воде расплескаться. Это была моя личная ноша, зачем же делиться ею со всеми, кто на меня смотрит?

В тот вечер я изучала свое лицо в зеркале ванной. Я представила свою реакцию, когда буду заходить в двери больницы. Даже сейчас у меня пересохло во рту и скрутило желудок, но потом я снова вспомнила пальцы доктора Дювергера, мягко исследующие загрубевшие ткани моего шрама. Мне вспомнились его сосредоточенный взгляд и заверения в том, что он понимает мое горе, ведь он тоже потерял родителей.

Я вспомнила его румяные щеки и гладкий лоб. На следующий день я, воспользовавшись телефоном Барлоу, позвонила в больницу и попросила записать меня на консультацию к доктору Дювергеру по поводу операции. Когда я готовилась к встрече с ним неделю спустя, то надела свое лучшее платье — из нежного зеленого шелка, с широким поясом — и уделила особое внимание волосам. Я говорила себе, что это нелепо. Его интересовал только мой шрам, и только на него он будет смотреть. Я была просто одним из многих его пациентов; естественно, он вел себя так со всеми. Но не имеет значения, что я говорила себе, — мои ладони стали влажными от волнения, когда он пожал мне руку, и мои губы слегка дрогнули в улыбке. Я надеялась, что он всего этого не заметил.

— Итак, вы передумали? — спросил он, улыбнувшись в ответ и жестом предлагая мне присесть.

— Да, — ответила я. — Мне нужно было время, наверное. Чтобы подумать об этом.

Он промолчал.

— Если не… еще не поздно, не так ли? Или я слишком долго ждала?

Он покачал головой.

— Нет. Но, боюсь, теперь придется больше потрудиться, потому что время упущено, — сказал он. — И вы должны понимать, мисс О'Шиа, что шрам у вас останется. Но, как я уже вначале говорил вам, его можно сделать не таким выпуклым и более гладким и не такого… цвета. Обесцвечивание. — Он начал рассказывать о самой процедуре, но я остановила его.

— Мне неинтересно это слушать, — сказала я с извиняющейся улыбкой. — Просто сделайте что можете, чтобы он стал как можно меньше.

Он назначил мне операцию через три недели, и она была проведена в теплый день в конце июня. Я с трудом помнила и саму операцию, и доктора Дювергера, наверное, из-за эфира, которым мне дали подышать, чтобы я уснула.

Когда я проснулась, у меня на лице была плотная повязка, а доктор Дювергер велел мне снова прийти через десять дней, чтобы снять швы.

— На этот раз я определенно вернусь, — сказала я доктору, который стоял у моей кровати, когда я проснулась. Мой язык был неповоротливым от эфира.

Доктор улыбнулся, и я попыталась улыбнуться в ответ, но онемение мышц начало проходить и щека стала ныть.

Десять дней спустя я была в больнице, снова надев свое лучшее платье, снова спрашивая себя, почему веду себя как глупая школьница. Мистер Барлоу настоял на том, чтобы отвезти меня.

— Вы поезжайте домой, — сказала я ему, когда он высадил меня. — Я после всего хочу пройтись. Такой прекрасный день!

— Ты уверена? Это долгий путь, — сказал он.

— Да, — сказала я и помахала ему рукой, когда он отъезжал.

Ожидая доктора Дювергера, я вытащила карандаш и небольшой блокнот для эскизов, которые всегда носила в своей сумочке, и продолжила работать над изображением бабочки Карнер Блю. Такие обитали в Пайн Буш и считались исчезающим видом, так что их было сложно найти. И все же мне удалось мельком увидеть одну из них прошлым летом; это была потрясающе красивая маленькая бабочка с крошечными крыльями.

Это был самец, потому что верхняя сторона его крыльев была лазурно-голубой. Я знала, что крылья самки темнее и с сероватым оттенком. Их жизни зависели от дикого люпина, также синего, с цветками как у гороха. Я поставила перед собой цель нарисовать Карнер Блю сидящей на диком люпине; бабочка и цветок имели разные и очень насыщенные оттенки синего, и у меня не получалось передать их правильно. Когда вошел доктор Дювергер, я положила блокнот и карандаш на стул возле себя.

— А сейчас, мисс О'Шиа, — сказал он, — посмотрим на результат.

Я кивнула, облизнув губы.

— Не волнуйтесь. Мне кажется, вы будете довольны.

Он осторожно снял марлевую повязку и наклонился ко мне, чтобы заняться швами. Я не знала, куда мне смотреть, ведь его лицо было совсем близко. Он надел очки, и я увидела в них свое отражение. Один раз он перевел взгляд с моей щеки на мои глаза, и я сразу же опустила их, смущенная тем, что он может подумать, будто я рассматривала его. Хотя куда еще можно смотреть, когда наши лица оказались так близко? На этот раз я не ощутила ни запаха дезинфицирующего средства, ни аромата табака, а только лишь слабый свежий запах его накрахмаленной рубашки с тугим воротником.

Внезапно я осознала, что он может быть женат, и попыталась посмотреть на его левую руку. Когда доктор Дювергер снимал швы, были слышны короткие резкие звуки и я ощущала легкое болезненное подергивание, заставляющее меня периодически вздрагивать. Всякий раз, когда я делала это, он неосознанно бормотал «pardon». Сняв последний шов, он снова сел и начал изучать мое лицо, взявшись пальцами за мой подбородок и поворачивая его то в одну, то в другую сторону. Его пальцы были сухими и теплыми. Теперь я могла увидеть, что он не носит обручального кольца. Какое мне было дело до этого?

— Oui. C'est bon, — кивнув, сказал он, и я заметила, что он непроизвольно заговорил по-французски.

— Все хорошо? — переспросила я.

— Да, — ответил он и снова кивнул, глядя мне в глаза. — Все прошло успешно, мисс О'Шиа. Хороший успех. Он заживет со временем, уже через год станет совсем маленьким. И вы сможете маскировать его… — он заколебался, — пудрой или что там женщины накладывают на лицо. Посмотрите, — он протянул мне круглое зеркало.

— Спасибо вам большое, — сказала я, мельком взглянув на себя и возвратив зеркало доктору. — За операцию. И за… за то, что предложили ее. Вы были правы.

— Я рад, что вы согласились на нее, — сказал он, поднимаясь.

Я тоже встала, и мы посмотрели друг на друга. Он пристально смотрел на меня, не только на мою щеку, и его взгляд был глубоким. Это был всего лишь миг, но он был каким-то неловким, так что у меня вдруг свело желудок. Но это не был какой-то болезненный спазм, который я ожидала почувствовать, придя в больницу. Это было что-то совсем другое.

— Ну… — произнесла я, чтобы заполнить тишину, от которой нам обоим было неловко и тревожно.

Доктор Дювергер одновременно со мной произнес «Eh bien» с той же интонацией. Мы оба улыбнулись, и затем доктор Дювергер сказал:

— Итак, хорошего дня, мадемуазель. Звоните, пожалуйста, если у вас возникнут вопросы, но мне кажется, что теперь все будет хорошо. — И почти сразу же повторил: — Но, пожалуйста, если у вас появятся вопросы… или станет больно… вы же позвоните, oui?

— Oui, — согласилась я.

Выйдя из больницы, я пошла домой пешком, радуясь теплому утреннему солнышку и размышляя о впечатлении, произведенном на меня доктором. Я пыталась объяснить свои ощущения, когда стояла так близко от него в шумной больнице. Я не испытывала подобных чувств с… Я остановилась. Испытывала ли я когда-нибудь подобные чувства? В юности я иногда думала о Люке МакКаллистере. Но я тогда была молоденькой и глупенькой девчушкой, а не женщиной, живущей тихой настоящей жизнью, в которой не было места причудливым грезам.

Я все это придумала. Доктор Дювергер смотрел на меня ни на секунду дольше, чем это было необходимо, и не испытывал такого странного чувства неловкости, как я.

Я все выдумала.

На следующий день я открыла дверь, чтобы выпустить Синнабар, и увидела автомобиль, медленно подъезжающий к моему дому. Он остановился, и оттуда вышел доктор Дювергер.

Это было так неожиданно, что у меня не было времени осознать, что я почувствовала. Пока он шел по направлению к дому, я заметила в его руках мой блокнот для эскизов.

— Вы оставили это, — заговорил он, подойдя к крыльцу. — Я посмотрел ваш адрес в карточке и сообразил, что буду неподалеку — мне надо было навестить своего пациента, — поэтому подумал, что могу вернуть это вам. — Он протянул мне блокнот.

— Спасибо вам огромное, — сказала я, беря блокнот. — Да, я искала его этим утром. И не могла вспомнить, где же оставила его… Там есть особый рисунок, над которым я трудилась, но не могла добиться желаемого результата и… — Я говорила слишком быстро, сбивчиво. — Что ж, спасибо вам, — повторила я. — Это было более чем любезно с вашей стороны — завернуть сюда, чтобы возвратить мне блокнот.

— Я посмотрел ваши работы, — признался он, неожиданно опустив глаза. Синнабар вилась вокруг его ног. Потом он снова посмотрел на меня. — Они хорошие. Работы.

— Спасибо. Но это просто наброски, — сказала я, смущенная и в то же время польщенная мыслью, что он пролистал блокнот.

— Но вам это нравится… — Он замолчал. — Мой английский… — с досадой произнес он и облизнул губы. — Рисовать. Та… та… талант рисовать очевиден.

— Спасибо, — сказала я, понимая всю нелепость повторения слова «спасибо» снова и снова.

Мой мозг напрягся, подыскивая другие слова. Если бы он говорил о моем лице, я бы чувствовала себя более непринужденно. Но он говорил о другом, и я все больше и больше волновалась и, смущаясь, теребила корешок блокнота для эскизов.

— Может быть, вы зайдете на чашечку кофе? — спросила я, когда уже не могла молчать.

Как только эти слова слетели с моих губ, я захотела забрать их обратно. Что я делаю? Я почувствую себя еще более неловко, когда он начнет искать причины, чтобы вежливо отказаться. Или… если он не откажется.

— Да. Я бы хотел выпить le cafe. Merci, — ответил он, потом помог мне открыть дверь, и мы вошли внутрь.

После того как он уехал, я села на крыльце и уставилась на улицу. Мне было двадцать девять лет, и первый раз в жизни я находилась в своем доме одна наедине с мужчиной, который не был моим отцом или соседом. Когда доктор Дювергер прошел за мной через гостиную в кухню, мое сердце бешено стучало и в горле пересохло. Но как только он сел за стол и я занялась приготовлением кофе, то поняла, что сегодня что-то изменилось в докторе Дювергере. Мне потребовалось всего лишь несколько секунд, чтобы понять, что в больнице — в том месте, которому он, казалось, принадлежал — он был невозмутимым профессионалом, на моем же крыльце и в кухне он чувствовал себя немного не в своей тарелке, его английский язык стал неуверенным, а лицо — более выразительным. Будучи доктором, с этими его карточками и стетоскопом, он был сдержан. Но вне стен больницы он показался мне каким-то незащищенным, как будто он был так же неуверен в себе, как и я, когда покидала свое безопасное жилище на Юнипер-роуд. И увидев это, я почувствовала что-то неведомое мне раньше, во мне проснулось доверие.

Он доктор, но он также всего лишь мужчина, говорила я себе.

Он продолжал расспрашивать меня об эскизах в моем блокноте, с трудом подбирая некоторые слова, и тогда я сказала, что он может перейти на французский, если хочет.

— Он очень отличается от того французского, на котором говорила моя мама, — сказала я ему, — да и я не говорила на нем с тех пор, как она умерла, а это случилось шесть лет назад, поэтому я буду отвечать на английском, но я люблю слушать французскую речь.

Он улыбнулся и кивнул, а потом глотнул кофе.

— Спасибо, — сказал он по-французски. — Несмотря на то что я говорю на английском каждый день и обычно это не вызывает у меня трудностей, иногда… при некоторых обстоятельствах… он мне не дается.

Это небольшое признание придало мне уверенности. Неужели я заставила его нервничать, так же как и он меня, а если да, то почему?

Мы немного поговорили о моих рисунках. Я спросила, из какой местности Франции он родом, и он рассказал мне, что изучал медицину в Париже.

Он также сказал, что живет в Америке уже больше пяти лет. Через полчаса и после двух чашек черного кофе он поднялся.

— Спасибо за кофе, — сказал он.

Я проводила его до двери. Он открыл ее и на секунду остановился, глядя на меня. Внезапно мне стало трудно дышать.

— Я рад, что вы решились на операцию, — наконец сказал он. — Теперь вы снова будете красивы.

Прежде чем я смогла ответить, он вышел в сгустившиеся сумерки. Открыв дверь машины, он оглянулся на меня.

— Может быть, как-нибудь еще раз выпьем кофе, — крикнул он, и я не могла определить по его голосу, был это вопрос или утверждение, поэтому только молча кивнула.

Позже я спрашивала себя, почему не улыбнулась весело и не сказала: «Да, конечно», будто меня частенько приглашают выпить кофе французские доктора.

Я видела свет фар, пока он не свернул с Юнипер-роуд, а потом уселась на верхнюю ступеньку крыльца и сидела там до самой темноты.

Красивая, сказал он. «Теперь вы снова будете красивой». Я пыталась вспомнить выражение его лица, когда он произносил это, но не могла в точности воспроизвести его, а может быть, просто не могла правильно истолковать.

Конечно же, это говорил доктор (не мужчина, а доктор), довольный тем, как поработал над лицом пациента. Конечно же, я никогда не была красивой.

Я зашла в дом, включила свет над зеркалом в ванной и посмотрела на свое отражение, затем провела рукой по розовому, уже более тонкому шраму.

Он из вежливости сказал: «Может быть, выпьем кофе еще раз», зная, что мы никогда не сделаем этого? Или он действительно хотел этого?

Я выключила свет, и теперь в зеркале отражался лишь нечеткий овал моего лица.

Я понятия не имела, как истолковывать слова и действия мужчин.

В последующие четыре дня меня не покидало чувство тревоги. Я не хотела идти в магазин, боясь, что доктор Дювергер придет, когда меня не будет дома. Каждый день я надевала одно из двух моих лучших платьев — либо зеленое шелковое, либо темно-фиолетовое, подчеркивающее мою талию, — и периодически проверяла, тщательно ли причесаны мои волосы сзади. Я застелила стол в гостиной красивой ажурной скатертью. Испекла ароматный пирог. Я постоянно подходила к окну, потому что мне казалось, что слышу хлопанье дверцы машины, шаги у крыльца.

К пятому дню моя глупость уже начала раздражать меня — конечно же, доктор Дювергер ничего такого не имел в виду, когда говорил, что был бы не против выпить кофе еще раз, — и я разрезала пирог на кусочки и выбросила его птицам. Я убрала скатерть со стола, аккуратно свернула ее, четко по линиям изгиба, и положила назад в шкаф с бельем.

Я надела свой халат, выпачканный на коленях, поверх старой рубашки моего отца и закатала рукава. Потом небрежно заплела волосы в косу, вышла на задний двор и окинула взглядом сорняки; из-за жаркой погоды все росло очень быстро. Из-за того что я не занималась садом последние несколько недель, здесь царил полнейший беспорядок. Я вырвала сорняки — и чертополох, и вьюнок. Солнце обжигало мои голые руки, возиться с землей было приятно. Я была зла на доктора Дювергера, словно ему могло быть действительно интересно прийти сюда снова, а также на саму себя за то, что понапрасну потратила четыре дня на какие-то фантазии.

Я тряхнула головой, чтобы отогнать эти мысли, и попыталась представить нежные крылья Карнер Блю. Нужно попросить мистера Барлоу как-нибудь отвезти меня в Пайн Буш, желательно в ближайшее время. Необходимо купить еще бледно-желтую краску.

На этом я оборвала свои мысли и наклонилась за тяпкой; я вдруг осознала, что думала о вещах, никак не связанных со смертью моего отца. Хотя ничего не изменилось, но на короткий промежуток времени переполняющая меня печаль немного вытеснилась.

Я снова вернулась к прополке сорняков.

— Я постучал, но никто не ответил.

Я подскочила на месте, обернулась и увидела доктора Дювергера, стоявшего в углу сада. Он говорил по-французски.

— Простите, что напугал вас, мадемуазель О'Шиа. Как я уже сказал, я постучал… потом услышал свист.

— Свист? — Я хотела ответить ему по-французски, но не сделала этого. Я была уверена, что мой французский язык из-за отсутствия практики сильно отличается от его. Он не был таким современным.

— Мне показалось, что это Григ. Песня Сольвейг, разве нет?

Я даже не замечала, что насвистываю эту мелодию. Я не делала этого после папиной смерти.

— Мадемуазель О'Шиа, я, кажется, потревожил вас.

— Нет-нет, доктор Дювергер. Я только… — Я опустила рукава, увидев грязь на руке. — Я не ждала вас. — Всего лишь несколько минут назад я была зла на него, но теперь он был здесь, и я была рада. Взволнована.

— Я знаю, это невежливо — взять и зайти без предупреждения. У меня было несколько дополнительных смен на этой неделе, но сегодня неожиданно выдалось свободное время. Я позвонил вашему соседу, чтобы попросить пригласить вас к телефону, но никто не взял трубку. Поэтому я решил попытаться…

Я нервно сглотнула, вспомнив о своих спутавшихся волосах и бесформенном халате, и вытерла лоб тыльной стороной кисти: он вспотел от жары. Доктор Дювергер отлично выглядел, на нем была накрахмаленная рубашка под светлым льняным пиджаком.

— Конечно же, все в порядке, да. Но я должна вымыть руки и переодеться, — сказала я.

Он показал на два старых стула адирондак, стоявших в тени под раскидистыми ветвями липы.

— В этом нет необходимости. Мы можем посидеть здесь. Пожалуйста, оставайтесь как есть. Вы выглядите очень… — он наклонил голову набок, — расслабленной. Очень расслабленной и, если позволите, это очаровательно. В отличие от прошлого раза, когда я приходил. Тогда вы были менее радостной. О, — добавил он, — я слишком навязчив? Я, похоже, смутил вас.

Я слегка улыбнулась, помня о скованности своей щеки. Снова я попыталась вести себя так, как будто мужчины регулярно заходят в мой сад и называют меня очаровательной, как будто вот так улыбаться для меня естественно.

— Я же говорю, вы просто застали меня врасплох. Я… Я не ждала… — Я умолкла, понимая, что повторяюсь.

— Тогда пройдемте, — предложил он, махнув рукой в сторону стульев. — Я зашел всего на несколько минут. Погода такая славная, и мне приятно находиться вне стен больницы, даже если это всего лишь ненадолго.

Я опустилась на край одного из стульев, а он сел напротив меня.

— Вы не возражаете, если я сниму пиджак? — спросил он.

— Нет. И сегодня действительно славный денек, — сказала я, усаживаясь удобнее.

Синнабар оторвалась от поиска насекомых в траве и довольно тяжело прыгнула мне на колени.

— Как зовут вашего кота? — спросил он, вешая пиджак на спинку стула. Я обратила внимание на то, что его плечи без пиджака кажутся шире.

— Синнабар, — ответила я. — Она глухая, — добавила я без всякой необходимости.

— Хорошее имя, — улыбнувшись, сказал доктор Дювергер; я кивнула и опустила лицо в шерсть Синнабар, чтобы он не смог увидеть, как подействовала на меня его улыбка.

 

Глава 11

Мир изменился. Я стала другим человеком. Прошел месяц, и я поняла, что влюбилась в Этьена Дювергера.

Он приходил ко мне дважды в неделю. День и час зависели от графика работы в больнице, и если не возникало никаких непредвиденных ситуаций, он приезжал в условленное время.

Первые две недели мы сидели на заднем дворе, или на крыльце, или в гостиной, или в кухне и разговаривали. В последующие две недели мы дважды ужинали в Олбани и один раз ходили на спектакль.

Он всегда уходил из моего дома до десяти часов; лишь после своего четвертого визита он перед уходом взял мою руку и прикоснулся к ней губами. А в конце того первого месяца, когда мы стояли на крыльце, он обнял меня и поцеловал.

По выражению его лица и тому, что он потянулся ко мне, когда мы прощались, я поняла, что это сейчас случится, и задрожала от возбуждения и тревоги. Меня поцеловали первый раз в жизни, я была смущена, но не хотела, чтобы он заметил это. Меня ошеломило соприкосновение наших губ и тел, и я задрожала сильнее.

После поцелуя он просто обнял меня.

— Все хорошо, Сидония, — сказал он, и я склонила голову ему на грудь.

Я слышала, как билось его сердце, спокойно и размеренно, в то время как мое трепетало, словно лепестки на ветру.

— Все хорошо, — повторил он, прижимая меня к себе еще крепче, и тогда я поняла: он наверняка подозревал, что у меня нет опыта в отношениях между мужчиной и женщиной.

Но этот поцелуй разбудил мое тело. Я осознала, что оно спало все эти годы; я ввергла его в зимнюю спячку сначала своими подростковыми молитвами о выздоровлении, а потом, позже, мне было проще жить с обетом безбрачия, не задавая себе лишних вопросов.

После того как он ушел той ночью, когда поцеловал меня, я села в темноте на свою кровать и вернулась мысленно в тот миг. Я хотела продлить это чудесное чувство, однако же беспокойство не оставляло меня.

Доктор Дювергер был красивым мужчиной. Он был умен и обладал чувством юмора. Он сделал замечательную карьеру и жил по своим принципам.

Я не понимала, почему ему хотелось проводить время со мной. С той, у кого были непослушные волосы, темные глаза и немного смуглая кожа. С той, которая хромала и носила ботинки на специальной платформе, у которой был неизгладимый, хоть теперь и менее заметный шрам на лице. С той, чья жизнь была тихой и незаметной и которая имела так мало опыта во многих сферах.

Конечно, я многое узнавала из газет и книг, а также слушая каждое утро новости по радио. Но что касается настоящей жизни… я пыталась скрыть, насколько мало знала об этом мире — мире за пределами Юнипер-роуд и Олбани, — вынуждая Этьена говорить о себе. С этой целью я задавала ему бесконечные вопросы и сохраняла полное молчание, когда он на них отвечал. У него было необычное происхождение. Несмотря на то что он родился в Париже и получил там медицинское образование, как выяснилось, юные годы он провел со своей семьей в Марокко, в городе Марракеш. Когда он произнес «Марокко», я попыталась мысленно воспроизвести страницу из географического атласа, но так и не смогла. Мне было неловко, что я даже понятия не имела, где это находится. Единственное, что приходило на ум при слове «Марокко», — это прекрасная кожаная обложка дорогой книги. Что касается Марракеша, я даже не могла представить, как пишется это слово.

— Как это? — удивилась я, когда он первый раз рассказал мне о Марокко. — Почему твои родители жили там?

По его просьбе я теперь разговаривала с ним по-французски. Мой канадский французский был провинциальным и слишком примитивным, даже в части разговорной речи. Поэтому с самого начала я попыталась копировать его парижский французский. Он заметил это, улыбнулся и сказал, что находит это трогательным.

— Французский протекторат. Французы возглавили правительство Марокко в начале века, и значительное число людей переехало туда из Франции. Мой отец был врачом, он бывал в Марокко, помогал создавать там клиники. Он рассказывал мне, что североафриканская медицина основывалась на магии и отвергала традиционную науку. — Этьен улыбнулся. — Но каким-то образом марокканцы справлялись до приезда французов.

Я улыбнулась в ответ и подняла руку, чтобы прикрыть щеку. Это стало моей неосознанной привычкой еще до операции, и теперь Этьен время от времени напоминал мне, что я все еще не избавилась от нее.

— Тебе не стоит делать так, Сидония, — сказал он как-то раз. — Пожалуйста, — добавил он. — Уверяю тебя, в этом нет никакой необходимости. Ты красивая. — Он помолчал. — Ты обладаешь меланхоличной красотой, — сказал он, отстраняя мою руку, — и она делает тебя немного опасной. Как будто ты прожила интригующую жизнь.

Интригующую жизнь. У меня не было никаких интриг в жизни. Ни опасностей, ни риска. Я познала глубокую печаль и ни разу не испытала головокружительной радости. Я засмеялась.

— Этьен, ты описываешь вовсе не мою жизнь. Пожалуйста, продолжай, расскажи еще о Марокко.

Он кивнул, не убирая своей руки.

— Ты хороший слушатель, Сидония. Ты так пристально смотришь на меня, твое лицо такое безмятежное. Я думаю… Мне кажется, что ты привыкла вслушиваться в тишину, окружающую тебя.

Я кивнула.

— Именно поэтому я люблю выезжать на болото — я рассказывала тебе о нем, это Пайн Буш. Поэтому люблю работать в саду и рисовать. Или сидеть на крыльце поздней ночью, когда улица засыпает. В тишине лучше думается.

Он улыбнулся.

— В Марракеше не бывает тишины.

— Что ты имеешь в виду?

— Этот город настолько наполнен красками, звуками и движением, что все это сливается воедино. Я жил в постоянном шуме, и он действовал на меня успокаивающе, так что тишина не для меня. И солнце… — Он посмотрел в окно; мы сидели в гостиной. Этьен пил бурбон, который принес с собой, а я — лимонад. — Солнце там не такое, как здесь. Даже воздух другой. Моя первая зима в Америке… — Он передернул плечами. — Конечно, я провел много зим в Париже, но здесь воздух бывает таким разреженным, что тяжело дышать. Запах снега напоминает запах металла. Как привкус крови во рту. Но небо Марракеша, солнце… — Его лицо оживилось, а щеки разрумянились.

— Когда ты был там последний раз?

Он изменился в лице и не ответил на мой вопрос, затем вернулся к нашему предыдущему разговору.

— Как только Франция упрочила свое положение в Марракеше, мой отец получил туда назначение, и мы, конечно же, переехали в эту страну всей семьей. Я был молодым парнем. Мой отец лечил только французов — марокканцы привыкли лечиться по-своему. Особенно женщины в гаремах.

— Неужели в них действительно сотни красивых женщин? В этих гаремах? — спросила я, стараясь не выказать, насколько поражена необычностью жизни этого человека и тем, что он говорил об этом со мной.

Этьен поднял брови и снова улыбнулся. Когда он рассказывал о своей жизни в Марокко, его лицо светилось, голос звенел, и я понимала, что он очень полюбил эту страну, которая в юности была его домом.

— В основном западное представление о гареме основывается на нереалистичных романах и картинах. В Марокко гаремы — это просто помещения для женщин в доме. Слово «гарем» происходит от арабского слова «харам», — пояснил он, — которое означает «постыдный» или «греховный». Но на самом деле там ничего такого не происходит. Ни одному мужчине не разрешается заходить на женскую половину, кроме мужей и сыновей, братьев и отцов.

— Значит… они не видят мужчин помимо родственников по крови и мужей?

Он кивнул.

— Женам из высших кругов общества не разрешается даже покидать свои дома, и это еще не все. У них тяжелая жизнь; в зависимости от своего благосостояния мужчина может иметь до четырех жен. Это мусульманская традиция.

Должно быть, мое лицо выражало удивление.

— Нам сложно это понять, я знаю. Мой отец говорил, что женщины иногда, отчаявшись, обращались к черной магии, как мы это называем; они просто пытались отстоять свои интересы, каким-то образом влиять на поведение их мужчин и на свой статус среди других жен.

— Что ты имеешь в виду, говоря «черная магия»? Что они делали?

Он посмотрел на свой стакан.

— В моем понимании это пережитки прошлого, — уже без воодушевления сказал он, снова глядя на меня. — Они верят в мистику и либо пытаются привлечь потустороннюю силу в корыстных целях, либо хотят избавиться от злых чар, насланных другими. — Теперь он говорил почти равнодушно. — Они готовят зелья, которые, как они верят, помогут в определенных ситуациях или навредят: рождение ребенка, болезнь, любовь, даже смерть. Иногда таким образом они защищаются от злых духов, которые, как они думают, обитают повсюду. Невежество и религиозные предрассудки очень влияют на их жизнь. — Его голос зазвучал более твердо. — Они даже опасны друг для друга, хотя они также… — Он умолк.

Этьен осушил свой стакан, после чего я сказала:

— Конечно.

Как будто мне было знакомо то, о чем он говорил. На самом же деле все, что я знала о Марокко к тому времени, — это что страна расположена на севере Африки, как я успела посмотреть в своем атласе. Еще в книге по истории я нашла немного информации о завоевании Марокко французами в 1912 году. Несмотря на то что чаще всего Этьен радостно и откровенно описывал свою жизнь там, временами я улавливала неуверенность в его голосе, будто бы он отсеивал некоторые воспоминания и выбирал только те, которыми считал возможным поделиться. Словно было что-то, о чем он избегал говорить.

— Итак, мужчины держат жен взаперти, — продолжил он, снова наливая себе в стакан бурбона, — тем не менее для них абсолютно нормально иметь еще и любовниц — чикхас, если они могут себе это позволить, — сказал он уже нетерпеливо. — Это страна парадоксов, где духовность доходит до крайности, и все же там есть чувственность, которая противостоит всему этому.

— Ты планируешь снова вернуться туда в ближайшее время? Твоя семья все еще там?

— Нет-нет, — отозвался он, и я не знала, был это ответ на один или на оба вопроса. — Теперь там никого не осталось. Это место печали: родители и мой брат Гийом похоронены там. Они все умерли в течение трех лет. Один, другой, третий, — сказал он и некоторое время молчал.

— Гийом… он был твоим единственным братом?

— Он был младше меня на три года. Мы не были похожи; он был… — Он смолк, затем продолжил: — Он утонул в Эс-Сувейре на побережье Марокко. Это было ужасное время. После этого мама сразу постарела.

Я вспомнила лицо моей мамы, наклонившейся надо мной, когда меня сразил полиомиелит. Лицо отца, стоящего у окна, его полнейшую беспомощность.

— А мой отец через некоторое время сильно заболел. Родителей всегда меняет смерть их ребенка, не важно, в каком возрасте тот умер, не правда ли? Это неестественный порядок вещей.

Повисло молчание; я знала, что он не закончил, поэтому тихо сидела и ждала.

— Я прожил с этим горем несколько лет, — продолжил он. — Я мало времени проводил с ним — с Гийомом. Он тянулся ко мне, а я… — Он снова замолчал, а затем заговорил громко, равнодушным тоном, словно хотел закончить этот разговор как можно скорее.

— Через год после смерти Гийома умерла моя мама, а еще через год — отец. Нет, — сказал он в завершение, — не осталось больше ничего — и никого — у меня в Марракеше. Ничего, кроме грустных воспоминаний. Ничто не заставит меня вернуться туда.

Я почувствовала, что лучше не задавать ему вопросов; голос Этьена стал глухим и безжизненным, а лицо помрачнело. Но обычно я была очарована, слушая о практически незнакомом мне мире, и каждый раз, когда Этьен был в настроении, у меня возникало все больше вопросов.

Когда Этьен первый раз спросил меня, чьи рисунки растений и птиц на стенах моего дома, — это было, когда он пришел навестить меня вскоре после нашего первого поцелуя, — я призналась, немного нервничая, что да, они были моими.

— После того как я увидел твои наброски в блокноте, мне, естественно, стало интересно, нарисовала ли ты и это тоже. Это прекрасно выполненные работы.

— Это всего лишь хобби, — отозвалась я.

— Можешь показать другие свои работы?

Я поднялась со стула, и он последовал за мной в студию — бывшую спальню моих родителей. Мой взгляд упал на двуспальную кровать возле стены. На столе лежал незаконченный рисунок; я днем раньше начала таки работать над бабочкой Карнер Блю, и она была прикреплена к мольберту, стоящему возле окна. Он подошел к нему и наклонился ближе, изучая.

— Ты не рисуешь ничего другого, кроме природы?

— Я рисую то, то вижу вокруг себя. В лесах, на прудах и болотах, — ответила я.

— Конечно же, это все очень мило. — Он слегка погладил мой лоб указательным и средним пальцами. Мне захотелось потянуться головой к его пальцам, захотелось, чтобы он продолжал прикасаться ко мне. — Я думаю, что здесь много чего есть, — сказал он, сильнее надавливая на мой лоб. — Ты же понимаешь, что я имею в виду, правда? Ты видишь другие вещи. Здесь.

Я закрыла глаза в надежде, что он не будет убирать пальцы с моего лба.

— Да. Но… эти растения и птицы — это то, что я всегда рисовала. — Я взяла его руку и медленно поднесла к шраму на щеке, но не смогла открыть глаза: я сама удивилась своей смелости.

— Почему ты не рисуешь то, что воображаешь? — тихо спросил он, но у меня не было ответа.

Мы стояли так некоторое время — моя рука поверх его на моей щеке, а потом он обнял меня другой рукой и привлек к себе.

— Разве этого достаточно? — прошептал он мне на ухо. — Для женщины вроде тебя, женщины с диким сердцем, живущей так обособленно и рисующей только то, что перед ней?

Неужели он видел меня такой? Женщиной с диким сердцем?

Наверное, именно в тот миг я влюбилась в него.

Мне захотелось, чтобы он поцеловал меня снова, но он не сделал этого. Все еще обнимая меня одной рукой, он поднял сделанную мной копию «Пушистого дятла на черном дубе».

— Я всегда увлекался наукой, — продолжил он, — и мало что знаю об искусстве. Но я всегда ценил красоту. — Он отпустил меня и подошел с картиной ближе к окну. — Потому что в центре красоты находится Тайна, — добавил он.

— Тайна? — повторила я; мое сердце все еще громко стучало от ощущения его тела рядом. — Но, будучи доктором, неужели ты действительно веришь в тайну? Разве ты не полагаешься всецело на факты?

Он повернулся ко мне.

— Без тайны не было бы поиска и открытий. — Мы пару секунд смотрели друг на друга. — Ты тайна, Сидония, — сказал он, опуская картину.

Я слышала свое собственное дыхание — оно было слишком громким, слишком частым. Он обвил меня руками, и я подняла свое лицо, чтобы он понял, как сильно я хочу, чтобы он меня поцеловал. Он так и сделал. На этот раз я не дрожала, но мое тело неожиданно стало таким тяжелым и в то же время легким, гибким, а ноги ослабели.

Продолжая целовать, он нежно повел меня назад, пока я не прикоснулась ногами к краю родительской кровати, и я опустилась на нее, не отрываясь от его губ. Он сел возле меня, но как только он попытался нежно уложить меня, я высвободилась, снова села и поправила свои волосы. Я осознавала все происходящее: сладкий запах бурбона в его дыхании, твердость его груди на моей, реакция моего тела. Но мы были на кровати моих родителей, кровати, на которой они спали с тех пор, как я себя помнила, кровати, на которой умирала моя мама.

Я встала.

— Прости. — Этьен тоже поднялся. — Я не должен был так себя вести, Сидония, извини. Это трудно — быть рядом с тобой и не… — он осекся и опустил на меня взгляд, отчего мое тело начало просто пылать.

— Я сделаю кофе, — сказала я, отвернувшись от него, поскольку не знала, что еще можно сказать или сделать.

Но мои руки так дрожали, что чашки сильно стучали о блюдца, когда я доставала их из шкафа.

— Я расстроил тебя, — сказал Этьен, беря у меня фарфоровые чашки и ставя их на стол. — Наверное, мне лучше уйти.

Я покачала головой и провела пальцем по краю одной из чашек.

— Нет. Нет, не уходи. Ты не расстроил меня. Дело не в этом. — Я не могла поднять на него глаза, и он прижал свои ладони к моим щекам и заглянул мне в глаза.

— Мы не будем делать ничего такого, чего ты не захочешь, Сидония, — сказал он. — Это было бестактно с моей стороны. Еще раз прости. — Он убрал руки и отвернулся, а мне потребовалась вся моя сила воли, чтобы не прильнуть к нему и на этот раз попросить не останавливаться.

Неужели я была безнравственной? Конечно же нет. Я понимала, что не должна ложиться с Этьеном в постель. И тем не менее… Мне было двадцать девять лет. Он был первым мужчиной, обратившим на меня внимание, и он заставил меня ощутить себя красивой и желанной, но ни к чему меня не принуждал. Я хорошо понимала, чего хочу. Я сама, когда он в следующий раз заехал за мной, чтобы отвезти поужинать, затащила его в дом, прижалась к нему и поцеловала, сбросила с него пиджак и повела в свою спальню.

Он остановил меня, говоря:

— Сидония, я не ожидал…

Я поднесла пальцы к его губам и прошептала:

— Я знаю. Я хочу этого, — и положила его руки себе на грудь, а потом переместила его пальцы на пуговицы моего платья.

Конечно, он знал, что для меня это было впервые, но я все равно сказала ему, что не знаю, как себя вести, и хочу, чтобы он научил меня. Его тело было тяжелым, хотя и худым, а его кожа — горячей и гладкой.

Глядя снизу на его лицо, когда он обнимал меня, я не чувствовала ни страха, ни беспокойства, только сильное волнение. Его губы, которые были так близко, прошептали:

— Ты уверена… — и я кивнула.

Он любит меня. Он никогда не обидит меня. Я чувствовала себя в безопасности, ведь он заботится обо мне так, как никто и никогда раньше.

— Скажи, что мне делать, — прошептала я, положив свои руки на его бедра, и он показал мне.

Позже, когда я лежала, положив голову ему на грудь, слезы потекли из моих глаз, и он, сначала неправильно это расценив, погладил меня по обнаженному плечу и сказал:

— Прости, прости меня, Сидония, я сделал тебе больно, мне не следовало…

Но я перебила его:

— Нет. Ты не сделал мне больно. Я не знаю, почему я плачу, но это не из сожаления. Это из-за чувства вины. Это… — Я запнулась. — Это счастье, Этьен. Я счастлива! Ты сделал меня счастливой. Я не знаю, чем заслужила это счастье, чем заслужила тебя.

Он несколько секунд молчал.

— Сидония, — начал он и провел губами по моим волосам. — Ты прекрасна. Ты сильная и уверенная в себе женщина, которая прожила такую нелегкую жизнь. Ты много знаешь. Но в то же время такая хрупкая… Мне хотелось бы, чтобы ты посмотрела на себя моими глазами. Иногда… иногда tu battre mon coeur.

Ты разбиваешь мне сердце.

После того как он ушел, я посмотрела на себя в зеркало.

Была ли еще какая-нибудь женщина так же счастлива, как я, так же влюблена, как я в тот миг? Был ли еще какой-нибудь мужчина таким же любящим и внимательным, таким же искренним, как Этьен Дювергер?

Отныне мы с Этьеном жили по своего рода графику; в следующие несколько месяцев с осени и до декабря мы вместе проводили вечера, когда он был свободен, иногда раз в неделю, иногда два — либо в моем доме, либо ехали ужинать в Олбани, либо шли на концерт или в театр, либо просто гуляли по улицам и смотрели на витрины магазинов. Он оставался у меня на ночь, несмотря на то что порой ему нужно было рано уезжать, когда было еще темно, чтобы заехать к себе и переодеться перед работой. Он жил в доме с меблированными комнатами — в довольно унылом месте недалеко от больницы, как он сказал мне, — но это устраивало его, ведь он проводил там совсем мало времени.

Когда я просыпалась утром одна, после того как мы были вместе, я какое-то время оставалась в постели, поглаживая Синнабар, и ощущала желание жить, чего никогда не испытывала раньше. Но надо было вставать — я была так голодна, что сложно передать. Я готовила себе большой завтрак из яиц, бекона и тоста и выпивала три чашки кофе. Я ставила папины пластинки и напевала что-то себе под нос, пока мыла посуду. Теперь музыка приобрела новое значение, как и книги, которые я читала. Как и солнечные лучи, пробивающиеся через окна, или как ветер, шумящий в кронах деревьев. Все, что я слышала, или читала, или видела — даже мои рисунки, — было тем или иным образом связано с моей новой неожиданной радостью.

Конечно, наши с Этьеном отношения не были общепринятыми, но и я не была обычной женщиной, в конце концов, разве не так? Я знала, что мое поведение как с точки зрения общественной морали, так и с точки зрения религии считается греховным, и тем не менее чувство вины не терзало меня. Я знала, что поступаю правильно, и, кроме того, хотя никто из нас не говорил о любви и будущем, я знала, что Этьен любит меня, как и я его. Женщины знают подобные вещи.

Я также знала, с невозмутимой уверенностью, что он сделает мне предложение и у нас будет свадьба, а грех будет смыт с наших душ. Как когда-то в школе, я написала на листе бумаги, который потом сожгла в камине: «Миссис Этьен Дювергер». Сидония Дювергер. Прекрасно звучит.

Наши разговоры стали еще более интересны для меня. Никогда раньше я ни с кем не вела интеллектуальных дискуссий; хотя мы с отцом подолгу обсуждали происходящие в мире события, мы ни о чем не спорили. Неужели мы просто во всем соглашались друг с другом? Я не могла вспомнить. Или, может быть, это происходило потому, что я была влюблена в Этьена и страсть вмешивалась в наши беседы. И эта страсть усиливалась, как только мы прикасались друг к другу.

Спорить с ним было сложно и в то же время захватывающе. Его аргументы были убедительными, но он со вниманием выслушивал мое мнение и готов был принять мою точку зрения. Мне льстило, что он хотел, чтобы я поделилась с ним какими-либо незаурядными умозаключениями.

Однажды вечером, в декабре, мы сидели рядом на диване в моем доме. Синнабар прыгнула мне на колени, и я рассеянно проводила рукой по ее спине.

— Она родилась глухой? — спросил он, и я кивнула.

— Полагаю, что так. Она попала в наш дом еще котенком и всегда была глухой.

— Надеюсь, ты не позволяла ей спариваться.

Я посмотрела на него.

— Нет. Но что ты имел в виду, сказав «надеюсь»?

— Потому что ей, конечно же, не следует этого делать.

Я удивленно уставилась на него.

— Ее глухота. Было бы неправильно позволить ей иметь потомство, ведь этот дефект может передаться по наследству. — Этьен сделал еще один глоток бурбона. Он пил его постоянно, когда по вечерам приходил ко мне, хотя этот спиртной напиток не оказывал никакого видимого воздействия на него. — У нее есть отклонение, в конце концов. А проблема состоит в том, что, если позволить ей размножаться, он может привести к ослаблению рода.

Этьен был помешан на генетике, и когда он говорил на эту тему, то сразу оживлялся. Каким-то образом ему удавалось сделать так, что словосочетание «исследование генов» звучало интригующе.

— Помнишь, я рассказывал о теории наследственности Менделя? Что в каждом живом организме присутствует половина генов отца и половина генов матери?

— Да, — ответила я.

— Так что это довольно просто. Только сильным и безупречным можно позволять иметь потомство. Подумай, Сидония. Подумай о мире без слабых. Без хилых и умственно или телесно ущербных.

Я затаила дыхание. Неужели он не понимает, насколько я восприимчива ко всему этому? Ведь я была одной из этих ущербных, о которых он говорил. И тогда я отвернулась от него.

— Но разве тебе не кажется, что те, у кого есть изъян, могут чем-нибудь привлекать?

Он знал меня слишком хорошо.

— Сидония, — сказал он, прикоснувшись к моему подбородку так, чтобы я снова посмотрела на него. Я слегка улыбнулась. — Ты больна. Но это не наследственная болезнь. И благодаря ей ты стала сильнее. Ты же знаешь, что для меня ты настоящая красавица.

Он никогда не уставал делать так, что я чувствовала себя желанной, сокровищем. Я склонила голову ему на плечо.

— Но твоя кошка, — продолжил он, и мои волосы от его дыхания шевелились над моим ухом, — это другое дело. В соответствии с принципом разумного размножения отбирают лучших представителей рода, чтобы получить самое сильное и умное потомство — так с помощью особого разведения создаются лучшие виды. Поэтому хорошо, что Синнабар не передаст свой дефект потомству.

Мне не нравилось, что он говорил так о Синнабар.

— Но я читала в одной книге, которую ты мне дал, не помню, в какой именно… — начала я. — Так вот, там было что-то о выживании. Что выживают не самые сильные представители видов и не самые умные, а те, кто лучше всех приспосабливается к изменениям. Разве ты не согласен с этим?

— Нет, — ответил он, нежно убирая волосы с моей щеки и целуя мой шрам. — Но давай не будем говорить об этом сейчас, — пробормотал он.

И хотя я горела желанием спорить с ним, мне не хотелось, чтобы он перестал целовать меня в щеку.

— Хорошо, — прошептала я, потому что мое тело страстно желало его. Я знала, что пройдет четыре, а может быть, и пять дней, прежде чем я увижу его снова. — Хорошо, — повторила я, поворачивая лицо под его губы и сбрасывая Синнабар со своих колен.

 

Глава 12

— Мадам! Это Марракеш, вот мы и приехали, — сказал Азиз, озадаченно глядя на меня. — Вы не рады приехать в Марракеш?

Я не могла ни говорить, ни смотреть на него. Вместо этого я устремила взор вперед, на приближающееся предместье города. Вдоль дороги росли финиковые пальмы, образуя целые рощи. Мустафа вел автомобиль с напускной сосредоточенностью и решимостью, хотя, как и большинство водителей, он постоянно сигналил — я не видела, из-за чего именно, но, похоже, это что-то его дико возмущало.

— Куда ты направляешься? — спросила я его. — Мустафа, куда ты меня везешь?

Я не давала ему никаких указаний на этот счет, однако он явно ехал целенаправленно. Это в некотором роде обнадеживало меня, так как я понятия не имела, где можно остановиться в Марракеше. Поскольку он и Азиз заботились обо всем необходимом во время путешествия, я могла надеяться, что так они поступят и здесь.

— Азиз, — обратилась я к своему второму спутнику, когда Мустафа не ответил мне. — Куда мы направляемся?

— Мы едем во французский квартал, мадам, Ла Виль Нувель. В новой части города есть гостиницы для иностранцев.

Красный цвет парапетов стен Марракеша казался еще насыщеннее в лучах заходящего солнца. У меня в голове не было никакой картинки Марракеша, мне было известно лишь, что многие его здания построены из яркого красно-коричневого местного материала и что новую часть города построили французы — там когда-то жил Этьен. Старый город был обнесен стенами. На французском языке говорили в Ла Виль Нувеле, в то время как арабский, естественно, был языком старого города.

Здесь росло множество деревьев: олива, липа, гранат, миндаль и апельсин. Несмотря на внутренний трепет, я не могла не заметить, что они облагораживали квартал Ла Виль Нувель с широкими бульварами и маленькими такси, лавирующими между ослами с тележками и открытыми экипажами, в которые были впряжены белые лошади, высоко вскидывающие ноги. Побеги фуксии с яркими цветками свисали со стен садов. Этьен рассказывал мне, что подземная сеть трубопроводов и резервуаров для воды была сооружена здесь много веков назад, ведь город должен был стать центром региона, а торговые пути соединяли его с северной частью Марокко и Испанией.

Я смотрела на деревья и цветы, боясь, что если буду разглядывать лица людей, то смогу неожиданно увидеть Этьена. Знаю, было нелепо думать, что я увижу его в первые же минуты своего пребывания в Марракеше, и тем не менее мое сердце не переставало сильно стучать.

Мустафа остановил автомобиль перед впечатляющей респектабельной гостиницей, окруженной высокими раскачивающимися пальмами. «Hotel de la Palmeraie», — прочла я скромную надпись, выгравированную на каменном выступе, нависающем над широкой двойной входной дверью. Гостиница впечатляла чудесным мавританским дизайном, и все же, как и гостиница «Континенталь» в Танжере, она была гостиницей европейской. На входе стоял по стойке «смирно» темнокожий мужчина в тесном красном пиджаке, отделанном золотой тесьмой, и красной же феске с золотой кисточкой.

Мустафа выпрыгнул из машины и открыл мне дверь, низко поклонившись и показывая рукой в направлении здания, словно он вновь вдруг обзавелся манерами.

— Гостиница «Ла Пальмере», — произнес он, и я вышла из машины.

Азиз вытащил мои чемоданы и поставил их на землю. Мужчина в красно-золотом поспешил к нам и взял чемоданы, тоже поклонившись мне.

— Bienvenu, Madam, — сказал он, — добро пожаловать в гостиницу «Ла Пальмере». — И отнес мои чемоданы в вестибюль гостиницы.

Я открыла свою сумку и вытащила ранее оговоренную сумму, добавив к ней несколько франков. Я вложила деньги Мустафе в руку, а потом вытащила еще несколько франков и дала их Азизу, который стоял возле открытой дверцы машины.

— Спасибо, Азиз. Я благодарна тебе за помощь, — сказала я ему, и он наклонил голову.

— De rien, мадам, не за что. До свидания, мадам.

Сказав это, он развернулся и сел на сиденье возле Мустафы, который постукивал ногой по педали газа, так что работающий двигатель издавал ритмичные звуки, и тут я осознала, что снова останусь одна в незнакомом городе.

Такое же ощущение возникало у меня в Марселе и в Танжере, разве что тогда я знала, что остаюсь там только на короткое время, ровно настолько, чтобы подготовиться к дальнейшему путешествию. Сюда, в Марракеш.

— А вы не будете ночевать в Марракеше? — спросила я, не понимая, почему меня это интересует. Я останусь здесь, в роскошной гостинице во французском квартале, в то время как они остановятся в другом месте, возможно, в старом городе.

— Нет, мадам, мы уезжаем. Может быть, мы быть дома, в Сеттате, утром. Я думаю, что эта дорога не разбита.

— Вы собираетесь ехать всю ночь?

— Да, мадам, — ответил Азиз и захлопнул дверцу. — До свидания, мадам, — сказал он во второй раз.

Я отступила от машины.

— Ну что же, тогда до свидания, Азиз, до свидания, Мустафа, — сказала я. — Спасибо. Счастливо добраться домой.

— Иншаллах! — пробормотали оба мужчины, и я, отвернувшись от машины, стала отряхивать сильно запыленную юбку и попыталась подобрать растрепанные ветром волосы заколками.

Когда я подняла глаза, желая помахать на прощание мужчинам, они были уже в конце подъездной аллеи. Я подняла руку, но в эту секунду автомобиль свернул на оживленную дорогу и я потеряла его из виду.

Портье — невысокий мужчина с хитрой улыбкой и блестящим золотым передним зубом — не отрывал от меня глаз, пока я приближалась к стойке. Его взгляд переместился с моих волос на платье и ботинки.

— Добро пожаловать, мадам, — сказал он не особенно доброжелательным тоном. — Желаете остановиться у нас?

— Да. Пожалуйста, мне нужен номер.

Он вытащил из широкого полированного шкафа журнал регистрации.

— Разумеется, мадам, разумеется. Но вы должны заполнить здесь, — сказал он, протягивая мне ручку с пером. Он смотрел, как я пишу свое имя, и его брови слегка приподнялись, затем он поправил себя: — Ах, мадемуазель. Это… ой… я прошу прощения. Как ваша фамилия?

— О'Шиа, — ответила я. — Мадемуазель О'Шиа.

— Вы приехали на поезде?

— Нет. Я приехала на машине из Танжера.

Он кивнул, но его брови поднялись еще выше.

— Тяжелое путешествие, я в этом не сомневаюсь, — сказал он, рассматривая мою прическу.

Я неожиданно осознала, насколько грязная. За последние два дня мне ни разу не удалось переодеться, я спала в этой одежде ночью в блиде, у меня даже не было возможности умыться. Я также понимала, что мои волосы спутались от ветра.

— Да.

— И как долго вы пробудете у нас, мадемуазель?

Я опустила глаза на свою подпись и увидела, что на странице напечатана стоимость номера за сутки. Мне это было совсем не по карману, однако же я понятия не имела, где еще могла бы остановиться.

— Я… Я не знаю, — ответила я ему.

По его лицу ничего нельзя было понять.

— Как пожелаете, мадемуазель, как пожелаете. Вам рады в гостинице «Ла Пальмере» в любое время. Я мсье Генри. Пожалуйста, зовите меня, если вам что-нибудь понадобится. Принцип нашей гостиницы: наши гости ни в чем не должны нуждаться. Вы хотели бы, чтобы я зарезервировал вам столик? Ужин подают с семи часов.

Буду ли я ужинать? Голодна ли я? Или я готова тут же выбежать на улицу и начать поиски? Я плохо соображала. Я уже открыла было рот, чтобы опять сказать «я не знаю», а потом поняла, что мне нужно поесть и поспать, чтобы восстановить силы.

— Да, спасибо, — сказала я. — Я поужинаю.

— В семь часов? Восемь? Какое время вы предпочитаете?

Он ждал, его рука с ручкой повисла над другим журналом.

— Я… Семь часов, — ответила я.

Он записал и кивнул.

— А теперь, я уверен, вы хотите подняться в свой номер, чтобы отдохнуть и освежиться после тяжелого путешествия.

— Да, — отозвалась я.

Он поднял руку и несколько раз щелкнул пальцами — в ту же секунду подбежал крепкий мальчик в такой же форме, что и мужчина, открывший мне входную дверь, и поднял мои чемоданы.

Я пошла вслед за мальчиком по роскошным толстым коврам вестибюля, чувствуя себя чужой и даже более неприкаянной, чем когда больше месяца назад покидала Олбани.

Номер оказался шикарным, с деревянными панелями на стенах и картинами в толстых позолоченных рамах, изображавшими горы и виды Марокко. На белом покрывале на кровати лепестками роз были выложены узоры. Я подняла один лепесток и ощутила пальцами его шелковистую поверхность, затем понюхала его.

Кровать, покрытая лепестками роз. Я себе такого и представить не могла. Я зашла в ванную и обнаружила там огромное серебряное блюдо с еще большим количеством розовых лепестков. Здесь же были мягкие белые полотенца, сложенные в форме цветов и птиц, пара тапочек из мягкой белой кожи и белый шелковый халат.

Мне следовало как можно скорее найти менее дорогую гостиницу. Но в данный момент я не могла ничего предпринять и решила, что останусь здесь на ночь, а завтра разберусь со всем этим на свежую голову. Я взяла со стеклянной полки над раковиной один из флакончиков с душистым маслом и вылила его в воду, от которой шел пар, а затем бросила туда розовые лепестки. Здесь везде были зеркала, даже возле ванны.

Я погрузилась в воду и откинулась назад. Кожа на кистях и запястьях была намного темнее, чем на остальных частях тела; я повернула голову и посмотрела на себя в зеркальную стену. Отражение показало, что лицо и шея у меня тоже темные; три дня путешествия по солнцу и ветру так изменили мое лицо, что я с трудом узнала себя.

Я легла на спину и стала рассматривать свое тело. Тазовые кости выпирали, как, впрочем и колени.

Мой живот казался невероятно плоским под теплой ароматной водой.

Вымыв волосы, я сколола их на затылке, хотя они были еще влажными. Затем я надела свое лучшее платье, то же простое темно-зеленое шелковое платье с белым тонким узором, которое надевала очень давно, когда ходила на прием к Этьену. Оно было с длинным рукавом и прикрывало колени. Я попыталась расправить его — платье сильно измялось, затем достала из чемодана мою вторую пару ботинок: хоть и ужасные, черные, один с утолщенной подошвой, но, по крайней мере, в них не въелась красная пыль.

Затем я спустилась в тускло освещенный вестибюль; посредине находился огромный тихо журчащий фонтан. В воде плавало множество лепестков роз. Стены были обшиты деревянными панелями разных оттенков — от белого до коричнево-красного, — украшенными приятным рисунком. Они сияли в мягком свете канделябров.

— Мадам? — Мальчик, высокий и худой, лишь с намеком на усы, появился возле меня. На нем была красно-золотая форма отеля и белые хлопчатобумажные перчатки. — Желаете пройти в столовую?

— Да, пожалуйста, — сказала я, и он предложил мне руку.

Я взяла его под руку. Он шел довольно быстро, широко шагая, что естественно для высоких длинноногих молодых людей, но, почувствовав мое замешательство, остановился и опустил глаза на мои ботинки. Затем он немного наклонил голову, как бы извиняясь, и пошел медленнее, так что я могла теперь идти даже в ногу с ним.

У двери в столовую он остановился, сказал что-то низким голосом метрдотелю, еще одному привлекательному молодому человеку. Его волосы были гладко зачесаны назад и смазаны гелем, на нем были смокинг с длинными полами, бордовый пояс и белые перчатки.

— Ваше имя, мадам? — спросил он и, когда я назвала себя, кивнул мальчику, на чью руку я все еще опиралась.

Как только я увидела величественный зал, сразу поняла, насколько мой вид не соответствует дресс-коду. Мужчины были одеты в темные костюмы или смокинги, а большинство женщин — в длинные атласные вечерние платья и вуали, их волосы были либо коротко острижены и завиты, либо тщательно зачесаны наверх, на шее и запястьях блестели изысканные украшения.

Я стояла в дверном проеме в своем помятом зеленом шелковом платье, влажные пряди выбились из прически и падали на воротник и на уши, я чувствовала себя убогой и понимала, что совсем неуместна здесь. Но молодой человек, на чью руку я опиралась, красиво улыбнулся мне из-под своих едва пробивающихся усиков и сказал:

— Прошу вас, мадам.

И эта его улыбка придала мне уверенности, так что я подняла голову и прошла с ним через зал. Я смотрела прямо перед собой, на темнеющееся за высокими открытыми окнами небо. К счастью, парень не посадил меня в центре зала, среди ужинавших людей, но провел к маленькому столику, стоявшему возле окна в сад. Он выдвинул мне стул, и я опустилась на широкое бордовое бархатное сиденье. В зале слышались тихий смех и разговоры, звон серебра о фарфор и нежные звуки арфы в углу. В эту весьма принужденную атмосферу врывались доносящиеся откуда-то из сада отдаленный слабый шум и ритмичные удары барабанов.

Я сделала глоток минеральной воды, которую мне сразу же налили в стакан, и выбрала простой рататуй из обширного меню, протянутого мне еще одними руками в перчатках, а затем посмотрела в окно.

В сумерках еще были видны ряды деревьев и высоких цветущих кустарников, а также тропинки, петляющие между ними. В дальнем конце сада высокая стена была увита бугенвиллеей. А за стеной, напоминая одну из картин в моей комнате, виднелись покрытые снегом горы — Высокий Атлас. Я слышала вечернее пение птиц, разливавшееся в благоухающем воздухе.

При виде этой невероятной красоты я на мгновение забыла о цели моей поездки в Марракеш.

Я очнулась, только когда официант пробормотал:

— Начинать, мадам. Bon appetite, — и поставил передо мной тарелку с маленькими пирожными милле-фолле.

Я положила одно из них себе в рот; это напомнило мне бастилу, которую я ела в Танжере, но здесь внутри было что-то, что я не могла определить. Шум снаружи — отдаленный гул, равномерный и ритмичный, как биение сердца, — усилился, и его ритм стал более частым. Я оглянулась на тускло освещенную благоухающую комнату, но, казалось, никто ничего не замечал.

— Простите, — наконец обратилась я к паре за соседним столиком. — Что это за звук?

Мужчина опустил нож с вилкой.

— Главная площадь в медине — старом районе Марракеша, — ответил он с британским акцентом. — Джемаа-эль-Фна. Тихое место, — сказал он. — Как я понимаю, вы только что приехали в Марракеш?

— Да.

— Ну что же, тогда вам нужно обязательно посетить медину. Район Марракеша, в котором находимся мы с вами, — Ла Виль Нувель — сильно отличается от старой части города. Здесь все новое, построенное после захвата власти французами. Но Джемаа-эль-Фна, — он посмотрел на мой столик, накрытый на одного человека, а потом перевел взгляд на мое лицо, — считается величайшим соуком в Марокко, причем на протяжении многих веков. Но я бы не рекомендовал ходить — или даже осмелиться сунуться — в старый район без сопровождения. Позвольте мне представиться и познакомить вас с моей женой. — Он поднялся и благородно поклонился. — Мистер Клив Рассел, — назвался он. — И миссис Рассел. — Он протянул руку высокой стройной женщине с алебастровой кожей, сидевшей напротив него. Тонкая нить сверкающих рубинов в золотой оправе охватывала ее длинную безукоризненную шею.

Я представилась, и миссис Рассел кивнула.

— Мистер Рассел прав. Медина внушает страх. А эта площадь — ох, там столько людей! Здесь я видела вещи, которых не видела больше нигде. Чародеи со змеями, агрессивные обезьяны, пожиратели огня и стекла. Несносные попрошайки, преследующие тебя. И то, как мужчины разглядывают… Это буквально вызывало дрожь в моем теле. Одного раза было для меня достаточно, даже несмотря на то, что мистер Рассел находился рядом, — сказала она.

— Это название — Джемаа-эль-Фна — означает «Собрание мертвых», или «Скопление покойников» — какие-то вселяющие ужас вещи, — продолжил мистер Рассел, снова садясь за стол, но подвинув свой стул так, чтобы видеть меня и продолжить разговор. — Раньше на площади часто выставляли отсеченные головы, это было своего рода предостережением. Французы положили конец всему этому.

— И слава Богу! — добавила миссис Рассел.

— Вы давно в Марракеше? — спросила я.

— Несколько недель, — ответил мистер Рассел. — Но сейчас здесь слишком жарко. Мы уезжаем на следующей неделе. В Эс-Сувейру, где можно насладиться морским бризом. Вы там еще не были?

Я покачала головой. Это название заставило меня вздрогнуть: это там, в Эс-Сувейре, брат Этьена Гийом утонул в Атлантическом океане.

— Прелестный прибрежный городок. Прелестный, — добавила миссис Рассел. — Знаменитый своей мебелью и украшенными резьбой изделиями из туи. Аромат этого дерева может наполнить весь дом. Я надеюсь найти небольшой столик и отправить домой. Как вам нравится интерьер? Я чувствую себя здесь словно во дворце паши.

— А вы не встречали за время вашего пребывания здесь доктора Дювергера? — спросила я, не отвечая на вопрос миссис Рассел.

Гостиница была буквально наводнена богатыми иностранцами; возможно, Этьен останавливался здесь. Или даже находился здесь сейчас. Мое сердце гулко застучало, и я быстро обвела взглядом комнату.

— Как звали доктора, с которым мы встретились в поезде?

Услышав эту фразу миссис Рассел, обращенную к мужу, я снова посмотрела на них.

Мистер Рассел покачал головой.

— То был доктор Уиллоуз. Мне очень жаль. Мы не знаем доктора Дювергера. Но вам нужно спросить у портье, если вы полагаете, что он может быть здесь.

— Спасибо, — сказала я. — Я так и сделаю.

Мне и в голову не пришло спросить напыщенного мсье Генри, не останавливался ли здесь в последнее время доктор Дювергер. Как я могла не догадаться задать такой простой вопрос? Хотя я была немного не в себе, когда приехала. Наверное, и сейчас еще не пришла в себя.

— Это сад… — я махнула рукой в сторону окна.

— Это был своего рода парк несколько столетий назад, — пояснила миссис Рассел, прежде чем я успела продолжить. — Есть прекрасные сады, подобные этому, по всему Марракешу, за стенами медины. Очевидно, у правящих султанов была традиция дарить своим сыновьям дом и сад за пределами медины в качестве свадебного подарка. Много французских отелей построено там, где когда-то были сады правителей. Этот простирается на несколько акров. Вам стоит прогуляться по нему чуть позже, ведь аромат цветов становится насыщеннее к вечеру, когда спадает жара. К тому же он обнесен стеной, поэтому там абсолютно безопасно.

Я кивнула.

— Да. Я схожу.

— Я бы посоветовал вам взять на десерт наполеон. Его здесь прекрасно готовят, в этой гостинице очень талантливый французский шеф-повар, кондитер, — продолжил мистер Рассел, разворачивая свой стул и этим как бы давая мне понять, что разговор окончен. — Нам он очень нравится, правда, дорогая? — сказал он миссис Рассел.

После того как я закончила ужинать, ощутив тяжесть в желудке, хоть еда и была легкой, я прошла через огромную стеклянную дверь в сад. Многие гости теперь танцевали в одном из залов, через которые я прошла, поэтому тропинки сада были пусты, но освещены зажженными факелами. Здесь были апельсиновые и лимонные деревья и тысячи розовых кустов с яркими красными цветами. Я вспомнила о лепестках, разбросанных по всему моему номеру. Соловьи и горлицы гнездились на пальмовых деревьях, что росли вдоль тропинок. В саду было изобилие сладко пахнущей мимозы и растений, которые были удивительно похожи на те, что росли в моем саду: герань, левкой, львиный зев, бальзамин, шалфей, анютины глазки и штокроза.

Удивительно, но мои воспоминания о доме — и моей прежней жизни — казались чем-то далеким, будто женщина, которая жила там обычной жизнью, не поддерживая связи с миром за пределами Юнипер-роуд, никак не могла быть мной.

На этой новой для меня земле я уже не была той Сидонией О'Шиа. С тех пор как я покинула Олбани, все, что я видела, слышала и вдыхала, к чему прикасалась и что пробовала на вкус, было неожиданным и непредсказуемым. Что-то было прекрасным, что-то устрашало. Что-то было опасным и волнующим, что-то — ясным и спокойным. Все воспринималось так, будто новые события были фотографиями из книги, фотографиями, которые я запечатлела в своей памяти.

Я могла рассматривать их, словно медленно переворачивая страницы.

Я аккуратно перевернула образы гостиничного номера в Марселе. Было слишком рано оглядываться на них. Слишком рано.

И мое самое большое и последнее испытание, ради которого я отправилась в такую даль и которое намеревалась выдержать, все еще было впереди. Мысль о том, что я могу столкнуться с Этьеном, возможно, даже уже завтра, так сильно меня встревожила, что я вынуждена была присесть на одну из скамеек.

Через некоторое время я подняла глаза на темное небо, слушая тихий шелест раскачивающихся под сладким ночным бризом пальм и отдаленные, но навязчивые звуки, доносившиеся с площади.

Собрание мертвых. Я вдруг ощутила это как мрачное предостережение и задрожала, хотя было тепло.

И тогда я заторопилась по тропинке назад в гостиницу, желая снова оказаться в своем безопасном номере.

 

Глава 13

Это было в начале февраля, через одиннадцать месяцев после смерти моего отца; именно тогда я поняла, что произошло. Этьен и я были любовниками уже на протяжении пяти месяцев.

Я подождала еще неделю, чтобы удостовериться во всем, прежде чем делиться этой новостью с Этьеном. Я не знала, как он отреагирует; он заверил меня, что мне не стоит беспокоиться ни о каких последствиях нашей физической близости. Я все понимала. Он был врачом, он знал, как предотвратить это. Но каким-то образом, несмотря на его уверенность, меры предосторожности оказались тщетными.

Я была возбуждена и нервничала, хотела выбрать подходящий момент, чтобы сообщить ему эту неожиданную новость. Мы лежали лицом друг к другу на моей кровати, наши тела еще были разгорячены, хотя дыхание уже обрело нормальный ритм. Это был идеальный момент, как мне казалось тогда, момент откровения и душевного подъема. Я улыбнулась, провела рукой вверх и вниз по обнаженной груди Этьена и произнесла:

— Этьен, я должна тебе кое-что сказать.

Он наклонился ко мне, поцеловал в лоб и сонно пробормотал:

— В чем дело, Сидо?

Я облизнула губы; наверное, мое замешательство заставило его приподняться, опираясь на локоть, и всмотреться в мое лицо.

— Что ты должна сказать мне с таким выражением лица? Ты выглядишь радостной и в то же время будто чего-то стесняешься.

Я кивнула и взяла его руку в свою.

— Это неожиданно, я знаю, Этьен, но… — Я с трудом произнесла это, настолько меня переполняли чувства. — Ребенок, Этьен. Я жду ребенка.

Я затаила дыхание в ожидании его реакции. Но она была совсем не такой, как я предполагала. В бледном свете холодной зимней луны, заглядывающей в окно, я увидела, что его лицо абсолютно ничего не выражает. Оно по структуре и цвету походило на белесый камень. Он отнял свою руку и сел, глядя на меня сверху вниз и плотно сжав губы.

— Этьен! — Я тоже поднялась, чтобы посмотреть ему в лицо.

— Ты уверена? — спросил он.

Синнабар, на удивление ловкая, несмотря на ее возраст, запрыгнула на кровать рядом с Этьеном; он смахнул ее рукой с несвойственной ему бесцеремонностью. Я услышала тихий шлепок, когда она опустилась на ковер, зная, что теперь она, возмущенно взмахнув хвостом, залезет под кровать.

Я кивнула.

— Но я использовал… как это… la capote, презерватив, предохранительное средство, — сказал он. — Я всегда им пользуюсь. — Он все еще был ужасно бледен и по абсолютно непонятной причине перешел на английский язык.

Я была поражена.

— Этьен! — наконец произнесла я, чувствуя, как внутри все сжалось. — Этьен! Ты… разве ты… — Я смолкла, не зная, что сказать.

Теперь он смотрел поверх моей головы в темноту за окном, словно не мог заставить себя посмотреть мне в лицо.

— Ты была у врача?

Не дожидаясь ответа, он отвернулся и взял с тумбочки пузырек с таблетками; он говорил, что страдает от головных болей и часто не может заснуть. Я терпеть не могла, когда он принимал снотворное. Он не принимал его только в первые две ночи, проведенные у меня, и хотя ни он, ни я тогда не могли заснуть, я решила, что это лишь потому, что мы не привыкли спать вместе. Я чувствовала его прикосновение и трепетала от его присутствия рядом, наслаждалась ощущением его тела, прижавшегося к моему, когда он устраивался поудобнее или переворачивался на моей узкой кровати. Приняв таблетки во второй раз, он крепко заснул. Он лежал неподвижно, лишь слегка шевелил челюстью и немного скрежетал зубами. Этот его крепкий сон, обусловленный действием таблеток, заставлял меня чувствовать себя одинокой, даже когда Этьен лежал рядом.

Он открыл пузырек и высыпал на ладонь три таблетки. Я подумала: «Это от головной боли, он не примет снотворное сейчас, это само собой разумеется. Только не после того, что я ему сказала». Он бросил их в рот и запил остатками бурбона в стакане.

Я не знала, что было хуже: чтобы он смотрел на меня или был занят своими таблетками и спиртным.

— Я спрашиваю, была ли ты у врача? — повторил он, поворачиваясь ко мне и снова глядя поверх моей головы в окно, все еще говоря на этом неестественном для него английском языке.

— Нет. Но я знаю, что это так, Этьен. Я знаю свое тело, и эти признаки безошибочно указывают на это.

Наконец он посмотрел на меня, и я услышала тяжелый глухой звук в своем животе.

— Нет. C'est impossible. Наверное, есть другая причина этих симптомов. В четверг — послезавтра — у меня позднее… как это… дежурство. Я заберу тебя утром и отвезу в хорошую клинику, в соседнем… соседнем месте, районе… и тебя осмотрят, — сказал он, запинаясь на каждом слове. Будто он забыл, как нужно употреблять довольно формальные английские выражения, которые он употреблял до того, как перешел на французский язык для общения со мной.

— Не в мою больницу.

Его странная манера говорить вместе с почти пустым взглядом заставили меня предположить, что он, возможно, заболел. Не так я себе все это представляла, когда сотни раз за последние несколько недель придумывала, как скажу ему эту замечательную новость.

Он был единственным мужчиной, с которым я общалась. Наши с ним жизни переплелись. До того как Этьен вошел в мою жизнь, я полагала, что буду жить одна, и уже смирилась с этим. Конечно, я помнила свой обет Богу и Деве Марии, что сохраню целомудрие, но это было всего лишь наивное юношеское обещание, данное от отчаяния. В моей жизни было так мало возможностей встретить мужчину, который бы меня заинтересовал, но я никогда раньше не думала, что сама могу заинтересовать мужчину.

До тех пор, пока я не встретила Этьена.

Он придал смысл моей жизни. Раньше я даже не задумывалась над тем, что мне не хватает таких отношений, а теперь поняла, что моя прежняя жизнь была как серые сумерки, пустой и бесцветной.

И когда я узнала, что у меня будет ребенок… у нас не оставалось другого выхода, кроме как пожениться. Он был серьезным и честным человеком. Я ни секунды не сомневалась, что он незамедлительно сделает мне предложение и мы поженимся, не откладывая это в долгий ящик. Я мысленно все спланировала за последние несколько недель, причем с восторгом, чего никак от себя не ожидала: он съедет со своей квартиры и переедет ко мне. Мы купим новую, более широкую кровать и переберемся в большую спальню. Моя спальня станет детской комнатой, а рисовать я смогу в кухне. Но теперь… Я нервно сглотнула, и хотя было около полуночи, меня начало тошнить, как это случалось почти каждое утро в последнее время. Я побежала в ванную, и меня несколько раз вырвало.

Когда мне стало легче, я умыла лицо дрожащими руками и сполоснула рот, после чего вернулась в спальню. Этьен уже оделся и, сидя на кровати, обувался.

Он посмотрел на меня со странным выражением лица, и я ощутила что-то вроде страха. Живот снова стал тяжелым, хотя теперь он был пуст.

Я поднесла руку ко рту.

Он поднялся.

— Прости, Сидония, — сказал он по-французски. — Это… это просто шок. Мне нужно подумать. Не обижайся.

Не обижайся? Как я могла не обижаться на такую его реакцию?

— Разве ты не останешься у меня на ночь? Пожалуйста! — попросила я.

Мне сейчас просто необходимо было, чтобы он обнял меня. Я вся дрожала, отчасти из-за того, что замерзла, стоя в своей легкой ночной рубашке, отчасти от волнения. Но он не сделал этого. Я стояла в дверном проеме, а он — возле кровати. Всего лишь меньше метра разделяло нас, но казалось, что целый километр.

— Значит, я заеду в четверг утром, в девять часов, и отвезу тебя в клинику. Чтобы узнать мнение специалиста, — сказал он.

— Но… но ты же специалист.

— Это другое, — отозвался он. — Врач не лечит своих… не должен ставить диагноз близким людям.

Он подошел ко мне; он не мог выйти из спальни, ведь я стояла в проходе. Я не отошла в сторону, чтобы пропустить его.

— Этьен, — сказала я, взяв его руки в свои. Я старалась не теребить рукава. Мне просто необходимо было обнять его, прижаться к нему.

Тогда он притянул меня к себе, прижав мою голову к своей груди. Я слышала биение его сердца, слишком быстрое, словно он только что бежал. Но вскоре он мягко отстранился, провел рукой по моим волосам и ушел.

Оставшаяся часть той долгой ночи и вся среда были бесконечными и полными боли. Я отбрасывала мысль, что ошиблась в чувствах Этьена ко мне. Я не могла. Я не могла так ошибиться!

Почти молчаливая поездка в клинику, где подтвердили, что я беременна, была довольно мрачной, но когда мы подъезжали к Олбани, я заговорила, не в силах больше молчать.

— Итак, Этьен? — Я отчаялась услышать от него слова утешения. — Я знаю, это неожиданно. Для нас обоих. Но может быть, нам стоит принять это как знак судьбы?

Он смотрел прямо перед собой, его руки так сильно сжимали руль, что суставы пальцев побелели.

— Значит, ты веришь в судьбу, Сидония?

— Я не совсем уверена, Этьен. Но… несмотря на то что это случилось так неожиданно… Этьен, такие вещи происходят. Они происходят.

Я не знала, что еще сказать. Конечно, я рассчитывала, что он догадается, что мне хотелось услышать. Мне хотелось, чтобы он улыбнулся мне, сказал, что будет вместе со мной радоваться этому ребенку. Мне хотелось, чтобы он сказал прямо сейчас: «Выходи за меня замуж, Сидония, и мы будем жить вместе. С нашим ребенком. С нашими детьми». Когда я окончательно убедилась, что ношу ребенка, я стала представлять картины своей будущей жизни, о какой раньше даже не мечтала. Этьен и я, играющие с нашими детьми на траве в летний день. Рождество с украшенной елкой и завернутыми в яркую бумагу подарками: красивые куклы или лошадки, прелестные платьица с оборками или маленькие жилетки и штанишки. Неуверенные первые шаги, дни рождения, первый день в школе.

Я видела себя самой обычной женщиной с мужем и детьми. Я жена доктора, мать. И эти мечты я считала исполнимыми.

Сидя в тишине в машине, я поняла почти с отчаянием, что хотела этого подарка судьбы больше всего на свете. Неожиданно я вспомнила о бабочке Карнер Блю — ее крылья дрожали, когда она садилась на дикий люпин.

Этьен свернул на обочину и, заглушив мотор, уставился в лобовое стекло. Медленно падал снег, края дороги и темные голые ветки деревьев, растущих по обе ее стороны, стали размытыми.

— Прости меня, Сидония, — сказал он невнятно. — Я знаю, ты не ожидала, что я так себя поведу.

Я смотрела в боковое окно на высокую отмершую траву на краю дороги, торчащую из-под снега, такую желтую и хрупкую. Я была совсем сбита с толку. Разве он не хочет иметь семью? Я мысленно спрашивала его: «Разве ты не хочешь ребенка, Этьен? Ребенка от меня? Ты не хочешь жениться на мне и стать мужем и отцом?» Сколько эмоций: шок, и печаль, и разочарование, а еще… да, еще злость — все смешалось, превратившись в какой-то темный водоворот.

Я посмотрела на него.

— Так что мы будем делать, Этьен? — медленно, с расстановкой спросила я; мой голос был низким, и говорила я отчетливо. — Я знаю, что мы не планировали этого. Но… я хочу этого ребенка. Я хочу его больше всего на свете, — произнесла я громче и сжала губы, потому что мне хотелось добавить: «И я хочу тебя больше всего на свете. И хочу, чтобы ты хотел меня так же».

Я не могла позволить себе умолять его.

Тогда он посмотрел на меня, в первый раз после того, как мы вышли из клиники, и непонятно почему я испытала к нему что-то вроде сочувствия. Я вдруг увидела, каким он был в детстве, — неуверенным и боязливым мальчишкой.

Я подумала, что именно так он отреагировал, услышав об ужасной смерти своего брата. И именно поэтому я сказала совсем не то, что мне хотелось сказать еще несколько секунд назад.

— Ты мне ничего не должен, Этьен. — Я говорила спокойно. — Ты не соблазнил меня. Я знала, что делала.

Мое сердце громко стучало, когда я произнесла следующие слова. Не о соблазнении — в этом я была права. Что было неправдой, так это то, что я предложила ему уйти, поскольку он не обязан оставаться со мной. Не обязан жениться на мне.

И эта неправда могла обернуться против меня. Что, если он скажет: «Да, да, ты права, Сидония, нам лучше расстаться. Конечно, так будет лучше».

И что я буду делать? Я абсолютно ничего не знала о детях. Я никогда даже не держала на руках ребенка. А мой скудный банковский счет? На что я буду содержать этого ребенка? Я увидела себя склонившейся над швейной машинкой, как моя мама. Я подумала о своей несостоятельности, неспособности дать ребенку то, в чем он будет нуждаться. Я попыталась за те несколько секунд молчания представить свою жизнь в доме на Юнипер-роуд с незаконнорожденным ребенком. И я увидела себя, стареющую затворницу, осуждаемую добродетельным обществом за то, что у моего ребенка нет отца. Смогу ли я пережить то, что другие будут пренебрежительно относиться к моему ребенку из-за моих прегрешений?

Наконец он сказал:

— Неужели ты действительно считаешь, что я могу так низко поступить, Сидония? — Он взял мою руку, лежавшую на сиденье между нами, и сплел свои пальцы с моими. Его руки были такими холодными!

Я опустила глаза на его руку, так неестественно, нелепо державшую мою.

— Конечно же, мы поженимся, — сказал он хриплым голосом, как будто его горло было слишком напряжено, но потом его лицо смягчилось и он провел другой рукой по моей щеке. — Конечно же, моя дорогая Сидо.

При этих словах у меня ком подступил к горлу. На глаза навернулись слезы, слезы облегчения, а он притянул меня к себе.

Я разрыдалась у него на груди.

Он действительно меня любит. Он женится на мне. Предложение было сделано не так, как мне хотелось бы, но зато теперь все будет хорошо.

Провожая меня до двери моего дома, он сказал, что приедет через три дня — в его следующий выходной, и мы сможем обсудить наши дальнейшие планы. Мы зарегистрируем наш брак в мэрии через несколько недель, сказал он, так как, чтобы обвенчаться, необходимо заранее объявить о предстоящем бракосочетании, и на все это уйдет слишком много времени: мы оба католики.

Он улыбнулся — это была неуверенная улыбка, но я внезапно ощутила, что все мои страхи растаяли.

— Ты хочешь кольцо по случаю помолвки, Сидония? — спросил он. — Можно я выберу его сам и сделаю тебе сюрприз?

Теперь это был прежний Этьен, мой Этьен. Он просто испытал шок, как он и говорил.

— Нет. Все, что мне нужно, — это обручальное кольцо, — улыбнулась я ему.

Он положил руку мне на живот, хотя на мне тогда было плотное пальто.

— Ты будешь петь ему: «Dodo, l'enfant, do». Я вижу тебя в роли матери. Слышу, как ты поешь колыбельную нашему ребенку.

Я обвила его шею руками и снова прижалась головой к его груди, мои глаза во второй раз наполнились слезами. «Наш ребенок», — сказал он. Наш ребенок.

Этьен не пришел через три дня. Я ожидала, что он появится сразу после завтрака. Я ждала до полудня, затем пошла к соседям и спросила у миссис Барлоу, не звонил ли мне доктор Дювергер.

Он не звонил.

Я сказала себе, что у него экстренный случай в больнице. Конечно, что еще могло задержать его? Я прождала до вечера; с каждым часом мой страх усиливался. Наконец я разделась и легла в постель, но не могла уснуть. Что, если он попал в аварию по дороге к моему дому? Я вспомнила вращающийся руль в моих руках, чувство парения. Я увидела моего отца, лежащего на холодной земле, а потом на его месте увидела Этьена.

Придет ли кто-нибудь из больницы сообщить мне, что с ним случилось несчастье? Или что он заболел? Рассказывал ли он обо мне кому-нибудь в больнице?

Я металась и вертелась; сначала мне было слишком жарко, потом слишком холодно. Синнабар отказалась спать на кровати, в конечном итоге я тоже встала и начала бродить по дому. Меня несколько раз стошнило, и я не знала, из-за беременности или от волнения.

Утро было пасмурным и снежным. В восемь часов я снова стояла у двери соседей.

— Мне жаль, Сидония, — сказала мне миссис Барлоу, — но связи нет. Она оборвалась еще вчера вечером. Такой сильный снегопад!

Я кивнула с облегчением. Вот и объяснение. Этьен пытался дозвониться весь вечер, чтобы объяснить, что помешало ему забрать меня в Олбани, чтобы мы могли начать готовиться к свадьбе, но не смог.

— Почему бы тебе не остаться и не выпить чашечку кофе? — предложила миссис Барлоу. — Ты выглядишь уставшей, дорогая. Ты хорошо себя чувствуешь?

У меня скрутило живот.

— Спасибо, но я пойду домой. Я… я жду звонка от доктора Дювергера. Когда заработает телефон и он позвонит, вы не могли бы прийти и позвать меня?

Я села у окна в гостиной и не могла ни читать, ни рисовать. Я смотрела на улицу — вдруг подъедет Этьен? Снег прекратился, и выглянуло солнце. По заснеженной улице с трудом проехало несколько машин; каждый раз, увидев автомобиль, я спешила к входной двери и выходила на обледенелое крыльцо в надежде, что это Этьен. Он должен быть в больнице, говорила я себе. Выходной у него был вчера. Он не сможет приехать сегодня.

В два часа дня к моей двери подошел мистер Барлоу и сказал, что телефонная линия наконец заработала.

— А… мне звонили?

Он отрицательно покачал головой, и тогда, не удосужившись даже накинуть пальто, я пошла следом за ним через задний двор к ним домой и прошла в кухню. Миссис Барлоу стояла возле стола, пытаясь убрать со лба прядь седых волос. Ее руки были в муке.

— Мистер Барлоу сказал, что телефон заработал, — сказала я.

Она кивнула.

— Мы не знаем, когда именно это произошло; Майк просто поднял трубку несколько минут назад, — сказала она, кивнув головой в сторону мистера Барлоу, который снимал ботинки.

Они не знают, когда он начал работать? Разве они не понимают, насколько это для меня важно? Я попыталась сдержать свой гнев: они не виноваты, я просто потеряла рассудок.

— Вы не против, если я воспользуюсь телефоном?

— Конечно не против, — сказала миссис Барлоу.

В кухне было тепло и приятно пахло. На плите я увидела миску, накрытую маленьким полотенцем, а другая с шаром теста стояла на столе, рядом с дощечкой с мукой.

— Я пеку хлеб с изюмом. Несколько булок уже готовы. Возьми одну, дорогая, — сказала она, меся тесто.

— Спасибо, — отозвалась я, поднимая трубку и доставая из кармана платья номер телефона больницы.

Дозвонившись оператору, я попросила соединить меня с доктором Дювергером. Последовала секундная пауза, и затем женщина сказала:

— Доктор Дювергер больше не работает в нашей больнице. Могу я соединить вас с другим доктором?

— Больше не… что вы имеете в виду? — Я повернулась спиной к миссис Барлоу.

Слышались легкие удары, потому что она шлепала тестом по доске. У меня звенело в ушах, и я прочистила горло.

— Мы передали его пациентов доктору Хилроу и доктору Лейн, мэм. Хотите записаться к кому-нибудь из них?

Я стояла с тяжелой черной трубкой, прижатой к уху, а мои губы касались рифленого микрофона.

— Мэм?

Я повесила трубку и повернулась. Я смутно слышала нескончаемые удары миссис Барлоу.

— Сидония? Не забудь взять одну…

Я вышла из кухни, тихо закрыв за собой дверь.

 

Глава 14

Я уже надела пальто и ботинки, когда несколько минут спустя через заднюю дверь вошла с хлебом миссис Барлоу. Булка была завернута в чистое полотенце и издавала потрясающий аромат с фруктовыми нотками.

— Я хотела, чтобы ты попробовала ее, пока она еще теплая. Ой, ты куда-то собираешься? — спросила она, протягивая мне булку.

Я кивнула, а миссис Барлоу поинтересовалась:

— Все в порядке, Сидония?

— Да, — ответила я, но потом покачала головой. — Не совсем. Этьен — доктор Дювергер — должен был приехать вчера.

— Ну, — сказала она, — доктора — занятые люди. У него, конечно же, есть на это причина.

Я покачала головой.

— Я волнуюсь, с ним могло что-то случиться.

— Почему ты так думаешь? Только потому, что он не пришел, как обещал? Незачем терзать себя, детка. Успокойся.

Мне не хотелось рассказывать ей, что я недавно услышала по телефону. Я стояла перед ней и смотрела на хлеб, который она все еще протягивала мне.

Она положила его на стол и похлопала меня по руке.

— Дай ему время, Сидония. Скорее всего, он появится, как только сможет, — сказала она, поворачиваясь, чтобы уйти, а потом добавила: — Дорогая, ты с каждым днем все больше становишься похожей на твою маму.

Мне было стыдно попросить мистера Барлоу отвезти меня в больницу, зная, что миссис Барлоу сочтет абсурдным мое беспокойство из-за того, что Этьен не пришел, как обещал. Но она, конечно, не знала всего. С ним что-то случилось. Он не мог пообещать и не прийти. Особенно при таких важных обстоятельствах, — ведь мы собирались заняться организацией нашего бракосочетания.

Я пошла в больницу пешком; путь туда занял у меня целых полтора часа ввиду сильного снегопада. Погода была на удивление теплой как для средины февраля, и пока я дошла до больницы, мне стало очень жарко.

В регистратуре я спросила доктора Дювергера. Я почему-то надеялась, что мое физическое присутствие в больнице поспособствует тому, что он появится. Когда в ответ я услышала то же самое — что он больше не является работником этой больницы, — я попросила пригласить кого-нибудь из его коллег. Я старалась вспомнить имена двух докторов, с которыми он работал.

— Доктор Хилроу или доктор Лейн, — сказала женщина.

— Да. Кого-нибудь из них. Могу я переговорить с кем-нибудь из них?

Женщина порылась в бумагах, лежавших перед ней.

— Вы хотите попасть на прием? Придется неделю подождать. Я могу записать вас на следующий понедельник — в полдень вас устроит?

— Нет. Мне не нужно на прием. У меня просто есть вопрос. Не связанный с медициной.

Женщина подняла глаза от журнала и нахмурилась.

— У меня просто есть вопрос, — повторила я, раздраженная тем, что приходится объясняться.

— Тогда присядьте, пожалуйста. У доктора Хилроу как раз заканчивается дежурство. Когда он освободится, я передам, чтобы он подошел переговорить с вами.

Я села, сняла пальто и прикоснулась рукой в перчатке ко лбу. Я чувствовала себя разбитой, я вспотела, меня подташнивало.

Мне казалось, что я ждала очень долго. Наконец высокий светловолосый мужчина вышел из двустворчатой двери.

— Я доктор Хилроу, — назвался он после того, как поговорил с женщиной из регистратуры. — Могу я вам чем-нибудь помочь?

Я поднялась и объяснила, что хотела бы увидеть доктора Дювергера.

— Я полагаю, вы его пациентка. Но вы не должны беспокоиться. Доктор Лейн или я примем вас.

Я покачала головой и прочистила горло.

— Вообще-то… — Я облизнула губы. — Хотя я и была когда-то его пациенткой, в настоящее время… я друг доктора Дювергера. Близкий друг. — На слове «близкий» я сделала ударение. — Меня интересует, все ли с ним в порядке. Как я уже сказала, мы должны были встретиться, и я беспокоюсь, не случилось ли с ним что-то. — Я надеялась, что по мне не было видно, насколько я потрясена и смущена. — Естественно, я очень переживаю.

Доктор сдвинул брови.

— Я уверен, что с ним все в порядке.

— Вы не думаете, что с ним могло что-то произойти? Кто-нибудь знает это наверняка?

— Ну я думаю, что нет причин предполагать… Послушайте, он уехал на месяц раньше, но что в этом необычного?

— На месяц раньше? Что вы имеете в виду?

Доктор Хилроу выглядел так, словно сказал слишком много; он сокрушенно покачал головой.

— А он… когда, вы думаете, он вернется? — спросила я.

— Вы не хотели бы присесть, миссис…

— Нет. Но это не похоже на Этьена, доктора Дювергера, — действовать так спонтанно, вы должны с этим согласиться. Уехать. Так неожиданно, — уточнила я. — Здесь явно что-то не так.

Доктор Хилроу еще больше смутился. Я знала, что иногда действую так на людей даже при обычных обстоятельствах.

— Как я только что сказал, оставался всего лишь месяц до окончания его годового контракта. Он работал в качестве приглашенного хирурга.

Я зажмурилась.

— Он должен был уехать в следующем месяце? Куда?

— Я правда не знаю о его планах по окончании контракта. Но, честно говоря, никто из нас не знал доктора Дювергера достаточно хорошо. Он ничего не рассказывал о своей семье, но я предполагаю, что его родные живут во Франции.

Я безучастно кивнула, пытаясь осмыслить все, что говорил доктор Хилроу. Семья Этьена? Но… они же все умерли!

— Он уехал во Францию?

Теперь доктор Хилроу выглядел слегка раздосадованным, он переминался с ноги на ногу и поглядывал на часы.

— Я действительно больше не могу вам ничем помочь. Он просто сказал, что ему необходимо уехать по семейным обстоятельствам, что он должен вернуться домой.

«Вернуться домой. Семейные обстоятельства». Мне казалось, что я повторила это про себя, но я, должно быть, произнесла это вслух, потому что доктор сказал:

— Да. Хорошего дня, миссис… мэм.

— Значит… вы не знаете, как связаться с ним? Он должен был… он оставил адрес? Как с ним можно связаться? — спросила я, уже не беспокоясь, что выгляжу как женщина, доведенная до отчаяния. Не имело значения, что этот человек думал обо мне.

Доктор Хилроу внезапно опустил глаза, и я проследила за его взглядом. Я увидела свои собственные руки, сжимавшие его руку. Я выпустила ее и сделала шаг назад. Он слегка качнулся вперед.

— Боюсь, что нет, — сказал он, и я, должно быть, издала звук, похожий на слабый вскрик или хрип задыхающегося человека, и внимательно посмотрела в глаза доктору Хилроу.

В них я увидела крошечное отражение себя. Собираясь, я вытащила из шкафа первое попавшееся под руку платье, а мои волосы… да расчесывала ли я свои волосы? Я вспомнила, каким бледным и пустым было мое лицо прошлой ночью в зеркале. Естественно, я производила впечатление невменяемой женщины.

— Простите, — произнес он.

— И вы больше ничего не можете сказать? — В моем голосе звучали умоляющие нотки. — А как насчет… Вы можете назвать мне адрес, где он жил? Он снимал комнату здесь неподалеку. Я знаю это наверняка.

«Я знаю это наверняка». Эти слова только подчеркивали, как мало я знала.

Доктор Хилроу нахмурился.

— Не думаю, что я должен давать такую информацию.

— Я мисс О'Шиа, — сказала я, силясь выпрямиться. Я знала, что нельзя продолжать вести себя подобным образом, к тому же было очевидно, что я отвлекала доктора Хирлоу от дел. Я заговорила более спокойно: — Мисс Сидония О'Шиа. Вы можете проверить по больничной карте. Вы удостоверитесь, что я была пациенткой доктора Дювергера год назад. И я не понимаю, что предосудительного в том, что вы дадите мне адрес. Если доктор Дювергер действительно уехал из Олбани, это уже не имеет значения, разве не так?

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— Пожалуйста, — попросила я уже почти шепотом.

Он покачал головой, будто отвечая самому себе, затем отошел от меня и сказал что-то приглушенным голосом женщине из регистратуры, указывая на меня. Потом он махнул мне рукой, чтобы я подошла, и ушел прежде, чем я успела подняться на высокую ступеньку. Женщина протянула мне небольшой листок бумаги.

Дом, в котором Этьен снимал комнату, находился в десяти кварталах от больницы. Я уверяла себя, что Этьен все еще здесь, что он не уехал из Олбани. Этьен не оставил бы меня таким образом, тем более сейчас. Он сказал, что мы поженимся. Он сказал: «Наш ребенок».

Он не мог просто взять и уехать во Францию, не поговорив со мной, не объяснив, что произошло, что за семейные обстоятельства. И не сообщив, когда вернется ко мне.

Дом был высоким и узким, из хорошо сохранившегося красного кирпича, кремовая краска вокруг окон и двери была, очевидно, совсем свежей. На одном из окон фасада висела табличка, написанная от руки: «Аренда меблированных комнат». Я сказала себе, что в доме много комнат и табличка не обязательно имеет отношение именно к комнате Этьена.

Я постучала в дверь, и ее открыла пожилая женщина в аккуратно выглаженном домашнем платье с белым кружевным воротником.

— Извините, — с ходу сказала она. — Комнаты еще не убраны как следует. Если вас не затруднит прийти снова через несколько дней, я смогу показать…

— Нет! — выпалила я, перебивая ее и делая глубокий вдох. — Вообще-то я друг доктора Дювергера.

— Он больше не живет здесь, — произнесла она, закрывая дверь, но я придержала ее рукой.

— Я знаю, — сказала я; меня охватила еще большая паника, чем в больнице. — Я знаю, — повторила я, — но… — Я внимательно вгляделась в ее лицо. — Но он попросил, чтобы я зашла посмотреть, не оставил ли он свой черный кожаный портфель. — Я не знала, откуда взялась эта фраза, но я хотела — мне было просто необходимо — зайти в комнату Этьена. Мне нужно было убедиться в том, что он уехал.

— Кожаный портфель?

— Да. Черный. С медной застежкой. Он очень любит его и попросил меня… как я уже сказала вам, поискать его.

Говоря это, я все сильнее толкала дверь, а потом просто взяла и вошла в холл, где ощущался слабый запах вареного мяса. У Этьена и в самом деле был такой портфель; я видела его лежащим на заднем сиденье машины, когда он отвозил меня в поликлинику. По крайней мере, хоть это было правдой.

— Ну что ж, неудивительно, что этот доктор что-то забыл. Он явно уезжал впопыхах.

— Я загляну только на минуточку, если вы покажете мне его комнату, — сказала я, посмотрев женщине в глаза.

— Я полагаю, ничего не случится, если вы посмотрите сами. — Она повернулась, выдвинула ящик комода и протянула мне ключ. — Наверху вторая дверь налево. Там две смежные комнаты.

— Спасибо, — сказала я и стала подниматься по лестнице. — О! — воскликнула я, оглядываясь на женщину. — А доктор Дювергер не оставил адрес, куда ему следует пересылать почту? — Я постаралась, чтобы мой голос прозвучал спокойно, но слышала отдающиеся в ушах удары своего сердца.

— Нет. Но он получил всего лишь одно или два письма за все время, что жил здесь. Из-за границы.

Я кивнула, но как только я шагнула на следующую ступеньку, она добавила:

— Он получил одно из них как раз за день до отъезда. — Я оглянулась на нее. Она кивнула. — С тем же иностранным штампом.

Ничего не ответив, я пошла вверх по лестнице. Исчезнув из поля зрения женщины, я вынуждена была остановиться и, тяжело облокотившись на первую же дверь, попыталась восстановить дыхание. Наконец я выпрямилась и открыла нужную мне дверь ключом.

В первой комнате широкое окно было закрыто длинной шторой, здесь воздух был несвежий, спертый. Обстановка была простой: диван, один маленький кухонный стул и два стула с прямыми спинками, а также добротный письменный стол и возле него — вращающийся деревянный стул. На столе лежала стопка бумаги. Я закрыла дверь, прошла через комнату и дернула за кисточку, чтобы открыть штору. Бледный свет залил комнату, и в тусклых лучах стали видны летающие повсюду пылинки. Я попыталась поднять раму как можно выше, чтобы впустить свежий воздух. Зашуршали листы бумаги на столе, но зато стало легче дышать.

Через открытую дверь я увидела в следующей комнате аккуратно застеленную махровым покрывалом кровать.

Сев на стул перед письменным столом, я дрожащими пальцами перебрала листы бумаги. Но это были всего лишь перепечатанные страницы учебника по заболеваниям горла. Я выдвинула правый ящик стола. Он был пуст, если не считать очков. Я вытащила их и провела пальцем по тонкой оправе. Потом представила, как Этьен сидел здесь и непроизвольно постукивал пальцем по дужке очков во время чтения.

— Этьен, — прошептала я в пустоту комнаты, — где ты? Что с тобой произошло?

Я положила очки на стол и начала выдвигать другие ящики. В них обнаружились только обычные письменные принадлежности: скрепки, полупустая банка с чернилами, несколько карандашей с обгрызенными кончиками.

Я заглянула под стол, где стояла мусорная корзина. В ней валялись скомканный клочок бумаги и небольшой пузырек с таблетками. Я расправила листок, но это оказалась всего лишь обертка от мятной конфеты. На пузырьке было написано длинное и труднопроизносимое название лекарства — оксазолидинедион — и то, что оно назначено Этьену. Мне были знакомы пузырьки, в которых находились таблетки от головной боли — обычное обезболивающее, как он говорил, — и еще со снотворным. Были еще одни таблетки, которые он иногда принимал, перед тем как выйти из моего дома утром. «Чтобы оставаться собранным на протяжении всего такого долгого дня», — небрежно говорил он. Но этого пузырька я никогда раньше не видела.

Я положила очки и пузырек в свою сумочку. Мне нужно было что-нибудь — что угодно, — когда-то принадлежавшее Этьену. Затем я откинулась на спинку стула и закрыла глаза из-за неожиданно нахлынувших усталости и отчаяния.

Мне очень хотелось уйти, но я понимала, что должна зайти в соседнюю комнату. В открытое окно врывался прохладный ветер. В этой комнате были только кровать, комод и шкаф. Я снова выдвинула поочередно каждый ящик комода. Ничего. Как и комод, шкаф тоже был пуст, но когда я уже повернулась, чтобы уйти, то заметила на полу книгу. Это была книга одного известного американского акварелиста, которую я подарила Этьену на Рождество. Он не единожды говорил, что ему не хватает знаний о другой стороне жизни, противоположной науке, и хотел узнать о ней больше. Непонятно почему, но, увидев эту книгу, оставленную здесь — брошенную, — я ужасно расстроилась, опустилась на колени и уставилась на нее. Я подняла ее и провела рукой по обложке. Маленький кончик бумажки, вложенной между страницами, закладка, как я предположила, чуть-чуть выглядывал. Я открыла книгу в том месте, где лежал этот сложенный лист бумаги; он был таким тонким, что написанное просвечивалось.

Все еще стоя на коленях, я бросила книгу на пол и развернула листок; его явно сначала смяли, а потом расправили. Текст был написан по-французски хорошим тонким пером, и по изысканному почерку было ясно, что написано это женской рукой.

Я сразу же опустила взгляд на подпись в нижнем углу — там было только имя. Я держала листок обеими руками. Как и на лестнице, кровь пульсировала у меня в ушах. Я почти не дышала, впившись взглядом в письмо. Мои руки и вся спина были влажными, шерстяное платье прилипло к телу, несмотря на то что в комнате было прохладно.

«3 ноября 1929 Марракеш

Мой дорогой Этьен,

Я все равно пишу тебе снова. Хотя ты и не ответил на мои предыдущие письма, я еще раз и с еще большим отчаянием заклинаю тебя не оставлять нас. Я никогда не переставала надеяться, что после того, как прошло столько времени — уже больше семи лет — с тех пор, как ты был дома, ты сможешь в своем сердце (твоем добром и любящем сердце) простить меня.

Я не сдамся, мой любимый брат. Пожалуйста, Этьен, возвращайся домой, в Марракеш, ко мне.

Манон»

Тонкий гладкий листок бумаги дрожал в моей руке.

Манон.

Возвращайся домой, писала она, в Марракеш.

Я снова опустила глаза на письмо. «Мой любимый брат», — написала она. И еще: «Прошло уже больше семи лет». Манон — его сестра… но… когда я спрашивала его о семье, он говорил, что у него был только брат Гийом, разве нет? «Для меня не осталось ничего и никого в Марракеше», — сказал он.

Слишком много секретов. Слишком много того, чего я не понимала. Это ли он имел в виду, пояснив в больнице, что едет домой по семейным обстоятельствам? Неужели он уехал, не сказав мне ни слова, — бросил меня, как книгу, — из-за своей сестры?

— Вы нашли портфель? — послышалось за моей спиной; я повернула голову и увидела пару крепко зашнурованных туфель.

Я подняла глаза. Женщина в коричневом платье внимательно смотрела на меня сверху вниз.

Сжимая в руке письмо, я с трудом поднялась.

— Нет, — сказала я и прошла мимо нее.

Когда я, прихрамывая, тяжело спускалась по ступенькам, держась за перила, она крикнула мне вслед:

— Как, вы сказали, вас зовут?

Я не ответила и оставила дверь открытой.

Я не понимала даже сейчас своего отчаянного желания попасть домой. Я бежала, словно кто-то гнался за мной по пятам, и знала лишь, что хочу оказаться в безопасности, в родных стенах, где я расправлю письмо и буду перечитывать его снова и снова и попытаюсь разобраться во всем.

Это письмо было моей единственной зацепкой.

Этьен. Я все больше и больше убеждалась, что совсем не знала его.

 

Глава 15

Никто никогда не ожидает, что может потерять кого-то.

Когда умерла моя мама, я оплакивала ее, тихо скорбела, и это было в порядке вещей. Хоть мне и не хватало ее, я знала, что буду продолжать жить как раньше, присматривать за домом и отцом. Это была неминуемая смерть, и я интуитивно понимала, что со временем печаль уменьшится, а потом и вовсе пройдет.

Когда умер отец, я ощущала не только боль утраты, я буквально обезумела от чувства вины и отчаяния; я снова и снова прокручивала в голове моменты, когда настаивала на том, что поведу машину, когда на какой-то миг отвлеклась от дороги и вывернула руль слишком резко. Самым ужасным было то, что я никогда не вымолю его прощения, а еще то, что я так и не попрощалась с ним. Я оказалась в полнейшем одиночестве после его смерти, трагической и непредвиденной.

Но теперь… Когда я вечером возвратилась на Юнипер-роуд, то ощутила ужасную боль. Она накатила тяжелой волной, сделала меня слабой. Мои ноги не хотели нести меня, и я вынуждена была взять такси, чтобы добраться до дома. Мной овладело смятение. Я легла на кровать и уставилась на длинные тени.

Я знала, что Этьен любил меня. Он хотел быть со мной и с нашим ребенком. Я снова и снова прокручивала в голове наши с ним встречи, пытаясь вспомнить что-нибудь упущенное мной. Я отчетливо представляла, как он смотрел на меня, как говорил со мной, как смеялся над чем-то сказанным мной. Как он прикасался ко мне. Я вспомнила тот день, когда я видела его в последний раз, то, как он положил свою руку мне на запястье и сказал, что я буду петь песни нашему ребенку.

Нет. Я выпрямилась в темноте. Он не поступил бы со мной так жестоко. Он ни за что не оставил бы меня таким образом. С ним что-то случилось, что-то из ряда вон выходящее. Я должна узнать эту тайну, а может быть, даже не одну.

Он не мог сделать ничего, что я не смогла бы простить. Я бы простила ему все. Он должен знать это.

Когда я встала утром, мое тело закоченело, меня морозило, а голова была такой тяжелой, словно я не могла до конца проснуться от ночного кошмара.

Я переживала так же, как после смерти отца. Весь день я бродила по комнатам с каким-то странным и бередящим душу ощущением, что мне нужно сделать что-то, но я была не в состоянии определить, что именно.

Воздух в студии был сырым, холодным, здесь ощущалась какая-то отчужденность. Я ничего не рисовала уже почти месяц — я была слишком увлечена моей новой жизнью и мыслями о будущем с Этьеном.

Я почувствовала едва заметное движение позади меня — это Синнабар направлялась к моим ногам, а затем прыгнула на стол с принадлежностями для рисования. Она уселась, подогнув передние лапки под себя, и уставилась на меня своими большими темно-желтыми глазами. Она стала уже совсем старой, ее бедра усохли, выпирал каждый позвонок. Ее шерсть утратила былой насыщенный медный оттенок, сейчас она была бледно-коричневой.

Последние мои рисунки были приколоты к стене. Они были аккуратными и утонченными, написанными, как однажды заметил Этьен, точной, недрогнувшей рукой; каждый мазок был продуманным и уверенным.

Неожиданно меня стали раздражать мои работы и я сама, потому что я превратилась в женщину, которая позволяла себе просто жить. Которая решила, что крошечного кусочка земли, меньшего, чем кончик булавки, достаточно для жизни.

Синнабар засыпала, положив голову на лапы, ее глаза были полузакрыты.

«И вот я стою, — подумала я, — и наблюдаю за стареющей кошкой». У меня не было ни законченного образования, ни житейского опыта. И хотя Этьен называл меня красавицей, я не строила иллюзий относительно своей внешности. У меня были худые лицо и тело, большие любопытные глаза под густыми дугами бровей. Мои волосы были волнистыми и непослушными, из них невозможно было соорудить нечто изысканное и утонченное, одну из причесок, какие я видела у других женщин. Я упрямо отказывалась коротко подстричь их по последней моде.

Мне было тридцать лет, а это уже далеко не юность. А в некоторых человеческих сообществах меня сочли бы старой. По всей видимости, те, кто знал меня в Олбани, уже записали меня в старые девы.

Я оставила свои рисунки, зашла в ванную и стала изучать себя в запачканном зеркале над раковиной. Кожа моего лица, обычно темного цвета, имела пепельный отлив, а губы были странного розовато-лилового цвета, что лишь подчеркивало темные круги под глазами. На висках волосы стали тусклыми. Не так драматично, как седина, но казалось, что обычно богатый черный блеск моих волос начал увядать. Неужели это произошло давно? А может, я просто не обращала на это внимания? А что я видела в своих глазах? Ничего! Их цвет потускнел, и в них не было ничего необычного. Загадочные — так когда-то сказал о них Этьен. «Твои глаза загадочные, Сидония, — сказал он. — Загадочные, словно ты ускользаешь, как легкая дымка».

Неужели я придумала, что он когда-то говорил мне это?

— И что теперь? — вслух произнесла я, и у меня за спиной послышался осторожный шорох.

Я обернулась: Синнабар пришла вслед за мной и стояла на пороге. Она смотрела на меня, как бы спрашивая: «Ты еще не успокоилась? Ты не можешь посидеть на одном месте, чтобы я могла отдохнуть?»

Я подошла к окну в гостиной. За оконным стеклом были только темнота и тихое настойчивое постукивание липовой ветки. Этой ночью постукивание было совсем не похоже на танцевальный ритм, как мне когда-то казалось; этой ночью это был отсчет времени костлявым пальцем по плечу. Я устала от своей собственной предсказуемости и ограниченности.

Снова я увидела свое отражение, на этот раз в оконном стекле, мрачное и неотчетливое, будто я была призраком самой себя.

Я подняла с дивана, куда бросила вчера, свою сумочку и отнесла в кухню. Там я вытряхнула все, что принесла домой из квартиры Этьена: его очки, пузырек с таблетками и письмо. Разложила это все на столе перед собой и, сев, уставилась на эти предметы. Я прочла письмо уже три раза, не было надобности читать его снова, потому что к тому времени я знала все слова наизусть.

Я посмотрела на пузырек с таблетками, потом поднялась и, подойдя к книжному шкафу в гостиной, вытащила оттуда толстый медицинский справочник и атлас. Я принесла их в кухню и открыла справочник на алфавитном указателе. Вот он, этот оксазолидинедион.

Это было лекарство от неврологической патологии, и назначалось оно, чтобы предотвратить приступы эпилепсии и спазмы при параличе.

Но, конечно же, Этьен не был эпилептиком. У него никогда не было припадков в то время, когда я была с ним. И у него не было признаков паралича. Иногда он был немного неловким, задевал мебель или спотыкался о край ковра. Я вспомнила, как наблюдала за ним, когда он разрезал курицу, приготовленную мной на обед, и как вдруг нож в его руке как бы вывернулся набок. Этьен выронил его и уставился, как на незнакомый предмет, затем отвернулся от меня, подошел к мойке и долго мыл руки. Тогда я не задумывалась ни о чем таком, но сейчас вспомнила, как эти, казалось бы, незначительные промахи огорчали его и как он из-за них раздражался, что было для него нехарактерно, бормотал себе что-то под нос и отмахивался от моих вопросов.

Я не знала, что и думать. Если бы Этьен был болен, я бы знала об этом. Так ведь? Я взяла очки и снова несколько раз провела по ним пальцами. Потом положила их и опять взяла в руки письмо.

Эта женщина, его сестра Манон, имела отношение к тайне, тайне, которую Этьен почему-то не мог открыть мне. Вот почему он уехал. Но он не понимал, что я могу принять все, что бы он мне ни сказал. Он должен знать это. Он должен знать, что я люблю его настолько, что меня не волнует его прошлое. Что наше будущее очистит его от всех напастей.

Но найти его… Единственная ниточка, что была у меня, — это имя его сестры — женщины, о которой он никогда не упоминал, — и город, где она живет. Где Этьен вырос. Я поеду туда. Я найду его в Марракеше и скажу ему это.

Можно ли этот поступок назвать спонтанным и глупым? Да. Поступала ли я когда-нибудь так импульсивно? Да, когда позволила Этьену войти в мой дом и пустила в свою постель. В свою жизнь. Я была женщиной, которая заблаговременно и с осторожностью продумывала все свои действия. Мое прошлое казалось мне на удивление далеким, как будто я была героиней романа и отложила книгу, прочитав до средины, так как эта героиня не вызывала у меня больше интереса.

Но, возможно, намного важнее было подумать о той женщине, какой я была теперь, женщине, которая поступала, руководствуясь чувствами, слушая свое сердце. Раньше я думала о своем сердце как об округлом, вяло бившемся органе темно-бурого цвета. Но когда появился Этьен, за короткое время оно превратилось в богатую вазу с ярко-красными цветами, оно пульсировало с дикой энергией.

Я боялась, что, если не узнаю, что произошло с Этьеном, мое сердце станет таким же, каким оно было, снова превратится в орган, такой же спокойный и нетребовательный, как предметы на моих акварелях.

Но самым важным было то, что существовало еще одно бьющееся сердце — такое крошечное!

— Я еду за границу, миссис Барлоу, — сообщила я, зайдя в их кухню. — Я еду… — Я замолчала. Мне не хотелось говорить: «…искать доктора Дювергера, вернее, попытаться найти его». Будет слишком трудно объяснить ей, почему я точно знаю, что он хочет быть со мной. Мне нужно сказать ему, что все хорошо. Я буду любить его несмотря ни на что. — Я еду за границу, — запинаясь, повторила я.

— За границу? — переспросила миссис Барлоу, приподнимая брови. — Как ты это сделаешь?

Я нервно сглотнула. Прошло уже больше недели с тех пор, как я приняла решение, и все это время я планировала свою поездку и предпринимала кое-что. Я уже сделала все необходимое, чтобы получить паспорт. Отнесла в банк пачку банкнот, полученных от продажи «Силвер Госта», и поменяла большую часть из них на франки. Сняла с банковского счета почти все, кроме нескольких долларов, и сходила в туристическое агентство на Дрейк-стрит, где купила билет на теплоход, отплывающий из Нью-Йорка в Марсель через две недели. К тому времени у меня уже будет паспорт. Еще купила два чемодана.

— Все устроено, — сказала я.

— А когда ты вернешься?

— Я еще не знаю, — ответила я. — Но не могли бы вы и мистер Барлоу присмотреть за домом, пока меня не будет? И за Синнабар. Не могли бы вы позаботиться о Синнабар?

Миссис Барлоу невольно сжала губы.

— Значит, так, Сидония. Ты не из тех, кто безрассудно тратит свои деньги, чтобы съездить куда-нибудь поразвлечься. Скажи мне, если я не права, но я думаю, что это связано с твоим пропавшим доктором.

Я не ответила. Просто изучала картину, изображавшую трех бекасов на рогозе, которая висела на стене над ее головой. Я подарила ее им в прошлом году.

— Потому что если ты едешь, чтобы попытаться убедить этого человека вернуться… Нельзя заставить человека сделать то, чего он не хочет, Сидония. Если он не хочет быть здесь с тобой, значит, ехать на другой конец света, чтобы убедить его вернуться, неправильно. — Ее голос был чужим, осуждающим, и говорила она громче обычного. — Не правильнее ли будет просто продолжать жить своей жизнью? Бесполезно переубеждать мужчину, который уже принял решение. Я это знаю.

— Но с ним что-то случилось, миссис Барлоу. Мне нужно сказать ему… Мне нужно… — Я замолчала, не зная, как продолжить. — Мне просто нужно поехать и поговорить с ним, миссис Барлоу.

— Что с ним произошло?

Я пригладила волосы.

— Произошло кое-что непредвиденное. С его семьей.

— Но… почему ты не поговорила с ним, когда он был еще здесь? В конце концов, можно же позвонить ему! Везде есть телефоны, где бы он ни был, не так ли? Я не понимаю тебя, Сидония.

Конечно, она меня не понимала. Я и представить не могла, что миссис Барлоу когда-нибудь испытывала к мистеру Барлоу те же чувства, что и я к Этьену. Или если она и чувствовала нечто подобное, то очень давно и уже не помнит, как это было.

— Миссис Барлоу, пожалуйста! Мне необходимо ехать.

— Значит, ты едешь во Францию?

Я кивнула. Это было не совсем правдой. Да, сначала я направлялась в Марсель. Но я понимала, что мне нельзя говорить ей слишком много. Если я скажу, что еду в Марокко, она спросит, зачем я туда еду. Затем мне придется рассказать ей о письме от женщины по имени Манон.

Вдруг мои губы и подбородок затряслись. Я закрыла рот рукой и отвернулась.

— Кроме того, нужно учитывать твое… положение.

Я снова повернулась к ней.

Она кивком указала на мой живот.

Я отняла руку от рта.

— Откуда вы знаете?

Она склонила голову набок.

— Женщина заметит признаки этого, если присмотрится. К тому же в скором времени это станет видно всем. Скажи, как ты будешь путешествовать, одинокая женщина без кольца на пальце и с животом, будто размахивая перед всеми флагом? Хочешь, чтобы люди осуждали тебя?

Миссис Барлоу никогда раньше так со мной не разговаривала. Я прочистила горло.

— Меня не волнует, что другие думают обо мне. Вы знаете это. Меня никогда это не волновало.

Она опустила глаза, совсем ненадолго.

— Возможно, было бы лучше, если бы тебя это волновало, Сидония. Возможно, тогда ты не оказалась бы в таком положении. Боже мой! Если бы твоя мама видела, что ты приводила в дом мужчину, завела интрижку…

— Теперь уже бесполезно ругать меня, миссис Барлоу. — Я заговорила на повышенных тонах, как и она. — Моя мама давно умерла. А это не ваше дело.

Миссис Барлоу отшатнулась от меня, как будто я дала ей пощечину, и я знала, что сделала ей больно. Но я злилась на нее, потому что она сказала правду.

— Извините, миссис Барлоу, — быстро сказала я. — Вы всегда были так добры к нам. Ко мне. — Мне не хотелось вспоминать о том, что я не платила мистеру Барлоу за аренду несколько месяцев после смерти отца, ведь я не знала, известно ли об этом миссис Барлоу. — Это просто потому, что я… я люблю его, миссис Барлоу. И он тоже любит меня. Я это знаю.

Тогда миссис Барлоу обняла меня.

— Они всегда действуют осмотрительно, когда чего-то хотят, Сидония. — Она вздохнула, и я наклонилась к ней. — Ты так мало знаешь жизнь, моя девочка, — сказала она. — И мужчин. Я понимала, что одна проблема переросла в другую. Я понимала это, Сидония, но ты так скорбела по своему отцу, что я подумала: ну что ж, Нора, пусть девочка немного развеется.

Она отошла от меня.

— Но удовольствия не бывает без боли, Сидония. Нет удовольствия без боли, — повторила она. — И это так же естественно, как и морозы зимой.

За день до своего отъезда я зашла в сарай. Старая «Модел Ти» все еще находилась там, накрытая плотным брезентом. Я стянула его и провела рукой по капоту, но в салон не забралась. Я вспомнила, как отец сидел в ней и курил трубку. Я вспомнила маму, сидящую в кухне за столом перед швейной машинкой. Я вспомнила о том, каким тоном Этьен произнес «наш ребенок».

И тогда я снова натянула брезент на машину.

Я пошла к пруду, чтобы в последний раз взглянуть на него. Была первая неделя марта, день выдался теплый, повсюду слышалась капель. Лед посредине пруда стал тоньше, а у берега совсем растаял. Слабый ветерок поднимал на воде красивые маленькие гребни, которые, как тоненькие язычки, надвигались на землю. Свет переливался на воде, ощущался запах весны и свежести, и казалось, что это начало новой жизни.

Я положила руки на живот, еще совсем небольшой.

 

Глава 16

Мне пришлось остаться на ночь в Марселе: корабль в Танжер отплывал на следующий день ближе к вечеру. Я была совершенно измотана неделей плаванья из Нью-Йорка, хотя почти ничего не делала, только лежала на своей узкой кровати и дважды в день гуляла одна по палубе. В порту я безучастно смотрела, как грузят мои вещи в такси, а потом мы ехали по городу к отелю, который мне порекомендовали на корабле.

В отеле портье попросила меня назвать свое имя, я замялась, но потом сказала:

— Мадам Дювергер.

Я не планировала говорить это, и у меня не было причин лгать.

— На сколько дней?

— Только на сегодняшнюю ночь. Я пересаживаюсь на другой корабль, следующий до Танжера, завтра в конце дня.

Не знаю, почему я решила, что мне следует рассказывать о своих планах этой неулыбчивой и кажущейся суровой женщине. На значке, прикрепленном к ее блузке, было написано ее имя — мадам Буиссон. Она протянула руку.

— Вы хотите, чтобы я заплатила вперед?

Она покачала головой.

— Ваш паспорт, мадам. Паспорт будет у нас, пока вы не уедете.

Я нервно сглотнула.

— В этом нет необходимости, — сказала я.

— Таковы правила, — заявила она мне, все еще протягивая руку. — Ваш паспорт, — повторила она.

Я полезла в сумку и протянула ей документ — маленькую книжечку в красной обложке. Она открыла ее, посмотрела на мою фотографию. Выражение ее лица сразу же изменилось, как только она дошла до страницы с моим именем, датой рождения и семейным положением: «Сидония О'Шиа. 1 января 1900 г., Олбани, штат Нью-Йорк. Не замужем».

Даже если мадам Буиссон не могла читать по-английски, она увидела, что имя, которое я назвала, совсем не то, что значилось у меня в паспорте. И я была не мадам.

Она ничего не сказала, но повернулась и вышла с моим паспортом в маленькую комнату позади стола. Вернувшись, она протянула мне большой металлический ключ с кожаным ремешком.

— Комната 267, мадам, — сказала она, и я была благодарна ей, что последнее слово она произнесла без сарказма. — Мальчик скоро принесет ваши вещи.

— Мерси, — сказала я и, глубоко вдохнув, стала медленно подниматься по деревянным ступенькам на второй этаж.

Комната была маленькой, но чистой, с роскошной salle de bain. Я присела на край кровати в ожидании своего багажа, намереваясь сразу же раздеться и приготовиться ко сну. У меня не было желания посмотреть Марсель. Доки были грязными, заваленными разным грузом, то тут то там в свободных позах сидели смуглые мужчины и исподтишка наблюдали за происходящим. По дороге в отель я видела много очень худых детей и осыпающиеся обветшалые развалины высоких зданий.

Так сложилось, что семья моей мамы переехала в Америку из Франции; в моих жилах текла французская кровь. Отец моего ребенка был родом из этой страны, значит, ребенок будет на три четверти французом.

Как только мои вещи поставили на полу возле шкафа, я достала свою ночную рубашку. Было только семь часов вечера, но у меня появилась незнакомая настойчивая боль в спине. Мне очень хотелось принять горячую ванну. Я со вздохом облегчения легла на одинарную жесткую кровать и, несмотря на боль в спине, почти сразу же заснула.

Ночью меня разбудило мое собственное тело. Теперь боль переместилась в живот, я сжалась еще больше, надеясь, что все это прекратится. Я подумала, что теплая ванна могла бы мне помочь, и медленно откинула одеяло, но как только я встала, поток жидкости полился по моим ногам. Я с ужасом смотрела на что-то мокрое и темное на моих лодыжках. Приложив руки к животу, я вошла в ванную и включила свет. При виде своей яркой крови мне стало плохо — не из-за этого зрелища, а потому что я поняла, что это означает.

— Нет! — крикнула я; в пустой ванной мой голос отразился эхом.

Я не могла выйти из комнаты и спуститься вниз, чтобы найти портье, из-за судорог и потоков крови. Кого я могла позвать?

— Этьен, — повторяла я уже тише, и мой голос снова и снова отражался от стен и потолка.

Казалось, ничего нельзя сделать, невозможно остановить истекание жизни из меня.

Я легла на жесткий кафельный пол ванной, подстелив полотенце, и подняла согнутые в коленях ноги. Я так рыдала, что ощущала пульс в голове. Мне очень хотелось пить, но у меня было недостаточно сил, чтобы дотянуться до крана.

Так я и лежала на полу, пока слабый утренний свет не упал на мое лицо, пробившись в окно и открытую дверь ванной комнаты. Я смотрела, как свет перемещается на кровать и стену. В запертую дверь тихо постучали, но я не отозвалась. Я не могла подняться, не могла закрыть глаза. Было такое чувство, что мое тело стало хрупкой скорлупой, а мой мозг был зажат в кулак и там пульсировал. В голове настойчиво звучала одна и та же фраза: «Твой ребенок мертв. Твой ребенок мертв».

Сквозь приоткрытое окно доносились крики, детские голоса и непрекращающийся лай собаки.

Снова постучали, и женский голос сказал:

— Мадам! Мадам! Я уберу в комнате.

Ручка задергалась. Я глубоко и судорожно вдохнула и поднесла руки к лицу. Мои щеки были влажными. Ручку уже не дергали.

Было больно двигаться; у меня болели суставы, словно я подхватила грипп. Покачиваясь, я все же смогла принять сидячее положение и посмотрела на окровавленные полотенца на полу возле меня.

— Этьен, — прошептала я. Что мне делать теперь? Что мне делать теперь?

Я поднялась, держась за раковину, набрала в ванну воды и искупалась. Потом надела свежую ночную рубашку, выбросив грязную в мусорную корзину. Я была слишком слабой, чтобы смыть кровь и отмершие ткани с полотенец, поэтому оставила их в воде в ванной, а потом вернулась в постель. Я лежала, уже не в состоянии плакать.

Я держалась за живот; трудно было принять то, что эта крупица жизни, которую зачали мы с Этьеном, исчезла.

Я понимала, что нахожусь в шоковом состоянии; я не могла думать ни о чем другом, кроме как о смерти этого маленького создания. Помню, что в какой-то момент я сложила вместе ладони и стала молиться за его душу. Я не знаю, сколько прошло времени, но когда снова послышался звон ведра в холле, а затем стук в мою дверь, я отозвалась.

— Пожалуйста, — сказала я так громко, как только могла, — попросите мадам Буиссон прийти в мою комнату. Пусть она придет. Я больна.

Когда она пришла, отперла дверь и остановилась на пороге, глядя на меня оттуда, я призналась ей, что ночью мне было плохо и что мне нужен врач. Я с трудом села на узкой кровати — одеяло сбилось и громоздилось поверх моих ног.

Она кивнула; ее лицо не выражало никаких эмоций, как и вчера, но когда ее взгляд метнулся в сторону открытой двери ванной, я заметила, как от резкого вдоха поднялась ее грудь. Я проследила за ее взглядом. Одно из окровавленных полотенец было оставлено мной на полу. Она подошла к ванной и заглянула туда, затем с громким стуком закрыла дверь. Она снова пристально посмотрела на меня, едва заметно покачала головой и ушла.

Думаю, я заснула, поскольку мне показалось, что прошло совсем немного времени до ее возвращения с мужчиной средних лет с густыми усами и слишком набриолиненными волосами. В руках он держал черную сумку; я заметила, что кожа на его пальцах потрескалась.

— Мадемуазель О'Шиа, — произнесла мадам Буиссон, а потом добавила: — Американка, только что приехала, — таким тоном, как будто она вдыхала какой-то неприятный запах.

Врач кивнул мне. Итак, портье теперь называла меня именем из паспорта, с ударением на слове «мадемуазель». Она осталась в комнате и стояла у двери, скрестив руки на животе.

Врач спросил ее — интересно, почему он не говорил со мной? — по какой причине его вызвали. Женщина пояснила очень тихим голосом, что ночью я потеряла много крови. Она сказала «de pertes de sange» почти шепотом, как будто было неприлично произносить эти слова. А затем она подняла брови и посмотрела с таким видом, словно знала что-то еще.

— А-а, — протянул врач, взглянув на меня. — La fausse couche?

— Скорее всего. Все указывает на то, что это был выкидыш, доктор, — сказала женщина; у меня создалось впечатление, что она получала непонятное удовольствие, отвечая на его вопросы.

Затем он спросил портье, что я делаю в Марселе, и она сказала ему, что я здесь проездом и направляюсь в Танжер.

Он снова посмотрел на меня и покачал головой.

— C'est impossible.О, но это не может быть, мадемуазель, — произнес он на ломаном английском громко и медленно, как будто я была глухой или очень глупой. — Вы не должны совершать путешествие, — сказал он, и я наконец поняла, почему он игнорировал меня и говорил о моем положении только с портье: она подчеркнула, что я американка, и он не знал, говорю ли я по-французски, а она не сказала ему об этом. Он снова перешел на французский и повернулся лицом к портье: — Она не может ехать туда одна сразу после выкидыша.

— И она калека, — сказала женщина, глядя на меня через плечо доктора.

Я была слишком слаба, слишком смущена, чтобы остро воспринимать ее бессердечие.

Доктор покачал головой.

— Ну что ж. Ясно как день, что ей не следует отправляться в такое опасное место. И чтобы оправиться, ей понадобится какое-то время. Скажите ей, пусть возвращается в Америку, как только сможет.

— Господин доктор, — заговорила я по-французски, — я все понимаю. Пожалуйста, говорите со мной.

Его щеки покрылись пятнами, но он быстро взял себя в руки, прочистил горло и поправил свои безукоризненные лацканы.

— Извините. — Он взглянул на мадам Буиссон. — Я не знал, что вы говорите по-французски.

Я откинула со лба свои спутанные волосы.

— Я должна ехать. В Северную Африку, — сказала я. — Я должна добраться до Танжера как можно скорее. Как вы думаете, когда я смогу продолжить путь?

— О, мадемуазель! — воскликнул он. — Я не рекомендую вам совершать поездку сейчас. У вас есть друзья в Марселе или, может быть, где-нибудь во Франции, у кого вы могли бы остановиться ненадолго, пока ваше тело окрепнет?

Я покачала головой.

— Нет. Мне нужно ехать. — Я попыталась произнести это твердо, но голос отказывался меня слушаться. Он был слабым, мои губы дрожали.

— Если вы настаиваете, я только могу посоветовать вам найти сопровождающего. Чтобы… ну, чтобы он поддержал вас, пока вы здесь. Я не имел в виду ничего такого… Но путешествие потребует физических сил, а потом вам будет необходимо адаптироваться к климату. В тех местах могут отнестись непочтительно к такой леди, как вы, явно благовоспитанной и деликатной. Которая только что пережила такую потерю.

У меня запекло в глазах, и я быстро заморгала, чтобы остановить слезы.

— Но ведь нет причин, чтобы мое выздоровление затянулось, так ведь? — спросила я.

— Мадемуазель, как я уже сказал, вы должны набраться сил и дать возможность вашему организму восстановиться. Сколько месяцев было?

— Три, — сказала я.

Он разгладил усы большим и указательным пальцами, поднял свою сумку, открыл ее и заглянул внутрь, затем вытянул узкий зеленый флакон и поставил его на стул рядом с кроватью.

— Кровотечение остановилось?

— Почти.

— А выкидыш был полным?

Я не поняла.

— Я… я не знаю.

— Вы думаете, ваше тело само избавилось от всего?

Я сглотнула.

— Думаю, да.

— Может, вам нужно обратиться в больницу? Поблизости есть одна с палатами для иностранцев. Я могу организовать машину…

— Не думаю, что в этом есть необходимость.

— Хорошо. Но если возникнут подозрительные симптомы, вы должны обратиться в больницу. В любом случае, оставайтесь в постели несколько дней и не предпринимайте ничего сами. Я оставляю вам кое-что, — он указал на флакон, — это помогает в таких ситуациях. Принимайте по две столовые ложки утром, днем и вечером сегодня и еще два дня. Это вызовет спазмы. Если остатки не вышли полностью, это поможет вывести все из матки.

После этих слов ужас и сильная душевная боль овладели мною снова, так что я даже прикрыла глаза рукой. Я вся дрожала, зубы чуть слышно стучали. Я знала, что мне придется задать вопрос, глубоко засевший в моей голове. И я не знала, выдержу ли, услышав ответ на него. Я убрала руку и посмотрела доктору в лицо.

— Могло ли это произойти по моей вине? — спросила я. — Это из-за того, что я плыла на корабле из Америки всю прошлую неделю? Или… я слишком много переживала последнее время. — Я судорожно выдохнула. — Возможно, я плохо питалась. У меня были проблемы со сном. Причина во мне? Это моя вина в том, что я потеряла ребенка?

— Мадемуазель, — произнес доктор уже более доброжелательным тоном. Он подошел ближе к кровати. — Иногда это просто особенности организма. Никогда нельзя быть уверенным… — Он похлопал меня по руке. — Но вы не должны казнить себя. Постарайтесь поспать. Мадам Буиссон, принесите еще одно одеяло и суп. Вы должны восстановить свои силы. И пожалуйста, как я уже говорил, если у вас опять возникнет боль или какие-то другие осложнения, вы должны пойти в больницу. Пообещайте, что сделаете это, мадемуазель!

Его неожиданная доброта ко мне — я не могла больше сдерживаться. Я закрыла лицо руками и зарыдала, раскачиваясь взад-вперед, а доктор и портье молча вышли из комнаты.

Следующие несколько часов я пыталась уснуть, но не смогла. Полненькая рыжеволосая девушка поставила на тумбочку миску с горячим супом, мельком взглянула на меня и быстро ушла. Мне стало холодно. Я натянула на себя еще одно одеяло, легла на спину и уставилась в потолок. Я снова положила руки на живот, затем посмотрела на белую штору, слегка колышущуюся утренним бризом.

Я думала о том, каким мог бы вырасти этот ребенок, и представляла его — или ее — с блестящими темными волосами, густыми и прямыми, как у Этьена. С таким же, как у него, высоким умным лбом и слегка обеспокоенным взглядом. С полными губами, как у моей матери. Если бы это была девочка, я бы назвала ее Камиллой или Эммануэль. А мальчика — Жан-Люком. Я бы вложила в маленькие пальчики кисточку для рисования. Я бы купила котенка. Мы бы вместе молились перед сном по-французски.

Я завороженно наблюдала, как поднимается и опускается штора. Я говорила себе, что, возможно, доктор прав. Возможно, мне следует вернуться на Юнипер-роуд — домой, где я была бы в безопасности. Остаться там навсегда? Я представила себя стоящей перед своим мольбертом, сгорбленной, с седыми волосами. Кожа на моих руках, сжимающих кисточку, стала по-старчески сморщенной, пальцы или бескровные, или опухшие. И я была одна.

Это все, что я видела: ребенок, которого больше не было, и пустота всей последующей жизни без Этьена. Без ребенка.

Я вытерла лицо рукавом ночной рубашки, поднялась и, медленно подойдя к окну, отдернула штору так, чтобы можно было видеть крыши Марселя. Раздавались крики играющих детей и где-то лаяла все та же собака. Я решилась на эту поездку, чтобы найти Этьена, а сейчас, когда нашего ребенка не стало, он был мне нужен больше, чем когда-либо.

Я посмотрела на крыши домов, затем вниз, на веревки с бельем, натянутые между высокими узкими зданиями. Я знала, что, даже если доберусь до Марракеша, нет гарантии, что я найду Этьена или хотя бы его сестру.

И все же сейчас я не могла вернуться. К тому времени как в комнате стало темно, я знала, что не смогу вернуться к прежней жизни, пока не завершу то, что начала, и не важно, каким будет результат.

 

Глава 17

После моей первой ночи в Марракеше, когда я спала беспокойно, несмотря на широкую мягкую кровать, пахнущую розами, я быстро оделась и сразу же пошла к регистрационной стойке.

Спросив у мсье Генри, нет ли — или не было ли — среди гостей гостиницы «Ла Пальмере» доктора Этьена Дювергера, я ощутила боль и поняла, что выкручиваю себе пальцы, и когда мсье Генри покачал головой, опустила руки.

— Вы уверены? — спросила я, и мсье Генри задержал на мне взгляд.

— Заверяю вас, мадемуазель, я здесь со времени открытия отеля, а это более пяти лет, и у меня хорошая память.

Я посмотрела на толстую регистрационную книгу.

— Это могло быть совсем недавно. Пожалуйста, не могли бы вы проверить? Может быть, еще кто-то работал на регистрации, когда… если он регистрировался или…

Мсье Генри закрыл большую книгу медленным уверенным движением, так что поток теплого воздуха дохнул мне в лицо.

— В этом нет необходимости. Я знаю наших клиентов, как я уже говорил вам, мадемуазель О'Шиа. Некоторые живут здесь на протяжении нескольких лет, предпочитая покой и роскошь отеля бюрократии при покупке дома во французском квартале.

Я не ответила.

— Требования к покупке земли или дома в Марокко очень старые и нелепые, — добавил он, а затем сказал, глядя на меня в упор: — Надеюсь, вы убедились, мадемуазель, в том, что доктор Этьен Дювергер никогда не останавливался здесь.

— Спасибо, — тихо сказала я и повернулась, чтобы уйти, но сразу же оглянулась на мсье Генри.

— А Манон Дювергер? — спросила я. — Я знаю, она живет в Марракеше, именно здесь, в Ла Виль Нувель. Вы ничего не знаете о ней?

И снова он покачал головой.

— Я не знаю ни одного Дювергера. Но…

— Да? — слишком пылко произнесла я, снова приближаясь к стойке.

— Попробуйте обратиться в Бюро статистики на Руи Арлес. У них есть список домовладельцев Марракеша.

Он достал из какого-то ящика маленькую сложенную брошюрку. Я не могла понять, почему он ни с того ни с сего решил помочь мне.

— Вот карта французского квартала; с ней вам будет проще найти дорогу.

— Спасибо, мсье Генри, — сказала я. — Я признательна вам за участие.

Он едва заметно, но с достоинством кивнул и начал заправлять чернилами ручку. На обратном пути я увидела на стене фойе серию акварелей. Мне не терпелось начать поиски, но все же я внимательно рассмотрела их, проходя мимо. Они были написаны разными французскими художниками, никого из них я не знала. Но некоторые смогли так передать особенный свет, что возникало ощущение реальной жизни Марокко. На нескольких картинах были изображены берберы в своих деревнях с глиняными домиками или кочевых палатках.

Я вспомнила Синего Человека, встреченного на писте.

Я шла по улице так быстро, что через несколько минут у меня заболели ноги и мне пришлось замедлить шаг. Но мне нужно было спешить и я не могла оставаться спокойной и идти как обычно.

Мой мозг тоже напряженно работал, но все же я замечала, что происходит вокруг меня. Надписи на всех витринах магазинов и на дорожных знаках были на французском языке, изредка с мелким арабским текстом внизу. Большинство неарабов на улицах были французами, которые, скорее всего, жили и работали в Ла Виль Нувель. Мужчины в костюмах и шляпах, с кейсами под мышками, целеустремленно спешили по улице. Французские женщины прогуливались под ручку, некоторые с сумками для покупок; на них были нарядные летние платья и туфли на высоком каблуке, а ко всему еще и шляпки и перчатки. Мне понадобилось всего несколько секунд, чтобы заметить, что, когда какой-нибудь марокканец проходил мимо француза или француженки, он останавливался и приветствовал их.

Несколько раз марокканские мужчины смотрели на меня с какой-то неуверенностью и проходили мимо.

Во французском квартале на улицах не было арабских женщин; я вообще не видела ни одной из них с тех пор, как приехала в Марракеш.

Я легко нашла Руи Арлес и подождала, пока клерк искал фамилию Дювергер.

— Да, — сказал он, и я наклонилась к нему. — Дювергеры владели домом на Руи де лес Шевалаукс. Но… — он с сомнением искоса посматривал на меня, пока водил пальцем по строчке. — Нет, — сказал он. — Он был продан несколько лет назад. Сейчас его владельцы — семья Маушап. — Он посмотрел на меня. — Это все сведения, какими мы располагаем. Больше нет никакой информации о Дювергерах, владеющих домом во французском квартале.

Я поблагодарила его и вышла на улицу. Что мне делать теперь? Я не могла оказаться в тупике так сразу. Кто-нибудь должен знать Этьена Дювергера. Он жил здесь; его родители умерли и похоронены здесь, как и его младший брат Гийом. И кто-нибудь должен знать Манон Дювергер.

Прогуливаясь по извилистым улочкам, я изучала небольшую карту, которую дал мне мсье Генри; когда же я углубилась во французский квартал, то заметила красные валы, окружающие медину. Это была крепкая сплошная стена со странными круглыми отверстиями наверху. Я слышала возгласы и крики, доносящиеся с другой стороны, но не знала, как попасть в старый город.

Огромная красная мечеть возвышалась над всеми зданиями. Она была пирамидальной, а не конусообразной формы, с открытыми треугольными ярусами. Я пошла по направлению к ней, она служила мне маяком; вне всяких сомнений, то, что это здание доминировало над всем, имело большое значение для расположенного фактически на равнине города. Но прежде чем я дошла до мечети, мне пришлось остановиться перед широкими открытыми воротами. Над ними я увидела надпись на арабском языке.

Я поняла, что это главный вход в старый город, медину Марракеша. Я остановилась перед воротами и заглянула внутрь. Везде были африканцы — мужчины и мальчики, некоторые вели ослов и маленьких лошадей, тянущих повозки с грудами всевозможных товаров. Лица мужчин восхитили меня своим многообразием. Здесь смешение рас было даже более выражено, чем в Танжере и Сале, и тем более в деревнях, расположенных в блиде. В Марракеше были и белые люди, скорее всего, европейцы или семиты с вытянутыми лицами и светло-русыми или рыжими бородами, их головы были обмотаны чалмами. Там были и берберы из пустыни, часто с высокими скулами; их лица были иссохшими и смуглыми от солнца. И были также люди с такой темной кожей, что она сияла, как эбеновое дерево, а волосы на их головах являли собой плотные мелкие кудряшки. Рабы или потомки рабов.

Я вспомнила свою реакцию, когда Этьен рассказал мне о рабах в Марокко.

— Как только был установлен протекторат, французское правительство запретило торговлю рабами, — рассказывал он, — но у марокканцев они уже были. Многие из них — потомки африканцев из близлежащих районов Сахары, которых на протяжении веков привозили караваны из Западной Африки. В Марракеше таких много.

— А у вас были рабы? — спросила я, надеясь, что он ответит «нет».

— У нас были слуги. Арабы, — кратко ответил он, а затем перевел разговор на другую тему.

Это был еще один случай, явно свидетельствующий о том, что он не желает обсуждать со мной некоторые моменты своего прошлого.

Вспоминая тот разговор, я поняла, что бесполезно искать Этьена в медине. Там были только марокканцы. Стоя у главных ворот, я собиралась уже развернуться и уйти, когда услышала оклик: «Мадам!»

Я повернулась на голос и увидела несколько экипажей с впряженными в них лошадьми, стоявших вдоль улицы, уходящей вглубь медины. Я видела такие во французском квартале. Марокканский кучер сидел на козлах, тогда как французские мужчины или женщины — на заднем сиденье.

Теперь один из кучеров направлялся ко мне.

— Мадам! Мадам! Un calèche. Пожалуйста, поедемте в моей калече; я покажу вам Марракеш. Я провезу вас по всему Марракешу. — Он подошел ко мне и протянул руку, улыбаясь чересчур подобострастно и даже фамильярно, но я покачала головой и ушла.

Неожиданно марокканский мальчик лет пятнадцати грубо толкнул меня в плечо, чуть не сбив с ног, так что я уронила сумку. Мужчина из калече закричал на него, я наклонилась поднять сумку, а когда выпрямилась, мальчик пристально смотрел на меня, и меня испугала злоба в его глазах. Он ничего не говорил, а только медленно шевелил губами, а затем, как мужчина на рынке в Сале, плюнул на меня. Плевок попал на носок моего ботинка.

И снова я вспомнила женщину в накидке, шипящую на меня через открытое окно машины, когда мы с Мустафой и Азизом пересекали реку.

Кучер подбежал к мальчику, ударил его по голове, потом поклонился мне и снова пригласил меня подойти к его калече. Несмотря на сильный удар по голове, мальчик устоял на ногах. Я оказалась между двумя марокканцами: мальчиком, который смотрел на меня с нескрываемой ненавистью, и кучером, настороженно чего-то от меня ожидающим.

Женщина на пароме с презрением отнеслась ко мне, потому что сочла меня распущенной. А может быть, она, как и мужчина в Сале, как этот мальчик, ненавидела меня еще и потому, что считала француженкой? Ведь это французы пришли в их страну и подчинили их себе!

Я снова покачала головой и открыла было рот, намереваясь что-то сказать, но не смогла произнести ни слова. И тогда я как можно быстрее ушла оттуда.

Я исследовала Ла Виль Нувель целых три дня, но всякий раз, когда я произносила имя Дювергер, натыкалась на пустые взгляды. Я ежедневно часами бродила по широким бульварам, глядя на виллы за воротами, окруженные пальмами и апельсиновыми садами; моя нога и бедро ныли от бесконечной ходьбы. Я заглядывала во все кафе, спрашивала об Этьене в Поликлиник дю Сюд, маленькой французской клинике, сидела на главной площади, рассматривая каждого европейца, проходившего мимо.

Я видела нескольких мужчин, которые со спины напоминали Этьена: широкие прямые плечи, темные волосы, вьющиеся на концах, уверенная походка. Каждый раз я на мгновение чувствовала слабость, а потом бросалась за мужчиной и понимала, когда была уже в нескольких футах от него, что это не Этьен. Только однажды я была настолько уверена, что коснулась рукава мужчины, и он, повернувшись ко мне, неодобрительно нахмурил брови.

— Да, мадам? — бросил он. — Чем могу помочь?

Я была настолько разочарована, что просто покачала головой и ушла прочь. Моя надежда найти Этьена таяла, а беспокойство переросло в болезненное отчаяние. Но он должен быть здесь, в Марракеше! Письмо… Я так часто вынимала из сумочки сложенный листок и перечитывала его, что он стал грязным и порвался на сгибах.

Тот же результат был, когда я спрашивала о Манон Дювергер, к тому же я понятия не имела, как она выглядит. А если она вышла замуж, у нее была другая фамилия.

Я все еще жила в роскошном отеле «Ла Пальмере», и мои деньги испарялись с бешеной скоростью. Я понимала, что мне нужно найти менее дорогое жилье. Но когда я в первые три дня вечером возвращалась в отель, разгоряченная и измученная, у меня не было сил начинать поиски другого отеля и переезжать.

Четвертый день моих поисков ничем не отличался от первого, второго и третьего. В полдень, помня о разнице во времени между Марокко и Олбани, я пошла на почту и заказала телефонный разговор с Олбани. После получасового ожидания меня подозвали к телефону и я услышала голос мистера Барлоу.

— Мистер Барлоу! — громко заговорила я: на линии было слышно потрескивание. — Мистер Барлоу, это Сидония!

— Сидония, — сказал он. — Откуда ты звонишь?

— Я в Марокко.

Наступила тишина.

— Где это?

— Северная Африка.

Снова молчание.

— У тебя все в порядке?

— Да. У меня все хорошо. Скажите… была ли какая-нибудь почта для меня?

— Почта? Я позову Нору. Одну минуту.

Я слышала, как мистер Барлоу позвал Нору, затем послышался шепот. Я барабанила ногтями по стойке. «Быстрее, быстрее, миссис Барлоу». Я боялась, что связь прервется.

— Сидония? Это ты? Почему ты в Африке? Ты говорила, что едешь во Францию. Когда ты вернешься домой?

— Миссис Барлоу, — начала я, не отвечая на ее вопрос и слыша, что треск на линии усиливается. — Как вы?

— Все хорошо. Здесь слишком много дождей, хотя и…

Я перебила ее:

— Была ли почта для меня после того, как я уехала? Приходили ли письма?

— Письма?

Я старалась оставаться спокойной.

— От доктора Дювергера. Или… какое-нибудь с иностранной маркой. Приходило что-нибудь?

— Нет. Но… ты не нашла его? Почему ты тогда не приезжаешь домой? И… это, ну, ты понимаешь. Как все проходит?

Я на секунду замешкалась, а помехи на линии все усиливались.

— Сидония? Ты еще там? — Голос миссис Барлоу доносился откуда-то издалека.

— Да. Синнабар в порядке? — почти кричала я.

— Ну, она… — начала миссис Барлоу, а затем связь прервалась.

— Миссис Барлоу? — кричала я в трубку, но там была тишина, а потом частые повторяющиеся гудки.

Я подошла к кассиру и заплатила за звонок, а затем, уставшая и подавленная, вернулась в отель и села в холле, ничего не видя вокруг.

Мистер Рассел остановился передо мной.

— Вас нигде не видно, мисс О'Шиа, — заговорил он. — Даже в столовой.

Я печально улыбнулась.

— Да. Я была… занята. Я ем или в своей комнате или… — И тогда я поняла, как мало все это время ела.

— Мы с миссис Рассел уезжаем завтра в Эс-Сувейру, но мы подумали, что сегодня днем можно посетить Сад Мажорель, — сказал он мне. — Это не очень далеко, в северо-западной части города. Вы слышали о нем?

Я покачала головой.

— Вы видели эти картины? — спросил он, указывая на акварели на стене. — Они продаются; многие люди, которые останавливаются здесь, хотят привезти домой изображения Марокко. Une passion Marocaine, как они говорят. Они идут по хорошей цене. Некоторые из них написаны Жаком Мажорелем, — сообщил он.

Я никак не отреагировала, не желая вступать в дискуссию с мистером Расселом по поводу картин.

Но ему хотелось поговорить.

— Он приезжий художник; нарисовал несколько вполне приличных акварелей в восточном стиле. И как я уже говорил, многие туристы в Марокко, похоже, клюют на подобные вещи. Но несколько лет назад у Мажореля появилась идея создать великолепный общественный сад. Он купил несколько акров земли, на которой росла финиковая роща, — тогда это была окраина города. Высадил внушительные ряды кактусов, других суккулентов, бамбук, банановые пальмы, папоротники и тому подобное. Я думаю, он привозит из-за границы дюжины разных сортов пальм. Некоторые части сада до сих пор разрабатываются; он пытается завезти все виды деревьев и растений, какие способны выжить в этом климате.

Внезапно повисла тишина, но я поняла, что не могу быть невежливой с мистером Расселом, стоявшим надо мной и словно ожидающим чего-то.

— Значит, мсье Мажорель больше не пишет картины?

Мистер Рассел махнул рукой, как будто это не имело значения.

— Меня заверили, что он не такой уж хороший художник. За пределами Марракеша, похоже, мало кто знает о нем. Но, пожалуйста, мисс О'Шиа, пойдемте с нами. Мы там неплохо отдохнем.

— О нет. Я не… — начала я и замолчала.

Идея провести время в чудесном саду, вместо того чтобы бродить по оживленным улицам в такую несносную жару, была заманчива, и я понимала, что сегодня у меня больше нет сил продолжать поиски. Возможно, будет полезно подумать несколько часов не об Этьене, а о чем-нибудь другом.

— Да. Спасибо. Я с удовольствием присоединюсь к вам.

Мы поехали в сад на калече, запряженной лошадьми, которую нанял мистер Рассел. Он достал сигару из нагрудного кармана, когда мы ехали по зеленым улицам Ла Виль Нувель, щедро украшенным островками деревьев и цветочными клумбами. Миссис Рассел говорила мало, и почти сразу же, как только мы уселись на кожаные сиденья экипажа с открытым верхом, мистер Рассел снова заговорил о Жаке Мажореле, словно мы и не прерывали наш разговор.

— Ходят слухи, что у него есть студия, а также множество замечательных птиц. Мажорель решил, что его сад будет тихим оазисом благоухающей красоты посреди шумного оживленного города.

Он обрезал кончик своей сигары маленьким металлическим предметом, затем зажег спичку и с удовольствием сделал глубокую затяжку. Над его головой поднялись клубы дыма, и он снова заговорил, но на этот раз я не обращала внимания на сказанное им.

Мы повернули на северо-запад; кучер размахивал кнутом над своей головой и щелкал им над спинами двух лошадей, везущих экипаж, но не касался их, при этом он что-то выкрикивал на арабском.

Я наблюдала, как поднимающийся от сигары мистера Рассела дым и петля кнута над нашими головами пересекались на фоне синего неба.

Самым поразительным в Саду Мажорель было ощущение тени и рассеянного солнечного света, а также цвета множества арок и огромных терракотовых сосудов с растениями. Они были окрашены в зеленый, желтый и синий цвета. А синий был очень ярким, почти электра. Я пыталась найти ему название: возможно, кобальтовый, но с оттенком меди или лазурита, может быть, берлинской лазури или небесно-голубой. Но ни одно из них не подходило. Этот синий, казалось, был особенным, ни на что не похожим.

И цвета сада соответствовали ярким цветам Марракеша.

Почти сразу же мистер Рассел представил меня мужчине в белой панаме — это был мсье Мажорель, и он встретил нас очень любезно.

— Я счастлив показать мое детище посетителям, — сказал он по-французски.

Мистер Рассел немного говорил по-французски и поэтому переводил для миссис Рассел. Мсье Мажорель повел нас по тенистой тропинке, которая была красной, как и вообще земля здесь. Ее пересекали другие тропинки. Солнечный свет, пробиваясь сквозь высокие раскачивающиеся кроны деревьев, создавал меняющиеся узоры на наших лицах. Здесь было много молодых марокканских мужчин, одетых в белое, которые вскапывали землю и сажали растения.

— Сад — это мое самовыражение; для меня он имеет мистическую силу. Я стремлюсь воплотить в нем то, что вижу здесь, — сказал он, постучав по своему виску, — и очертания, и формы растений. Я люблю растения, — заключил он.

Было ясно, что проект сада предусматривал определенные композиции и расположение по цвету как конструкций, так и самих растений, поэтому мне это напомнило создание картины. Я посмотрела на мелкий, выложенный кафелем пруд; в прозрачной воде, которая из-за плитки казалась зеленовато-голубой, плавали карпы и серебристые караси. Я узнала водяные лилии и лотос, но там были и другие, неизвестные мне водные растения.

— Что это, мсье Мажорель? — спросила я, указывая на высокие стебли с верхушкой, похожей на голову с кисточкой.

— Папирус, — сказал он. — Я хочу собрать виды, характерные для континентов, на которых есть жизнь. Прошу вас, наслаждайтесь. Прогуляйтесь по саду.

Мы попрощались. Мистер Рассел захотел сделать несколько снимков фотоаппаратом, который носил на шее.

— Я пойду пройдусь одна, — сказала я ему и миссис Рассел. — Мне хотелось бы рассмотреть некоторые растения.

Мы разделились, договорившись встретиться у входа через час. Я бродила по тропинкам, прикасаясь к густому вермилиону, вьющемуся по решетке. Я прошла мимо мужчин в белом, чистящих свои лопаты от остатков красной земли, — это были неприятные звуки в сравнении с нежным переливчатым птичьим пением, доносившимся откуда-то сверху.

Хотя сад был прекрасным, он не поднял мне настроение, я все еще ощущала подавленность. Там было очень мало людей, не считая арабских рабочих, но я заметила слабенькую престарелую женщину, сидящую на скамье под банановой пальмой. Она держала на руках крошечную собачку с волнистой золотистой шерстью; ее пушистую шею охватывал тугой розовый ошейник. Старушка гладила собачку узловатыми пальцами, на каждом из которых были кольца с разными драгоценными камнями. Я вспомнила Синнабар и успокаивающее действие прикосновений к ее шерсти.

Эта скамья в тени так и манила к себе.

— Bonjour, мадам, — поприветствовала я старушку. — У вас такая хорошенькая собачка! Можно я поглажу ее?

— Bonjour, — ответила она на чистом французском языке; ее голос старчески дрожал. Она подняла на меня взгляд. — Я вас знаю? Мои глаза… Я уже не так хорошо вижу.

— Нет, мадам. Вы не знаете меня. Я мадемуазель О'Шиа, — сказала я, присаживаясь рядом с ней.

— А я мадам Одет. Это Лулу, — добавила она, и маленькая собачка посмотрела на нее, ее рот приоткрылся, розовый язычок высунулся и дрожал, как будто она задыхалась от жары.

— Вам нравится этот сад? — спросила я.

Она улыбнулась, заметно оживившись.

— О да, милочка. Я прихожу сюда каждый день. Мой сын приводит меня после обеда и забирает в пять. Уже около пяти?

— Думаю, да, мадам. Вы живете недалеко? — Я потянулась к Лулу, но уголок ее крошечного рта предупреждающе поднялся, и я отдернула руку.

— Да. Я живу в Марракеше много лет. Сейчас я проживаю с сыном и невесткой. Мой муж служил в Иностранном легионе, знаете ли. Он уже давно умер.

Она замолчала, глядя вдаль. Лулу зевала, расслабившись на руках у старушки.

Мадам Одет перевела взгляд на меня.

— Но она неприятная, моя невестка. Каждый день какие-то проблемы. Я устаю, слушая, как она говорит моему сыну, что делать, и жалуется на это и на то. Поэтому я прихожу сюда и любуюсь садом. — Она посмотрела на заросли бамбука. — Мой сын приводит меня сюда, — повторила она. — Здесь меня никто не беспокоит, и мне не приходится слушать ворчание моей невестки. Лулу и я проводим много времени среди деревьев и цветов.

Я кивнула и наклонилась, чтобы поднять упавший цветок бугенвиллеи и заглянуть в его глубокую красную сердцевину.

— А вы, мадемуазель? Вы тоже живете в Марракеше? — спросила мадам Одет.

Я посмотрела вверх, качая головой.

— Нет.

— Вы решили навестить родных?

Я прикоснулась подбородком к бархату цветка.

— Я здесь, чтобы найти кое-кого, но… — Я снова потянулась к Лулу. На этот раз она позволила мне почесать ее за ухом. Я положила руку ей на спину. — Для меня это очень трудное испытание.

— Я живу в Марракеше много лет, — повторила она. — Жара Африки благотворно влияет на мои кости, хотя холодность моей невестки не слишком благоприятна для моего сердца. Но я знакома с многими французскими семьями. Когда мой муж служил в Иностранном легионе, каким же красавцем он был в своей униформе!

Она не смотрела на меня, а следила за моими пальцами, пробегающими вверх и вниз по спине собаки.

— Какой сегодня день? — спросила она, быстро переведя на меня взгляд.

— Вторник, — ответила я.

— Завтра будет дождь? — Ее глаза были молочно-синими, затуманенными катарактой.

Я покачала головой.

— Я так не думаю, мадам. Сейчас лето. Летом в Марракеше мало дождей. Разве не так?

— Я живу здесь много лет. Я старая, — сказала она. — Я забываю.

Я потрепала Лулу по голове, а затем поднялась.

— Я уверена, ваш сын скоро придет за вами, мадам Одет.

— Который час?

— Почти пять, — ответила я.

— Он придет в пять. Он придет сюда ко мне. «Жди меня под банановой пальмой, маман», — говорит он мне. Я всегда жду его.

— Хорошо. До свидания, мадам. И Лулу, — добавила я, касаясь напоследок шелкового уха собаки. Она нервно дернулась, словно сгоняя муху.

— Кого вы ищете, мадемуазель? — спросила мадам Одет, глядя на меня. Ее лицо было в тени кроны дерева.

— Дювергеров, мадам, — сказала я, не ожидая, что услышу в ответ что-нибудь вразумительное.

— Марселя и Аделаиду? — неожиданно уточнила она, и я открыла рот, затем закрыла и снова села рядом с ней.

— Да-да, мадам Одет. Семью Марселя Дювергера. Вы знали их? — спросила я, все еще не смея надеяться на удачу.

Она кивнула.

— Марсель и Аделаида, о да! И их сын… Я помню эту трагедию. Я помню прошлое, мадемуазель. Я помню прошлые дни, но, к сожалению, забываю, что было сегодня. У них был сын. Это такая трагедия! — Помолчав, она добавила: — У меня есть сын.

— Их сын Гийом. Да, я знаю, он утонул.

Она изучала меня, склонив голову набок, ее глаза вдруг ожили, хотя радужные оболочки оставались затуманенными из-за катаракты.

— И был старший сын.

— Этьен. Вы знаете Этьена? — Я вдруг стала говорить быстро и громко.

— Я что-то помню. Умный молодой человек. Он уехал в Париж.

— Да-да, это он, мадам Одет. Вы… вы видели его? Недавно?

Она погладила собаку по груди.

— Нет. Но я никуда не хожу, кроме как сюда. Мой сын не позволяет мне выходить сейчас. Я старая. Я забываю, — сказала она, качая головой. — Они умерли несколько лет назад. Сначала Аделаида, а потом бедный Марсель. Нет больше Дювергеров в Ла Виль Нувель. Он был доктором.

— Да. Да, Этьен доктор, — сказала я, кивками поощряя ее.

— Нет. Марсель. Много врачей работало на разведывательную службу, — сказала она. — Когда мы захватили власть в Марокко, французские врачи оказались особенно полезными в качестве агентов и способствовали завоеванию Марокко, — сообщила она; ее голос понизился до шепота, как будто лазутчики неприятеля спрятались за деревьями и кустами вокруг нас. — Мой муж много рассказывал мне о разведке. Да, — задумчиво произнесла она, — они не всегда были просто врачами.

Я отклонилась назад; сидя близко к ней, я ощущала запах ее зубных протезов и аромат пудры «Сирень», хотя не была уверена, исходил ли он от нее самой или же от собаки на ее руках. Раздражение переполняло меня, и я закрыла глаза. Меня не волновало, что отец Этьена сделал или чего не сделал много лет назад.

— Человек, которого вы ищете, моя дорогая, — сказала она, и я открыла глаза.

— Да?

— Это мужчина или женщина?

— Мужчина. Я пытаюсь найти Этьена Дювергера.

— А он хочет, чтобы его нашли?

Сначала я пропустила ее слова мимо ушей, а потом переспросила:

— Хочет?

Старушка странно улыбнулась.

— Иногда… если кого-то не можешь найти, это значит, что он спрятался. Мой муж рассказывал мне много историй о тех, кто не хотел быть найденным.

Я не желала думать об этом, хотя, как только я приехала сюда, у меня возникла такая мысль, напоминавшая крошечный узелок где-то в дальнем углу моего сознания. Что, если Этьен действительно был в Марракеше и видел меня, но не подошел, потому что он, как только что сказала мадам Одет, не желает быть найденным?

— Мадам Одет, — заговорила я, отказываясь думать, что Этьен скрывается от меня. — А дочь? Она тоже уехала?

Теперь мадам Одет нахмурилась.

— Дочь?

— Манон. Манон Дювергер, — пояснила я, но старушка покачала головой.

— Я не помню дочери.

— Может, у нее сейчас фамилия мужа.

— А ее зовут Мари?

— Манон.

Мадам Одет кивнула.

— Я знаю Манон Албемарл, — сказала она, а я открыла рот и снова наклонилась, кивая. — Она довольно молода. Возможно, ей лет пятьдесят пять, как и моему сыну.

Мои плечи опустились.

— Это не она. Манон Дювергер намного моложе. Я уверена, что она живет здесь, в Ла Виль Нувель.

— Я многое забываю, — сказала мадам Одет. — Многое. — Маленькая собачка снова зевнула, на этот раз щелкнув своими крошечными зубками, когда сомкнула челюсти. — Ma chérie, — пробормотала мадам Одет, сильнее поглаживая собачку. — Я не помню эту Манон. Вы думаете, она живет здесь, в Марракеше?

— Да, она жила здесь несколько месяцев назад, — ответила я, вспоминая сложенное письмо, которое все время носила в своей сумочке.

— И вы уверены, что она живет в Ла Виль Нувель?

— Я… я предполагаю, что да. К тому же она француженка.

— В Марракеше есть разные женщины, мадемуазель.

Я не поняла. Взгляд мадам Одет вдруг стал каким-то загадочным.

— Возможно, она уехала к арабам. Она могла переехать в медину и живет там с маврами. — Она наклонилась к моему лицу. — Некоторые так поступают, знаете ли. Здесь не одна французская женщина, соблазненная мужчиной, потеряла голову.

— Вы считаете, что она может жить в медине? Я не… — Я осеклась, ведь я ничего не знала о Манон.

— Вам следует попытаться поискать там, среди марокканцев. За стенами живут émigrés. Коренные жители Марракеша не живут в Ла Виль Нувель. Бедные, богатые — все они живут в старом городе; даже у султанов и аристократии там есть чудесные дома и гаремы, их риады со знаменитыми садами — все это за стенами медины.

За стенами медины. Я подумала о Джемаа-эль-Фна.

— Медина большая, мадам Одет. С чего мне начать поиски?

— Да. Она большая, медина, вы должны рискнуть пройти через базар к маленьким руям, которые тянутся во все стороны. Очень запутанные улицы — больше похожи на переулки, узкие и темные. На внешних стенах домов нет окон. Люди считают, что наружная часть здания не должна быть броской. Как и женщины, мужчины прячут свои богатства. — Она вздохнула. — Всегда ищите взглядом минарет Кутубии. Самая высокая мечеть, сразу же за воротами медины. Кутубия значит «продавец книг». Когда-то книготорговцы выставляли свои товары у подножия мечети.

Она замолчала, перестала гладить Лулу и закрыла глаза, как будто это пояснение утомило ее. Я знала, что она рассказывала о внушительного вида красной мечети, на которую я обратила внимание.

— Но когда Кутубии не видно, то легко можно заблудиться. Почти невозможно найти выход, когда ты в глубине медины. Однажды я там заблудилась. — Она открыла глаза. — Какой сегодня день?

Я прикоснулась к руке женщины.

— Сегодня вторник, мадам Одет.

— Сама я не ходила в медину много лет. Мой сын не любит, чтобы я выходила из дому. Я старая, — снова повторила она.

— Спасибо, мадам Одет, — сказала я, поднимаясь. — Спасибо за помощь.

Женщина посмотрела на небо.

— О, вы не должны идти в медину сейчас; уже слишком поздно. Нельзя гулять по медине одной после захода солнца.

— Да, хорошо. Спасибо, мадам, — еще раз поблагодарила я ее.

— Вы знаете, у меня есть сын, мадемуазель, — сказала мадам Одет. — Он приходит за мной в пять. У вас есть сын? — окликнула она меня, и эти последние четыре слова вонзились в меня, как четыре острых копья.

 

Глава 18

На следующее утро я уже во второй раз стояла и смотрела через высокие ворота, как солнце заливает медину. Я сказала себе, что старый город не кажется таким уж зловещим местом. Последний раз бросив взгляд через плечо на улицы французского квартала, я крепче сжала в руке свою сумочку и прошла через высокие главные ворота в надежде, что выгляжу целеустремленной и знающей дорогу, а не как женщина, только делающая вид, что она храбрая.

Наконец-то я увидела марокканских женщин, хотя, как и везде в этой стране, у них из-под покрывала не было видно ничего, кроме глаз. Их фигуры совсем не угадывались под белой тканью — я знала, что она называется хик, — которая была наброшена на их головы и полностью укутывала их до пят. Под хиком они носили свое повседневное платье, свободный халат, называемый кафтаном. Я видела полосатые шелковые кафтаны, туго стянутые на талии широкими ремнями, в нескольких витринах во французском квартале. Я решила, что некоторые французские женщины покупали их, чтобы носить, или из праздного интереса, или, может быть, потому что в них было не так жарко и удобнее ходить дома.

Большинство марокканских женщин в медине несли на плечах большие плетеные корзины, у некоторых за спинами были подвешены запеленатые младенцы, рядом с другими быстро топали маленькие детишки, крепко вцепившись в одеяния матерей и стараясь не отставать. А еще я заметила, что возле каждой женщины был мужчина или юноша, шедший чуть впереди иди позади. Не было ни одной женщины, которую не сопровождал бы мужчина.

Я сразу же ощутила на себе взгляды мужчин, а женщины обходили меня стороной.

Конечно, я тут же вспомнила предостережение мистера Рассела, его совет не ходить сюда одной, но они с миссис Рассел уехали сегодня рано утром в Эс-Сувейру. Если бы даже они и не уехали, мне бы не хотелось, чтобы мистер Рассел сопровождал меня. Тогда бы мне пришлось объяснять, зачем я ищу в старом городе женщину по имени Манон Дювергер.

Мне не хотелось ни с кем обсуждать мое положение.

Я смотрела прямо перед собой, пробираясь сквозь толпу по узкой улице. Я не знала, куда мне идти, но сказала себе, что раз уж я в медине, то смогу сделать следующий шаг.

На этой улице медины не было ни одного свободного квадратного дюйма под навесами из истрепанного тростника или ткани, сильно обветшалой, уже обесцветившейся, — везде стояли столы или прямо на земле были постелены потертые ковровые дорожки, на которых лежала всякая всячина, — все это, как и многое другое, было для меня совершенно непостижимо.

Здесь были женские кафтаны и джеллабы всевозможных расцветок и качества. На других прилавках возвышались сотни бабучей — кожаных тапочек без задников, окрашенных в яркие оттенки желтого, оранжевого, красного, — которые висели на крючках над головами продавцов. Здесь были и чайники из кости верблюда, и красные фески, и выставленные в ряд духи с ароматом жасмина, мускуса, сандалового дерева. Я проходила мимо подносов с леденцами и сочными финиками, инжиром, живыми курами и голубями в клетках. Огромные рои мух, жужжа, садились, поднимались и снова садились на все это.

А затем я вдруг вышла на огромную открытую площадь с прилавками и киосками, выстроенными в ряд. Здесь можно было разместить по меньшей мере три городских квартала. Везде были толпы людей, и когда я увидела, что в центре происходит какое-то массовое действо, то догадалась, что пришла на Джемаа-эль-Фна. Одни мужчины разворачивали подстилки и вынимали закрытые корзины из повозок, запряженных ослами. Другие сооружали на деревянных лотках пирамиды из апельсинов или вываливали из кастрюль в плетеные корзины груды горячих улиток.

Я не отважилась пройти через центр площади — я и так чувствовала себя слишком приметной, и это меня смущало. Вместо этого я передвигалась по периметру площади. Мне пришлось обойти мужчину, согнувшегося над доской, лежащей на его коленях, и что-то пишущего на тонком листе бумаги, в то время как плачущий юноша склонился перед ним, что-то тихо говоря. Рядом с пишущим мужчиной лежал маленький лоскут материи, а на нем — несколько монет. Молодой человек вытер лицо рукавом своей джеллабы и положил монету на эту тряпку; другой мужчина вручил ему лист бумаги. Писец, решила я; вне всяких сомнений, он писал письмо для молодого человека.

Даже на краю площади толпа не уменьшилась. Меня толкали и сжимали, часто просто несли в суматошном потоке, и временами мне казалось, что все это делалось специально. Я отказывалась слушать свой внутренний голос, говоривший, что это все недобрые знаки, что я чужая здесь и должна уйти.

Однако у меня не было выбора. Я испробовала все варианты во французском квартале, так что я останусь в медине и попытаюсь как-нибудь узнать, живет ли здесь Манон. У меня не было другого плана, кроме как расспрашивать людей о Дювергерах.

Я услышала непрерывный поток арабской речи. Это говорилось громким властным голосом. Посмотрев поверх голов, я увидела, что на ящике стоит мужчина с широко открытыми глазами и небритым лицом и размахивает руками. Он был одет в великолепный халат из бархата коричнево-синей расцветки и сильно отличался от других мужчин в невзрачных джеллабах. Вокруг него на корточках сидели мужчины, и многие из них наблюдали за ним с открытыми ртами. Другие стояли, но тоже были словно заворожены. Все они молчали. Мужчина на ящике все говорил и говорил, его слова явно были продуманны, он то и дело жестикулировал и качал головой или кивал, и я начала понимать по паузам и пылкости его речи, что он рассказывает какую-то историю. Перед ним тоже лежал темный платок, на котором сверкали монеты, как и перед виденным мной ранее писцом. Профессиональный рассказчик.

Пройдя дальше, я наткнулась на человека, сидящего на земле перед тряпкой, усыпанной вырванными зубами. Они были разной величины, некоторые испорченные, а некоторые целые, с длинными и острыми корнями. Он поднял ржавые щипцы, когда увидел, что я смотрю на его коллекцию, затем постучал щипцами по своим передним зубам, раскрывая и закрывая этот металлический инструмент. Его собственные зубы были ужасными, и я поспешила от него прочь. Я достаточно насмотрелась всего на Джемаа-эль-Фна.

Я шла по одному из переулков, которые расходились от площади, как спицы в колесе от ступицы. Теперь я оказалась на базаре и, поминутно оглядываясь, пыталась запомнить дорогу назад, к площади. Здесь были бесконечные прилавки и крошечные магазинчики, перед каждым стоял мужчина. Вскоре я поняла, что на марокканском базаре в одном переулке торговали тканями, в другом — изделиями из серебра и так далее. Здесь продавали ковры, там — парфюмерию. Я увидела конусообразные горы пряностей всевозможных оттенков красного, желтого, оранжевого, зеленого, коричневого; их запахи смешались. Мужчины сновали взад-вперед, негромко окликая друг друга, а порой и меня:

— Madam, venez, Madam! — Подходите, мадам!

До этого я смутно себе представляла, как буду останавливать женщин и спрашивать, не знают ли они Манон Дювергер, а с первых же минут моего пребывания в медине стало очевидно, что это невозможно. Женщины поспешно проходили мимо меня, иногда что-то говоря из-под покрывала сопровождающей их женщине, их темные глаза смотрели на меня с осуждением, было понятно, что я для них всего лишь чужестранка.

Я остановилась, посмотрела назад, затем вперед — налево или направо я повернула на последнем перекрестке? Я посмотрела вверх, надеясь увидеть башню Кутубии, но все, что было видно сквозь рваные тростниковые навесы, — это полоска лазурного неба.

Смогу ли я найти дорогу назад? Я сворачивала в разные стороны. Мне казалось, что глаза всех мужчин устремлены на меня, а каждая женщина, проходившая мимо, норовила толкнуть меня, задев плечом или бедром, как будто предупреждая о чем-то.

Я шла теперь ближе к прилавкам, подальше от средины переполненных людьми узких улиц. Торговцы оживлялись при виде меня, заговаривали на арабском или французском, предлагая мне купить шарф, или красивое ручное зеркало, или сумку, сделанную из засушенных бутонов роз, или мешочек мяты для чая. Каждый раз я спрашивала о Дювергерах. Некоторые мужчины пожимали плечами — то ли потому, что они не знали Дювергеров, то ли, возможно, потому, что не говорили по-французски, то ли просто не желали отвечать мне, раз я у них ничего не покупала. Некоторые качали головами. Большинство просто игнорировали мой вопрос, продолжая предлагать товары.

Было слишком жарко, хотелось пить, и у меня закружилась голова. Прийти сюда было ошибкой, как и искать наобум неизвестную мне женщину. Мне мерещилась моя тихая комната в отеле; мне нужно было во что бы то ни стало вернуться в безопасный французский квартал. Все мужчины и женщины, казалось, испепеляли меня взглядами, и я снова остановилась и попыталась сориентироваться.

Вдруг кто-то с силой дернул меня за юбку, и я замерла, затаив дыхание. Трое маленьких детей — не старше четырех или пяти лет — стояли вокруг меня, показывая маленькими грязными пальчиками на свои открытые рты и пронзительно крича:

— Manger! Manger, Madam!

Я открыла кошелек, чтобы дать им несколько мелких монет, и в этот момент один малыш подпрыгнул, явно намереваясь отобрать кошелек. Я прижала его к груди, а ребенок жалобно закричал:

— Bonbon, Madam, bonbon!

— Подожди, подожди, — сказала я. — У меня нет конфет.

Я бросила на землю несколько су, потому что было невозможно положить их им в руки, ведь они вцепились в мою юбку и прыгали вокруг. Когда они стали поднимать монеты, я поспешила прочь, но вдруг еще больше детей побежали за мной, снова хватая меня за юбку. Я пыталась не обращать на них внимания, потому что в моем кошельке осталось всего лишь два су: я не догадалась взять с собой больше денег.

— Non, поп! — выкрикнула я, пытаясь высвободиться из их рук, и вдруг, завернув за угол, я увидела, что снова оказалась на Джемаа-эль-Фна.

Но дети все еще преследовали меня, и когда я отрывала их маленькие ручки от своей юбки, возле своего уха я вдруг ощутила будто порыв ветра и что-то тяжелое на своем плече. Потрясенная, я повернула голову и уставилась на крошечное сердитое лицо рядом с моим. Я невольно вскрикнула, и маленькое создание тоже закричало в ответ, да так громко, что я сразу же оглохла. Это обезьяна, говорила я себе, всего лишь обезьяна. Дети все еще просили у меня что-то и толпились вокруг меня, дергая за юбку. Обезьяна тянула меня за волосы. Я не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Затем какой-то мужчина что-то выкрикнул на арабском языке, и дети разбежались. Я стояла, вся дрожа, лицо было мокрым от пота, обезьяна все еще сидела у меня на плече.

— Мадам, о, мадам, какая удача! — воскликнул мужчина, отогнавший детей. Он держал в руке длинную цепочку, к другому концу которой был прикреплен кожаный ремешок, обвивавший шею обезьяны. — Я Мохаммед, а моя обезьяна Хаси выбрал вас, — пояснил он. — Если вы дадите су, всего лишь одно су, мадам, ваша удача утроится. Да благословен будет этот день, потому что Хаси выбрал вас! Он выбрал вас, так как знает, что у вас добрая душа. Этот Хаси знает. Он идет только к хорошим.

Я знала, что обезьяна прыгнула бы на любого, на кого указал бы Мохаммед. Теперь Хаси соскользнул на мою руку и смотрел на меня. Я видела, что ремешок врезался в его тоненькую шею, шерсть вытерлась под ним и растерлась кожа. Обезьяна обнажила острые зубки в гримасе, протягивая свою крошечную лапку ладошкой вверх.

— Мадам! — упрашивал Мохаммед. Глаза у него были маленькими и заплывшими. — Вам, должно быть, необходима удача. Только глупец упустит такую возможность. Скажи этой доброй леди, Хаси, скажи ей, что она не должна упускать эту возможность!

Хаси зловеще рассмеялся, его пальцы — не больше спичек — дергали меня за рукав.

Я полезла в сумочку и положила один су в эту маленькую, почти человеческую ручку и была вознаграждена пронзительным визгом. Хаси вскарабкался по моей руке мне на плечо и перескочил одним длинным прыжком Мохаммеду на грудь. Один из его когтей оцарапал мне шею. Привычным движением обезьяна засунула монету в карман жилетки, которую Мохаммед носил поверх халата. Затем Хаси прижался зубами к уху Мохаммеда, снова гримасничая и тихо смеясь. Мохаммед серьезно кивнул.

— Мадам, Хаси сообщил мне, что в вашей жизни произойдут перемены. Важные перемены. Именно здесь, в Марокко.

Я знала, что это вздор. Моя расцарапанная шея болела. И все же я не удержалась и спросила:

— Какие перемены?

Мохаммед сделал характерный жест своими большим и указательным пальцами.

— Хаси нужен еще один су, чтобы поведать то, что он знает, — сказал он; я порылась в сумочке и положила свой последний су на крошечную черную ладошку. Монета моментально отправилась в карман Мохаммеду, и обезьянка снова «зашептала» что-то ему на ухо.

— Это история, которой я раньше не слышал от Хаси, мадам. Важная история. Вы приехали в Марракеш найти что-то. Вы что-то потеряли, что-то важное. Разве я не прав? Я вижу по вашему лицу, что Хаси говорит правду.

Какое-то время я не отвечала, затем покачала головой, уверенная, что Мохаммед говорит это всем иностранцам; я не хотела, чтобы он понял, что действительно попал в точку.

— Vraiment? Правильно, мадам? Вы отрицаете это? Хаси говорит мне, что ваша грусть скоро пройдет. Очень скоро. Под Южным Крестом вы поймете: то, что вы ищете, может иметь другую форму. Вы можете не узнать это.

— Южный Крест?

Мохаммед покосился на небо.

— Созвездие, мадам. Здесь, в Африке. Южный Крест. Вы поищите его на ночном небе. И под ним вы найдете то, что искали. Но помните, мадам, помните: здесь есть Другие, джинны. Они принимают человеческий облик. Будьте осторожны. Будьте очень внимательны и не поступайте необдуманно.

Хаси визжал, беспрерывно подпрыгивая.

Этот звук вонзался в мои уши. Я закрыла глаза, и перед моим мысленным взором пронеслись какие-то непрошеные образы: жуткая гримаса Хаси, его открытый рот и крошечные острые зубки, затем открытые рты детей-попрошаек. Вырванные зубы и оскал мужчины, вырывающего зубы, его щипцы…

Я открыла глаза и увидела ряд бритых голов; я сразу же подумала о головах, насаженных на колья, о которых упоминал мистер Рассел. Мой живот свело судорогой, словно меня тошнило, и я невольно согнулась. Но через пару секунд я увидела, что это были не человеческие, а козьи головы, без шерсти, синие и облепленные мухами, с глазами навыкате. Они лежали в ряд на низком столе. Мужчина в рваной джеллабе показывал мне на них и кивал.

Пошатываясь, я пошла прочь. Я не могла упасть, потерять сознание здесь, не могла упасть на грязную землю. Что случится со мной, если я упаду?

— Вернитесь, мадам! — окликнул меня Мохаммед. — Еще за один су Хаси скажет вам больше; он скажет вам что-то очень важное: что вам нужно сделать, чтобы защитить себя от Других. Только один су, мадам!

Я продолжала идти, то и дело спотыкаясь. Я коснулась болевшей царапины на моей шее и увидела на пальцах кровь. Заметив высокий минарет мечети Кутубии, я не сводила с него глаз, зная, что он выведет меня из медины. Я старалась идти быстрее, прижимая сумку к груди, мои волосы растрепались, платье на спине стало мокрым от пота и внезапного необъяснимого страха. Я едва волочила свои непослушные ноги; если бы могла, я бы побежала.

 

Глава 19

Я весь вечер уговаривала себя еще раз пойти в медину; меня не должны смущать пристальные враждебные взоры, грубые прикосновения и шокирующие звуки. Я сильная, говорила я себе.

Тем более что у меня не было выбора.

На следующее утро я снова направилась к воротам, что вели в медину. Я подняла глаза на Кутубию, а затем, сделав глубокий вдох, во второй раз вошла через главный вход.

На этот раз я не останавливалась и не обращала внимания на крики выпрашивавших милостыню детей и звон колокольчиков носильщиков воды в высоких куполовидных шапках, с медными кружками и козьими бурдюками с водой. Я прошла мимо человека, вырывающего зубы, и протиснулась сквозь толпу молодых людей, собравшихся вокруг заклинателя змей с флейтой и корзиной, откуда медленно поднималась змея; я резко отдернула руку, когда кто-то ухватился за нее, и не оглянулась, чтобы посмотреть, кто это был.

Я поспешила с площади на базар и у каждого прилавка произносила: «Дювергер, Дювергер, вы знаете Дювергеров?» Наконец один мужчина приветственно раскинул руки, а потом достал пару ярко-оранжевых бабучей, окидывая меня взглядом.

— Эти туфли подойдут вам, мадам, — сказал он по-французски. — Хорошие туфли; я продаю только наилучшие туфли в Марракеше. Я знаю французский, и испанский, и английский, — сказал он. — Я путешествовал по многим местам. Откуда вы? Англия?

— Америка, — ответила я, и он кивнул.

— А, Америка. Однажды у меня была прекрасная американская невеста. Она была моей третьей женой. Но она вернулась к себе домой.

Я тоже кивнула, хотя не знала, верить ли его рассказу. Белки его глаз были желтыми, а изо рта исходил сильный запах чеснока.

— Хорошо, хорошо, — сказала я. — Но Дювергеры… вы знаете их?

— Я знал Monsieur le Docteur, — сказал он.

— Да? Вы знали его? Доктора Этьена Дювергера? — Я произнесла это спокойно. Интуитивно я понимала, что этот мужчина не должен знать, как для меня важны эти слова.

— Как же бабучи, мадам? Вы купите их?

Я взяла оранжевые тапочки в руки.

— Да, да, я куплю их. Но, пожалуйста, что вы знаете о докторе Дювергере?

Он пожал плечами.

— Сначала мы должны обсудить, какая цена вас устроит. Мы попьем чаю и обсудим это, — сказал он, размахивая рукой.

Я покачала головой, но в тот же момент мальчик лет десяти появился рядом со мной. Мужчина заговорил по-арабски, и мальчик убежал.

— Он принесет чай. Садитесь, садитесь, мадам, — предложил он, убирая с низкой скамейки кучу бабучей ярких цветов. — Сюда. Садитесь, мы попьем чаю и обсудим цену.

Все, чего мне хотелось, — это чтобы он ответил на мои вопросы, но я поняла, что сначала должна сыграть в его игру. Я села. Его лавка была футов десять в длину и три в ширину; в ней стоял сильный запах крашеной кожи.

— Пожалуйста, мсье. О докторе Дювергере.

— Я знаю мсье Дювергера, — повторил он. — Он приходил на базар покупать киф и кожаные товары. Он приходил в мою лавку, потому что я говорю по-французски. Конечно, это было раньше. Потом… — он вскинул руки, — никто его не видел.

— Что значит «потом»?

— Его болезнь. Он не выходил из своего дома.

— Какая болезнь?

— Мадам, это все, что я знаю. Вы спросили, знаю ли я Дювергеров. Я сказал вам: «Да, я знаю старика Дювергера, который болен».

Досада подступила к горлу, едкая, как чеснок в дыхании мужчины.

— Старик? — сказала я. — Не сын? Не Этьен?

— Я нашел для него киф, который он хотел, когда он еще мог ходить на базар. Мы пили чай. Сейчас вы и я будем пить чай. Скоро мой племянник принесет его. Может быть, потом вы купите две пары бабучей. Одну для вашего мужа. Может быть, три пары. За три пары я сделаю вам хорошую скидку. Лучшие бабучи в Марракеше, лучшие цены. А мой кузен продает кафтаны, лучшие кафтаны в Марракеше. Вы хотите купить кафтан? Шелковый? Атласный? Какой кафтан вам нравится? Я позову своего кузена после чая; он покажет вам прекрасный кафтан. Вы его купите, у него они самые лучшие. Не слушайте других мужчин. Их кафтаны не такие, как у моего кузена.

В крошечной лавке было нечем дышать; мои волосы прилипли к влажному лбу. Запах краски и чеснока раздражали невыносимо.

Я потрогала тапочки, они были мягкими.

— Возможно… дочь? — спросила я.

— Дочь? Какая дочь?

— Манон.

Он надул губы.

— О ком вы говорите? Кто такая Манон?

— Манон Дювергер. Хотя, может быть, она замужем и у нее другая фамилия. Но старшая дочь Дювергеров, Манон, я уверена, она все еще живет здесь, в Марракеше. Возможно, в медине.

— Манон? — повторил он, как будто уточняя. — Вы спрашиваете о дочери Марселя Дювергера? Эта Манон?

— Да, да! — Я кивнула; в моем голосе снова затеплилась надежда, но владелец лавки вдруг рассердился и замкнулся. Он посмотрел поверх моей головы, а затем потянулся и подровнял бабучи, стоявшие на полке.

— Именно ее я и имею в виду. Манон Дювергер.

— Вы ошибаетесь, мадам. Манон, о которой вы спрашиваете, не Дювергер. Она Манон Малики.

— Это ее фамилия по мужу?

Теперь лицо мужчины выражало отвращение.

— Ха! — пренебрежительно бросил он.

Я не придала значения его тону, пытаясь оставаться спокойной.

— Но… вы уверены, что она дочь мсье Дювергера?

Он сдвинул чалму на одну сторону, чтобы вытереть свою бритую голову.

— Я уверен.

— Не могли бы вы тогда сказать, где она живет? — Я облизнула губы. Я была так близка к цели!

Он все еще пристально смотрел на меня.

— Шария Зитун.

— Как мне найти это? Это недалеко? Пожалуйста, мсье!

— Это за переулком красильщиков. C'est tout, — сказал он, хлопнув в ладоши, как будто выбивая из них пыль. — Мне больше нечего сказать вам. Вы отняли у меня слишком много времени. — Внезапно он утратил свое прежнее дружелюбие. С того момента как он понял, что я ищу Манон Дювергер, его отношение ко мне изменилось.

— Извините, что побеспокоила вас, мсье, — пробормотала я. — Я… какую цену вы хотите за эти? — я взяла в руки оранжевые бабучи. — Назовите любую цену, мсье. Вы мне очень помогли. И я… я возьму вторую пару, как вы и предлагали.

Но он довольно бесцеремонно забрал их у меня.

— Вам ничего не нужно покупать у меня. Это будет нехорошая продажа. Вместо этого я дам вам кое-что. Я даю это бесплатно. Вот что: не ищите Манон Малики. Ничего хорошего из этого не выйдет. До свидания, мадам. — Затем он повернулся и поставил бабучи на другую полку. Было ясно, что он больше не будет разговаривать со мной.

— Merci, мсье, — сказала я ему в спину и вышла из лавки. Я прошла мимо мальчика — племянника этого мужчины, — спешившего по переулку с крошечным подносом и двумя стаканами горячего чая на нем. Он остановился, глядя на меня, но я никак не прореагировала на это.

Теперь у всех, кто смотрел на меня, я спрашивала дорогу к переулку красильщиков или к Шария Зитун. Мне указывали то в одну сторону, то в другую. Я понятия не имела, понимают ли они мой вопрос, и если так, действительно ли они указывают мне правильное направление.

Улицы сливались и растекались под моими ногами, как ручьи. Временами я останавливалась в низине, недалеко от центра. За одним из поворотов я не обнаружила прилавков, базар закончился. Я оказалась в переулке с домами без окон, которые описывала мадам Одет. Голые стены и ворота, а за запертыми воротами текла жизнь Марракеша. Из темных переулков появилось много маленьких детей, они толпились вокруг меня и, как и на Джемаа-эль-Фна, тянули меня за юбку и гомонили по-арабски. Так же как дети на площади, единственные французские слова, которые они произносили, были: «bonjour, Madame, bonjour» и «bonbon», на что я только качала головой. «Шария Зитун», — повторяла я им, но они лишь хихикали, бегая вокруг меня.

Здесь было огромное количество голодных котов; они сидели на стенах и сновали взад-вперед по тенистым местам, их ребра выпирали, уши были изорванными, а шерсть — засаленной или с проплешинами. Периодически, когда я проходила мимо, они шипели и фыркали, если дрались за какие-то объедки; в конце концов победитель тащил свою добычу в темный угол.

Когда я углубилась в этот квартал, шум базара стих. А потом улицы стали совсем безлюдными. Ни детей, ни котов. Ничего. Прохладная тишина этого переулка была облегчением после бесконечного шума, ярких красок, товаров и толпящихся людей. Я остановилась, прислонилась к стене и вытерла рукавом пот на лбу и над верхней губой. Переулок бы мощеный, тусклый и мрачный, только ворота и нескончаемые стены. Если бы не разные ворота, невозможно было определить, где заканчивался один двор и начинался другой. Переулок был таким узким, что, если бы я встретила осла, тянущего за собой повозку, мне бы пришлось вжаться в стену.

Я говорила себе, что мне нужно вернуться тем же путем, каким я пришла, — если смогу найти дорогу назад, — попасть на оживленный базар или даже окунуться в бурную, дикую атмосферу площади и узнать дорогу в Шария Зитун.

Мне следует находиться там, где есть люди; хотя я не чувствовала себя в полной безопасности среди толпы, но оказавшись здесь совершенно одна, я запаниковала. Я была в безнадежном тупике, потерявшись в лабиринтах медины. Я вспомнила предостережение мадам Одет, что здесь легко заблудиться и бывает очень сложно найти дорогу назад. Медина была не только лабиринтом змеевидных переулков, но также сетью артерий, ведущих в cul de sacs.

Открылась дверь в воротах, и оттуда появился мужчина. Он остановился, увидев меня, а затем пошел мне навстречу, пристально глядя на меня так, как будто я была чем-то непонятным и даже опасным.

Я инстинктивно опустила взгляд, и он прошел мимо.

Я прошла в конец переулка, глядя налево и направо. Мне навстречу шли три женщины; ни одного мужчины рядом с ними не было.

— Мадам! — Окликнув женщин, я заметила, что их руки, прижимавшие к лицам края белых хиков, были черными. «Должно быть, это рабыни, — подумала я, — вот почему они идут без сопровождения мужчин». — Мадам! — повторила я, но они прошли мимо, как будто я была невидимкой.

Я потеряла счет времени. Подчас мне встречались еще какие-то фигуры, и я произносила два слова: Шария Зитун. Некоторые отворачивали от меня лица, не желая говорить с иностранкой с непокрытой головой, другие пристально смотрели, но не отвечали. Я шла все дальше и дальше по узким раскаленным улочкам; казалось, что я уже много часов брожу здесь. Ноги у меня болели, и время от времени я, прислоняясь к стене, отдыхала. Иногда я даже не видела полоски неба над головой из-за узости проходов. Изо всех сил я старалась подавить панику, но мне это не удавалось. Я слышала легкий плеск фонтанов во дворах за высокими стенами или мерный стук копыт по камням, доносящийся из другого переулка. Я перешагивала через помет, оставленный лошадьми, ослами, козами, а также через сточные канавы. Поверх груды гниющих овощных обрезков лежала дохлая кошка; похоже, ее просто бесцеремонно выбросили сюда. Здесь было даже прохладнее из-за высоких каменных стен, лучи солнца не могли проникнуть в такие узкие проходы, и я поняла, почему эти кварталы были спланированы таким образом.

Я свернула на еще одну улицу и вдруг услышала беспрерывный механический гул. Я пошла на звук и оказалась в переулке с крошечными нишами в стенах. В каждой нише сидел старик, согнувшись над старой швейной машиной, вертя маховиком. Я вспомнила свою маму. Значит, это переулок портных.

В следующем переулке мужчины работали с деревом, тоже каждый в своей нише. Эти мужчины не были такими старыми, как портные, некоторые были босыми; они использовали различные инструменты. Запах здесь был свежим и чистым.

Свернув еще раз, я оказалась на небольшой площади. Над пустым пространством с пересекающихся веревок, натянутых между крышами, свисали огромные мотки шерсти: цветной потолок. Переулок красильщиков. Мотки были пурпурными, оранжевыми, желтыми, темно-зелеными, как океан, бледно-зелеными, как молодые листья, фиолетовыми и синими, яркими и неброскими. Какое-то время я стояла, с восторгом глядя вверх. Затем я увидела, что все красильщики были мальчиками, в основном лет двенадцати или тринадцати; они тоже сидели в крошечных нишах на возвышениях, скрестив ноги, и размешивали краску в чанах, куда опускали грубую серую шерсть. Их руки, державшие деревянные лопатки, были до запястий испачканы краской непонятного цвета. Когда я проходила мимо, они смотрели на меня, не переставая помешивать краску. Пар поднимался от чанов, и я могла представить, как неимоверно жарко в крошечных куполовидных нишах.

«Шария Зитун сразу же за переулком красильщиков», — сказал мне продавец бабучей на базаре. Я остановилась у стены в конце переулка; можно было идти только налево или направо. На стене был крошечный указатель, но надпись на нем была на арабском языке. Свернув налево, я пошла по переулку, и почти сразу же ко мне подбежали трое маленьких детей.

— Мадам! — закричали они; на их крики отворилась дверь в воротах, и грузная женщина высунула из нее голову, придерживая платок перед лицом. Она прикрикнула на детей, и они разбежались.

— Pardon, мадам, — сказала я ей.

Она посмотрела на меня недружелюбно.

— Je cherche Шария Зитун, — сказала я.

Ее взгляд слегка изменился.

— Parlez-vous français, мадам? — спросила я и медленно повторила: — Шария Зитун.

Женщина кивнула, указывая на землю. Я посмотрела вниз, не понимая, пока она не сказала:

— Шария Зитун.

— А, это и есть Шария Зитун?

Женщина снова кивнула.

— Пожалуйста, мадам, — сказала я, — я пытаюсь найти мадам Малики.

Женщина сделала шаг назад.

— Манон Малики, — уточнила я и кивнула, понуждая ее ответить.

И тут женщина повела себя странно. Она залезла рукой под кафтан, вытащила маленький кожаный мешочек и вцепилась в него. Я знала, что это был амулет, охраняющий от джиннов; Азиз носил такой. Чего я не знала, так это того, схватилась она за него, чтобы защититься от меня, или потому, что я произнесла имя Манон.

Но вот она подняла другую руку и махнула ею, указывая поверх моего левого плеча. Я повернулась и посмотрела на синие ворота, на которые она указывала.

— C'est la? — спросила я. — Это здесь она живет?

Теперь женщина спрятала амулет под кафтан и зашла во двор, громко хлопнув дверью.

Я пошла к воротам, на которые она показала. Они были ярко-синего цвета с бирюзовым оттенком, как и многие ворота здесь. Теперь я знала, что синий цвет защищает от злого глаза джинна.

На воротах было массивное медное кольцо в форме руки — хамса. И это было знакомо мне. Я видела много точно таких же колец на других воротах, они обеспечивали еще большую защиту от чар.

Я стояла перед воротами, тяжело дыша. Неужели я действительно нашла Манон? Я подняла руку, чтобы взяться за кольцо, но опустила ее.

Что, если я постучу, а дверь откроет Этьен? Но разве не на это я надеялась? Разве не ради этой минуты я совершила невероятно трудное путешествие, проделала весь этот путь до Марракеша? Я осознала, что мне страшно, я чувствовала себя безмерно одинокой. Сколько раз я спрашивала себя, смогу ли добраться до Марракеша, и если смогу, то найду ли Этьена?

И вот этот момент наступил.

И мне было страшно.

Что, если он лишь посмотрит на меня, нахмурившись и качая головой, и велит мне уйти, заявит, что я не имела права приезжать сюда, что он не хочет видеть меня. Что, если — когда я попытаюсь заговорить с ним, объяснить, что не сержусь на него за то, что он бросил меня, что прощаю его, и что бы он там ни скрывал от меня, это не может быть слишком ужасным, — он просто закроет передо мной дверь?

Нет. Этьен не поступит так со мной. Не поступит.

А что, если дверь откроет Манон? Что, если рассказанное ею о брате окажется неприемлемым для меня?

Я не могла дышать. У меня в ушах громко звенело, а синяя дверь становилась все ярче и ярче, пока не стала мерцать переливающимся светом. Одной рукой я оперлась на нее, но я так сильно дрожала, что мне пришлось опереться еще и плечом и закрыть глаза. Я не хотела быть здесь, только не сейчас. Мне нужно какое-то время. Я приду завтра, когда смогу контролировать свои эмоции. Этого достаточно для одного дня — найти, где живет Манон. Пусть пройдет хотя бы один день, прежде чем я встречусь с ней. Или с Этьеном.

Наконец я смогла открыть глаза, в ушах больше не звенело. Я выпрямилась и, бросив последний взгляд на ворота, повернулась и пошла прочь.

Дойдя до средины переулка, я остановилась. Я уехала из Олбани больше месяца назад. У меня было достаточно времени. И я не трусиха, я это много раз доказала себе, с тех пор как покинула Юнипер-роуд.

Я вернулась и снова стала перед воротами. Неосознанно я приложила к ним ухо, но ничего не услышала.

Затем я ухватилась за тяжелую хамсу, подняла ее и опустила раз, и два, и три. Стук получился тяжелым и суровым.

 

Глава 20

По ту сторону ворот было тихо. Я снова постучала, на этот раз с большей силой ударяя хамсой по дереву. Наконец я услышала шаги и дверь со скрипом отворилась.

В узкую щель выскользнула женщина, придерживая хик, чтобы лицо было прикрыто, к чему я уже привыкла. У нее были большие темные глаза; она часто заморгала, удивленно глядя на меня. В одной руке она держала металлическое ведро. В нем лежала тряпка, намотанная на палку. С нее на землю стекали белые капли. Я приняла эту женщину за служанку.

— Bonjour, мадам, — сказала я в надежде, что она говорит по-французски. — Я ищу мадам Малики. — До меня доносился резкий запах извести.

Когда она не ответила, я подумала, что она не понимает. Я поприветствовала ее на арабском языке: «Ассаламу аллейкум», — «Мир вам», — а затем медленно произнесла имя: «Манон».

Она продолжала изучать меня, теперь ее глаза стали необычно тусклыми, их свет погас. Я была ей благодарна за то, что она не достала амулет, как сделала женщина, живущая на этой улице. «Может быть, она слабоумная», — на секунду засомневалась я. Но хотя она молчала, в ее глазах светился ум, когда она изучала мое лицо. Она сделала шаг назад и поставила ведро. В эту секунду она ничем не отличалась от любой из закутанных женщин, которых я встречала в переулках Марракеша.

— Мадам Малики, — сказала я снова, пытаясь не выказать своего недовольства.

— Зачем вы ее ищете? — спросила женщина на безупречном французском языке, ее голос был слегка приглушен хиком.

Я сразу же расправила плечи.

— О! — воскликнула я, почему-то удивившись ее строгому тону и мелодичности ее голоса. Как могла я подумать несколько секунд назад, что она глупа? — Я… я пришла поговорить с ней, — пояснила я, не желая открывать причину, по какой я стояла в этом темном переулке.

— Что-нибудь случилось? — спросила она, и снова тон ее голоса внушил мне надежду, но все же меня раздражало то, что марокканская служанка полагает, что я буду говорить с ней о своих проблемах.

— Мадам Малики не о чем беспокоиться, — сказала я. — Извините, мадам, но я преодолела очень длинный путь, чтобы найти ее. Если она дома, мне бы очень хотелось с ней поговорить. Вы можете позвать ее?

Женщина вытерла руку о полу хика. У нее были длинные пальцы и овальные ногти с закруглениями в форме полумесяца.

— Проходите, — сказала она, шире открыв дверь, и я, затаив дыхание перешагнула через ведро с известью и зашла во двор. Я внимательно осмотрела все вокруг, каждый уголок. Чего я ожидала? Увидеть Этьена, сидящего посреди двора? Или следы его пребывания здесь: знакомый пиджак, книгу с лежащими на ней очками?

Но ничего такого я не увидела. В полном разгаре была уборка, по всему двору стояла мебель: диваны, стулья и длинные узкие матрасы, обтянутые разноцветной тканью, которые, как я знала, использовались, чтобы сидеть на них днем и спать ночью. В центре двора, вымощенного плиткой, находился фонтан, но вместо воды в нем были только мертвые сухие листья и застывшее тельце маленькой желтой птицы с крошечными, торчащими вверх лапками. В нескольких больших глиняных горшках росла пыльная герань. Крутые узкие кафельные ступеньки вели на второй этаж; окна, закрытые ставнями, выходили во двор.

Женщина продолжала изучать меня.

— Закройте дверь, — сказала она и посмотрела, как я это делаю.

Затем она повернулась и медленно пошла через двор, покачивая бедрами под хиком. Я не знала, то ли мне идти за ней, то ли остаться у ворот. Ребенок лет четырех или пяти выбежал во двор из дома.

— Maman! — позвал он, но женщина не обратила на него внимания и села на один из матрасов.

А затем в дверях появилась девочка. Ей было лет десять или одиннадцать, ее кожа была цвета кофе с молоком. Она была болезненно худой, одета в простую муслиновую сорочку. Ее колени и локти казались чересчур большими для ее ног и рук, а челюсть была слишком узкой.

Ее правая рука была вся в синяках, один глаз затек, а веко опухло. Голова была повязана платком в цветочек, а волосы — такого же цвета, как и ее кожа, — были туго заплетены в косы, свисавшие на грудь. Она держала в руке щетку для побелки и открыто смотрела на меня.

Я не могла понять, был младший ребенок мальчиком или девочкой; густые черные волосы были ровно подстрижены как на затылке, так и на лбу, они почти закрывали большие глаза, которые были такими же черными, как и волосы. Кожа ребенка была светлой. На нем был какой-то балахон, слишком длинный, чтобы быть рубашкой, и слишком коротким как для платья, и льняные штаны, порванные на коленях. Ребенок был босым.

— Кто эта леди, Maman? — крикнул ребенок. — Кто она?

Как и у матери, его французский был безупречен. Он подошел и стал передо мной; его голова на длинной и тонкой шее отклонилась назад — он пытался рассмотреть мое лицо.

— Пожалуйста, мадам! — окликнула я женщину. — Пожалуйста! Не могли бы вы попросить мадам Малики выйти во двор?

Мое сердце сильно стучало. Я понимала, что, если заговорю громче и если Этьен в доме, он может услышать мой голос. Я посмотрела на окна второго этажа, но ставни были закрыты.

— Как вас зовут, мадам? — спросил меня ребенок без тени смущения.

— Мадемуазель О'Шиа, — растерянно сказала я, все еще глядя на женщину. Почему она не делает того, о чем я прошу?

— Я Баду. — Как и внешность, имя ребенка не раскрыло его пол; этим французским именем называли как мальчиков, так и девочек.

— Мы белим стены внутри. Я помогаю, — гордо сообщил Баду. — Я с Фалидой передвигаю мебель.

Женщина сказала что-то на арабском, и Баду с девочкой, которая опустила свою щетку на землю, принялись с усердием толкать тяжелый табурет из пробкового дерева, пока тот не оказался напротив женщины. Я подумала, что сестра Этьена, должно быть, добрая женщина, раз позволяет служанке присматривать за детьми. Или, возможно, это такой марокканский обычай — то, что мать и дети работают вместе. Я не знала.

— Садитесь, — сказала мне женщина, вяло махнув рукой на пробковый стул.

Баду забрался ей на колени и прижался к ней, но она не обращала на него никакого внимания. Девочка — как я поняла, это и была Фалида — снова вернулась к двери и взяла свою щетку, все еще глядя на меня.

Мое беспокойство росло с каждой минутой, и я теряла терпение. Я неоднократно просила служанку позвать хозяйку, но было очевидно, что она не торопится делать это. Я досадливо вздохнула.

— Мадам, пожалуйста! Мне бы хотелось, чтобы вы сходили за мадам Малики. Она дома? — спросила я сухо, садясь на табурет. — Или… или здесь есть кто-нибудь еще?

Теперь женщина смотрела на меня с неприязнью и все еще прикрывала хиком нижнюю часть лица.

— Мадам Малики, — произнес ребенок тонким голоском, закручивая вокруг пальцев кусок веревки. — Баду Малики, — сказал он скорее шепотом, будто самому себе.

— Зачем вы ее ищете? — снова спросила женщина.

— Это дело личное, касающееся только мадам Малики, — медленно сказала я. Вдруг я ощутила сильную усталость и жажду.

Тогда женщина опустила руку, сжимавшую край хика, и открыла лицо. У нее был прямой нос и красиво очерченные губы. Глаза были такими же темными, как и мои, но кожа на тон светлее. От уголков ее глаз расходились морщины, и что-то в выражении лица выдавало ее бесконечную усталость. Она явно была старше меня. Ее лицо было печальным и бледным. И хотя сейчас она выглядела выжатой как лимон, в ней еще не угасла чувственность. Я осознала, что кроме лиц нескольких незакутанных берберских женщин, которых я встретила на площади, я не видела лица ни одной другой местной женщины, с тех пор как приехала в эту страну.

Она молчала, и я снова обратилась к ней:

— Пожалуйста, мадам! Я должна увидеть мадам Малики.

Во дворе было очень жарко. Пронзительно звенела цикада, и этот звук вонзался мне в уши.

— Это я, — спокойно сказала женщина.

Я едва заметно потрясла головой. Звон цикады немного заглушил голос женщины. Конечно же, я неправильно ее поняла.

— Извините, — заговорила я, — возможно, я не расслышала. Вы же не сказали, что вы мадам Малики?

Она кивнула, и я встала.

— Нет! — воскликнула я. — О нет!

Мое платье на спине было влажным от пота.

— Извините, мадам. Я, наверно, ошиблась. Я искала кого-то другого.

Я глубоко вздохнула от разочарования и досады. Я так надеялась и так переживала, и вот мои поиски оказались напрасными. Продавец бабучей на базаре что-то перепутал. Он с такой уверенностью сказал мне, что Манон Малики — дочь Марселя Дювергера. Но это не могла быть сестра Этьена. Это была марокканская служанка. Что теперь? Что еще могла я сделать, чтобы найти Этьена?

— Вы ищете кого-то еще? — спросила женщина. — Но вы пришли сюда в поисках Манон Малики. Это я.

— Нет. Женщина, которую я пытаюсь найти… — Я запнулась, подбирая нужное слово. — Мне дали неверную информацию. — Я посмотрела на синие ворота и сделала шаг в их направлении. — Извините за беспокойство.

— Зачем вы ее ищете? — Руки женщины, длинные и изящные, были приподняты над ребенком, как будто она не хотела прикасаться к малышу.

— Она сестра… друга.

— Сестра кого?

Меня раздражали ее прямые вопросы. Я хотела уйти, но эта женщина впустила меня во двор. Я не могла просто отмахнуться от нее.

— Манон, которую я ищу, — это дочь Марселя Дювергера, — пояснила я. — Один мужчина на базаре сказал мне, что Манон Малики и есть эта женщина.

Она сидела не двигаясь. Ребенок все еще играл куском веревки, не сводя с меня глаз. Девочка, открыв рот и прижавшись к двери, наблюдала за происходящим.

Снова начала петь цикада.

— Все правильно. Я дочь Марселя Дювергера.

— Но… если вы Манон… Извините, мадам. Просто я… я… — Значит, передо мной сидела не марокканка? — Манон, которую я ищу, сестра доктора Дювергера, — наконец сказала я.

Женщина какое-то время молчала, затем спросила:

— Откуда вы знаете Этьена?

То, с какой фамильярностью она произнесла его имя, заставило меня затаить дыхание. Ведь я не называла его имени!

— Вы его сестра? — пробормотала я, снова тяжело опускаясь на стул.

Она кивнула.

Во дворе было слишком жарко, хотя я и сидела в тени. Цикада продолжала громко звенеть. Я открыла было рот, чтобы продолжать говорить, однако мои губы плотно сжались. Я пыталась их облизнуть, но слюны почти не было.

— Он… он здесь? С вами? — я наконец смогла это произнести. — Этьен здесь? — Я смотрела на нее в надежде, что она кивнет и скажет: «Да, да, он здесь».

Женщина подняла руки и сняла хик, и я увидела ее волосы, длинные и тяжелые, спадающие на плечи. Темные и волнистые, как у меня, но с несколькими белыми прядями. Под хиком на ней был темно-пурпурный кафтан.

— Вы из Англии? Или из Америки? Не могу понять по вашему акценту, — сказала она.

Я снова попыталась облизнуть губы.

— Из Америки, — ответила я.

— Принеси нашей гостье воды, mon cher garçon, — велела Манон ребенку — значит, это был мальчик.

Он соскользнул с ее рук и легко побежал в дом, коснувшись девочки рукой, когда пробегал мимо.

— Фалида, иди и помоги ему, — сказала Манон, и девочка вскочила и скрылась из виду.

Я изучала свои руки, сжав их на коленях, слушая звон цикады. Через минуту мальчик вернулся; он шел через двор медленно и очень осторожно, двумя руками держа перед собой железную кружку. Он не пролил ни капли и с гордостью предложил ее мне. Я выпила; напиток был прохладным и освежающим, с привкусом лимона.

Баду ждал, стоя передо мной; я отдала ему пустую кружку, он взял ее и понес в дом. Наблюдая за ним, я подумала, что Манон Малики в силу своего возраста не может иметь такого маленького ребенка; наверняка ему было не больше пяти лет. Но потом подумала, как выглядела бы я, если бы мой ребенок был… Я отогнала эти мысли.

— И давно вы ищете Этьена?

Я кивнула и на секунду прикрыла глаза.

— Я искала его в Марракеше, во французском квартале, несколько дней.

— А до этого?

Я нахмурилась, снова бросив взгляд на дом. Что она скрывала? Я снова поднялась, будучи не в состоянии просто сидеть.

— Мадам, Этьен здесь, в Марракеше? Пожалуйста. Я должна знать. Я должна знать, мадам Малики, — сказала я.

Мой голос теперь звучал громче, в нем появились резкие нотки. Что-то настораживало меня в этой женщине. Почему-то она мне не понравилась, хотя я общалась с ней всего несколько минут.

— Я же говорю вам, что приехала из Америки, чтобы найти его. Поездка и поиски заняли больше месяца.

Манон оставалась очень спокойной. Фалида и Баду вернулись, и снова Баду забрался на руки матери. Он прижался к ее груди, но, как и прежде, мать не прикасалась к нему. Его маленькое личико было спокойным, он казался очень смирным. Он явно не был похож на свою мать; ее спокойствие было обманчивым, за ее сдержанностью угадывался бушующий огонь.

— Вы очень расстроились? — спросила она, слегка наклонив голову и с любопытством глядя на меня. — Вам очень жарко, и у вас болезненный вид. Вам нехорошо, мадемуазель… как, вы сказали, ваше имя? — Ее взгляд внезапно скользнул с моего лица на тело.

Я глубоко вдохнула.

— О'Шиа. Сидония О'Шиа, — сказала я на выдохе, и что-то кольнуло в груди, потому что только сейчас я сообразила, что она не знает, кто я такая. Это значило, что или Этьена действительно здесь не было, или, если он все-таки здесь, он не упоминал обо мне. — Для меня очень важно найти Этьена. Мой вид — это следствие волнения. — Неужели я думала, что Этьен, приехав к своей сестре, рассказал ей о женщине в Америке, которую он… он что? Любил? С которой зачал ребенка? — Вы не знаете, кто я, — сказала я, подтверждая то, что теперь стало для меня очевидным.

— Откуда мне знать? Вы, иностранка, приехали из Америки, пришли в мой дом неожиданно, без предупреждения и спрашиваете о моем брате.

Я сглотнула.

— Я и Этьен… — Как назвать себя? — Я его невеста, — сказала я и зачем-то добавила: — Мы собирались пожениться.

Теперь выражение лица Манон изменилось. На нем уже не читалось любопытство, оно помрачнело. Она сжала руки, потом разжала и глубоко вдохнула. Когда она выдохнула, ребенок повернул голову и посмотрел на нее.

Она сказала что-то Фалиде на арабском языке. Баду поднялся без вопросов, и Фалида взяла его за руку. Они вышли через дверь в воротах, которая со стуком захлопнулась за ними.

— Значит, вы любовница Этьена? — безучастно спросила Манон.

— Я… я сказала, что я его невеста.

Она сжала губы, и снова то же странное выражение, что и несколько секунд назад, появилось на ее лице. Я не могла утверждать, но это было похоже на злость. Я вспомнила, как она на секунду сжала кулаки.

— А зачем вы пришли ко мне, Сидония О'Шиа?

Я достала из сумочки листок, слегка порвавшийся на тонких сгибах.

— Ваше письмо Этьену.

Она взглянула на листок в моих руках, затем перевела взгляд на мое лицо.

— Написанное когда?

— Шесть месяцев назад.

— Мужчина бросает вас, а вы находите старое письмо и едете в такую даль, чтобы найти его?

Я не хотела говорить, что он бросил меня, хотя это было очевидно. И вдруг я поняла, насколько нелепо выгляжу. Я почувствовала, что Манон воспринимает меня так же, как и люди в отеле в Танжере. «Героиня своей собственной драматической истории». Мне стало стыдно перед этой очень необычной женщиной. Я опустила взгляд на тонкий лист бумаги.

— Есть… было еще кое-что.

— Мадемуазель, у женщины всегда есть кое-что еще.

Мы помолчали. Было невыносимо жарко; казалось, я ощущала дыхание как взмахи стаи крошечных птиц, или, может быть, бабочек возле моих ушей. Наконец я снова посмотрела на Манон.

— Его здесь нет?

Она покачала головой.

— Вы знаете, где он?

На этот раз она изучала меня гораздо дольше — молчание все длилось и длилось, и я почувствовала, как капля пота скатилась по скуле с моего виска. Наконец она кивнула.

Я глубоко и судорожно вдохнула.

— Но он здесь, в Марракеше?

Снова молчание, а затем она пожала плечами.

— Возможно.

Что с ней было не так? Почему она вела со мной эту глупую игру? Я поднялась и сделала несколько шагов по направлению к ней. И опустила на нее взгляд.

— Мадам Малики, — решительно сказала я, — разве вы не понимаете, как важно для меня найти Этьена?

Она тоже поднялась.

— Я не могу сказать прямо сейчас, где он. Это невозможно, — заявила она.

Я покачала головой.

— Но… из ваших слов ясно, что вы знаете, где он. — Я заговорила громче: — Почему это невозможно? Почему вы не можете просто…

— Я сказала, возможно. Возможно, я знаю. Сегодня не очень хороший день для меня — звезды неправильно расположились. Я не могу больше говорить с вами сейчас.

Я пристально посмотрела на нее.

— Вам придется уйти, — сказала она.

— Но… но… Я не могу уйти, пока вы не расскажете мне об Этьене. Я приехала издалека, чтобы…

Тогда она встала прямо передо мной. Я стояла открыв рот, не в состоянии закончить предложение. Мы были одного роста. Ее лицо было так близко, что я видела ее зрачки, которые сначала расширились, а потом сузились и превратились в две жесткие темные точки. Я уловила легкий запах каких-то пряностей в ее дыхании, может быть, тмина, может быть, шафрана.

— Вы уйдете. Это мой дом, и вы уйдете, когда я велю вам уйти. Вы не имеете права находиться здесь.

Я почувствовала, что ее ноги коснулись моих, и машинально сделала шаг назад, но она сжала мою руку. И в ту же секунду кожа под рукавом платья запылала.

— Мадам Малики, — спокойно заговорила я, пытаясь увернуться от ее прикосновений. Было ясно, что она настроена враждебно и хочет спровоцировать или напугать меня. Было также ясно, что сейчас она больше ничего мне не скажет. — Возможно, завтра будет лучший день, чтобы поговорить об этом. Я приду завтра. Утром вас устроит? Скажите, когда мне лучше прийти?

Я оказалась права. Выражение ее лица изменилось, и я поняла, что причиной тому был мой умоляющий тон. Я намеренно стала покорной, уступчивой, и это обрадовало ее.

— Завтра не очень удобно, — сказала она. — Дайте подумать.

Мы продолжали стоять друг напротив друга. Она смотрела поверх моей головы, как будто что-то уточняя по невидимому календарю, а я сдерживала себя, чтобы не крикнуть и не ударить ее. Она наслаждалась тем, что в этот момент все решала она. Я понимала это и видела по ее лицу, что она это тоже понимает. По неизвестной причине ей нужно было ощутить власть надо мной, а у меня не было выбора, кроме как подчиниться ее воле.

Наконец она посмотрела мне в глаза.

— Хорошо. Вы можете прийти в два. Не раньше. Вы поняли? Не раньше двух.

Я медленно кивнула, затем вышла через ворота и пошла по переулку. Когда я дошла до его конца, раздался тоненький голосок:

— Мадемуазель!

Я заглянула в темную нишу в длинной стене и увидела Баду с Фалидой, сидевших на земле. Каждый из них держал в руках котенка. Я бы прошла мимо них, если бы Баду не заговорил.

Я остановилась, а они оба смотрели на меня не моргая.

— Да?

Но, похоже, ему нечего было сказать. Он прижимал к себе котенка.

Я кивнула, повернулась и пошла дальше, но что-то заставило меня оглянуться.

— Сколько тебе лет?

— Шесть, — ответил он.

Я думала, ему самое большее пять, таким он был щуплым и худеньким.

— А твоя сестра? — спросила я, глядя на нее. — Сколько тебе лет, Фалида?

Вместо нее ответил Баду:

— Она мне не сестра.

— О! — воскликнула я.

— Она наша служанка.

Я посмотрела на руку девочки, всю в синяках, и на налитый кровью, заплывший глаз.

— Здесь всегда есть котята, — сказал Баду. — Мама кошка живет здесь. — Он указал на отверстие внизу стены. — Мы играем с ними, когда они выходят. — Он нежно потрепал котенка по спине.

Он был племянником Этьена. Было ли в нем что-то от Этьена? Возможно, длинная шея, серьезное выражение лица.

Я вспомнила о своем потерянном ребенке. Мог ли он быть похожим на этого маленького мальчика?

— Вам нравятся котята? — спросил он, и я снова кивнула.

Потом я глубоко вздохнула и пошла прочь из Шария Зитун.

 

Глава 21

Возможно, сказала Манон, возможно, Этьен был здесь, в Марракеше.

Я прошла через площадь красильщиков, затем по переулкам столяров и портных. Теперь я поняла, что, разыскивая Шария Зитун, я ходила бесконечными кругами, и сейчас узнавала некоторые переулки, раскрашенные ворота и круглые каменные арки. А вот и стена с отпечатком на ней синей руки. Какой-то символ на ярко-желтом фоне. Я услышала шум базара и постаралась запомнить дорогу, чтобы быстрее попасть в Шария Зитун завтра. Наконец я увидела внушительный шпиль Кутубии и пошла по направлению к нему через Джемаа-эль-Фна.

Я была ошеломлена: я нашла Манон. Я все еще ничего не знала о местонахождении Этьена, но я приду к ней завтра. Я больше не позволю ей не отвечать на мои вопросы.

Я вышла из медины и двинулась по направлению к отелю, пристально всматриваясь в каждого европейца. Конечно, я делала это все время с тех пор, как приехала в Марракеш, думая, что могу встретить Этьена на улице, но теперь, после разговора с Манон, я буквально поедала их глазами. Я пыталась заметить знакомую походку, линию плеч. Когда я добралась до отеля «Ла Пальмере», меня трясло. Попав в свою комнату, я заказала легкий обед, но есть не могла. Я рано легла спать в надежде сразу же уснуть и не просыпаться до следующего утра. Но, конечно же, я плохо спала и всю ночь металась: было жарко и душно.

Утро было бесконечным. Я вышла из отеля слишком рано и была на Джемаа-эль-Фна около полудня.

Пока я шла по краю площади, чтобы избежать давки в центре, монотонный гул мужских голосов становился то выше, то ниже, но явно усиливался. И вдруг я вышла на них — их было человек двенадцать. Они сидели в ряд на жесткой земле под ярким солнцем, прикасаясь друг к другу плечами и все как один раскачиваясь взад-вперед. Все они были старыми, оборванными, большей частью беззубыми, и все были слепыми.

У некоторых были пустые глазницы, а у других поврежденные глазные яблоки, которые либо были неподвижны, либо беспорядочно вращались. Они пели в унисон, некоторые отбивали палками ритм. Я наблюдала за этими слепыми мужчинами, поющими, чтобы заработать на кусок хлеба, а еще видела, как писец писал что-то для тех, кто не умел этого делать, а рассказчик обогащал жизнь других своими знаниями.

Когда пение оборвалось, марокканец, стоявший перед слепыми, поднял руку одного из сидящих и вложил в нее монету. Слепой положил монету в рот, попробовал ее на зуб, а затем что-то сказал мужчине, давшему ему монету, — наверняка какое-то благословение, так как я услышала имя Аллаха. Затем он передал монету другому слепому, который также попробовал ее на зуб, и таким образом монета прошла через весь ряд, пока наконец последний мужчина не попробовал ее на зуб и не положил в мешочек, привязанный к его шее.

Слепые запели другую песню, и по ее завершении уже несколько марокканцев дали им монеты и получили благословение. Лица слепых были в морщинах и шрамах, и даже их свободные одежды не могли скрыть болезненную худобу. Я подумала о прекрасном отеле «Ла Пальмере», где остановилась, а затем об этих слепых нищих. Я подумала об Этьене, жившем здесь. Как он обращался с марокканцами? Ведь он был одним из тех, кто устанавливал в этой стране свои порядки.

И я была здесь чужой. Вдруг мне стало стыдно, я достала из сумки су и вложила в руку первого мужчины. Он сжал пальцами монету, а другой рукой схватил меня за руку и ощупал ее — мою ладонь, пальцы, а затем ногти, — потом кивнул. Его пальцы были жесткими, ногти — желтыми, длинными и острыми. Отпустив мою руку, он произнес ту же фразу на арабском языке, что говорил и марокканцам, давшим ему монету.

Я промолчала. Тогда он сказал:

— Merci, мадам, — и я ответила:

— De rien — не стоит.

— Марроканских женщин будут считать грязными, если они прикоснутся к нам, — сказал он, к моему удивлению, на правильном французском языке. — И все же ваша рука — не рука французской женщины. Это рука, которая знает работу. Вы не марокканка и не француженка, как мне кажется, но я благословляю вас, мадам. Бедняки попадают в рай раньше богатых. Когда вы подаете бедным, вы покупаете у нас маленький кусочек рая.

— Merci, — сказала я, потому что не знала, что еще ответить.

Я наблюдала за тем, как он попробовал на зуб монету, которую я ему дала, и передал ее дальше по ряду.

Манон сказала, чтобы я не приходила в ее дом на Шария Зитун до двух часов, но я больше не могла ждать. Было без десяти час, когда я постучала хамсой в ворота ее дома. Тяжелую дверь отворила Фалида. Я кивнула ей, и она смиренно наклонила голову. Теперь я знала, что она не дочь Манон, и удивилась, почему так решила вчера; было совершенно очевидно, что она — потомок рабов, о которых рассказывал Этьен. Конечно, вчера я была растеряна и пребывала в смятении, все казалось мне непонятным.

Сегодня двор не был заставлен мебелью; длинная кушетка с плотным ярким покрывалом, несколько пробковых табуретов, низкий круглый столик — все было расставлено по своим местам. Баду ходил по бордюру вокруг пустого фонтана, удерживая равновесие с помощью расставленных в стороны рук. Он спрыгнул на землю и подошел ко мне, а Фалида закрыла тяжелые ворота.

— Bonjour, Баду, — сказала я, и он чинно кивнул, из-за чего вдруг показался намного старше своих шести лет.

— Bonjour, мадемуазель, — ответил он, протягивая свою маленькую ручку. — Проходите. Маман в доме.

Я посмотрела на его руку, удивившись этому неожиданному жесту. Я взяла его за руку, и мы вместе пошли через двор. Его пальчики были маленькими, но крепкими, сухими и теплыми.

Мы остановились в дверях, и первым, что я ощутила, был сильный, сладкий запах дыма. Я заморгала, пытаясь сориентироваться в темноте после яркого солнечного света.

— Мадемуазель О'Шиа, — строго сказала Манон, — я же предупреждала, чтобы вы не приходили до двух часов. Вы явились слишком рано. Сейчас неподходящее время.

Я не видела ее в темной комнате.

— Мадам Малики, пожалуйста. Я не задержу вас; все, чего я хочу от вас…

— Баду, открой ставни, — прервала она меня; Баду высвободил свою руку и побежал открывать одну из высоких деревянных ставней на окнах, выходящих во двор.

Полоски света пронизали длинную узкую комнату, обставленную по периметру кушетками и несколькими тахтами с верблюжьими шкурами. Посредине комнаты стоял низкий деревянный столик с замысловатой резьбой. На двух противоположных стенах висели высокие зеркала, а также толстый и дорогой на вид ковер с узорами красного, синего и черного цветов. Потолок был высоким, из отполированного дерева. В углу находился камин, холодный и бездействующий в летний зной. Из этой комнаты было видно кухню; я увидела кастрюли, жаровни и раковину с одним краном. В комнате все еще стоял свежий запах побелки.

А затем я увидела их — картины на стенах. Их было по меньшей мере десять — написанные маслом, без рам, разных размеров. Все картины были ярких цветов, но написаны с пренебрежением к мелким деталям, как будто образы создавались на холстах прямо с палитры, без детализации и долгих размышлений. И тем не менее в них ощущалась редкая красота, которая могла быть создана только талантливым от природы человеком.

— Я не ожидала от вас столь опрометчивого поступка, — сказала Манон и сделала глубокий вдох. Она лежала под картинами на кушетке, обтянутой зеленым бархатом, с длинной закрученной трубкой в одной руке. Та была прикреплена к сосуду, похожему на шиешас, который я видела в Танжере. Она выдохнула, и длинная прямая полоска дыма потянулась из ее рта.

Баду отошел от окна и сел рядом с ней.

— Я прошу прощения, мадам Малики, — сказала я. — Но вы, конечно, можете меня понять. Мне нужно хоть что-нибудь узнать об Этьене. Обязательно.

Мое сердце громко стучало, я потирала руки, не в силах скрыть свое нетерпение. Я осмотрела комнату так же, как вчера осмотрела двор, в надежде увидеть что-нибудь, какие-нибудь признаки присутствия Этьена. Но ничего мужского в этой комнате не было: ни бабучей возле двери, ни джеллабы, брошенной на тюфяки. Кто муж Манон? Я пыталась представить, за каким мужчиной она была замужем.

— Я не могла ждать до условленного времени, поэтому я сейчас здесь. Скажите мне, где я могу его найти. Или… — Я замолчала. — Или хоть что-нибудь, что вы знаете о его местонахождении.

Она отложила трубку с резным мундштуком, и я подошла к ней. Ее лицо имело слабый пепельный оттенок и было бледнее, чем в прошлый раз. На ней был кафтан из зеленого и оранжевого шелка и другая разновидность марокканской накидки — дфина. Она была нежно-зеленой, с разрезами по бокам, через которые можно было видеть низ кафтана. Я никогда не видела марокканскую женщину без хика; хотя я и видела кафтаны, развевающиеся на крючках на базаре, я не представляла, насколько они могут быть красивыми на женской фигуре.

Так как было очевидно, что она не поднимется, я опустилась на кушетку напротив нее. Молча появилась Фалида — я не слышала, как она вошла, — и подложила жесткие, плотно набитые круглые подушки между стеной и моей спиной. Но я пришла сюда не отдыхать; я наклонилась вперед, внимательно глядя на Манон. Картины над ее головой — дикие и динамичные образы — делали комнату живой, более яркой и теплой.

— Пожалуйста, мадемуазель О'Шиа, уходите, — сказала Манон. — Принеси мою сумку, Баду.

Я осталась на месте, а ребенок подбежал к сундуку возле стены и вернулся с украшенной вышивкой тряпичной сумкой. Он отдал ее матери, а сам сел на пол возле нее, скрестив ноги.

Манон пристально посмотрела на меня, но я не двигалась. Тогда она невозмутимо пожала плечами, и я поняла, что одержала победу в этой небольшой битве. Она достала из сумки гребень, зеркало и несколько пузырьков. В полной тишине она медленно расчесала свои длинные блестящие волосы и оставила их распущенными. Она наложила на щеки румяна и накрасила губы. Затем достала из сумки маленький кусочек дерева и потерла им десны. Ее розовые десны стали красновато-коричневыми и скрыли белизну зубов. Она снова порылась в сумке и достала уже знакомый мне деревянный меруд (я видела подобные в магазинах во французском квартале) — в нем находилась краска для век.

Я покусывала щеку. Мне хотелось прикрикнуть на Манон, толкнуть ее, каким-то образом заставить рассказать об Этьене. Но я знала, что ни к чему хорошему это не приведет. Из-за этого она может отказаться отвечать вообще.

Она расскажет мне то, что захочет и когда захочет.

— Моя краска для век особенная, — сказала Манон с меру-дом в одной руке и зеркалом в другой. Она подрисовала глаза. — Я делаю ее только по ночам в новолуние. Я использую древесный уголь из корней сгоревшего олеандра. Немного измельченного мускатного ореха и алоэ. А также — самое главное — чуточку желчи верблюда. Но без воздействия луны это не сработает.

Я не стала спрашивать ее, что это значит. Теперь Манон напевала, глядя на себя в зеркало, голос у нее был низким и глубоким.

— «Я сделаю свои глаза, как две луны в темном небе. Мужчины сойдут с ума от желания; один мужчина или много. Все будут желать меня». — Она отвернулась от своего отражения и посмотрела мне прямо в глаза.

Несмотря на то что в комнате было очень тепло, мышцы моей шеи сжались, как если бы я была на сквозняке, но я старалась не дрожать. Я вспомнила рассказы Этьена о марокканских женщинах и их занятиях магией. Он считал все это вздором. Манон все еще смотрела на меня, и от этого мне было не по себе. Это было невероятно: нанеся немного краски на свое лицо, Манон превратилась из хорошенькой, хотя и стареющей женщины в неземную красавицу. Сейчас в ней появилась какая-то чувственность, как у розы, которая начала увядать, но все еще была очень притягательной. Она была как экзотическое творение этой страны. В ней не было ничего, что указывало бы на то, что она сестра Этьена. Единственное, что было в ней французского, так это ее безупречная речь.

— Хоть один мужчина когда-нибудь сходил с ума от желания к вам, мадемуазель О'Шиа? — спросила она с сарказмом.

Я не ответила. Я уже говорила ей, что была невестой Этьена. Неужели она не могла поверить в то, что он хотел меня?

— А ваш муж, мадам Малики? Он на работе? — спросила я отчасти потому, что она раздражала меня, а также потому, что я знала — интуитивно: ей не понравится, что я ее об этом спрашиваю.

Я была права. Лицо Манон снова изменилось, глаза сузились.

— Ваш муж? — повторила я, но теперь Манон не обращала на меня внимания, складывая свою косметику в сумку, а затем подняла голову и вскинула брови, глядя на Баду.

— Ну? — бросила она ему.

— Ты такая красивая, Maman! — сказал он с обычной своей интонацией.

Фалида, все еще стоявшая рядом с кушеткой, на которой я сидела, наклонила голову.

— Très belle, ma dame.

Затем Манон посмотрела на меня с таким же вопросительным выражением лица. Я знала, что она ожидает от меня комплимента. Было ясно, что Манон Малики была женщиной, привыкшей к тому, что ей делают комплименты.

Я ничего не сказала.

Манон быстрым сердитым рывком затянула шнурок на своей сумке и бросила ее на подушку возле себя. Фалида подняла ее и положила в сундук, затем, скрестив ноги, села на пол рядом с Баду. Манон посмотрела на них, затем снова на меня. Она напоминала мне королеву со своей свитой.

— Я не прошу — требую, чтобы вы ушли, — сказала она мне. — Вы можете вернуться через час. И считайте, что вам повезло, что я вообще согласилась встретиться с вами, хотя вы и разозлили меня.

— Мадам Малики, — сказала я раздраженно, — что изменит один час? Вы что, не можете просто…

— Манон?

Мы все повернулись и посмотрели на дверь. Там стоял мужчина; он был таким высоким, что на его чалме остались следы от побелки на потолке. Он был одет в темно-синюю хлопчатобумажную джеллабу с желтой вышивкой вокруг шеи. Ярко-синяя чалма была обмотана вокруг его головы, один ее край был закреплен так, что закрывал и нос, и рот. Из-за света позади него я не видела его глаз. В одной руке у него была корзина.

Я сразу же вспомнила мужчину на писте. L'homme bleu.

Баду подбежал к нему, сначала поцеловал руку (арабский жест уважения к старшим), а затем обвил руками его ногу.

— Oncle Ажулай! — воскликнул он.

Дядя? Но Этьен был его дядей. Почему он назвал этого мужчину дядей? Он, должно быть, брат мужа Манон.

Я взглянула на Манон; она кокетливо улыбалась мужчине. И тогда я поняла, почему Манон не хотела, чтобы я была здесь: она ждала этого мужчину.

Это был ее муж? Нет, потому что Баду назвал его дядей и потому что она так смотрела на него: мужа так не приветствуют, но… Я вспомнила свои ощущения, когда Этьен подходил к моим дверям на Юнипер-роуд. Манон смотрела на него, как будто он был ее любовником.

— Ассаламу алейкум, Баду, — сказал мужчина, приветствуя Баду на арабском, тепло улыбаясь ему и поглаживая его волосы.

Он поставил корзину на пол и посмотрел на нас.

Манон, уже не улыбаясь, небрежно сказала:

— Это мадемуазель О'Шиа. Но она сейчас уходит.

Я продолжала сидеть.

Высокий мужчина на секунду задержал на мне взгляд, а затем почтительно склонил голову.

— Добрый день, мадемуазель О'Шиа, — сказал он; его французский был довольно чистым, но с сильным акцентом, и я решила, что его родной язык — арабский.

— Добрый день, мсье… — я запнулась.

— Я Ажулай, мадемуазель, — сказал он просто.

Прежде чем войти в комнату, он снял обувь и, как только перешагнул через порог, сразу же потянул за край своей чалмы, открывая лицо. Затем он размотал ее и оставил висеть на шее. Его голова не была выбрита, как у других арабских мужчин, которых я видела на базаре, и волосы были густыми, волнистыми и очень черными. Теперь он стоял в лучах света, падающих от окна. Его глаза были необычного синего цвета.

Баду ухватился за край его джеллабы, и быстрым, очевидно, привычным движением Ажулай подхватил его на руки. Баду обвил руками шею мужчины.

— Фалида, — сказал Ажулай, — отнеси продукты на кухню и подай на стол.

Девочка взяла тяжелую корзину и потащила через комнату.

— Вы поедите с нами, мадемуазель? — спросил меня Ажулай.

— Нет, — отозвалась Манон. — Она не останется. Она уже уходит. Вы можете вернуться позже, как мы и договорились, — сказала она мне, поднимаясь.

Я тоже поднялась и посмотрела ей в глаза.

— Но, мадам…

— Мы поговорим позже. В два часа.

— Пожалуйста, просто скажите мне, где…

— Нет! — Голос Манон прозвучал громко и властно. — Я сказала: два часа — это значит два часа. — Она обошла стол и потянула меня за рукав. — Идите, мадемуазель. Я требую, чтобы вы покинули мой дом. Вы не понимаете?

— Манон! — остановил ее Ажулай требовательным тоном.

Я посмотрела на него в надежде, что он вмешается. Но не смогла прочесть, что выражало его лицо, а больше он так ничего и не сказал. У меня не оставалось другого выбора, кроме как уйти. Уходя, я услышала его низкий голос — он о чем-то спрашивал, а Манон отвечала на повышенных тонах и спорила с ним. Они говорили на арабском языке. Я ничего не поняла.

Я прошлась по близлежащему переулку, походила взад-вперед по нескольким улицам — так прошел час. Ровно в два часа я вернулась в Шария Зитун и постучала в ворота. Никто не вышел. Я выкрикнула сначала имя Манон, затем Баду. Потом позвала Фалиду.

Но за синими воротами стояла тишина.

Какой у меня был выбор? Я прождала у ворот около часа, прислонившись к стене и переминаясь с ноги на ногу. Во дворе не было слышно ни звука. Я сказала себе, что буду ждать, пока кто-нибудь из них не появится, даже допоздна, когда уже станет темно. Я буду ждать. Но как только начало темнеть и я уловила запах готовящегося мяса, доносящийся с противоположной стороны улицы, я поняла, что силы мои иссякли.

Сильно хромая, я вернулась в отель, чтобы провести там еще одну бессонную ночь, еще одну ночь, которая не приблизит меня к Этьену.

 

Глава 22

Когда я проснулась на следующее утро, моим первым желанием было бежать в Шария Зитун. Но я чувствовала себя раздавленной после вчерашнего, а еще боялась, что, когда приду туда, меня встретит та же тишина. Что, если Манон куда-то ушла, туда, где я не смогу ее найти, чтобы не говорить со мной об Этьене? Что, если я упустила свой шанс?

Что она скрывает?

Чтобы отвлечься, я решила побродить по французскому кварталу. Я вошла в магазин, где продавались художественные принадлежности, в надежде, что запах краски и прикосновение к кисточке отвлекут меня от навязчивых мыслей. Я вспомнила о картинах на стенах в холле отеля и набросок Мустафы и Азиза, который сделала в писте.

Когда я подошла к Шария Зитун, время приближалось к полудню.

Я настроилась, что снова услышу тишину, но как только я подошла ближе, за воротами послышался голос Баду. Приложив руку к груди и облегченно вздохнув, я постучала, окликнув его по имени. Он открыл дверь.

— Здравствуйте, мадемуазель О'Шиа, — сказал он, улыбаясь мне; похоже, он был рад меня видеть.

Я попыталась улыбнуться ему в ответ, но мои губы не слушались меня.

Ажулай был там — снова или все еще. Он подошел к воротам.

— Мадемуазель О'Шиа! Вы вернулись. — Он улыбался, как и Баду.

— Да. Когда я вернулась вчера, никто не ответил на мой стук и зов.

Он нахмурился.

— Но когда я ушел незадолго до двух часов, Манон сказала, что будет ждать вас.

— Ее не было здесь. Я долго ждала.

— Пожалуйста, присаживайтесь. Манон отдыхает, — сказал он. — Скоро мы будем кушать. Мне бы хотелось, чтобы вы к нам присоединились.

Я закрыла на секунду глаза, не желая слушать эту светскую шараду. А что, если Манон, увидев меня, отнесется ко мне так же, как и вчера?

— Я прошу прощения за вчерашнее поведение Манон. Иногда у нее бывают сильные головные боли.

Я подумала об Этьене.

— Она страдает, и это делает ее… такой, какой вы видели ее вчера. Сегодня вы должны остаться. Марокканцы — люди гостеприимные, мадемуазель. Это для нас оскорбительно — не принимать приглашение.

Я кивнула, садясь на один из пробковых табуретов, на котором мне было не очень удобно сидеть из-за моей ноги. Я вытянула ее перед собой. Как только я села, Ажулай тоже сел — на кушетку, скрестив ноги. Между нами стоял круглый стол. Баду уселся рядом с Ажулем, и, в отличие от Манон, которая никогда не прикасалась к своему сыну, тот обнял мальчика.

L’homme bleu. И снова я вспомнила мужчину в синем одеянии, встреченного на писте, — он появился ниоткуда и обменял плитку на хлеб. Он поразил меня своим ростом и прямым взглядом, своей медленной походкой, полной достоинства и изящества, и тем, что исчез на пыльной дороге так же таинственно, как и появился.

— Я попрошу Фалиду принести чай, — сказал Ажулай, и я чуть не подпрыгнула, осознав, что смотрю на него. — Мы будем кушать здесь, в доме жарче. — Он поставил Баду на землю и встал. — Баду, пойди и скажи Maman, пусть спускается кушать. Пожалуйста, устраивайтесь поудобнее, — сказал он мне. — Я сейчас вернусь.

Баду быстро поднялся по лестнице, и через пару секунд я услышала слабый звук его голоса наверху. Мне не очень хотелось видеть Манон, выслушивать ее отговорки, но помимо того мне было страшно иметь с ней дело. В ней было что-то жестокое и непонятное; она явно получала удовольствие от того, что заставляла меня умолять ее и ждать. Она даже не пыталась скрыть пренебрежение, с каким относилась к собственному сыну, и я знала, что она жестоко обращается с маленькой девочкой-служанкой.

Почему эта женщина так отличается от Этьена, своего брата?

Ажулай вернулся вместе с Фалидой; он нес таджине — большую круглую глиняную тарелку, накрытую конусовидной крышкой с отверстием наверху для выхода пара. Фалида несла круглый медный поднос с горой плоских лепешек, чайник, три раскрашенных стакана в оловянных подстаканниках и четыре маленькие фарфоровые мисочки с водой и плавающими в ней кусочками лимона.

Она поставила все на круглый стол, потом налила в три стакана чай. Сначала она подала чай Ажулаю, затем мне, а потом побежала в дом. Очевидно, третий стакан предназначался для Манон, предположила я.

— Пожалуйста, пейте, — сказал Ажулай.

Я кивнула и осторожно глотнула — знакомый мятный чай и, как всегда, очень много сахара. Погода была слишком жаркой для такого напитка. Мне очень хотелось выпить просто прохладной воды.

Ажулай ничего не говорил, но казался расслабленным, попивая свой чай. Молчание затянулось; я пыталась придумать, о чем бы поговорить. О чем говорят с Синим Человеком? Я чувствовала себя неловко и дважды прочистила горло, прежде чем заговорить.

— Чем вы занимаетесь в Марракеше? — наконец спросила я.

Он глотнул чаю и ответил:

— Я копаю.

— Копаете? — переспросила я, сомневаясь, правильно ли поняла.

Ажулай кивнул.

— Я копаю и сажаю деревья и цветы. — Он снова отпил чаю, и я посмотрела на его губы.

— А, садовник! Вы работаете на какую-то семью? — спросила я; мне совсем не было до этого дела, просто я была не в состоянии выносить молчание.

— Я работал в садах при многих больших риадах в медине и в некоторых садах и парках в Ла Виль Нувеле. Я и сейчас там работаю.

Я кивнула.

— Я остановилась в Ла Виль Нувель в отеле «Ла Пальмере», — сообщила я без всякой надобности. Мы снова вели бесполезный разговор.

— Bien entendu, — отозвался Ажулай. — Конечно, он очень… он роскошный.

Я кивнула.

— Я работаю в саду у мсье Мажореля, — сказал он. — Но я часто приношу еду для Манон и Баду.

— Однажды я ходила туда, в Сад Мажорель.

Ажулай поставил свой стакан.

— Да. Я видел вас.

— Вы видели меня? — Во мне проснулось любопытство.

— Это было на прошлой неделе. Я работал, когда вы проходили мимо. Я видел, как вы разговаривали с мадам Одет. Она приходит каждый день; она очень грустная женщина.

Теперь мне стало немного неловко. Я тогда не обращала внимания на мужчин, работающих под палящим солнцем.

— Здесь не так много иностранцев сейчас. Они приезжают в более прохладные месяцы, — сказал он, как мне показалось, пояснив таким образом, почему он заметил меня.

Выглядела ли я высокомерной или пренебрежительной, когда медленно прогуливалась по тропинкам сада?

— Он будет великолепным, когда там все закончат, — сказала я, поспешно меняя тему разговора. — И, безусловно, мирным оазисом, как на это надеется мсье Мажорель. Мне всегда нравились сады, — сказала я.

Ажулай наблюдал за мной все так же спокойно, его руки свободно лежали на бедрах. У него были такие синие глаза! Бывают же такие! Почему-то его прямой взгляд, бесстрашный и безмятежный, заставил меня смутиться больше, чем предыдущее молчание.

— У меня есть сад дома. В Америке, — пояснила я. — Я всегда стараюсь найти золотую середину — располагаю растения в определенной последовательности, но все равно учитываю то, как они растут в дикой природе. Что касается цветов, ну, я тоже… — Я замолчала. Я несла невесть что, а ведь просто хотела сказать, что рисую природу. Почему я рассказывала этому мужчине о себе больше, чем кому-либо другому, с тех пор как уехала из Олбани? — Мне очень нравятся растения, — заключила я.

Ажулай кивнул.

— Вам нужно снова посетить Сад Мажорель, — убежденно сказал он. Неожиданно он отвел от меня взгляд. — А, вот и ты! — Он поднялся, глядя на лестницу.

— Почему она здесь? — спросила Манон, нахмурившись.

Баду выглянул из-за нее. Ажулай пошел навстречу Манон, поднялся по ступенькам и протянул ей руку.

— Пойдем. Мы гостеприимные люди, Манон. Когда приходит гость, мы предлагаем ему чай и еду. — Он сказал это снисходительно, как будто для Баду. — Пойдем, — повторил он, беря ее за руку.

Она лишь слегка улыбнулась в ответ. Я увидела, что она снова накрасилась и на этот раз надела другую накидку, из красивого пурпурного и розовато-лилового шелка. На ногах у нее были бордовые атласные тапочки с вышитой виноградной лозой кремового цвета. Волосы, густые и роскошные, спадали с ее плеч. Она спустилась с лестницы, и до меня донеся запах ее духов.

Она была похожа на чудесный цветок, манящий всех подойти полюбоваться им, глубоко вдохнуть аромат и восхититься его красотой.

Я сидела, положив руки на колени, в своем простом кисейном синем платье и тяжелых черных ботинках. Как обычно, мои волосы слегка растрепались. Одна прядь упала на мою щеку и, наверное, скрыла мой шрам.

— Садись сюда, — сказал Ажулай, держа Манон за руку, пока она усаживалась туда, где сидел он, — на кушетку. — Баду, возьми табурет и сядь рядом с мадемуазель О'Шиа, — добавил он, словно это он был хозяином дома.

Я видела, как естественно он ведет себя с Манон: положил подушку ей за спину, чтобы ей было удобнее, нежно нажал на ее плечо, чтобы она прислонилась к ней, взъерошил волосы Баду и погладил его по щечке.

Ажулай был не похож на других марокканских мужчин, которых я видела в Марракеше. На самом деле я не знала, как общаются марокканские мужчины и женщины. Я понимала, что те мужчины и женщины, которых я видела на базарах и улицах, относятся к рабочему классу. Мужчины продавали свои товары; толкали или тянули повозки по улицам; носили на спинах тяжелые мешки; работали водителями такси и управляли калече; пили чай в компании своих товарищей за небольшими столиками прямо на улицах. Они не были знатными людьми и правителями Марокко. И закутанные женщины, делавшие ежедневные покупки, были или женами этих мужчин, сопровождаемые отцом или сыном, или служанками обитательниц гаремов, принадлежащих мужчинам из высшего марокканского общества.

Я не знала, как Ажулай и Манон вписываются в этот мир. У Ажулая был живой открытый взгляд мужчины в расцвете сил, он обладал не только внешней, но и внутренней привлекательностью. Увидев меня, он не проявил ко мне любопытства, ничем не показал, что осуждает меня, тогда как другие марокканцы либо с вожделением смотрели на меня, либо просто игнорировали. Он относился ко мне (и к Манон, как я заметила) явно как относится к женщине европеец. Его французский был почти правильным, а грамматика вообще идеальной.

Манон смотрела на Ажулая страстным взглядом, иначе и не скажешь. Хотя не было сказано ничего такого, я знала, что этот мужчина был ее любовником. Безусловно. В этом не было никаких сомнений.

Значит, у нее уже не было мужа. Я вспомнила, что она сказала, когда вчера подкрашивала глаза, — что мужчины сходят по ней с ума.

На миг я почувствовала разочарование. Разочарование из-за того, что такой мужчина, как Ажулай, связан с такой женщиной, как Манон. Но я также замечала нечто странное: создавалось впечатление, что Манон и Ажулай словно застряли между двух миров. Она казалась настоящей марокканкой, и тем не менее по происхождению она была француженкой. Он был Синим Человеком Сахары, который, будучи садовником, разговаривал и вел себя изысканно.

Я слегка покачала головой, рассердившись из-за того, что меня занимают эти мысли. Меня также раздражало то, что пришлось сидеть здесь, пытаться есть, пить и вести себя как вежливая гостья. Ожидать, когда Манон удосужится сообщить мне все, когда она почувствует, что время пришло.

Несмотря на то что мы сидели в тени, все равно было очень жарко, из-за переживаний у меня плохо работал желудок.

Я знала, что не смогу есть. Все, что мне было нужно, — это чтобы Манон рассказала мне об Этьене.

А мне снова приходится ждать. Она не обращала на меня никакого внимания, но я ощущала ее сдерживаемый гнев.

Ажулай протянул Манон стакан с чаем. Она не взяла его, а только, легонько вздохнув, покачала головой.

— Снова голова? — спросил он, и она издала слабый печальный звук.

Тогда Ажулай поднес стакан к ее губам, и она отхлебнула, закрыв глаза. Я ей не верила; конечно же, она притворялась беспомощной, чтобы привлечь к себе внимание.

Он снял крышку с таджине и жестом показал на него, глядя теперь уже на меня. Это была пирамида из кускуса с длинными брусочками моркови и зеленых овощей, выложенных по краям — может быть, цукини? Шипящие кусочки курятины торчали из кускуса. Я знала, что, даже если бы заставила себя, то смогла бы съесть всего несколько кусочков, просто из вежливости. Но я также знала: чем быстрее я съем, тем быстрее закончится обед. И тогда Ажулай уйдет на работу, а я узнаю у Манон всю правду. На этот раз я не позволю ей игнорировать мои вопросы. Сегодня я выясню, где находится Этьен.

— Прошу вас, — сказал мне Ажулай. — Как гостья, начните.

Не было ни столовых приборов, ни тарелок. Как же есть?

— Можно уже есть, Oncle Ажулай? — спросил Баду. — Я очень голоден.

Ажулай посмотрел на меня; естественно, смущение отразилось на моем лице.

— Нет, Баду. Ты же знаешь, что мы должны подождать, пока начнет есть гостья.

— Пожалуйста, Баду, — сказала я. — Кушай, пожалуйста.

Ажулай снова посмотрел на меня. Затем Баду взглянул на него, и тот кивнул. Маленький мальчик взял немного кускуса пальцами правой руки, помял его, пока он не превратился в маленький шарик, а затем положил себе в рот. Ажулай разломил пополам тонкую лепешку и, согнув, использовал ее, чтобы зачерпнуть кускус и отправить себе в рот.

Думаю, он понял, что я не знаю, как есть марокканскую еду, и поэтому решил показать мне. Я была благодарна ему за то, что он избавил меня от смущения, взяла кусочек лепешки и последовала примеру Ажулая. Хотя мне казалось, что я не смогу есть, кускус оказался очень вкусным, к тому же я осознала, что совсем ничего не ела сегодня и очень мало вчера. Внезапно я почувствовала, что очень голодна, и набрала на лепешку еще больше кускуса. Когда Ажулай взял пальцами куриную ножку, я зарылась лепешкой в горячий кускус и вытащила куриное бедрышко. Но я, сунув пальцы в горячую массу, обожгла их. Я выронила бедрышко, смутилась, затем подняла его, взяв кончиками пальцев, и положила на край таджине.

— Марокканцам вилка не нужна, — сказал Ажулай; я посмотрела на него, благодарная за понимание, и увидела, что Манон уставилась на меня с нескрываемой неприязнью.

Ей не нравилось, что он уделяет мне столько внимания. Она ревновала.

— Манон, — сказал Ажулай, поворачиваясь к ней. — Ну же, ешь! Ты любишь les courgettes. — Манон посмотрела на длинные брусочки цукини и слабо покачала головой.

— Я не могу, — прошептала она, закрывая глаза, как она делала это раньше. — Я сегодня нехорошо себя чувствую. Это не лучший мой день. — Она вздохнула, явно немного переигрывая.

— Ты обещаешь поесть позже?

Как он мог не видеть ее притворства?

— Да, Ажулай, — кротко ответила она.

Сейчас она была так не похожа на ту наглую и лицемерную женщину, во власти которой я была вчера и позавчера.

Я подняла остывшее бедрышко и откусила кусочек. Шкурка была румяной, и чувствовался вкус шафрана. Когда мы поели, все сполоснули пальцы в прохладной лимонной воде, а затем Баду пошел к фонтану и снова начал осторожно ходить по бордюру, расставив руки в стороны для поддержания равновесия.

Ажулай посмотрел на мой стакан, все еще полный, и налил себе еще. Я выпила свой чай, который уже не был горячим.

— Итак, — сказала Манон, наконец посмотрев на меня, — что вы думаете о моем туареге?

Я провела пальцами по ободку своего стакана. Ажулай ничего не сказал.

— Вы что-нибудь знаете о туарегах? «Покинутые богом», как называют их арабы, потому что никто не может навязать им свою волю. В пустыне они не подчиняются законам. Ажулай нигде не подчиняется никаким законам, правда? — спросила она его.

И снова он не ответил, его лицо ничего не выражало.

— Он — Восхитительный Бербер. Его имя означает «мужчина с синими глазами». Очень странно, не так ли? — продолжала она, все еще внимательно глядя на меня.

Что я должна была ответить? Снова наступила тишина, ее нарушало только жужжание мух и тихое дыхание Фалиды, которая стояла, сжавшись, у двери и наблюдала за нами.

— И в отличие от многих в этой стране и за ее пределами, туареги уважают своих женщин, — сказала Манон. — Не так ли, Ажулай? Туарегские женщины уважаемые и свободные. Они ходят, не закрывая лиц, и мужчины гордятся ими. Они не прячут свою красоту. Передача по наследству — как и получение наследства — распространяется на женщин. Почему бы тебе не рассказать нашей гостье о своих женщинах, Ажулай?

Я не понимала, почему она дразнит его. Но он не обращал на это внимания.

— Манон не хочет рассказывать мне, почему вы приехали в Марракеш, — сказал Ажулай. — Откуда вы знаете Манон, мадемуазель?

Я облизнула губы, взглянув на нее, и поставила свой пустой стакан на стол.

— Я приехала, чтобы найти брата Манон, — сказала я.

Лицо Ажулая застыло.

— Манон? — То, как он произнес ее имя, вызвало у меня плохое предчувствие. Он снова посмотрел на меня. — Вы… вы ищете Этьена?

Я поднялась так быстро, что краем юбки зацепила стакан и он, упав, ударился о керамическую плитку и разбился вдребезги.

— Вы знаете его? — спросила я, обходя вокруг стола. Он встал; мне пришлось поднять глаза, чтобы посмотреть ему в лицо. — Вы знаете Этьена? Он здесь? Где он? Прошу вас, скажите, где Этьен?

— Мадемуазель О'Шиа, — начал он. — Вы…

Теперь Манон тоже встала.

— Оставь нас, Ажулай, — сказала она громко и твердо; внезапно она перестала быть слабой беспомощной женщиной, какой казалась во время обеда. — Я хочу, чтобы ты ушел. Я сейчас поговорю с ней об этом.

«Об этом», — сказала она. Не «о нем».

— Мадемуазель О'Шиа, — снова произнес Ажулай. — Этьен…

И снова Манон остановила его.

— Ажулай! Это мой дом. Ты сделаешь как я скажу! — грубо оборвала она его.

Итак, она говорила с ним точно так же, как и со мной.

Ажулай открыл было рот, будто хотел возразить, но промолчал. Он схватил с края кушетки длинное полотно цвета индиго — свою чалму — и быстро зашагал через двор; его синее одеяние мелькнуло в воротах — и он исчез. Дверь с громким стуком закрылась за ним.

— Фалида, убери посуду и вымой ее. Баду, помоги ей, — приказала Манон.

Я осталась на месте. Когда дети унесли посуду и стаканы, Манон похлопала ладонью по кушетке.

— Идите сюда. Садитесь рядом со мной, — сказала она неожиданно дружелюбным тоном, и это встревожило меня больше, чем ее грубость.

Я не сдвинулась с места.

— Идите сюда, — снова сказала она, улыбаясь. — Присядьте возле меня, чтобы я могла рассказать вам, где найти Этьена.

Сглотнув, я сделала как она просила, и как только я оказалась рядом с ней, она взяла мою руку.

— Такая маленькая! — сказала она, поглаживая тыльную сторону кисти. — Эти руки говорят мне, что ты работала, но не очень тяжело, так, Сидония?

Я отметила, что она назвала меня по имени. Это прозвучало как-то по-дружески, как будто она была вправе так обращаться ко мне. А затем она схватила мою руку двумя своими руками и больно сжала мои пальцы. Я пыталась вырваться, но она не отпускала меня. Я была поражена ее силой и решила, что с ней надо быть осторожной.

— Я всегда работала, — отозвалась я, вспоминая о стирке, уборке в доме, приготовлении еды и работе в саду.

— Ты не работала так, как я. Работала не для того, чтобы выжить, — сказала она, и при других обстоятельствах я бы использовала слово «жеманство», чтобы описать, как она это сказала.

Я вспомнила, что Этьен рассказывал мне о своем детстве.

— Но… когда вы и братья были маленькими… Этьен всегда говорил, что вы вели жизнь привилегированного класса.

Она не ответила, и тогда я сказала:

— И у вас такой дом… Так жить… Конечно же, ваша жизнь не была такой уж трудной.

Она пощелкала языком, заставляя меня замолчать.

— У меня не всегда был такой роскошный дом, — сказала она.

Я была сбита с толку. Она провела своими пальцами по шишке на моем среднем пальце и затверделости на ладони, образовавшихся от многолетнего трения кисточки; правда, теперь затверделость смягчилась. Она продолжала поглаживать их.

— От чего это? — спросила она.

— От кисточки, — сказала я.

Она покачала головой, все еще улыбаясь своей ужасной улыбкой.

— Это становится все более интересным.

— Что? Что вы имеете в виду?

После продолжительного молчания она сказала:

— Ты же видела мои картины.

Прошло какое-то время, прежде чем я смогла осознать произнесенное ею.

— В доме? Те… это вы их написали? — Мой голос повысился на полтона.

— Ты мне не веришь? — лениво спросила она все с той же улыбкой.

— Нет. Я не о том; да, конечно, я вам верю. Просто… — У меня пропал голос.

Еще одна тайна. Этьен вырос с сестрой, которая рисовала, но никогда не упоминал об этом, когда смотрел на мои картины и говорил, что так мало знает об искусстве.

— Как вы научились рисовать? Это было во Франции? Вы у кого-то учились?

— Во Франции, Сидония? — Манон издала звук, лишь отдаленно напоминающий смех. — Во Франции? — повторила она: похоже, этот вопрос развеселил ее. — Ты думаешь, я училась во Франции?

— Но Этьен — он там изучал медицину. И Гийом… Да, я подумала, что и вы тоже…

И снова у меня пропал голос, когда я увидела выражение лица Манон. Теперь она уже не веселилась, она злилась.

— Конечно же я не училась во Франции.

Она явно считала меня идиоткой. Она вдруг снова улыбнулась. Я вздрогнула.

— А теперь расскажи мне о своих картинах.

— Пожалуйста. Можно не…

— Но я настаиваю. У нас приятная дружеская беседа. Ты рассказываешь мне то, что я хочу знать, а затем я расскажу тебе то, что хочешь знать ты.

Я прикусила щеку.

— Я рисую не так, как вы. Я рисую акварелью. Рисую растения. Птиц.

Во взгляде Манон мелькнуло что-то, что я не могла истолковать.

— Значит, Этьену нравилось, что его маленькая американская souris рисует милые картинки? — В ее голосе слышалась насмешка.

Мне хотелось прикрикнуть на нее: «Я не мышь! Как ты смеешь?!» Вместо этого я сказала с максимальным спокойствием, на какое была способна в данной ситуации:

— Да, Этьену нравились мои картины. — Я больше не могла на нее злиться. Я знала, что она может внезапно замолчать и выгнать меня из дома.

— Он говорил тебе это? То, что ему нравились твои картины? Ты думаешь, ему нравятся такие приземленные вещи? Как ты считаешь, что он думает о моих работах?

Я покачала головой.

— Я не знаю. И я не знаю, почему вы на меня злитесь. Я сделала вашего брата счастливым, мадам. Неужели вы не хотите, чтобы он был счастлив?

Продолжая удерживать мою руку и все еще пристально глядя мне в лицо, Манон открыла рот и приблизила свое лицо к моему настолько, что я на секунду подумала, что она меня поцелует. Я машинально отвернулась, чтобы уклониться от ее рта, и Манон прикоснулась губами к моему уху.

— Этьена больше нет, — прошептала она.

Возможно, это был не шепот, а я просто не смогла осознать сказанное.

Я развернулась, чтобы не ощущать ее дыхание на моей щеке.

— Что? Что вы только что сказали? Что вы имеете в виду?

Теперь я сидела спиной к Манон; она ослабила хватку, но полностью не отпустила мою руку, однако ее голос теперь звучал как обычно.

— Я сказала, что Этьена больше нет, Сидония. Нет в живых. Он похоронен на кладбище за Eglise des Saints Martyrs.

Несмотря на некоторое расстояние между нами, я ощутила что-то кислое в ее дыхании, что-то, выходившее из ее глубин. Мне стало дурно. Я нервно сглотнула.

— Ты же это не серьезно, Манон? — Я машинально назвала ее по имени. Я быстро замотала головой, как будто этим движением могла очиститься от ее слов, и с силой вырвала свою руку.

— Это неправда. Это неправда, — повторяла я, тряся ею. — Скажи, что Этьен не умер!

Она кивнула, уже не улыбаясь, но все еще глядя на меня своими огромными накрашенными глазами. Я не могла отвести от них взгляда, не могла успокоить свое дыхание. Я дышала глубоко и часто; все вокруг начало быстро кружиться, а силуэт Манон уменьшился и закачался. Я пристально смотрела на нее, уже задыхаясь, а она просто сидела и кивала, не отводя от меня взгляда.

 

Глава 23

Не помню, как я нашла дорогу к отелю «Ла Пальмере». Чувствовала я себя неважно, а все улицы, базары и площадь я видела словно сквозь непроницаемую для цвета и звука дымку. Я приложила носовой платок к носу и рту, когда неслась по лабиринтам улиц медины. Сколько времени это заняло? Не заблудилась ли я? Помню, как меня подбрасывало на ухабах, когда ехала в такси, и вот наконец я, в целости и сохранности, оказалась в своей комнате. Я лежала на кровати, продолжая прижимать платок к лицу. «Он мертв, — крутилось у меня в голове снова и снова. — Этьен мертв. Он мертв».

Я поняла, что это конец всему; слова эхом отдавались в моей голове.

Мои глаза, горло и голова ужасно разболелись, когда я вспомнила о своем потерянном ребенке, осознала, что никогда больше не увижу Этьена. Какая-то сильная часть меня верила, что, если бы я нашла Этьена, он бы все еще хотел меня. Но если бы даже он не… я хотя бы знала, что он жив. И это само по себе было бы для меня утешением. Возможно, осмелилась подумать я, даже если бы он заставил меня уехать из Марракеша, то когда-нибудь я, открыв дверь своего дома в Олбани, — как это было в тот первый раз, когда он приехал на Юнипер-роуд, — увидела бы его сидящим в своей машине.

Я вспомнила его улыбку, вспомнила его пальцы, сжимающие мои. Больше никогда. Никогда…

Лежа на спине, обхватив себя руками, я осознала, что с моих губ слетело какое-то глухое непрошеное причитание. В комнате было темно и очень жарко. Доносился отдаленный гул Джемаа-эль-Фна.

Теперь стало больно в груди, мне было трудно дышать. Как умер Этьен? Звал ли он меня, когда умирал, или он умер так быстро, что не смог произнести ни слова?

Теперь я никогда не узнаю, почему он бросил меня. Я оживила в памяти те часы, когда не могла определить, лежа в постели в Марселе после визита врача: ехать ли мне в Марракеш или возвращаться домой? Но я приняла решение ехать сюда, чтобы попытаться найти ответы на некоторые вопросы.

И теперь я знала ответ. Не почему он оставил меня. Но этот ответ был ужасным и неожиданным.

Это было неправильно: сначала мой ребенок, а теперь Этьен.

Я пыталась успокоить дыхание, старалась прогнать страшные видения. Но внезапно паника охватила меня, и мое сердце стало биться так сильно, что мне казалось, оно вот-вот разорвется, и это еще больше пугало меня. Я поднялась и села, задыхаясь от жары. Был ли это сердечный приступ? Умру ли я здесь, как Этьен?

«Ты не умираешь, Сидония. Ты не умираешь. Прекрати это».

Я хотела подойти к открытому окну и высунуться наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха: в комнате было нечем дышать. Но даже такая незначительная задача, как пройти через комнату, оказалась для меня невыполнимой. Я снова легла, прижав руки к тому месту на груди, где ощущалась сильная боль.

Я снова подумала о своем так и не родившемся ребенке, о том, как бы он выглядел, как бы чувствовал себя у меня на руках. Неожиданно передо мной возникло лицо Баду. Я видела, что он смирился с жестокостью матери, принял ту, которую дала ему судьба; я вспомнила, как его маленькая теплая ручка так доверчиво взяла мою. Я лежала с закрытыми глазами, едва дыша, и в конце концов снова села. Я, разорвав платье на груди, стащила его с себя, потом сняла комбинацию и нижнее белье. Я расшнуровала ботинки и сбросила их на пол с громким стуком, затем стянула чулки. Затаив дыхание от новой боли, я заметила, что мои чулки порваны на коленях и к ним прилипла засохшая кровь. Я понятия не имела, откуда она взялась.

Голая, я упала спиной на кровать и снова зарыдала, не заботясь, что кто-нибудь, проходя по просторному, пышно убранному холлу, услышит меня.

Я даже не думала, что смогу заснуть, но очнулась, когда утренние лучи солнца, упав на мое лицо, разбудили меня. Я полежала еще несколько секунд, часто моргая от яркого света, прежде чем воспоминания происшедшего накануне не вернулись ко мне с новой силой.

— Этьен мертв, — сказала я громко. — Этьен мертв.

«Мертв!» — стучало у меня в голове. Я откинула покрывало и посмотрела на свое тело. Никогда раньше я не спала без ночной рубашки, даже с Этьеном.

Я вспомнила о своей истерике вчера вечером. Действительно ли у меня была такая сильная боль в груди, что я думала, будто мое сердце разорвется, из него хлынет кровь и я мгновенно умру? «Какая глупая!» — подумал бы обо мне Этьен.

Этьен, всегда такой спокойный и уверенный… Я не могла представить его другим. Даже когда у нас был тот ужасный разговор, когда я сказала ему о ребенке; он запинался, говоря на своем английском, и казался чужим, он не полностью утратил самообладание. Но потом я вспомнила тот единственный момент, в машине, когда лицо выдало его и я увидела Этьена таким неуверенным и напуганным.

Под оболочкой непогрешимости скрывалось что-то хрупкое и незнакомое. Что он скрывал? Какая-то часть его была незащищенной, но почему он боялся показать это, отстраняясь?

Я пролежала в постели целый день, наблюдая, как солнечные пятна передвигаются по комнате. Я даже не умылась, не ела, не пила. Один раз кто-то постучал в дверь, и я громко потребовала не беспокоить меня. Я наблюдала, как тени удлиняются и превращаются в темноту.

Когда солнце снова стало светить в окно, я вдруг почувствовала сильную жажду. Мне захотелось свежего апельсинового сока. Взяв свою белую комбинацию, которая лежала на кровати рядом со мной, я натянула ее на себя. Когда я поднялась с кровати, мои колени пронзила боль; я посмотрела на них и смутно вспомнила, что на них была кровь, когда я раздевалась. Сейчас ранки покрылись свежей коркой, а вокруг темнели засохшие кровоподтеки. Я дернула за шнур звонка, чтобы позвать кого-нибудь из персонала.

Через несколько секунд послышался тихий стук в дверь. Накинув на плечи покрывало, я открыла дверь, чтобы попросить мальчика принести мне кувшин апельсинового сока. Но это был не один из мальчиков, работающих в отеле. Это был мсье Генри.

— Мадемуазель, — начал он. Впервые я видела его таким обеспокоенным. — Я думаю, это какое-то недоразумение.

— Что случилось?

— Внизу. В вестибюле, — сказал он и замялся, словно не зная, как продолжить.

— Да-да, мсье Генри. Пожалуйста. Я очень устала и хочу побыстрее вернуться в постель.

— Там мужчина, — сказал он. — Мужчина, который говорит, что знает вас.

Я почувствовала, что у меня отнимаются ноги. Это, должно быть, ошибка или чья-то жестокая выходка. Этьен не мертв. Он жив и ожидает меня в холле.

— Мсье Дювергер? — выкрикнула я, положив одну руку мсье Генри на плечо.

Он слегка повел головой, и я поняла, что оскорбила его своим прикосновением. Я убрала руку.

— Извините, — сказала я, — но это он? Это Этьен Дювергер?

Теперь мсье Генри чуть вскинул подбородок — при этом создалось впечатление, что кончик его носа тоже приподнялся.

— Я заверяю вас, мадемуазель О'Шиа, что это не мсье Дювергер. Этот мужчина… он араб, мадемуазель. Араб, и с ним ребенок.

Я заморгала.

— Араб?

— Да. У него имя как у живущих в Сахаре. Я не помню. И еще, мадемуазель, я заверил его, что у нас, в «Ла Пальмере», не принято, чтобы неевропейцы одни поднимались в номер. Он настоял, чтобы я переговорил с вами. Он был… — Он замолчал. — Он был довольно грозен в своей настойчивости. И кажется, мадемуазель, — он наклонился ближе, и я услышала цветочный запах, возможно, жасмина, — он принес вам что-то. Еду. — Он шагнул назад. — Это совершенно недопустимо. Я сказал ему, что если бы вы были голодны, то сделали бы заказ из нашего огромного меню. Но он стал там — и стоит до сих пор, я уверен, пока мы разговариваем с вами, — с подносом и ребенком. Ребенок держит куски жирного пирога, подвешенные на сплетенных стеблях травы. Боюсь, от еды распространяется неприятный запах в холле. И хотя, к счастью, в это время дня там немного наших гостей, я очень хочу, чтобы этот мужчина и ребенок ушли.

— Вы можете направить их сюда, мсье Генри, — сказала я; его глаза округлились, затем он обратил внимание на мой вид и наброшенное покрывало.

Я знала, что моя голая коленка, покрытая коркой, была видна из-под покрывала, но это меня не волновало.

— Вы уверены, мадемуазель? Безопасность наших гостей превыше всего…

И снова я его перебила:

— Да. Но я тоже гость. И могу заверить вас, что нет абсолютно никакой причины для беспокойства. Пожалуйста, позвольте им подняться в мою комнату. А также прикажите принести кувшин апельсинового сока. — Я говорила не своим голосом. Он принадлежал кому-то другому, тому, с кем шутки были плохи.

Мсье Генри сжал губы.

— Как хотите, мадемуазель, — сказал он, а затем, не попрощавшись, чем нарушил правила этикета, повернулся и пошел по коридору; его спина была прямой, как если бы ему в хребет вставили стальной прут.

Я подняла с пола платье, где оно лежало бесформенной массой, и надела его. Затем сунула свои босые ноги в ботинки, оставив их расстегнутыми, но сил попытаться расчесать волосы у меня не было.

Через минуту снова послышался стук в дверь. Я открыла Ажулаю и Баду. Как и говорил мне мсье Генри, в руках у Ажулая было таджине, тогда как Баду держал длинную связку полудюжины ароматных, посыпанных сахаром бенье.

— Ажулай. И Баду, — сказала я, как будто они не знали своих собственных имен. — Что… почему вы пришли?

Ажулай рассматривал меня, держа таджине в одной руке. Я прекрасно отдавала себе отчет, как выгляжу: покрасневшие опухшие глаза, волосы спутаны. Я убрала со щеки прядь, влажную от пота.

— Мы принесли вам бенье, Сидония, — сказал Баду. — Но что с вашими глазами? Они… — Ажулай положил свободную руку мальчику на голову, и ребенок сразу же умолк.

— Я подумал, может быть… — сказал Ажулай, а затем замолчал, словно не знал, как продолжить. — Вчера Баду говорил мне… он сказал, что за день до этого вы что-то выкрикнули и упали на землю. Он подошел к вам, но вы только смотрели на него и ничего не говорили. Потом вы встали и… он сказал, что вы были не в состоянии нормально идти и снова упали, но потом все же ушли со двора. Я знаю, что тогда Манон очень огорчила вас. Я прошу прощения за то, что ей пришлось вам это сказать. По поводу Этьена, — добавил он. — К сожалению, Манон не всегда говорит или поступает наилучшим образом.

Повисла тишина. Я что-то выкрикнула и упала? Теперь я поняла, что случилось с моими коленками. Наконец я посмотрела на таджине и сказала:

— Спасибо вам. Но… я думаю, мне лучше побыть одной. Спасибо вам, Ажулай, — повторила я. — И тебе спасибо, Баду.

Ажулай кивнул. Его рука все еще лежала на голове Баду. Он убрал ее и поставил таджине на пол у двери. От него исходил приятный запах — ягненок с абрикосами, розмарин.

— Ну же, Баду, отдай мадемуазель О'Шиа бенье, и мы уйдем.

Я взяла один из маленьких пончиков, которые Баду молча протянул мне. Его маленькая ручка держала длинную связку; я знала, он хотел поделиться этим угощением со мной. Даже за то короткое время, что я была в Марокко, я поняла, насколько гостеприимны эти люди. Какой же невежливой — не имело значения, что у меня на душе, тем более для маленького ребенка — я должна была им казаться!

Мне хотелось одного: лечь в постель, укутаться покрывалом и остаться наедине со своими мыслями.

— Подождите, — сказала я, когда Баду отпустил связку пончиков, и оба мои гостя повернулись. — Нет-нет. Конечно же, вы должны остаться и поесть со мной.

В дверях показался мальчик с графином апельсинового сока и стаканом на серебряном подносе. Он задержал взгляд на Ажулае.

— Ты можешь поставить сок на стол, а потом принеси еще два стакана для моих гостей, — сказала я ему.

Он кивнул, поставил поднос и ушел.

— Проходите, — сказала я Ажулаю и Баду, — проходите и садитесь.

Я подняла таджине и поставила его на стол рядом с соком. Через открытое окно послышался слабый, но настойчивый крик осла. Ажулай и я сели на два имевшихся в номере стула, а Баду залез Ажулаю на колени.

Я сняла крышку с таджине. Пар и густой аромат поднялись над ним.

— Пожалуйста, кушайте. Я… я не знаю, смогу ли я, — сказала я, а Ажулай и Баду принялись есть руками.

Я просто сидела, потому что знала: если я что-то съем, еда не усвоится моим организмом. Ажулай и Баду молча ели, молчание было невыносимым для меня, но не для них.

Вернулся мальчик и поставил еще два стакана. Он снова взглянул на Ажулая, и Ажулай кивнул ему. Мальчик наклонил голову в знак уважения.

Когда Баду наконец покончил с кускусом, ягненком и абрикосами, он съел два маленьких бенье. Когда он потянулся за третьим, Ажулай взял мальчика за руку.

— Достаточно, Баду, — сказал он. — Будет болеть живот. Вспомни, что было в прошлый раз.

Баду, соглашаясь, все еще не мог отвести взгляда от оставшихся бенье.

— Я буду занят несколько часов: есть небольшая работа в саду. Я возьму Баду с собой, — сообщил Ажулай.

Я растерянно кивнула.

— Возможно, вы бы хотели присоединиться к нам.

— Нет, — сразу же ответила я.

Я не могла представить, как выйду на шумную улицу, буду идти между машинами, лошадьми, ослами и толпами людей. Неужели Ажулай не понимает, через что мне пришлось пройти?

— Мсье Мажорель привез несколько новых птиц. Я думал, вам будет интересно увидеть их. — Он говорил со мной, как будто я была Баду, упрашивал как ребенка, и это раздражало меня. Я вспомнила, что так он разговаривал с Манон, успокаивая ее.

— Я сказала «нет», Ажулай. Я не… Я… — Мои глаза наполнились слезами, и я отвернулась, чтобы он не увидел их.

— Трудное время. Я понимаю, — сказал он, поднимаясь. — Мне жаль, что вы проделали весь этот путь, а в результате такое разочарование. Пойдем, Баду. — Он протянул руку ребенку.

— Его смерть для меня — это нечто большее чем разочарование, — тихо сказала я.

Ажулай резко повернул голову.

— Его смерть? — переспросил он.

Я посмотрела на него, и что-то в выражении его лица заставило меня затаить дыхание.

— Да, — отозвалась я, все еще внимательно глядя на него.

— Но… мадемуазель О'Шиа, — произнес он. — Этьен… он не умер. Почему вы так говорите?

Я не могла дышать, не могла смотреть на него. Я переводила свой взгляд с таджине на апельсиновый сок, стаканы. Все это пульсировало, словно в них била жизнь.

— Но… — Я прикрыла рот рукой, затем убрала ее и снова посмотрела на Ажулая. — Манон… она сказала… — я запнулась. — Она сказала, что Этьен мертв. Похоронен на кладбище. Она сказала мне, что он мертв, — повторила я каким-то бесцветным голосом.

Ажулай и я молча смотрели друг на друга.

— Это неправда? — наконец прошептала я, а когда Ажулай покачал головой, из моего горла вырвался звук, какого я никогда раньше не издавала. Мне пришлось снова прикрыть рот, на этот раз двумя руками, чтобы оборвать его.

— Она действительно сказала это вам? — спросил Ажулай. Его губы сжались в прямую линию, и больше я от него ничего не услышала.

— Скажите мне правду, Ажулай. Просто скажите, что же произошло с Этьеном. Если он не умер, где он?

Ажулай долго молчал.

— Это не мое дело, — заговорил он наконец. — Это касается вас и Этьена, вас и Манон, Манон и Этьена. Это не мое дело, — повторил он. — Но для Манон… — он не закончил фразу.

Я протянула руку через стол и положила ему на предплечье. Оно под синим рукавом было твердым и теплым.

— Но почему? Почему Манон так поступила со мной, почему солгала? Почему она настолько ненавидит меня, что вынуждает уехать из Марракеша таким ужасным способом? Я ей ничего плохого не сделала. Почему она не хочет, чтобы я была с Этьеном, почему она дошла до того, что объявила его мертвым? Почему в ней столько ненависти ко мне? — я повторялась и говорила слишком быстро. Все было слишком запутано, слишком невероятно.

Ажулай посмотрел на Баду, и я тоже посмотрела на него. Мальчуган держался настороженно, а глаза у него были очень смышлеными. Полными жизни. Но в них было еще что-то. Он видел и слышал многое, я это знала. И не только сегодня, а всю свою короткую жизнь.

— Она глубоко несчастна, — произнес Ажулай. — И причина этому — ее одиночество. Я не знаю, почему она сказала вам это.

— И какова же тогда правда? Где Этьен? Вы же видите, она не скажет мне. Я понимаю… вы в таком же положении, что и я, так ведь? — «Я была — есть, или все же была, я уже не знаю, — любовницей Этьена, вы — любовник Манон».

— Положение? Я не знаю, что вы имеете в виду. Но Этьен был здесь, в Марракеше. Он оставался у Манон, возможно, недели две. Потом уехал. Покинул Манон и покинул Марракеш.

— Он вернулся в Америку?

Неужели мы разминулись, неужели наши пути не пересеклись? Искал ли он меня в Олбани? Все это напоминало шекспировскую драму, а может, греческую трагедию.

— Нет. Он сказал, что останется в Марокко, теперь, когда… — Он осекся и снова посмотрел на Баду.

— Это все? Вы больше ничего мне не можете сказать?

— Возможно, мы сможем поговорить об этом в другой раз.

— Когда?

— В другой раз, — повторил он, взял Баду за руку, и они вышли из комнаты.

Остаток дня прошел как в странном полусне. Я то лежала на кровати, то сидела за столом, глядя в окно. Мне хотелось побежать к дому Манон, встретиться с ней, посмотреть ей в глаза, потребовать, чтобы она сказала мне правду. Но я была настолько измождена, что не могла сделать даже несколько шагов. Я запуталась в своих чувствах. Всего несколько дней назад, до встречи с Манон, я была полна надежд найти Этьена. Затем Манон сказала мне, что он умер, и я рыдала, была в отчаянии. А сейчас… если правда то, что сказал мне Ажулай, — а я, конечно, верила ему больше, чем Манон, — что Этьен не умер, а жив и находится где-то в Марокко…

Я не продвинулась в его поисках, не продвинулась в понимании, почему он сделал то, что сделал, — бросил меня, не объяснив причины. Но кое-что изменилось. Совсем чуть-чуть. Я оплакивала Этьена, уверенная, что он умер, и что-то во мне остыло. Пропало. И то, что я узнала, что он жив, не вернуло этого назад.

Я думала обо всем этом и пыталась разобраться в своих чувствах. Я положила кусочек холодного мяса себе в рот и слизнула жир с пальцев. Выпила остатки апельсинового сока. Обмыла колени, осмотрела царапины и синяки.

А потом стемнело, и снова я сняла одежду, и снова обнаженная легла на мягкую постель; жаркий ночной воздух обволок мое тело.

Утром мухи облепили остатки еды в таджине. Я приняла ванну и уложила волосы. Затем надела чистое платье, выбросила остатки еды и вышла на улицу, там подозвала такси и велела везти меня к воротам медины.

Настало время встретиться с Манон. Хотя мне больше не хотелось ее видеть, я не могла допустить, чтобы все так закончилось.

Я не могла позволить ей думать, что она убрала меня со своей дороги. И я останусь здесь, пока не заставлю ее сказать, где смогу найти Этьена.

 

Глава 24

Я приехала к Манон около девяти. Баду был во дворе и играл с песочного цвета щенком с белыми лапами и одним рваным ухом.

— Bonjour, Баду, — сказала я, когда Фалида впустила меня, после чего продолжила вяло подметать двор метлой из сухих веток с короткой ручкой. — Где твоя мама? — спросила я мальчика.

— Она спит, — ответил он, укачивая маленькую собачку на руках. Она легонько покусывала костяшки его пальцев, и он улыбнулся ей, потом посмотрел на меня. — Посмотрите на мою собачку!

Я присела на широкий бордюр фонтана.

— Она и правда твоя? — спросила я, и Баду отрицательно покачал головой.

— Non, — грустно признался он. — Она Али, мальчика, который живет в доме напротив. Иногда Али разрешает мне играть с ней. Но мне бы хотелось, чтобы она была моей. Я хочу собаку.

Я вспомнила Синнабар и то, какое утешение она приносила мне, хотя я была на десять лет старше Баду, когда она вошла в мою жизнь.

— Я тебя понимаю, — сказала я. — Возможно, когда-нибудь твоя Maman купит тебе собачку.

Но Баду снова покачал головой. Он спустил собаку на землю, подошел и стал передо мной.

— Maman сказала «нет». Она сказала, что собака — это источник неприятностей. Она сказала, что у меня никогда ее не будет и чтобы я больше об этом не просил. — Он говорил не как обиженный ребенок, но как стойкий маленький человек, и это трогало меня.

— Но это же хорошо, что ты можешь играть с этой маленькой собачкой, — сказала я.

Щенок закружился вокруг него, подпрыгивая и хватая Баду за рукав.

— Сидония, мне не нравится твой дар, — сказал он, не обращая внимания на щенка.

— Тебе не нравится мой дом? — Некоторые арабские слова я уже знала.

— Да. Он мне не нравится, — повторил он. — Он слишком большой, слишком много людей. И они не любят тебя, — серьезно добавил он.

— Не любят меня? Кто, Баду? — спросила я, озадаченная этим заявлением и угрюмым выражением его лица.

— Твоя семья. Все люди в твоем большом доме, — твердил он, и тогда я поняла. — Они не любят тебя, — сказал он снова.

— Но, Баду, это не мой дом. Это отель. — Говоря это, я сообразила, что он не поймет меня. — Э… да, большой дом. Но не мой дом. Я всего лишь останавливаюсь там на некоторое время. И те люди — не моя семья.

— Кто же они?

Я пожала плечами.

— Я их не знаю. Незнакомые.

— Ты живешь с незнакомцами? — Его глаза еще больше расширились. — Но, Сидония, как ты можешь жить без своей семьи? Ты ведь не одинокая?

Я молча смотрела на него. Когда я не ответила — потому что не знала, что сказать, — он продолжил:

— Но… где они? Где твоя мама, твой папа? Где твои дети?

Баду уже понимал, как для марокканцев важна семья. Несмотря на холодность его матери, он говорил о любви.

Возможно, он уловил что-то печальное и нежное в выражении моего лица. Он спросил спокойно, и тем не менее с сочувствием, как ребенок, знающий о мире слишком много:

— Умерли?

Что я могла ответить такому ребенку, как Баду? Я медленно кивнула.

— Да. Они все умерли.

Баду подошел ко мне, забрался мне на колени, как к своей матери и Ажулаю. Став на колени, он прислонился щекой к моей щеке. Я ощутила тепло его кожи, запах пыли на его густых волосах. Я рассеянно подумала, что ему не помешало бы помыться.

Я не могла говорить и просто обняла его. Я провела пальцами по его выпирающим ребрам, а затем по маленьким позвонкам. От этих прикосновений он расслабился и даже будто стал легче. Щенок примостился у моих ног — он лежал на боку на гладком теплом камне. Его розовый язычок слегка высунулся, а видимый мне глаз подергивался, когда на него садилась муха. Фалида продолжала не спеша подметать; размеренный звук, издаваемый метлой, действовал успокаивающе. Я сидела, глядя на этот пестрый двор, ощущая голову Баду под своим подбородком, и ждала, когда проснется Манон.

Наконец Манон охрипшим голосом недовольно позвала Фалиду через открытое окно. Фалида поднялась по лестнице, но через пару секунд спустилась. Баду все еще сидел у меня на коленях.

Через некоторое время на лестнице, ведущей во двор, послышались шаги; я повернулась, готовая увидеть Манон.

Но это была не Манон. Мужчина с русыми волосами, небрежно спадающими на лоб, и заспанным лицом был так же удивлен, увидев меня, как и я. Он был довольно симпатичным и одет в хорошо скроенный, хоть и помятый кремовый льняной костюм, а в руке держал шляпу с широкими полями.

— О, мадам! — воскликнул он, останавливаясь на средине лестницы. — Добрый день.

— Добрый день, — ответила я.

— Манон ожидает свой утренний чай. Я не думаю, что она знает о гостье, — произнес он. — Сказать ей…

— Нет, — перебила я его.

Слишком много мыслей вертелось в моей голове. Этот мужчина явно провел здесь ночь. Значит, он ее муж? Нет. Он не мог им быть. Я бросила взгляд на Баду; как только мужчина спустился по лестнице, Баду спрыгнул с моих колен и начал гладить щенка, повернувшись спиной к мужчине. А как же Ажулай?

— Я подожду ее здесь, — сказала я.

— Как хотите, — бросил он, слегка поклонившись, а затем пошел к воротам, как бы не заметив Баду.

Как только за ним закрылась дверь, я задумалась: где же спали этой ночью Баду и Фалида, все ли с ними было в порядке?

Баду побежал наверх. Я услышала его высокий чистый голосок, сообщающий матери, что я во дворе.

— Чего она хочет? — раздраженно спросила Манон.

— Я не знаю, Maman, — сказал он. — Maman, ее папа и мама, ее дети — они все умерли.

Послышался шорох.

— Она не заслуживает семьи, — сказала Манон.

Меня шокировала не только ее открытая неприязнь ко мне, но и то, что она говорила такие ужасные вещи ребенку. Я вспомнила, как Баду доверчиво прижимался ко мне.

— Манон! — поднимаясь с бордюра, позвала я, чтобы она не успела сказать ему еще что-нибудь ужасное. — Мне нужно поговорить с тобой.

— Подождешь, пока я не буду готова, — отозвалась она тем же раздраженным тоном, каким разговаривала с Фалидой и Баду.

И снова у меня не было другого выбора, кроме как сидеть и ждать, пока она спустится во двор.

Наконец она медленно спустилась, словно никуда не торопилась. На ней был свободный, почти прозрачный кафтан; я отчетливо видела сквозь него очертания ее все еще стройного и соблазнительного тела, когда на нее падал свет. Ее груди были высокими и упругими. Волосы она распустила, а глаза подвела черной краской. Губы были слегка припухшими и какими-то помятыми.

Когда я смотрела, как она спускается по лестнице, такая властная, с напускным безразличием, мне хотелось подбежать к ней, сильно толкнуть ее, чтобы она скатилась вниз по ступенькам, потянуть за волосы, сильно ударить. Мне хотелось крикнуть ей, что она лживая и коварная женщина, не заслуживающая ни такого чудесного сына, ни этого замечательного дома. Не заслуживающая своего любовника — другого ее любовника, Ажулая, мужчины с приятной наружностью, который относится к ней и Баду с почтением и преданностью. Знает ли он, что она обманывает его, как и меня, только другим способом?

Но я ничего не сделала и ничего не сказала. Я осталась стоять у фонтана, скрестив руки и плотно сжав губы.

Она села на кушетку и еще раз резко позвала Фалиду. Девочка прибежала с подносом, на котором стояли чайник, один стакан, круглые лепешки и миска с чем-то похожим на темный джем. Фалида поставила все это на низкий столик. Баду тихонько спустился по лестнице и сел рядом с матерью.

— Ты видела моего мужчину, Сидония? Обаятельного Оливера? Он ничего, правда?

Я не ответила, пристально глядя на нее. Чего она ждала от меня? Чтобы я одобрила этого ее очередного любовника?

— Ты выглядишь больной, Сидония, — сказала Манон с явным удовольствием. — Бледная и дрожишь. Совсем нездоровый вид.

На ее губах появился намек на улыбку. Сначала она отпила чаю, затем намазала на лепешку полную ложку фруктовой массы и стала есть.

Я и не ждала, что она предложит мне что-нибудь. Но она ничего не предложила даже своему сыну. Он смотрел, как его мать ест и пьет.

— А какой ты ожидала увидеть меня после того, что сказала мне? — Я не старалась сдержать гнев. — Манон, ты думала, я не узнаю о твоей лжи? Что я просто поверю тебе, сложу чемоданы и уеду из Марракеша, как побитая собака? — Конечно, я бы так и сделала, если бы Ажулай не сказал мне правду. — В какую жестокую игру ты играешь со мной? И почему?

Манон была занята пережевыванием лепешки. Проглотив, она сказала:

— Я много чего пережила в своей жизни. Много чего. Мои несчастья намного превосходят все, что ты когда-либо испытывала. — Она подняла голову, словно вызывая меня на спор, затем взглянула на Баду. — Уйди, — сказала она ему.

Я осуждающе покачала головой, все еще сцепив руки, чтобы не броситься к ней и не ударить по лицу. Я никогда никого в своей жизни не била. Но в тот миг мне очень хотелось это сделать. Баду пересек двор и вышел за ворота; он поцокал языком, подзывая щенка.

— С чем бы тебе ни пришлось столкнуться, Манон, это не повод для такой ужасной лжи. Почему ты не могла просто сказать, что его здесь нет, когда я впервые пришла к тебе, чтобы узнать что-нибудь о нем? Какое извращенное удовольствие ты, очевидно, получила, увидев меня такой… — я запнулась.

Мне не хотелось вспоминать выражение ее лица, когда она наблюдала за тем, как я кричу, падаю, услышав о смерти Этьена.

Манон лениво подняла одно плечо.

— Этьен никогда бы на тебе не женился, ты же знаешь, — сказала она. — Он никогда бы на тебе не женился, — повторила она. — Поэтому я подумала, что тебе будет легче, если ты поверишь в его смерть. Тогда у тебя не будет больше причины надеяться. Ты поедешь домой и выбросишь глупые мысли из головы.

Она обманывала меня. Ей и в голову не приходило делать мне добро, все ее действия показывали, насколько извращенное у нее представление о доброте.

— С чего ты взяла, что он не женился бы на мне? Откуда ты знаешь, что твой брат чувствовал ко мне и как поступил бы? — Я была уверена, что он никогда не говорил с ней обо мне, иначе она бы знала, кто я такая, когда я первый раз пришла к ней.

Я хотела было рассказать ей о ребенке, но потом оставила эту идею.

— Этьен слишком эгоистичен, чтобы жениться на ком-либо, — сказала она.

— Ты не можешь этого знать. Ты не видела его со мной.

— А мне это и не нужно. Я знаю его слишком хорошо, Сидония.

— Ты знаешь его только как брата. Кое-чего не видишь, когда связан с человеком кровными узами. Отношения между братом и сестрой — это не то же самое, что отношения между мужчиной и женщиной, — возразила я, и когда я говорила это, что-то изменилось в лице Манон, но только на мгновение.

— Он не женился бы еще и потому, что не захотел бы стать отцом ребенка, — сказала она, и я наткнулась на ее явно провоцирующий взгляд.

Я порадовалась, что не упомянула о своей беременности.

— Почему ты так говоришь?

Теперь она отклонилась и улыбнулась. В уголке ее рта застыла крошечная капля джема; она слизнула ее. Язык у нее был ярко-розовым.

— Маджун, — сказала она, снова наклоняясь вперед и набирая еще одну ложку из чашки. — Тебе нравится маджун, Сидония? — спросила она, держа ложку на весу.

— Я не знаю, что это, и мне это безразлично, — сказала я.

— Иногда дым от кифа обжигает мне горло. Это лучше: гашиш смешивается с фруктами, сахаром и специями, — пояснила она, съев еще одну ложку, не утруждая себя намазыванием на лепешку. — Я даю это Баду, чтобы он спал. Когда мне надо, чтобы он спал, — добавила она, и я подумала о ее забавах с мужчиной этой ночью.

Я почувствовала такое отвращение к ней, что даже отступила на шаг.

— Я пришла сегодня сюда с надеждой, хоть и мизерной, что ты скажешь мне правду, скажешь, как найти Этьена. И, может быть, объяснишь причину такого своего отношения ко мне, — сказала я. — Мне следовало догадаться, что этому нет объяснения. Ты просто злорадная и язвительная женщина.

— Ты думаешь, меня волнует твое мнение? — Она издала звук, похожий на смех. — Ты не знаешь, что преподнесла мне жизнь, ты, с твоим беззаботным существованием, твоим домом и садом, картинами ради удовольствия, чтобы скоротать время, играми со старой кошкой. Всю свою жизнь ты делала только то, что хотела.

Маджун закончился. Манон подняла чашку и, глядя на меня поверх нее, аккуратно слизала остатки гашишного джема своим маленьким острым языком.

Я пристально смотрела на нее. Откуда она знает, что у меня есть сад или кошка? Я не говорила ей об этом. Я только вкратце рассказала Ажулаю о саде, но о Синнабар… Я ни разу не упомянула о ней.

— Если бы ты знала, что такое настоящая жизнь, если бы ты пожила вне своего маленького безопасного окружения, — тогда ты имела бы полное право осуждать меня. — Она поднялась и посмотрела мне в глаза. — Я солгала тебе, потому что мне можно. Потому что мне доставляло удовольствие видеть, как ты кричишь, видеть, насколько ты слаба. Вы с Этьеном хорошая пара. Он так же слаб, как и ты. Он даже не рассказал тебе о своей болезни. — Это было утверждение, а не вопрос.

— Его болезни? — «Но это его отец был болен!»

Она засмеялась громко, весело.

— Этьен слишком слаб, чтобы рассказать тебе правду, а также слишком стеснителен, чтобы позволить тебе увидеть, какой он на самом деле. Только я знаю, насколько он болен. Я единственная, кто видел его в самый критический момент.

— Какая болезнь? — недоумевала я.

Манон снова села и налила себе в стакан чаю, а затем откинулась назад и небрежно закинула ногу на ногу. Она выпила чай одним долгим глотком, а затем выкрикнула что-то на арабском языке. Фалида появилась с шиешой и поставила ее на землю перед Манон. Девочка засуетилась, открыла ее, достала кремень и подожгла табак, затем соединила шиешу и подала мундштук Манон.

— Ты что, не замечала очевидного? — спросила та; мундштук едва касался ее губ.

Я застыла, пытаясь найти ответ на ее лице.

— У него только начинали проявляться симптомы, но признайся: ты действительно не замечала этого? Как только я увидела его, когда он пришел сюда, я все поняла. У него были такие же симптомы, как и у нашего отца. Неужели ты и правда такая тупая? Такая слепая?

Я представила Этьена в больнице, а затем в моем доме. Когда мы ходили куда-нибудь поужинать, когда он вел машину, в постели. Маленькие несущественные детали промелькнули в моей голове: как он иногда внезапно со стуком ронял вилку или нож на стол, как он зацеплялся за край ковра. Неожиданно покачнулся и споткнулся, когда шел через спальню ко мне однажды ночью — тогда я думала, что он просто устал после долгого рабочего дня или что неизменный стакан бурбона, который он выпивал после обеда, подействовал на него в тот вечер сильнее обычного.

Я вспомнила о пустом пузырьке из-под таблеток, который нашла в его комнате, — это было лекарство, применяемое при параличе.

— Этьен унаследовал все от нашего отца, — сказала она. — Мне не досталось ничего. Но сейчас я рада, что вместе с богатством Марсель Дювергер оставил своему сыну кое-что еще.

Я нащупала табурет позади себя и опустилась на него.

— Наш отец оставил Этьену джиннов, которых носил в своем теле, — продолжала Манон. — Болезнь, которая убила его и теперь убивает Этьена. Но это долго не продлится. Сначала Этьен будет страдать, как страдал наш отец. — Она медленно растянула губы в улыбке, слегка наклонив голову, как будто услышала музыку где-то вдалеке, музыку, которую она любила и сразу же узнала. — Сожалею ли я, что наш отец страдал? Нет. Мой отец поплатился за свое отношение ко мне. — Ее улыбка вдруг превратилась в жуткую гримасу, а голос стал резким. — Этот дом, — она взмахнула рукой, — купил для меня Этьен, перед тем как уехать в Америку. Но этого недостаточно. Никогда не будет достаточно, чтобы сравнять счет. Я была рада, когда умер мой отец, а сейчас я рада, что Этьен так же страдает. Он получил наследство и теперь пусть живет с ним, пока оно не убьет его, он будет плакать и обделается, как ребенок.

Что это было? Что она имела в виду, сказав «джинн в его теле»?

— Джинны передаются от родителя к ребенку, — добавила она, а затем повторила: — От родителя к ребенку. От отца к сыну.

Болезнь была наследственной. Она говорила о наследственности. Я вспомнила, что Этьен интересовался генетикой.

Баду вернулся во двор с собакой. Он снова сел рядом с матерью, держа собаку на руках. Короткие лапки маленького создания торчали в разные стороны. Баду неуверенно потянулся к лепешке, лежащей на тарелке, и взглянул на мать. Она никак не отреагировала, и он взял лепешку, отломил маленький кусочек и дал его щенку. А остаток запихнул себе в рот.

— Но… если Этьен в Марокко, — заговорила я, — конечно же, он вернется в Марракеш. Чтобы увидеть тебя и Баду, — добавила я, переводя взгляд с нее на ребенка. Эти двое были единственной его родней. — Когда он приедет снова, Манон? Если то, что ты говоришь, правда… Я хочу увидеть его теперь даже больше, чем раньше.

Она пожала плечами, глубоко затянулась, припав к мундштуку, а затем, слегка разжав губы, выпустила облачко дыма в тихий теплый воздух.

 

Глава 25

Я шла несколько часов. Если на этот раз Манон сказала правду — что у Этьена болезнь, которая со временем превратит его жизнь в кошмар, — возможно, я нашла ответ, который искала.

Этьен бросил меня, потому что не хотел, чтобы я вышла замуж за человека, который проведет оставшуюся часть своей жизни с петлей на шее, петлей, которая будет затягиваться все сильнее и сильнее с каждым месяцем.

Он бросил меня, потому что слишком любил и не мог поступить так со мной. Но он не понимал глубины моих чувств. Я не могла представить Этьена другим, не таким, каким я видела его в последний раз, — сильным и любящим. Какую бы форму ни приняла болезнь (и о каких бы джиннах не говорила Манон), я справлюсь. Я смогу позаботиться о нем, когда он со временем станет слабым, ведь я ухаживала за своей матерью.

Я снова пришла в Шария Зитун и постучала в ворота дома Манон; был полдень.

Внутри было тихо. Я снова постучала и подергала ручку, но дверь была заперта. Я провела рукой по синему дереву.

— Манон! — позвала я. — Баду! Баду, ты здесь?

Послышался тихий звук: шаги босых ног по плитке.

— Баду! — снова позвала я, приложив губы к тоненькой полоске света между дверью и косяком.

— Это я, Сидония. Мадемуазель О'Шиа. Пожалуйста, открой дверь.

Раздался громкий скрежет внутреннего замка, и дверь распахнулась. Баду посмотрел на меня.

— Maman велела никого не впускать, — сказал он.

— Но это же я, Баду. Могу я войти на минутку?

Он изучал мое лицо, а затем важно кивнул и отступил, давая мне дорогу. Во дворе стояла бочка с водой, на поверхности которой плавали палки.

Баду подошел к бочке и толкнул одну из палок, как будто это была лодка.

— Maman спит? — спросила я его.

Он покачал головой.

— Она пошла в hammam мыться.

— А Фалида? Где Фалида?

— На базаре, покупает продукты.

Я посмотрела на дом.

— Ты здесь один? — спросила я.

— Да. Я большой мальчик, — сказал он, усердно доставая палки из воды, затем разложил их на плитках, опустился на колени и начал соединять палки в разные узоры. — Maman говорит, я большой мальчик и сам могу позаботиться о себе.

Я помолчала, а потом сказала:

— Да-да, ты большой мальчик, Баду.

Я изучала его лицо, когда он сосредоточился на своих палках. Я снова увидела Этьена: этот взгляд — вот сейчас! — такой глубокий. Умный лоб под густыми волосами. Длинная тонкая шея.

Я снова подумала, что так мог бы выглядеть наш собственный ребенок.

— Тебе грустно, Сидония? — спросил Баду, и я осознала, что он перестал раскладывать свои палочки и смотрит на меня. Он не назвал меня «мадемуазель», как обычно.

Сначала я хотела сказать: «Нет, мне, конечно, не грустно» — и попытаться улыбнуться. Но, как и раньше, я не могла позволить себе быть нечестной с этим серьезным ребенком.

— Да. Сегодня мне немножко грустно.

Он кивнул.

— Иногда мне тоже грустно, Сидония. Но потом я подумаю немножко и снова становлюсь радостным. — Он был таким серьезным!

— А о чем ты думаешь, Баду, когда тебе грустно? О чем ты думаешь, чтобы снова стать радостным?

— Однажды, очень давно, моя мама испекла лимонный пирог, — сказал он, и уголки его губ слегка сдвинулись в робкой улыбке. — Un gâteau citron. Ой, он был таким сладким и таким желтым! Когда я думаю об этом пироге, я радуюсь. В моей голове появляется картинка. Я кладу пирог на синее небо, рядом с солнцем. Солнце и лимонный пирог. Как два солнца или два пирога. Два всегда лучше, чем один.

Он встал.

— Maman часто рисовала картины. Я просил ее нарисовать эту картину для меня, с двумя пирогами, но она не захотела. Я собирался повесить ее на стене возле моей кровати. Тогда я был бы всегда счастлив, потому что мог бы смотреть на нее, когда захочу.

Внезапно мои глаза наполнились слезами. Разве для шестилетнего мальчика нормально так говорить? Я не знала.

— Сидония! Сейчас ты должна подумать о том, что доставляет тебе радость, чтобы грусть ушла.

Я опустилась на колени, вздрогнув от боли, — я забыла о разбитых коленях — и обхватила его руками. Я прижала его голову к своему плечу.

— О чем ты думаешь? — спросил он приглушенным голосом. Затем чуть откинул голову и снова посмотрел на меня. — Это что-то радостное?

Я не могла ответить. Его нежная щека, его густые волосы… Я заглянула в его огромные глаза. Он, как всегда, спокойно смотрел на меня. Он такой умный!

— Ты можешь думать о лимонных пирогах, Сидония, — сказал он, высвобождаясь из моих объятий, затем снова начал раскладывать палочки, улыбаясь мне.

Через полчаса вернулась Манон, неся два ведра с разной утварью. Увидев меня, она сердито посмотрела на Баду, но он выдержал ее взгляд.

— Не сердись на него, — сказала я ей. — Это я заставила его впустить меня.

Манон поставила свои ведра.

Я облизнула губы.

— А ты, Манон? Ты тоже больна?

— Нет, — ответила она, и я, взглянув на Баду, захотела, чтобы это было правдой. Мне невыносима была мысль о том, что в таком маленьком безупречном тельце может таиться что-то опасное и губительное.

— Но как трогательно, — продолжила Манон голосом, полным сарказма, — что ты заботишься о моем здоровье!

Я помолчала некоторое время.

— Я просто хочу знать, где Этьен и вернется ли он в Марракеш. Это даже важнее сейчас, чем мои слова о том, что… — Я замолчала, вдруг осознав, что было бы неблагоразумно рассказывать этой женщине что-нибудь еще.

— Так же как Этьен не обсуждал с тобой свою болезнь, он, очевидно, не поделился с тобой и своими планами. Впрочем, как и со мной, — сказала Манон, не ответив на мой вопрос. — У него была мечта достичь славы и признания. Он хотел найти способ предотвратить переход джиннов. — Она все еще пристально смотрела на меня. — И он сделал это, — добавила она и смолкла.

— И что же? — наконец бросила я. — Что обнаружил Этьен?

— Что ему не достанется слава. Есть только один способ предотвратить болезнь. Один-единственный. Он был очень подавленным, Сидония, когда явился сюда.

— Конечно, — заявила я. — Он осознал, какое будущее его ждет.

— Да. И еще кое-что. Он говорил мне, что потерпел неудачу.

— Неудачу?

— Он рассказал мне о тебе. Я знаю все, Сидония.

Я закрыла глаза, вспомнив, как Манон упомянула о моей жизни в Олбани и о тех фактах, которые она не могла знать. Значит, Этьен действительно рассказал ей обо мне и она узнала меня, еще когда я в первый раз подошла к ее дому. Но почему она играла со мной? Почему притворялась, будто ничего обо мне не знает? Она была сама невинность, когда я представилась ей. Манон Малики — непревзойденная актриса. Я убеждалась в этом все больше с каждым разом, когда видела ее.

— Он говорил мне о ребенке.

Я машинально положила руки себе на живот, и ее взгляд последовал туда же.

— Очевидно, ты лгала, пытаясь заставить его жениться на тебе. Такой старый избитый трюк, Сидония. Хотя я ожидала чего-то подобного от такой женщины, как ты. — И снова она улыбнулась такой ненавистной мне вялой улыбкой. — Я с первого взгляда поняла, что нет никакого ребенка. Глупая женщина! Как ты думала объяснять ему это, если бы завладела им? Очередная ложь, на этот раз о потере ребенка?

Я не могла позволить ей увидеть, насколько ее слова задевают меня. Я смотрела ей в глаза, сохраняя спокойствие.

— Ты хотела, чтобы Этьен женился на тебе, и поэтому солгала, чтобы заманить его в ловушку. Но ты сама попалась в ловушку. Из-за своей лжи ты потеряла его. Он приехал сюда потому, что я этого хотела. В отличие от тебя, я могу влиять на Этьена. Но ты, однако же, хорошо над ним поработала. Единственный верный способ убить джиннов, как он сказал мне, когда приехал, — она сделала паузу, манерно поглаживая бровь средним пальцем, — это чтобы тот, в кого они вселились, не произвел потомства. И они исчезнут вместе с этим поколением. «Только одно поколение, Манон», — говорил он мне. Этого достаточно.

Мягкие лучи света проникали сквозь листву, играя на лице Манон, и казалось, что по нему проходят волны. Ее зрачки были огромными, возможно, из-за кифа или маджуна.

Вдруг дверь в воротах резко отворилась и вошла Фалида, неся по огромной сумке в каждой руке, а ручка третьей сумки, висевшей за спиной, была накинута ей на шею. Из-за такой тяжести она шла, согнувшись почти пополам.

Манон подошла к ней и выхватила одну из сумок. Она заглянула внутрь, пошарила там рукой, расспрашивая Фалиду о чем-то на арабском. Голос Фалиды был слабым, испуганным, и тогда Манон ударила ее по голове. Фалида упала. Я видела, что она сильно ударилась локтем и бедром о плитку. Апельсины высыпались из сумки, висевшей за спиной, а оливки — из другой. Баду побежал собирать апельсины в подол своей джеллабы. Фалида не плакала. Она сняла сумку с шеи, а затем собрала оливки и сложила их в пакет. Один апельсин подкатился к моей ноге. Я подняла его.

Манон повернулась ко мне как ни в чем не бывало, как будто не было этой ужасной сцены.

— Так что, Сидония, по сути… — Я перевела взгляд с Фалиды на нее, — ты оттолкнула Этьена, заявив, что родишь ребенка. Он-то знал, что этот ребенок может унаследовать джинов. И тогда он понял, что он лицемер.

Я все сильнее и сильнее сжимала в руке апельсин, вспоминая лицо Этьена, когда он узнал, что я беременна. Выражение его лица — тогда я сочла это следствием шока, а сейчас, после убедительных слов Манон, я вдруг поняла, что это была еще и паника.

Я подумала о зачатом нами ребенке — он был наполовину мой и наполовину его. Я попыталась сглотнуть, но у меня было такое ощущение, что во рту и горле полно шерсти. Этьен знал, что он может передать ребенку ген, который его отец передал ему. Он изначально видел нашего будущего ребенка как возможное отклонение природы, ошибку.

— Ты была для него просто развлечением, игрушкой на короткое время, — сказала Манон. — У него не было серьезных намерений. Он сам мне об этом говорил.

Мне нужно было успокоиться. Я посмотрела на Баду, продолжавшего помогать Фалиде собирать рассыпавшиеся фрукты. Он взглянул на меня, затем подошел и забрал апельсин из моей руки.

— Этьен сам захотел быть со мной, — сказала я, — и… результат… был неожиданным для нас обоих. Ребенок действительно был, Манон. И я потеряла его — как раз по пути в Танжер. — Меня не волновало, верит она мне или нет. — Если бы он действительно категорически не хотел быть продолжателем рода, он бы не был со мной. Никто не заставлял его, Манон. — Мне было неприятно, что мой голос оборвался на последнем слове.

Она пренебрежительно махнула рукой.

— Он мужчина, Сидония. Ему нужна была женщина, поэтому он поддался влечению. Он планировал провести операцию — как он это называл, стерилизацию — после годового контракта в клинике в Америке. Но он не выдержал. И он знал, что ты, наивная и неопытная, не доставишь ему хлопот. От тебя не стоило ждать неприятностей.

Но Этьен не был таким человеком, каким она его описывала! Он любил меня и хотел меня.

— Я не верю тебе. Можешь говорить что угодно.

Манон наблюдала за мной; ее лицо ничего не выражало.

— Я могу говорить все, что хочу, Сидония. Я могу говорить все, что хочу, — повторила она.

Мы стояли лицом к лицу. Дети собрали сумки и исчезли в доме. Казалось, больше говорить было не о чем.

Я вернулась в отель «Ла Пальмере». Стоя у окна, я смотрела на Атласские горы, темнеющие на фоне синего неба. Я услышала полуденный зов с минаретов медины и вдохнула аромат палисандрового дерева и сирени.

Не отходя от окна, я попыталась вспомнить запах кожи Этьена, его нечастую слабую улыбку. Я попыталась восстановить в памяти наши разговоры, когда мы вместе ели, засыпали и просыпались. Но могла думать только о выражении его лица, когда я сообщила ему о ребенке, и о том, как он внезапно стал чужим.

Я знала, что от Манон нельзя добиться правды. Этьен защищал меня. Мне нужно сказать ему, что я достаточно сильная, что смогу вынести его болезнь. Я выйду за него замуж и буду с ним рядом. Он может отбросить свои страхи.

Незачем было возвращаться в Шария Зитун. Я выяснила отношения с Манон. Она бы снова лгала и запутывала меня. Она не сообщила бы мне ничего о возвращении Этьена. Был только один человек в Марракеше, который мог помочь мне сейчас.

Я взяла калече до Сада Мажорель. Я надеялась, что найду Ажулая, работающего там. Если нет, я могу спросить у мсье Мажореля, когда он приедет в следующий раз. Я увидела троих мужчин в белых одеждах, вскапывающих одну из цветочных клумб недалеко от входа.

— Pardonnez moi, — обратилась я к ним, отметив отчаяние в своем голосе.

Все трое мужчин выпрямились. Посредине стоял Ажулай.

— Ажулай! — воскликнула я облегченно, как будто искала его много лет. — Ажулай! — повторила я, подходя ближе.

Я знала, что говорю слишком громко, но, пожалуй, я была не в состоянии говорить тише.

— Можно мне поговорить с вами? Это касается Этьена. Мне… мне нужно… — Я запнулась и сжала губы. Что мне нужно?

Остальные мужчины наблюдали за тем, как Ажулай перешагнул через кучи красной земли и подошел ко мне.

— Пожалуйста, мадемуазель О'Шиа, — сказал он, — идите и присядьте там, в тени. Я скоро закончу. Подождите меня.

Через некоторое время он воткнул свою лопату в кучу земли и подошел ко мне.

Я поднялась.

— Мне нужно спросить у вас…

Но он прервал меня, подняв одну руку.

— Пожалуйста, давайте не будем говорить здесь.

Я поняла, что вела себя неподобающим образом, явившись к нему на работу.

— Мне можно отлучиться, но я должен вернуться. Пойдемте. Мы пойдем ко мне домой.

Я беспомощно кивнула и последовала за ним через сад на улицу. Пока мы шли к его дому, я ни о чем не спрашивала.

— Вы не сможете долго идти по такой жаре, — сказал он, глядя мне в лицо.

И снова я просто кивнула. Он подозвал калече, и мы забрались внутрь. Я неотрывно смотрела на свои ботинки, пока нас раскачивало и трясло, и подняла глаза, только когда почувствовала, что калече остановилась. Ажулай вылез и подал руку, чтобы помочь мне выйти.

Мы шли в медину, но не через Джемаа-эль-Фна; очевидно, были и другие входы в старый город. Я не знала, как далеко мы зашли по узким улочкам. Наконец Ажулай достал из складок своей джеллабы большой ключ и открыл дверь в воротах. Его руки были в красной грязи. Я посмотрела на его лицо — на щеке и скулах были полоски грязи. Его белая одежда — джеллаба, свободные хлопковые штаны и чалма, которые, должно быть, мсье Мажорель заставлял носить в саду всех своих рабочих, — также загрязнилась.

— Прошу прощения, что оторвала вас от работы, — заговорила я. — Но, Ажулай… Ажулай, мне нужно поговорить с кем-нибудь об Этьене. Мне нужно, чтобы вы рассказали все, что знаете. Манон говорит… — Я запнулась. Я не хотела рассказывать о своем ребенке. Или он уже знает?

Мужчина, вышедший из ворот соседнего дома, бесцеремонно рассматривал меня. Ажулай кивнул.

— Пройдемте внутрь.

И снова я пошла за ним; я отметила только, что мы шли через внутренний двор. Когда он остановился, я тоже остановилась. Он снял свои бабучи и жестом указал на открытую дверь. Я замерла в нерешительности, зная уже, что не снимать обувь, заходя в чей-то дом, было признаком невоспитанности. И тем не менее… Я опустила глаза на свои ботинки, прикидывая, сколько времени буду их снимать и что буду хромать, идя через комнату без моей встроенной подошвы.

— Прошу вас, — сказал он, и по тому, как он протянул руку, приглашая меня войти, я поняла, что он не ждет, что я сниму обувь. Внутри он жестом показал на кушетку, и я присела на ее край. Он удалился, а я зажмурилась и закрыла лицо руками.

Через несколько минут я услышала шелест ткани и, подняв глаза, увидела пожилую женщину, несущую поднос с чайником и двумя стаканами. Она поставила поднос, наполнила один стакан и протянула его мне.

Я взяла его, сказала «шукран», затем поставила стакан на стол. Женщина наполнила другой стакан, поставила его на стол рядом с моим и вышла.

Не знаю, как долго я смотрела на эти два стакана чая. Наконец появился Ажулай; он все еще был в рабочей одежде, только без чалмы, но лицо и руки были чистыми. Капля воды, задержавшаяся на мочке его левого уха, сверкала как бриллиант; его волосы были влажными и вились над воротником.

— Что вы хотите узнать об Этьене? — спросил он, поднимая свой стакан с чаем.

— Когда вы пришли в отель и я думала… Когда Манон солгала мне… вы сказали, что мы поговорим о нем снова. Сейчас мне нужно получить ответы на некоторые вопросы.

Ажулай посмотрел мне в лицо.

— Я его… мы должны были пожениться. — Неожиданно для себя я с трудом говорила все это под пристальным взглядом Ажулая. Он не сводил с меня своих глубоких синих глаз. — Он уехал из Америки так неожиданно. — Я не сказала «он бросил меня», и тем не менее мне казалось, что Ажулай слышал эти несказанные слова, и я силилась не опустить глаза. — Его внезапный отъезд… у нас не было возможности поговорить… о важных вещах. Я приехала сюда, чтобы найти его, попытаться понять… — Мой голос прерывался. Почему я оправдывалась перед этим человеком? Он ничего не делал, он просто наблюдал за мной, давал мне возможность рассказать ту часть истории, которую я могла рассказать. Я глубоко вдохнула, чтобы успокоиться. — Я недавно снова говорила с Манон, — продолжила я. Я хотела увидеть, как изменится лицо Ажулая, когда я назову имя его любовницы. Но он никак не отреагировал на это. — И теперь я знаю больше. Я знаю о его болезни и, мне кажется, знаю, почему он уехал. Но я должна найти его и сказать ему… Мне просто необходимо снова увидеть его. Это важно для его будущего. Для нашего будущего. Мне нужно знать, где он.

Ажулай все еще изучающе смотрел на меня. Я не могла понять, что выражало его лицо, но он выглядел отстраненным, будто в нем происходила внутренняя борьба.

— Я знаю, что вы можете сказать мне больше, чем Манон. Несомненно, она от меня многое скрывает.

Ажулай не пил чай, но все еще держал стакан, казавшийся маленьким в его большой руке.

— Секреты Манон — ее секреты, — наконец заговорил он. — Я могу вам рассказать немного больше о том, как вел себя Этьен, когда был здесь. О том, чему я был свидетелем.

Я кивнула и подалась вперед.

— Да-да, хорошо. Расскажите же мне о нем!

Ажулай устремил взгляд поверх моей головы, словно не хотел смотреть на меня, говоря об этом.

— Он говорил, что не мог спать, что он не спал по нескольку ночей подряд. Он постоянно испытывал беспокойство; я видел, как он принимал таблетки из какого-то пузырька.

— Он всегда принимал их, — сказала я.

— В последний вечер, когда я видел его, — продолжил Ажулай, — он выпил бутылку абсента, всю, стакан за стаканом. Он курил киф больше, чем следовало. Он принял больше таблеток, чем обычно. И все равно не мог успокоиться. Он то ходил, то садился, то ходил, то садился. Руки у него дрожали.

— Это понятно. Мысли о болезни… незнание, как долго это может продолжаться, прежде чем… — Я замолчала. Я не хотела говорить Ажулаю, что Этьен страдал из-за того, что бросил меня. — Значит, Этьен просто уехал? Он не говорил, куда едет? Или когда вернется?

Мы сидели молча. Наконец Ажулай сказал:

— Он упоминал и Касабланку, и Рабат.

Я подумала об этих многолюдных городах, о своей поездке с Мустафой и Азизом через Сейл. Мне вспомнились трудности, с которыми я столкнулась в поисках Манон здесь, в городе поменьше с французским кварталом, где я была в обществе европейцев, могла говорить на родном языке и чувствовать себя в безопасности. Я пыталась представить, как я приеду в Касабланку или Рабат в поисках человека, которого никто не знает, которого, может быть, там и нет.

Я прикрыла глаза рукой, понимая, что это невозможно, а Ажулай сказал, будто прочитав мои мысли:

— Это не совсем хорошие города для одинокой женщины, мадемуазель О'Шиа. — Ни иностранки, ни местные женщины не ездят здесь одни. — Он смолк, а я опустила руку. — Он вернется в Марракеш.

— Да? — загорелась я. — Так что, ждать? Но когда? — Я выпрямилась. — Когда, Ажулай? Когда он вернется?

— Возможно, он вернется в следующем месяце. Из-за Баду. Чтобы повидаться с Баду.

— В следующем месяце, — повторила я.

— Он просил, чтобы я заботился о нем — о Баду — как смогу, пока его не будет здесь. Хотя… я всегда заботился о Баду.

— Потому что Манон не может заботиться о нем должным образом.

Сказав это, я ожидала, что он будет защищать ее. Как ее любовник, он должен защищать ее, так ведь?

Послышался призыв к вечерней молитве, но Ажулай не преклонил колени и не прижался лбом к полу. Он поднялся и сказал:

— А теперь я должен возвращаться в сад. Я отсутствовал слишком долго.

— Конечно. Извините. Спасибо вам, Ажулай, что… что поговорили со мной об Этьене. Теперь я знаю, что он вернется в Марракеш, и я буду ждать.

На это он лишь слегка покачал головой.

— Я провожу вас до выхода из медины, — сказал он и надел бабучи.

Когда мы вышли на улицу, я поняла, каким эгоизмом с моей стороны было прийти к Ажулаю на работу и забрать его оттуда. А он, не раздумывая, привел меня в свой дом.

Когда мы пришли во французский квартал, Ажулай слегка коснулся моего плеча.

— Я думаю, будет лучше, если вы поедете домой, мадемуазель, — сказал он.

— Да. Я возьму такси до…

— Нет. Я имею в виду домой, в Америку.

Я нахмурилась.

— Я же сказала вам, что буду ждать здесь возвращения Этьена. Сейчас это еще важнее. Я… я хочу ему помочь.

Ажулай ненадолго закрыл глаза.

— Мадемуазель О'Шиа, я вижу, вы женщина решительная. Но…

— Но что?

Он посмотрел на меня, как будто хотел сказать что-то еще, но потом поднял руку, и перед нами остановилось такси.

Ажулай развернулся и скрылся в толпе.

По дороге в отель я вспоминала выражение его лица, когда он сказал, что мне следует возвращаться в Америку.

Я не могла определить, что оно выражало.

 

Глава 26

Я достала с верхней полки шкафа самый маленький чемодан и из-под белья вытащила паспорт и обратный билет на теплоход, а также конверт с оставшимися деньгами. Я сосчитала убывающие банкноты и поняла, что их надолго не хватит при том образе жизни, какой я вела.

Я села за стол и положила перед собой деньги, паспорт и обратный билет и вспомнила взгляд Ажулая, такой пристальный, когда он смотрел на меня, как будто его синие глаза пытались убедить меня в чем-то.

С приближением ночи в открытое окно стал проникать сладкий аромат розовых кустов и апельсиновых деревьев. Был апрель, лето в Марракеше. В Олбани только распускались почки на деревьях, земля была слишком холодной для высадки растений. Наверняка там шли дожди, небо было серым, но все же дул теплый весенний ветерок.

Я вспомнила о совете Ажулая уехать домой.

И представила, как открываю входную дверь своего дома, как меня встречает затхлый запах слишком долго закрытого помещения. Представила, как пойду к соседям Барлоу и заберу Синнабар. Я помнила запах ее чистой шерсти и мягкие лапки.

Я увидела себя вернувшейся домой, ставящей чайник, пока Синнабар трется у моих ног и мурлычет. Я представила, как пойду в свою студию посмотреть картины, все еще прикрепленные к стене. Я вспомнила картины Манон — какую дикую свободу они излучали!

Затем я увидела себя в первую ночь дома, как лежу в постели одна и смотрю на очертание старушки на потолке. Я увидела себя на следующее утро, как иду на швейную фабрику и ищу работу, а затем покупаю продукты для скромного обеда. После обеда я бы надела толстый свитер и села на крыльце, попыталась бы читать, поглядывая на проезжавшую по дороге случайную машину, поднимающую за собой пыль, или, если бы прошел дождь, прокладывающую борозды в грязи. Возможно, я бы зашла в дом, взяла кисть и стала перед мольбертом.

Что бы я нарисовала?

Я думала о наступающем лете, о том, как буду рано вставать на работу и приходить домой уставшая от скучной рутины, не требующей от меня отдачи. Я буду ухаживать за своим садом. Может быть, раз или два за лето я попрошу мистера Барлоу отвезти меня в Пайн Буш, чтобы я могла походить по болотам, поискать Карнер Блю и понаблюдать за дикой природой.

А затем появятся первые признаки осени, над головой потянутся стаи уток, в саду почернеют и скрутятся от мороза стебли томатов. Я слышала завывание северо-восточных ветров за окнами, возвещающих о долгой и суровой зиме, за которой последует новая весна с дождями, такими сильными, что будут гнуться деревья. А затем придет очередное сырое лето. Конечно, это были просто сезоны, смена времен года. Так же происходит и в других местах. Но не только мысли о временах года заставили мое сердце сжаться, когда я сидела за столом в своем номере в отеле Марракеша.

Вернуться означало снова начать ту жизнь, которой я жила до того, как в нее вошел Этьен, до того, как я переплыла через океан и приехала в эту непонятную, интригующую и часто путающую страну. До того, как мои глаза увидели эти цвета и я услышала звуки, которые даже не могла представить. До того, как я вдохнула запах неизвестных растений и местных ветров, до того, как ощутила новые вкусы на своем языке.

До того, как я узнала боль и горечь потери своего ребенка и до того, как, впервые в жизни подержав ребенка на коленях, я вдохнула запах его волос и ощутила его податливое тело, прижавшееся ко мне.

Я точно знала, какой будет моя жизнь, когда я вернусь в Олбани, не только следующие несколько месяцев и год, но до самого конца. Мне было тридцать лет. Смогу ли я прожить так еще тридцать или даже больше?

Я взяла паспорт; он лежал, тяжелый и твердый, на моей ладони. Возвращение домой — это жертва. Но и награды не будет мне за это.

Я не хотела такой жизни, в одиночестве. Я снова вспомнила странное выражение лица Ажулая, когда сказала ему, что хочу остаться и найти Этьена, чтобы помочь ему справиться с болезнью.

Разве он мог понять?

Я подошла к окну и посмотрела на пальмы, посаженные ровными рядами. Над головой мерцали звезды, они были очень яркими, а за пределами отеля ночь наполнялась шумом: выкриками на арабском и других, незнакомых мне языках, барабанным боем на площади, криками домашних животных. Где-то недалеко внезапно послышался шум крыльев ночной птицы, резкий звук, издаваемый летучей мышью, еле слышное жужжание и гудение насекомых.

Может, прислушаться к совету Ажулая и уехать домой? Или слушать свое сердце и оставаться здесь, дожидаясь Этьена? Всего лишь месяц! Месяц, если предположение Ажулая окажется верным.

Как часто бывало, я попыталась воскресить в памяти тепло улыбки Этьена, глубину его темных глаз. Но сейчас сделать это оказалось сложнее; его образ стал каким-то блеклым, словно яркий солнечный свет Марракеша стирал его и делал тонким, менее значительным.

Это меня испугало. Я не хотела думать, что слова Манон о том, будто Этьен был слабым и просто использовал меня, как-то повлияли на меня.

Я не хотела думать об Ажулае, об озабоченности, улавливаемой в его синих глазах, когда он советовал мне уехать домой.

Оба они — и Манон, и Ажулай — правда, по разным причинам, не хотели, чтобы я ждала Этьена. Но я должна, разве не так? Я докажу, что они оба неправы. Они убедятся, что Этьен любит меня и нуждается во мне точно так же, как я люблю и нуждаюсь в нем.

Я останусь. Я найду способ как-то прожить это время.

— Иншаллах, — прошептала я в ночной тишине.

На следующее утро я сказала мсье Генри, что больше не буду жить в отеле «Ла Пальмере». У него хватило благородства не вздохнуть с облегчением, хотя с тех пор, как я позволила Ажулаю и Баду зайти в мой номер, он начал относиться ко мне с еще большей прохладцей.

— Вы уезжаете из Марракеша, мадемуазель О'Шиа?

— Нет, — ответила я. — Я вернусь через несколько часов и заплачу по счету.

— Как вам будет угодно, мадемуазель, — сказал он.

Я не спала, металась на своей мягкой постели до самого рассвета. А как только блеклый свет проник через окно, я оглядела богато обставленную комнату и представила, как еще несколько недель буду учтиво сидеть по вечерам под пальмами с другими иностранцами, которые пили слишком много коктейлей и болтали о пустяках. Кроме мистера Рассела и миссис Рассел, которые уже уехали из Марракеша, никто не предлагал мне свою дружбу.

Я вспомнила, как отнеслись к Ажулаю и Баду, когда они приходили сюда, чтобы утешить меня, и шепот, который сопровождал меня, когда я спускалась по лестнице после их визита.

Я не только не могла позволить себе остаться в таком дорогом месте, я просто не подходила отелю «Ла Пальмере».

Если мне и нужно выждать время в Марракеше, то только не в этом отеле.

Я забронировала номер в маленьком недорогом отеле, довольно далеко от главной улицы Ла Виль Нувель. Он был запущенным и не очень чистым. Мне придется пользоваться ванной вместе с другими жильцами, но здесь была небольшая общая кухня, где я смогу готовить сама, и мне не надо будет платить за еду. Возле отеля не было сада, но в целом меня все устраивало. Здесь я буду ждать возвращения Этьена.

Через два дня после того, как я поселилась в этом маленьком отеле, я пошла в Сад Мажорель. Мне было неловко снова искать Ажулая, и все же мне нужно было сказать ему, что я больше не живу в отеле «Ла Пальмере». Ведь когда Этьен вернется, Ажулай наверняка скажет ему, где меня можно найти; я точно знала, что Манон не сообщила бы это своему брату.

Ажулай, очевидно, уже закончил свою работу, потому что шел к выходу, когда я пришла.

— Мадемуазель О'Шиа! — произнес он, глядя… как? Каким был его взгляд? Я не могла определить, но он как-то согревал меня. Неужели Ажулай обрадовался моему неожиданному появлению? Если и так, на его голосе это не отразилось.

— Значит, вы все еще в Марракеше.

— Да. — Я направилась в тень, под низко нависающие ветки, и он пошел за мной. — Я переехала в другой отель и пришла сказать вам об этом. Я знаю, вы сообщите Этьену, когда он вернется, где он сможет найти меня. Я в отеле «Норд-Африкан» на Руи…

— Я знаю этот отель, — прервал меня Ажулай.

— Хорошо. Вы скажете ему, когда он приедет?

— Да.

— А… как Баду? Он здоров? — спросила я. Я была поражена тем, что много раз думала о маленьком мальчике, с тех пор как видела его в последний раз.

— У Баду все хорошо, — заверил он меня. — Я был в Шария Зитун вчера. — Его голос звучал более сдержанно, чем обычно.

Мне было интересно, как у Манон получается делать так, чтобы ее любовники не встретились друг с другом. Я знала, что у нее были еще мужчины помимо Ажулая и того француза, Оливера — так она его называла.

— А отец Баду, мсье Малики, — внезапно произнесла я, хотя секунду назад даже не предполагала, что скажу это; слова сами сорвались с моих губ. — Где он? Он когда-нибудь видел своего сына, помогал ему?

Выражение лица Ажулая изменилось.

— Нет никакого мсье Малики.

— Но… Манон — мадам Малики!

— Она мадемуазель Малики.

Мадемуазель? И тут я сообразила, что больше никто не называл ее «мадам». Только я, потому что решила, что это была ее фамилия по мужу.

— Как это? Если она не замужем… почему она не мадемуазель Дювергер?

Ажулай вытер рукавом лицо. И снова я увидела грязь на его руках и запястьях, а слой красной пыли покрывал его темную кожу.

— Ажулай, я не прошу вас раскрывать секреты. Я пытаюсь понять Манон, чтобы понять Этьена. Манон — сестра Этьена, но… для меня это загадка. Все больше и больше непонятного. Ее ненависть к отцу, ее злость на Этьена. Это только из-за того, что ей не досталась ее заслуженная, как она считает, доля наследства, когда умер их отец? Неужели из-за этого она такая суровая и гневается на всех?

— Как вы не видите этого, мадемуазель О'Шиа? — Ажулай неодобрительно посмотрел на меня.

Похоже, я его чем-то огорчила. Я поняла, что мне не стоит больше задавать ему вопросы и нужно просто уйти. Но мне не хотелось уходить. Мне хотелось продолжать разговаривать с ним.

— Как вы можете меня об этом спрашивать? — не унимался он.

Я нахмурилась.

— Что вы…

Он покачал головой.

— Конечно, в вашей стране все так же. Это одинаково везде. У мужчины есть жена. И у мужчины есть другая женщина. Есть дети.

Я ждала.

— Мать Манон — Рашида Малики — была служанкой в доме Марселя Дювергера. Мсье Дювергер и она… — Он запнулся. — Они были вместе долгое время. Манон рассказывала мне, что мсье Дювергер приезжал в Марракеш, но потом вернулся во Францию, за несколько лет до того, как французы стали хозяйничать здесь, и что она родилась как раз в это время. Но после того как французы обосновались в Марокко, мсье Дювергер привез свою мадам, Этьена и Гийома из Парижа, и они стали жить в Марракеше. Рашида Малики продолжала работать в доме Дювергеров.

Он замолчал. Это был самый длинный монолог, произнесенный Ажулаем. Я осознала, что пристально смотрю на него, вернее, на его губы. «У него чувственный рот», — внезапно подумала я. В его отличный французский язык арабский привнес какой-то внутренний ритм, так что его речь звучала почти как мелодия.

Он знал, о чем говорил.

— Жена часто что-то подозревает. Но если бы мадам Дювергер знала о Рашиде, она бы не позволила ей остаться служанкой в своем доме. Она была добра к Рашиде и даже к Манон.

— Она знала Манон?

— Пока Манон была маленькой, ее растила бабушка, но когда она повзрослела, мать нередко забирала ее в большой дом, в дом Дювергеров, чтобы та помогала ей в работе. И Манон говорила мне, что мадам Дювергер делала ей маленькие подарки и отдавала кое-какую одежду, которая ей больше не была нужна. Манон знала, кто ее отец. Здесь, в медине, все семьи знают, кто отец ребенка. Это не является тайной. Во французском квартале — да, но не в медине. Когда Манон не помогала матери, она иногда играла с Этьеном и Гийомом. Но она знала, что не может раскрыть секрет, не может рассказать, что отец Этьена и Гийома также и ее отец, потому что тогда ее мать потеряла бы работу и лишилась некоторых привилегий, которые мсье Дювергер ей предоставлял.

— Значит, Этьен… Он тогда не знал?

Выражение лица Ажулая снова изменилось.

— Он не знал этого долгие годы. Манон была для него просто дочерью служанки. Но Манон обладает большой внутренней силой и решимостью. Она занималась самообразованием. Она научилась говорить на французском как на родном языке. Она была очень красивой, — и есть, как вы заметили. Очень… — Он сокрушенно покачал головой и сказал какое-то арабское слово. — Я не могу подобрать точное французское слово. Но она всегда могла заставить мужчин приходить к ней и желать ее. С пятнадцати лет у Манон всегда были мужчины, которые обеспечивали ее.

Я знала слово, которое он подыскивал. Сексуальная. Желанная. Я вспомнила, как кокетливо она вела себя с Ажулаем. А еще мне было ясно, что она прекрасно осознает, какой властью над мужчинами обладает. Значит, Ажулай знал ее давно? С пятнадцати лет? Он любил ее все эти годы?

— Манон никогда бы не стала угодливой марокканской женой, вся жизнь которой ограничена домом и двором, — продолжал Ажулай. — Она хотела мужа-француза, мужчину, который обращался бы с ней, как обращаются с французскими женщинами. И у нее были мужчины-французы, много. — И снова я вспомнила Оливера, выходящего из ее спальни. — Но никто бы на ней не женился, они понимали, что она собой представляет. — Ажулай помолчал пару секунд. — Манон и не арабка, и не европейка. И она не одна такая, в Марокко много женщин, подобных Манон. Но они, тем не менее, живут достойно. Несчастье Манон в том, что она позволила себе однажды слишком много вольностей. Она бы не стала марокканской женой, но она также и не стала бы шикхой — содержанкой. Здесь это легальная профессия.

Так много вопросов, на которые трудно найти ответы! Казалось, что я запуталась в паутине: Манон, Ажулай, Оливер, Этьен.

— Вместо этого, — сказал Ажулай, — Манон искала любви. Она попыталась ухватить ее кончиками пальцев, и тем не менее, как это ни грустно, была не в состоянии понять, почему то, что она считала любовью, всегда от нее ускользало.

Я наблюдала за его лицом. Предлагал ли он когда-нибудь Манон выйти за него замуж? Отказала ли она ему, потому что он туарег, но он продолжает ее любить?

— Но… когда Этьен узнал, что Манон его сестра? — спросила я.

Ажулай вышел из тени и посмотрел на солнце.

— Я должен идти, — сказал он.

Я осталась на месте, не желая, чтобы он уходил. Его рассказ и его голос буквально загипнотизировали меня.

Он оглянулся на меня.

— Я передам Этьену то, что вы просили, мадемуазель О'Шиа, — пообещал он.

— Меня зовут Сидония, — сказала я, не понимая зачем.

Он кивнул. Я хотела, чтобы он назвал меня по имени. Мне хотелось услышать, как он произнесет мое имя. Но он повернулся и зашагал прочь.

Пока я жила в отеле «Норд-Африкан», несколько раз, увидев издали мужчину в одном из придорожных кафе во французском квартале, я думала, что это Этьен. Иной раз, когда я ловила на себе взгляд высокого туарега в синем, царственно вышагивающего по улице, я думала, что это может быть Ажулай.

Иногда мне снился Этьен: беспокойные, тревожные сны, в которых терялись либо он, либо я. Сны, в которых я находила его, но он меня не узнавал. Сны, в которых я видела его издали, но, когда подходила ближе, он становился меньше и совсем исчезал.

Сны, где я смотрела в зеркало и не узнавала себя, мои черты постоянно менялись.

Просыпаясь после таких кошмаров, я пыталась успокоиться, вспоминая время, когда мы с Этьеном любили друг друга в Олбани. Но становилось все труднее и труднее вспоминать моменты нежности, выражение его лица, когда он смотрел, как я иду к нему.

Однажды утром, лежа в постели и слушая призыв к утренней молитве, я потянулась к тумбочке и взяла плитку Синего Человека с писты. Я провела рукой по выпуклому сине-зеленому узору; плитка была гладкой и холодной под моими пальцами. Как мастер добился такой глубины цвета?

Я вспомнила дикие картины маслом Манон, а потом сравнила их со своими изящными изображениями, к которым всегда относилась болезненно, с моими тщательно выполненными, идеальными цветками в нежных тонах. Осторожными мазками я выписывала птичий хохолок или крыло бабочки. Да, это были чудесные цветы, замечательные птицы и бабочки, нарисованные с натуры, но какие ощущения они вызывали? Какую часть себя я вложила в те работы?

И снова я увидела себя с кисточкой в своей комнате в Олбани, пытающуюся передать что-то малозначительное. Но я знала, что те картины уже не были частью моего мира — этого мира, нового мира.

Я снова вспомнила поездку с Мустафой и Азизом, яркие лодочные причалы вдоль побережья Атлантики, желтое небо в конце дня, кружение чаек. Я вспомнила деревенских бдительных, вечно голодных собак под столами торговцев мясом, ожидающих ежедневной подачки — внутренностей козы, овцы или ягненка, которые мужчины бросали им.

Я вспоминала ровные ряды пальм на главной улице Ла Виль Нувель и разнообразие цветов в многочисленных садах. Я закрыла глаза и представила переливы марокканских красок повсюду: в тканях, одежде, на кафеле, стенах, ставнях, дверях и воротах. От этих ярких цветов у меня уже рябило в глазах, но были здесь и такие мягкие, такие нежные и неземные цвета, что хотелось протянуть руку и зажать их в кулаке, как некоторые хотят поймать облако.

Я села.

Неожиданно мне захотелось нарисовать все это: лодки, небо и птиц — и парящих в небе, и заточенных в клетки на рынке. Мне захотелось нарисовать костлявых котов Марракеша, или даже отвратительные отрубленные головы коз, или одинокие могилы на мусульманском кладбище. Я хотела передать суету лабиринтов базаров с их тяжелыми корзинами с шерстью, с впечатляющими узорами на коврах, с переливающимися камнями в украшениях, со сверкающими серебряными чайниками и с радужными бабучами. Я хотела запечатлеть неправдоподобно белоснежные — благодаря извести — беленые стены; я хотела воссоздать невообразимые действа Джемаа-эль-Фна; я хотела скопировать знаменитую синеву Мажореля.

Я понятия не имела, смогу ли воспроизвести хоть какой-нибудь из этих образов, пусть даже приблизительно. Но я должна была попробовать.

Я пошла в художественный магазин, мимо которого часто проходила, и купила акварельные краски, бумагу, мольберт, кисточки разных размеров. На все это ушла большая часть моих сбережений, но я ощутила такую сильную потребность рисовать, что не могла этого не сделать.

Я вернулась в отель, поставила мольберт у окна и провела остаток дня, экспериментируя с красками. Кисточки слушались моей руки. Мои мазки были уверенными и сильными.

Когда я заметила, что начинает темнеть, а моя шея и плечи затекли, я оторвалась от мольберта, изучая свою работу.

Я вспомнила картины в вестибюле гранд-отеля «Ла Пальмере» и сравнила их с моими.

Меня вдохновила одна мысль. Может быть, абсурдная.

 

Глава 27

Через несколько дней, когда я пыталась запечатлеть на бумаге взгляд марокканской женщины, я остановилась и подошла к зеркалу. Затем повязала голову белым льняным платком. С накинутым поверх платка хиком, так что были видны только мои темные глаза и брови, я ничем не отличалась от других местных женщин.

Хотя Джемаа-эль-Фна и некоторые другие рынки я уже немного знала, мне все же было неприятно заходить в медину. То и дело я раздражалась, когда меня пристально разглядывали, окружали небольшие группы попрошайничающих детей, окликали все без исключения продавцы, предлагая купить у них товары, когда ко мне тайком прикасались.

Я вышла в город, чтобы посмотреть на дорогие шелковые кафтаны в витринах французского квартала, а затем пошла в медину и нашла базар, где такие же продавали в разы дешевле. Я пощупала самый простой из кафтанов и наконец, после долгого торга, купила один. Он был сшит из хлопка, с маленькими красными цветочками на желтом фоне. Я купила длинный и широкий кусок плотной белой материи — хик — и покрывало. Я принесла все это в свой номер в отеле и надела.

Я долго рассматривала себя в зеркале, затем все сняла и быстро закончила свою картину. На следующий день, одевшись как марокканская женщина, я вышла из отеля и направилась в Джемаа-эль-Фна. Через площадь я шла медленно и то и дело оглядывалась. Я всегда ходила быстро, чтобы не встречаться глазами с людьми и не привлекать к себе внимания. На это раз все было по-другому. Я стала невидимой. А вместе с невидимостью пришла свобода.

Никто на меня не смотрел — ни французские мужчины и женщины, ни марокканцы и марроканки. Я могла идти куда хотела. Я могла наблюдать и слушать. Стало намного легче все узнавать, я поняла, что больше не нужно следить за своей речью и поведением.

Я увидела Мохаммеда с маленькой обезьянкой, припавшей к его плечу, — он даже не взглянул на меня. Я остановилась понаблюдать за заклинателями змей и заметила, что, когда солнце было очень ярким, змеи становились энергичнее.

Я увидела детей, толпившихся вокруг пары европейцев, которые пытались сбежать, как когда-то я. Один из маленьких мальчиков напомнил мне Баду, и мне так захотелось увидеть его снова! Я надеялась, что, когда вернется Этьен, у меня еще появится такая возможность; когда Манон увидит, что Этьен ко мне хорошо относится, у нее не будет другого выхода, кроме как принять меня. Может быть, ей это не понравится, но ей придется с этим смириться.

В конце первой недели, проведенной мной в маленьком отеле, я взяла две свои акварели и, набросив зеленую накидку, пошла в отель «Ла Пальмере». Увидев, что я подхожу к столу, мсье Генри напрягся.

— Bonjour, мсье, — сказала я. — Как дела?

— Замечательно. Замечательно, мадемуазель. Чем могу помочь? — Он посмотрел, нет ли при мне чемоданов.

— Мне хотелось бы обсудить кое-что.

— Вы хотите остановиться у нас?

— Нет, — улыбнувшись, сказала я, стараясь не показать, что волнуюсь. Это было так важно для меня! — Нет, я не буду останавливаться у вас снова. — Я развернула картины. — Вот, я нарисовала это недавно и хотела бы узнать, не разместите ли вы их здесь вместе с другими работами для продажи за комиссионное вознаграждение.

Он долго изучал их, затем поднял на меня глаза.

— Вы хотите сказать, что это вы написали, мадемуазель?

Я кивнула.

— Согласитесь, они будут гармонировать с теми, что уже размещены у вас, — произнесла я с натянутой улыбкой, желая выглядеть деловитой и не показывать, насколько я в этом заинтересована. Не дать ему увидеть мое отчаяние.

Если мне придется в Марракеше ожидать возвращения Этьена, мне нужны будут деньги. Для меня это была единственная возможность решить свои финансовые проблемы.

Он не сказал «нет», но наклонил голову набок.

— Конечно, не мне решать. У нас есть специальный человек, занимающийся продажей произведений искусства и ювелирных изделий в отеле.

— Я уверена, вы могли бы как-то повлиять на него, — сказала я. — Ведь вы человек с хорошим вкусом.

Я нервно сглотнула.

Ему понравился комплимент, его лицо расплылось в улыбке.

— Попробую что-нибудь сделать для вас, — сказал он. — Мы продали несколько картин недавно, и, возможно, новый художник был бы интересен.

Я испытала такое облегчение, что мне понадобилось какое-то время, прежде чем я смогла говорить спокойно. Ничего определенного, но, по крайней мере, он не забраковал их.

— Отлично, — сказала я. — Да, отлично. Я оставлю их у вас и приду через несколько дней узнать, хочет ли отель их взять. У меня есть еще, — добавила я. — Я закончила еще две, а очередную начала сегодня утром.

— Спасибо, мадемуазель, — сказал мсье Генри, слегка поклонившись, а я вскинула подбородок и улыбнулась ему открытой благодарной улыбкой.

Выходя из отеля, я вспомнила его слова «новый художник», воодушевилась и пошла по улице, размахивая руками.

Через несколько дней я пошла на базар, в те ряды, где торговали серебром, так как хотела найти кольцо с квадратным топазом в изысканной серебряной оправе. В то утро я зашла в отель «Ла Пальмере», и мсье Генри сказал мне, что человек, ответственный за сделки отеля, остался доволен моими работами. Он возьмет обе картины. А раз он проявил интерес к моим работам, возьмет и другие.

Я поднесла кольцо к лицу, восхищаясь тем, как свет играет на его гранях, и стараясь придумать, как смешать краски, чтобы получить такой оттенок. Возвращая кольцо владельцу лавки, я услышала знакомый голос и повернулась. Это была Фалида в большом поношенном платке на голове и с плетеной корзиной, висевшей на плече. Она держала за руку Баду.

Мое сердце заколотилось.

— Баду! — позвала я, и он оглянулся.

Я поняла, что он не узнает меня. Я приподняла край своего хика и снова произнесла его имя, на этот раз он присмотрелся внимательнее, затем вырвал свою руку из руки Фалиды, подбежал ко мне и обхватил руками мои ноги — именно так он обнимал Ажулая. Я присела и обняла его. Он был таким худеньким! Его волосы были слишком длинными, падали на глаза, и ему приходилось постоянно задирать голову, чтобы разглядеть что-либо.

— Я так долго вас не видел, мадемуазель Сидония! — сказал он, отстранившись и разглядывая меня. — Сейчас вы совсем другая.

— Я скучала по тебе, — призналась я.

Фалида подошла к нам. На ее скуле был темно-фиолетовый синяк с желтизной по краям. У меня сердце болело за нее. Хотя Баду выглядел недокормленным и грязным, по крайней мере, на его теле не было следов побоев Манон. До поры до времени, подумалось мне.

— Ты пришла за покупками, Фалида? — спросила я ее.

Она покачала головой, нахмурившись.

— Куда вы идете?

Она не ответила, но взяла Баду за руку.

— Подождите! — окликнула я их, когда они пошли по улочке; Баду посмотрел на меня через плечо. Я пошла за ними. — Я пойду с вами.

Фалида и Баду шли в направлении, противоположном Шарии Зитун.

В этом чужом для меня городе я с удивлением отметила, что необычайно приятно увидеть кого-нибудь знакомого, даже этих двоих детей.

Фалида дернула плечом, как будто не имело значения, пойду я с ними или нет. Мы шли по узким проходам, которых я еще не знала, а затем Фалида отворила незапертую дверь в воротах. Мне пришлось наклонить голову, чтобы пройти под каменным сводом. Когда я выпрямилась, то увидела, что мы оказались за стенами медины. За низкой разрушенной стеной было марокканское кладбище. В верхней части стены я увидела истертую табличку, на которой было написано на арабском и на французском: «Interdit Aux Non Muslemans» — «Немусульманам вход воспрещен». Я остановилась.

Но Фалида залезла на стену и, наклонившись, перетащила Баду на ту сторону. Они пошли между холмиками. Здесь не было ни цветов, ни деревьев, ни надгробий, за исключением нескольких наклоненных полуразбитых плит у изголовий (или изножий) некоторых свежих могил. Везде валялся мусор. Это было заброшенное и унылое место.

— Подождите! — крикнула я и перелезла через стену вслед за ними. Мне не нравилось, что Баду оказался здесь.

Фалида что-то искала, останавливаясь возле могильных холмиков и, как мне показалось, разравнивая их. Я стояла рядом, не понимая, что она делает. Баду ничего не сказал, он только крепче ухватился за руку девочки.

Возле одной из небольших могил она поставила свою корзинку и, отпустив руку Баду, припала к земле. Баду подошел ближе ко мне, и я инстинктивно высунула руку из складок своего хика и протянула ему, и Баду, ухватившись за нее, наблюдал за Фалидой, как и я.

Когда я поняла, что она делает, то ужаснулась. Эта могила оказалась разрыта, вокруг была рассыпана земля, а девочка копалась в ней двумя руками.

— Фалида! — окликнула я ее, но она не отреагировала.

Когда она докопалась до более сырой земли, я увидела край полусгнившего мусульманского савана. Я повернула Баду лицом к себе и сжала руками его плечи.

— Фалида, — сказала я строже, и она прекратила копать, глядя на меня. — Что ты делаешь?

— Я приносить для моей хозяйки, — пояснила она.

— Приносить что?

— Ей надо.

— Что ей отсюда нужно? — спросила я.

Но Фалида не ответила, она, погрузив руки в землю, что-то искала.

Вместе с вынутой землей я увидела что-то похожее на череп, завернутый в муслин. Он лежал боком. Я сглотнула. Я не отпускала Баду и прижимала его голову к своему хику. Я хотела остановить Фалиду, но она продолжала осторожно высвобождать саван, который распадался на части от ее прикосновений; было ясно, что она проделывает это не в первый раз и знает, что и как нужно делать. А затем, к моему ужасу, она, улыбаясь, вытащила побелевшую от времени хрупкую кость.

— Только из старой могилы, — сказала она, поднимая ее. — Солнце прожаривает кости. — Кость была округлой формы. Она положила ее в свою корзину. — Еще одну, — пробормотала она, опять роясь в земле.

— А Аиша-Кандиша не поймает нас? — спросил Баду приглушенным голосом. Он дрожал.

Зачем Фалида привела его в такое ужасное место, где он стал свидетелем ее ужасного поступка? Неужели Манон позволила ей это?

— Нет, если ты хороший мальчик, — сказала Фалида, оглядываясь, покачивая головой и широко раскрыв глаза.

Я подумала, что человек, которого назвал Баду, мог быть смотрителем кладбища.

— Где он? — спросила я Фалиду.

— Она. Это женщина с ногами верблюда. Злой демон. Глаза как… — она запнулась. — Огонь. Подходит к могилам ночью, ловит человеков. Она любит человеков.

— Я забираю Баду домой, — сказала я, не в состоянии видеть, как он дрожит.

Я взяла его за руку и уже собиралась перешагнуть через узкую могилу, но Фалида вдруг пронзительно закричала. Я остановилась, моя нога повисла в воздухе.

— Нет, нет, мадам! — произнесла девочка не без сарказма. — Не перешагивайте.

Я опустила ногу.

— Перешагнете через могилу — у вас не будет детей, — пояснила она, похлопывая себя по животу.

Я посмотрела на ее узкое лицо с синяком на скуле, на беспокойно бегающие глаза.

«От Этьена, — вдруг подумала я, — у меня никогда уже не будет ребенка. Он не позволит, чтобы это произошло».

Почему это раньше не пришло мне в голову? Я думала только о том, что буду ухаживать за Этьеном, любить его, когда его болезнь начнет прогрессировать. Но сейчас, в этом жутком месте, после слов Фалиды я вдруг осознала, что никогда не буду матерью. Я никогда не буду держать на руках своего собственного ребенка, смотреть, как он растет. До того как я встретила Этьена и забеременела, я принимала как должное жизнь без мужа и детей и никогда не предавалась мечтам об этом. Но, однажды испытав такое короткое счастье исполнения мечты о материнстве, я не могла стать прежней, отказаться от этой мечты.

Неподвижно стоя на мрачном кладбище, я смотрела на Фалиду, которая снова начала рыться в земле. Маленькая ручка Баду крепко сжимала мою руку, его ладошка была влажной.

Я обошла с ним могилу.

В этот миг Фалида радостно вскрикнула:

— Есть!

Она на этот раз достала зуб с длинным и острым двойным корнем.

У меня стало горько во рту.

— Зуб лучше всего, — сказала Фалида, ухмыляясь. — Теперь леди будет довольна мною.

Мы вместе пошли в Шария Зитун. Я остановилась в переулке столяров купить Баду маленькую резную лодочку, чтобы отвлечь его от увиденного на кладбище. Если мне самой было страшно и горько, что же чувствовал он?

Когда я вошла в синие ворота с Фалидой и Баду, Манон от неожиданности подпрыгнула, открыв рот. Во дворе вместе с ней был француз Оливер в льняных брюках, но без пиджака; рукава его белой рубашки были закатаны до локтей. Они курили из шиеши Манон, открытая бутылка коньяка и два стакана стояли на низком столике.

Как обычно, на Манон была прозрачная дфина поверх шикарного кафтана, волосы тщательно уложены, макияж идеален.

Она нахмурилась, изучая мой хик, пока я стояла, одной рукой держась за край открытой двери.

— Почему ты еще здесь? — спросила она бесцеремонно. — Что ты делаешь в Марракеше?

Я не ответила.

Фалида вручила ей корзину.

— Коленная чашечка и зуб, леди, — сказала она. — Хорошо? — спросила она с надеждой.

— Отнеси это в дом, — быстро произнесла Манон, взглянув на мужчину.

Он встал и взял свой пиджак.

— Тебе ведь не надо еще уходить, Оливер? — Манон положила свои тонкие пальцы на его руку.

Он опустил рукава рубашки.

— Дети вернулись. И, кроме того, у тебя есть компания, — сказал он, кивая в мою сторону.

— Ее никто не звал, — заявила Манон. — И я могу снова выпроводить детей. Скажи, что ты останешься еще ненадолго, Оливер, — произнесла она сладким голосом.

Но француз покачал головой.

— Мне все равно надо возвращаться на работу.

— Когда ты снова придешь, mon cher?

— В это же время на следующей неделе, — сказал он.

Так как он шел по направлению ко мне, я шагнула в сторону, чтобы пропустить его. Манон пошла за ним и взяла его под руку.

— Мы продолжим наш разговор в следующий раз, oui? — заговорила она, и он остановился, посмотрел на нее и провел рукой по ее щеке.

— Да, — сказал он, кивая, с неким подобием улыбки на губах. — Да.

Когда ворота за ним закрылись, Манон повернулась ко мне лицом.

— Зачем ты пришла? Ты прервала важный разговор, — сказала она. — Тебе незачем здесь находиться — ни в моем доме, ни вообще в Марракеше. Ты зря тратишь время, — прошипела она. — Allez. Иди. Я не хочу, чтобы ты была здесь. У нас с тобой больше нет никаких дел.

Баду бегал со своей лодочкой, возил ее по бордюру фонтана, но внимательно следил за нами. Я увидела, что мертвая птица была все там же. Она уже почти полностью разложилась; я отметила выеденные глаза, плоское тело и редкие перья.

Манон повернулась и пошла в дом, ее кафтан и дфина развевались за ней.

Я ушла. Чего я ожидала, когда шла в Шария Зитун с Баду и Фалидой?

В переулке было шумно: четверо мальчиков били мячом о стены. Баду пошел за мной, прижимая лодочку к груди; он остановился возле меня и стал наблюдать за мальчиками. Двое были старше его, один примерно его возраста и один немного младше. Самый маленький отбежал назад и ударил ногой по мячу, как только тот подкатился к нему.

— Они твои друзья? — спросила я Баду.

Он посмотрел на меня, покачивая головой.

— Я знаю Али. Ему шесть лет, как и мне. Он живет там. — Он указал на ворота дома напротив.

— Почему ты не играешь с ними?

— Maman говорит, что мне нельзя, потому что они арабы, — сказал он, продолжая наблюдать за мальчиками, а я прикусила нижнюю губу. — Она говорит, что я должен больше ей помогать. Она говорит, сын обязан помогать своей матери.

Я вспомнила, что он все свое время проводит в доме и во дворе, помогает Фалиде и приносит своей матери то, что ей понадобится. Я никогда не видела его с другими детьми в Шария Зитун, никогда не видела его играющим чем-нибудь, кроме веревок и деревяшек, одолженного на один день щенка или, как сейчас, купленной мной лодочки.

— Я сын. — Он вздохнул. — Вы придете к нам еще, мадемуазель? — спросил он.

— Не знаю, Баду. Может быть… может быть, когда вернется Oncle Этьен. Ты не знаешь, он скоро вернется? Или он уже приходил навестить Maman? — спросила я, стыдясь своего поступка: я выпытывала информацию у маленького мальчика.

Я говорила себе, что, возможно, Этьен уже был здесь, но Ажулай не знал об этом.

— Нет, — сказал Баду. — А теперь мне нужно идти домой, а то Maman будет сердиться.

— Хорошо, Баду. — Я инстинктивно, наклонясь, обняла его. И он обнял меня в ответ, крепко обвив мою шею своими маленькими ручками.

Теперь я надевала кафтан, хик и покрывало каждый раз, когда шла делать покупки со своей плетеной сумкой. Я по-новому смотрела на иностранок во французском квартале, которые сидели с напитками и сигаретами и снисходительно посматривали на то, что делалось вокруг. Я наблюдала за ними в Джемаа-эль-Фна и на базарах, за тем, как они торгуются, покупая ковры и чайники, как пренебрежительно обходят нищих с протянутыми руками, выкрикивающих «бакшиешь, бакшиешь» — «пожалуйста, подайте».

Я поняла, насколько уязвимы эти женщины, ведь все могли прочесть их мысли по выражению лица, их прелести подчеркивались соответствующей одеждой, их тело было открыто настолько, что они выглядели почти обнаженными.

Хотя прошло всего лишь несколько недель, казалось, что я была одной из этих женщин, уязвимой и незащищенной вне района проживания европейцев, очень давно. И неожиданно я удивилась тому, что уже не думаю о себе как о такой женщине, озабоченной только своими незначительными желаниями.

Тем утром, когда прошел ровно месяц с тех пор, как Ажулай сказал, что Этьен может вернуться, я снова пересчитала свои деньги. Если бы я вообще ничего не ела, то, пожалуй, смогла бы продержаться еще недели две. Выхода не было. Ни одна из моих картин не была продана, я справлялась об этом каждые несколько дней. Я нарисовала еще три, при этом израсходовала всю бумагу и некоторые краски, но больше не могла себе позволить купить необходимое.

Но Этьен мог появиться в любой день! И тогда все было бы в порядке.

Как обычно, и этим утром я подошла к резной стойке отеля и спросила, нет ли для меня каких-либо сообщений. Мужчина, который чаще всего стоял за стойкой, — портье было трое или четверо — взглянул на ящички у себя за спиной и покачал головой. — Сегодня нет, — сообщил он как обычно, и я кивнула.

— Спасибо, — сказала я, но, прежде чем я вышла, он окликнул меня.

— Мадемуазель! — Его щеки слегка покраснели. — Я знаю, что вы американка. Но другие постояльцы… — Он замялся. — Некоторые напомнили мне, что они остановились здесь потому, что этот отель для гостей Марракеша, приехавших из Франции, Германии, Испании и Великобритании. Также из Америки, как вы.

Я ожидала.

На лбу мужчины проступил пот.

— Я прошу прощения, мадемуазель, но нет ничего хорошего в том, что вы, живя у нас, одеваетесь как марокканка. Это не устраивает других. Были жалобы, вы должны понимать. Если вы не можете отказаться от такой одежды, то мне придется попросить вас покинуть отель.

— Я понимаю, — сказала я, кивнув, затем повернулась и вышла под палящее солнце.

На улице перед отелем стоял Ажулай в своем одеянии, часть его лица была прикрыта краем чалмы. Он смотрел вдоль улицы, поэтому я видела лишь его профиль; у меня перехватило дыхание.

 

Глава 28

Я подошла к нему. Я не могла дышать, ведь увидеть его значило получить новости об Этьене!

Услышав звук моих шагов, он повернул голову и взглянул на меня, а потом снова отвернулся.

Я окликнула его по имени, и он снова посмотрел на меня, потом сказал что-то по-арабски вопросительным тоном.

Я приподняла покрывало, и он отпрянул.

— Мадемуазель О'Шиа! — воскликнул он. — Но почему вы…

— У вас есть новости? Новости об Этьене? Он приехал?

— Манон получила письмо, — сказал он, открывая нижнюю часть лица, как это сделала я.

Я забыла, какие белые у него зубы. Его кожа стала темнее от работы под палящим летним солнцем, отчего его глаза казались еще более синими.

Я подошла ближе.

— Письмо от Этьена?

Он кивнул.

— Оно пришло вчера.

Я ждала, но по выражению его лица я поняла еще до того, как он заговорил, что он сейчас скажет.

— Мне жаль. Он написал, что не может приехать на этой неделе. Возможно, через несколько недель, в следующем месяце.

Я сглотнула. Еще несколько недель… месяц! Я не могла оставаться здесь так долго, мне не на что было жить.

— Но тогда… — начала я — у меня промелькнула одна мысль. — Почтовый штемпель… На нем указан город или… Конечно же… конечно, он сообщил Манон свой адрес, чтобы она могла связаться с ним. Это важно, Ажулай! — Я с мольбой смотрела на него. — Это важно. Я могла бы поехать к нему, где бы он в Марокко ни находился. Зачем мне ждать его здесь?

Ажулай молча наблюдал за мной.

— Он сообщил, где он? — спросила я. — Конверт…

— Она не показала его мне, Сидония, — сказал он. — Она только сказала, что он не приедет в ближайшие несколько недель.

— Тогда я пойду к ней и спрошу. Или нет, вы пойдете, вам она скажет, если вы попросите. Мне она не скажет, Ажулай, но она скажет вам.

Он покачал головой.

— Сейчас ее здесь нет, — сказал он, и вдруг воздух стал слишком горячим, а солнце было как белый раскаленный диск, и оно обжигало мое лицо.

— Ее здесь нет? — переспросила я. — Что вы имеете в виду?

— Она уехала на праздник. На неделю, может быть, на две с… — Он запнулся, а потом закончил: — С другом.

Значит, Манон уехала с французом. С Оливером. Конечно, Ажулай тоже это знал.

— Она забрала с собой Баду? — Я не могла смотреть на него, поэтому уставилась на плитку на стене позади него.

— Нет, она оставила его с Фалидой.

— Она ведь всего лишь маленькая девочка! — заметила я. — Они просто дети.

— Ей одиннадцать. Через два или три года она сможет выйти замуж, — сказал он. — Я буду приходить в Шария Зитун каждые несколько дней, приносить им еду и проверять, все ли с ними в порядке, — добавил он.

Я кивнула, прикрывая лицо хиком, чтобы защититься от солнечных лучей. Манон не только уехала с другим мужчиной, она рассчитывает, что Ажулай будет заботиться о ее сыне! У нее вообще нет совести? Неужели Ажулай настолько безвольный?

Теперь я посмотрела на него. Я знала, что он честный человек, обладающий чувством собственного достоинства. Как он мог позволять Манон использовать себя таким образом? Как он мог продолжать быть с ней, если она совсем не уважала его? Он не заслужил такого отношения к себе.

— Значит, вы будете ждать? — спросил Ажулай каким-то странным голосом. — Вы останетесь в Марракеше и будете ждать его — Этьена, и не имеет значения, как долго это продлится?

Я облизнула губы.

— Я… — Я замолчала, стесняясь признаться, что не знаю, как у меня это получится. — Да.

— Сидония, я думаю… Вам не стоит больше ждать. Может, вам следует вернуться к своей прежней жизни?

— Прежней жизни? — Он все еще не понимал. Но как, как он мог понять, что в Олбани у меня ничего нет? Внезапно я разозлилась на Ажулая: почему это он считает, что мне не стоит ждать? Я злилась на Манон из-за того, что она мешала мне найти Этьена. И, возможно, больше всего я злилась на Этьена.

Мне было невыносимо жарко, и я была голодна: я ничего не ела со вчерашнего дня.

— А вы бы ждали? — спросила я его; мой голос прозвучал громко и строго. Я посмотрела ему прямо в глаза.

Он слегка покачал головой.

— Ждал чего?

— Ее. Манон. — Я не смогла сдержать злости, произнося ее имя. — Вы будете ждать ее, выполнять все ее просьбы, зная, что она с другим мужчиной?

Он пожал плечами.

— Это все ради ребенка, — ответил он, опешив, но меня это не удовлетворило.

— Наверняка вы считаете меня глупой, ведь я жду, что Этьен вернется ко мне, — сказала я. — Ну же, признайтесь, что считаете меня глупой! И тогда я скажу, что считаю глупым вас, потому что вы ждете Манон. Она использует вас, ее устраивает, что вы заботитесь о ее сыне. Как вы можете позволять ей так поступать с вами?

Я не хотела говорить этого; Ажулай мне никто, и он был добр ко мне. Что со мной такое? Почему меня волнует, как Манон относится к нему? Почему меня раздражает, что он так преданно заботится о ней?

Его ноздри задрожали.

— Возможно, потому же, почему вы позволяете Этьену поступать так с вами.

Мы смотрели друг на друга. Его слова ужалили меня. Поступать так со мной. Внезапно я ощутила, что больше не могу смотреть на него, и наклонила голову, словно защищая свое лицо от солнца.

Я хотела пристыдить его, но в результате он пристыдил меня. Вдруг я поняла, какой он, наверное, видит меня: бесконечно долго ожидающей мужчину, который… У меня закружилась голова. Солнце было очень ярким, и оно делало все слишком ясным, слишком прозрачным.

Все еще глядя на землю, я сказала:

— Простите меня, Ажулай. У меня нет права указывать вам, что делать. Простите, — повторила я. — Я... очень огорчена. Это ожидание… А сейчас…

— Я понимаю, — сказал он, и я снова посмотрела на него.

Его голос стал немного жестче, как и выражение лица.

— Есть кое-что еще, — быстро произнесла я, потому что знала, что он уйдет сейчас от меня, и неизвестно, когда я снова его увижу. Мне необходимо было найти возможность остаться в Марракеше.

— Что?

— Мне нужно найти жилье. Я больше не могу оставаться в отеле. Я подумала… не могли бы вы мне помочь?

— Но отели в Ла Виль Нувеле как раз для иностранцев. Для таких людей, как вы. Почему бы вам не остаться там?

— Он мне больше не подходит.

— Не подходит вам?

— Мне нельзя носить здесь эту одежду. Она им не нравится. — Мне не хотелось говорить ему, что у меня осталось очень мало денег.

— Но тогда… носите свою американскую одежду. Зачем вы носите это?

— В таком виде я могу, передвигаясь по городу, чувствовать себя более свободно.

Он покачал головой.

— Я не понимаю. Как, по вашему мнению, я мог бы вам помочь?

Я поняла, что не могу быть с ним не совсем честной.

— Правда в том, Ажулай, что я больше не могу позволить себе жить ни в одном отеле во французском квартале. Может быть, есть место, может, вы знаете какое-то место, очень недорогое. В медине.

Он удивленно посмотрел на меня.

— Но этот район не для вас. Там живут в основном марокканцы. Вам нужно быть среди своих.

Не раздумывая, я сказала:

— Мне нравится медина.

Да, я поняла, что она мне действительно нравится. С тех пор как я начала так одеваться, я ощутила себя частичкой этого мира. Теперь я жила другой жизнью, которой раньше не знала.

— В медине нет отелей, — сказал он. — Когда марокканцы из других городов приезжают сюда, они останавливаются у родственников или друзей.

— Все, что мне нужно, — это одна комната. Одна комната, Ажулай!

— Это невозможно. — Он снова покачал головой.

— Невозможно? Одну комнату? Я бы жила одна. Я не…

— Вы должны соблюдать обычаи этой страны, — сказал он. — Женщина, насарини, одна, в доме мусульманина… Так не положено.

Насарини. Назаретянка, христианка — так марокканцы называли всех иностранцев. Я и раньше слышала это слово на базарах, когда стала лучше понимать арабский язык.

Я не подумала о том, какие сложности может создать мое присутствие в доме в медине.

— Но иначе я не смогу больше оставаться в Марокко. И все это — долгое путешествие, все мои усилия, — будут напрасны. Я так близка к цели, Ажулай! — воскликнула я. — Я знаю, вы считаете, что мне не нужно ждать, но…

Мы стояли на улице перед отелем, а люди проходили мимо нас.

— Пожалуйста! — взмолилась я. — Я не могу уехать домой. Еще не могу. Поймите, это важно для меня. Вы когда-нибудь… — Я замолчала. Я хотела сказать: «Ты любил когда-нибудь женщину так сильно, что сделал бы для нее все?», но это был слишком интимный вопрос. Что я знала об этом мужчине, о его чувствах?

— Я подумаю, что можно сделать. — Его лицо теперь выражало озабоченность.

— Спасибо, — с облегчением сказала я и машинально прикоснулась к его руке, показывая свою признательность.

Он опустил взгляд, и я сделала то же; мои пальцы казались очень маленькими на его руке. Я отдернула руку, и тогда он посмотрел на меня.

Жаль, что я так себя повела. Очевидно, я поставила его в неловкое положение. Это позже я вспомнила, что он назвал меня Сидонией.

Мужчина со ссохшейся рукой под закатанным рукавом джеллабы явно был недоволен, когда спустя два дня Ажулай привел меня в дом в Шария Сура. Ажулай сказал, что еще не знает наверняка, но этот мужчина, его друг, возможно, разрешит мне остаться у него ненадолго.

Был ранний вечер, мы стояли во дворе. Мое лицо, за исключением глаз, было закрыто. Мужчина пристально посмотрел на меня. Я сразу же опустила глаза в землю, зная, что мне нельзя казаться самоуверенной. Когда я подняла взгляд, мужчина качал головой.

Ажулай заговорил с ним. Они спорили, доказывая что-то друг другу, но спокойно, как это принято у арабов. Так же обычно спорили на базаре. Но на этот раз спорили из-за меня.

Ажулай продолжал говорить спокойно и настойчиво, и наконец мужчина вскинул руку, и это значило, что он сдается. Ажулай назвал мне цену за комнату, а также за питание за неделю; это была лишь небольшая часть того, что я платила за одну ночь в дешевом отеле. Я кивнула — тогда Ажулай взял мои чемоданы и вошел в дом. Я несла в одной руке свои принадлежности для рисования в плетеной корзине, в другой руке — мольберт.

Я последовала за Ажулаем; после залитого солнцем двора узкий проход, по которому мы шли, казался темным, и на мгновение я почувствовала себя одной из слепых на Джемаа-эль-Фна. Я поднималась по ступенькам за Ажулаем, глядя на задники его желтых бабучей. Лестница была узкой и крутой, и моя правая нога испытывала боль при преодолении каждой высокой ступеньки, покрытой кафелем. Когда мы поднялись, откуда-то бесшумно вышла кошка и, прыгнув на ступеньку, стала возле меня.

Ажулай открыл дверь и поставил мои чемоданы посреди комнаты. Он повернулся и посмотрел на меня.

— Все в порядке? — спросил он, и я кивнула, даже не посмотрев на обстановку, но я знала, что у меня нет выбора. В комнате ощущался приятный запах какого-то дерева и свежести.

— Да-да, все очень хорошо, Ажулай. Спасибо.

— Здесь две жены. Они будут подавать вам чай и лепешки по утрам и еду в средине дня и вечером. Внизу, возле кухни, есть туалет.

Я кивнула.

— Но вы должны понимать, что вам нельзя ходить по дому так же, как вы делали это в отеле; вы не можете выходить из дома без сопровождения мужчины. Хотя мой друг знает, что вы не мусульманка, если вы хотите оставаться здесь, вы должны вести себя как мусульманская женщина, иначе для него это будет позором. У него два сына, и один будет сопровождать вас, когда вы захотите выйти. А если они не будут против, вы сможете помогать женам по хозяйству, хотя, я думаю, они на это не пойдут.

— Почему? Я не…

— Они будут видеть в вас соперницу, возможную новую жену их мужа. Не имеет значения, что скажет им их муж, они ему не поверят. Его третья жена умерла несколько месяцев назад; это была ее комната. Они знают, что он ищет еще одну жену. Держитесь от них подальше, пока они сами не позовут вас. Дарра марра киф дефла, — сказал он. — Поговорка гласит, что новая женщина, приходящая в дом, хуже олеандра. Они найдут много способов предотвратить появление еще одной жены. Если муж входит, когда вы рядом с женами, отворачивайте лицо к стене, чтобы он не мог видеть вас. Он согласился выполнить мою просьбу только потому, что он в долгу передо мной, но он не восторге от этого. И вы должны делать все возможное, чтобы оставаться в стороне и не создавать ему проблем. — Он смолк. — Кстати, он сказал, что вы не похожи на иностранку, и это помогло убедить его разрешить вам остаться. Он сможет сказать соседям, что вы дальняя родственница его младшей жены.

— Спасибо, что нашли мне эту комнату. И за… — Я запнулась. — Спасибо, — повторила я.

Находиться рядом с ним в маленькой темной комнате — совершенно не то что стоять на улице при ярком свете дня.

— Мы еще увидимся? — спросила я, чувствуя, что все больше привязываюсь к нему.

Он посмотрел мне в лицо, открыл рот, словно хотел что-то сказать, но только кивнул и прикрыл свои нос и рот краем чалмы. Он ушел, плотно закрыв за собой дверь.

В комнате был такой низкий потолок, что если бы я вытянула вверх руку, то могла бы дотронуться до него ладонью. Стены были из какого-то твердого прохладного материала. Присмотревшись к месту, от которого отпал маленький кусочек штукатурки, я увидела, что стены сделаны из обычной глины. А может, это была земля Марракеша, потому что она была красной и выглядела так, будто ее растирали, пока она не стала однородной, а сверху оштукатурили. На полу было несколько маленьких ковриков с бахромой и какими-то негармоничными тусклыми узорами, но все равно они были замечательными. Я подняла угол одного из них и увидела, что пол под ним сделан из гладких деревянных досок. Я опустила коврик, сняла ботинки, а затем и чулки и потрогала его пальцами ног. Несмотря на ветхость, коврик был толстым и пушистым. Возле матраса стоял маленький декоративный табурет, а возле противоположной стены — резной деревянный стол из светлого дерева. Это от стола исходил аромат свежести, наполняя всю комнату, и мне стало интересно, была ли это туя, о которой упоминала миссис Рассел и которой славилась Эс-Сувейра. Я наклонилась к длинному зеркалу в раме из блестящих цветных кусочков стекла, висевшему возле стола.

Я выглянула из высокого узкого окна во двор. Из-за такого окна в моей комнате не было никакого движения воздуха, и мне захотелось снять свои хик и кафтан, а потом через голову я сняла и простую хлопчатобумажную комбинацию.

Это была моя первая ночь в медине, в этой крошечной комнате, сделанной из земли, с чудесными ковриками и запахом леса. Матрас был покрыт мягким льняным покрывалом в сине-белую полоску. Я посмотрела на него, стараясь не думать о несчастной жене хозяина дома; умерла ли она на этой постели?

Я достала из чемодана другие кафтаны, недавно купленные мной, и несколько нужных мне туалетных принадлежностей. Мне не хотелось полностью разбирать чемоданы. Я повесила свои кафтаны и хик на гвозди на двери, разложила туалетные принадлежности на столе, а плитку Синего Человека с писты — на арабском языке она называлась зеллиж — на табурет рядом с матрасом. Затем я поставила свой сложенный мольберт возле зеркала.

Прислонившись спиной к одному оконному откосу, а ногами упершись в другой, я села на широкий подоконник — он, должно быть, был от полутора до двух футов шириной. Дневная жара быстро спадала, воздух стал мягче и прохладнее.

Я посмотрела вниз, на темнеющий двор, на посаженные в горшках деревья и большие глиняные сосуды с какими-то растениями, на геометрические узоры кафеля, которым был выложен двор. Кроме отдаленного шума площади, не было слышно никаких других звуков. Кошка — теперь я видела, что она была рыжевато-коричневой, — украдкой передвигалась по двору и, насторожившись, остановилась перед одним из горшков. Я вспомнила Синнабар.

Меня разбудил шум на улице перед нашим двором. Я покосилась на часы: было чуть больше семи. Я поднялась и выглянула в окно. Двор был еще пуст. Но за воротами по узким каменным улочкам стучали копыта и раздавались мужские голоса, подгоняющие ослов. Зазвенел звонок велосипеда, и в этот момент я ощутила запах свежих лепешек. Затем я услышала ритмичные хлопки в ладоши и поющие детские голоса. Хлопки и голоса стали громче, а затем стихли: дети, должно быть, ходили по этой улице в школу. Плакали младенцы. Было отчетливо слышно, как в доме, где-то подо мной, кто-то прочищал горло и громко отхаркивался. Я вернулась в постель и попыталась заснуть, но это было невозможно. Я думала о том, что мой сон был глубоким, но мне ничего не снилось. Я не вспоминала об Этьене с того времени, как пришла сюда вчера.

Услышав мужской голос, я снова встала и выглянула во двор. Это был хозяин дома; он поговорил с кем-то, кого я не видела, и вышел за ворота. Тогда я закрыла лицо и спустилась вниз. Я нашла кухню и вошла внутрь. Там две женщины готовили еду: одна средних лет, другая моложе; еще там была очень морщинистая чернокожая старуха. На них на всех были простые кафтаны под более пестрыми дфинами. Их лица были открыты. Они все бросили свою работу и посмотрели на меня.

— Ассаламу алейкум, — сказала я.

Старая служанка, надув губы, продолжила размешивать что-то в черном горшке.

Старшая из женщин повернулась ко мне спиной и стала с громким стуком рубить мясо на куски.

И только самая молодая женщина — она была моложе меня — посмотрела мне в глаза и сказала: «Слема». Я не знала этого слова, но оно прозвучало как приветствие, и поэтому я кивнула и улыбнулась. Я знала, что она не видит моей улыбки под покрывалом, но надеялась, что по моим глазам она поймет, что я ценю ее дружелюбие. На ее лбу был вытатуирован узор из мелких точек.

Я воспользовалась туалетом и снова вошла в кухню; никто из женщин не посмотрел на меня в этот раз. Выйдя во двор, я присела на деревянную скамью. Появился кот. Я щелкнула пальцами и шепотом подозвала его. Он подошел ко мне, обнюхал мои пальцы, но тут же метнулся прочь.

Через какое-то время младшая жена вынесла мне тарелку с пышной пресной лепешкой, мед, мягкий белый сыр и кусочек бледно-зеленой дыни, потом вернулась в дом и вынесла мятный чай. Когда она ушла, я открыла лицо. Поднеся кусочек сыра ко рту, я вспомнила, как Ажулай говорил мне, что жены будут делать все возможное, чтобы отпугнуть соперницу. Я вспомнила Фалиду, выкапывающую на кладбище кости и зубы для Манон, а затем рассказ Манон о том, как она делает краску для век с ингредиентами, заставляющими мужчин сходить с ума от желания. Конечно же, она воспользуется костью и зубом для каких-то магических действ, о которых рассказывал мне Этьен.

Это воспоминание об Этьене казалось таким далеким сейчас: я сидела тогда в своем доме в Олбани, слушая его рассказы о колдовстве и демонах в стране вечного солнца, в то время как за окнами завывал ледяной зимний ветер. Это было похоже на сцену из книги, которую я читала.

А сейчас я была в этой стране, сидела на жаре во дворе, глядя на кусочек сыра и думая, не подсыпали ли мне в принесенную еду порошок из кости или зуба или не сотворили ли какое-нибудь заклинание.

Через минуту, говоря себе, что становлюсь такой же суеверной, как истинная марокканка, я глубоко вдохнула, отломила кусочек лепешки, осторожно разжевала и глотнула. Сыр был мягким и жирным, просто восхитительным. Я покончила с едой и выпила чай. А затем сидела во дворе, не зная, что же делать дальше.

Было странно осознавать, что я не могу подняться и уйти из дома, когда захочу. Мне интересно было, не страдали ли эти женщины клаустрофобией, прожив так всю свою жизнь.

Услышав над собой женские голоса, я посмотрела вверх. Я ничего не видела, но смогла различить по меньшей мере три разных голоса с крыши.

Я снова закрыла лицо, поднялась по лестнице на один пролет выше своей комнаты, и женские голоса зазвучали громче. Выйдя на крышу, я после темноты на лестнице была поражена яркостью утра. Голоса стихли. Здесь были две жены и служанка; они сидели, скрестив ноги, вокруг горы золотого зерна.

Ажулай говорил, чтобы я избегала их, пока они сами меня не позовут, но когда они все отвернулись от меня и продолжили перебирать зерно, отбрасывая мусор и рассыпая чистое зерно на длинной полосе джута, я присела у дальнего края.

Лицо мое было закрыто — так я чувствовала себя более комфортно, потому что они не могли разглядывать меня и видеть мое замешательство. Что их муж рассказал им обо мне? Что они думали обо мне, одинокой женщине, оказавшейся в стране, где женщина без мужчины ничего не значит? Конечно, они испытывали ко мне жалость. Может быть, отвращение. Трудно сказать.

Я оставалась в дальнем углу крыши, в стороне от них, и они снова начали разговаривать, но теперь уже тише, изредка посматривая на меня. Я то наблюдала за ними, то смотрела на город. Высоко в небе кружили ласточки. Мне так хотелось понять, о чем говорят эти женщины! Вокруг меня были только плоские крыши других домов, одни чуть выше, другие ниже, чем наша. Эта плоскость нарушалась только минаретами. Они вздымались в небо, массивные и стройные, напоминая неизвестно как попавшие сюда маяки.

Атласские горы чуть переливались вдали; когда я смотрела на них, мне казалось, что я могу протянуть руку и прикоснуться к ним.

Я вспомнила, как стояла на крыше отеля в Танжере и чувствовала себя женщиной, затерявшейся между двумя мирами. А здесь, в кафтане и с закрытым лицом, я чувствовала, что пересекла некий рубеж. Этот мир в данный момент был единственным для меня.

На многих соседних крышах тоже находились женщины и дети; мужчин нигде не было видно. И тогда мне стало ясно, что крыши — это пространство свободы для женщин. Здесь они были без покрывал, были самими собой. Это были не те мрачные и молчаливые фигуры, скользящие мимо меня по улицам и переулкам медины. Они смеялись и болтали, когда развешивали выстиранную одежду, занимались детьми или шили. Одна женщина громко спорила с более молодой, и я догадалась, что это были мать и дочь. На другой крыше старушка спала с открытым ртом, повернувшись спиной к солнцу. Маленькие дети играли рядом, взбираясь на своих матерей, или что-то жевали, набив полный рот.

Через некоторое время после моего появления на крыше женщины забыли обо мне. Они смеялись и что-то говорили, их сильные руки быстро и уверенно, уже машинально перебирали зерно, и я вдруг позавидовала их близости и дружбе.

Я отвергала любые предложения дружбы на Юнипер-роуд, но сейчас, по причине, неизвестной даже мне самой, мне захотелось быть частью этой маленькой группы. Мне хотелось пропускать горсти золотого зерна сквозь свои пальцы, и даже если я не могла понять иностранные слова, я хотела, чтобы они окутывали меня, как легкое покрывало.

 

Глава 29

Я прожила в доме в Шария Сура три дня. Я ни разу не столкнулась с хозяином, хотя по утрам и вечерам слышала его голос и видела его во дворе, когда выглядывала из окна, часто с двумя мальчиками лет четырнадцати или пятнадцати — должно быть, его сыновьями, о которых упоминал Ажулай. Наверняка они были близнецами: оба одного роста и комплекции, высокие, долговязые, широкоплечие.

Старшая жена и служанка игнорировали меня, но мне вскоре стало очевидно, что младшая жена очень любопытна, она проявляла ко мне интерес. Нам было сложно общаться, но я была признательна ей за улыбки, которыми она одаривала меня все чаще. Она сказала, что ее зовут Мена, и рассмеялась, когда попыталась произнести мое имя. У нее был высокий приятный голос и круглое бледное лицо. Такие лица, как я теперь знала, нравились марокканским мужчинам. На вид ей было не более двадцати лет.

Когда я указывала на предметы, Мена говорила их названия по-арабски. За короткое время я выучила много слов и простых фраз. Ей очень хотелось поговорить со мной; она казалась одинокой, несмотря на то что постоянно общалась с двумя другими женщинами.

Девушка беспрерывно щебетала, показывая мне, как готовится кускус: замоченную пшеницу присыпали пшеничной мукой мелкого помола, а затем все это пропаривалось. Я наблюдала за тем, как она готовит хариру, суп из чечевицы, гороха и баранины. Когда я жестами показывала, что хочу помочь ей готовить, она показывала, какой толщины должны быть куски мяса, как нарезать овощи и как долго их тушить. Иногда она нетерпеливо отстраняла меня и сама что-то быстро и усердно размешивала в кастрюле. Мена не обращала внимания на неодобрительные взгляды старой служанки, но когда старшая жена — Навар — входила в кухню, она замолкала.

На четвертый день я почувствовала беспокойство и уже не могла оставаться ни в доме, ни на крыше, ни во дворе. Я объяснила Мене, что хотела бы выйти в город. Она посоветовалась с Навар, и та недовольно скривилась, но выкрикнула имя — Наиб, и один из мальчиков появился из задней комнаты. Она сказала ему несколько фраз, кивками указывая на меня, затем Наиб подошел к воротам и остановился в ожидании. Я закуталась в покрывало и пошла за ним по узким улочкам. Глядя на его подошвы — он был босым, — я почему-то подумала, что они похожи на рога. Я узнавала некоторые улицы и поняла, что мы идем по Шария Зитун к базару. Я увидела нишу в стене — с котятами, — где сидели Баду и Фалида, когда Манон выпроваживала их со двора.

Вскоре, поскольку Наиб вел меня на базар, думая, что мне нужно что-то купить, я пошла впереди него, оглядываясь, а он шел следом.

Я пересекла Джемаа-эль-Фна, вышла во французский квартал и всю дорогу до отеля «Ла Пальмере» постоянно оглядывалась на Наиба. Я жестами попросила его подождать, а сама пошла к входной двери, снимая на ходу хик и покрывало. Парень сразу же отвернулся от меня.

В фойе мсье Генри, увидев меня, покосился на мой кафтан, но кивнул дружелюбно.

— Ах, мадемуазель! Чудесные новости. Обе ваши картины проданы, и покупатели хотели бы еще. Это молодая пара, они украшают свой дом в Антибе, и им хотелось бы купить еще по меньшей мере четыре картины в таком же стиле.

Странное тепло наполнило меня. Я даже не представляла, что буду чувствовать себя так, когда мне сообщат эту новость — что мои картины востребованы.

— Мадемуазель, вы говорили, что у вас еще есть картины. Эта пара уезжает на следующей неделе, и они хотели бы, если можно, посмотреть их до своего отъезда.

Я кивнула.

— Да. Да, — повторила я. — Я принесу их. Завтра.

— Отлично. А сейчас… — Он повернулся и открыл ящик шкафа за стойкой. — Да. Вот. Отель взял пятьдесят процентов комиссионных, как обычно. Детали продажи прописаны.

Я взяла у него конверт, продолжая кивать.

— Спасибо, мсье Генри. Спасибо.

— Значит, увидимся завтра, — сказал он и повернулся, дав понять, что разговор закончен.

Я вышла к Наибу, перед этим закутавшись в покрывало, чтобы не смущать его снова. Я не могла ждать и разорвала конверт. Вместе с напечатанной квитанцией там был чек на сумму, которая стала для меня неожиданностью. Я уставилась на чек, думая, что, возможно, ошиблась в цифрах. Но я не ошиблась. Сумма, которую я получила за две моих картины, ввергла меня буквально в состояние эйфории.

Впервые в жизни я получила зарплату. За что-то.

Как только я сунула чек обратно в конверт, Наиб направился вниз по улице по направлению к медине, но я окликнула его, жестами показывая, чтобы он снова шел за мной. Я зашла в банк и сказала, что хочу открыть счет.

Кассир недоуменно посмотрел на меня.

— У вас должен быть документ, мадемуазель, — пояснил он, и я кивнула.

— Я приду с паспортом завтра, — сказала я, а затем позволила Наибу отвести меня в Шария Сура.

На следующий день я снова объяснила, что мне надо выйти в город, и Навар посмотрела так же недовольно, но снова позвала Наиба.

Сначала я пошла в отель «Ла Пальмере» и оставила мсье Генри еще четыре своих картины. Затем я зашла в банк, открыла счет, сняв часть денег на повседневные нужды, и после этого пошла в художественный магазин. Я купила еще бумаги и красок. Подчинившись внезапному порыву, я купила также деревянный ящик с тюбиками масляной краски, несколько холстов и разные кисточки. Я подумала, что смогу добиться большей глубины и выразительности, рисуя маслом. Это будет совершенно новая для меня техника, и мне так захотелось ее опробовать.

На обратном пути я блуждала по шумным ярким базарам, останавливаясь то там то здесь, трогая ткани и резные деревянные или серебряные изделия. Наиб в это время стоял позади меня, держа мои покупки. Для него я купила большую сумку.

Мне захотелось сразу же испробовать масляные краски; сначала я рисовала в своей комнате, но в это время суток здесь было недостаточно светло. Тогда я перенесла мольберт вниз, во двор, установила холст и выдавила краску из тюбика на палитру.

Вышла Мена. Она притащила табурет и села, чтобы понаблюдать за мной; блеск ее глаз и румянец обычно бледных щек, пока она неспешно разглядывала внутренний дворик, медленно проявлялись из-под моей кисти. Я, повернувшись к ней, указала кистью на ее лицо, а затем на холст. Но только увидев свой пока еще нечеткий образ, она закричала, положила свою руку на мою и помотала головой, говоря: «Ла, ла!» Нет.

— Что не так? — спросила я ее, и она выпалила много длинных слов, сопровождая их жестами, — я наконец поняла, что она не разрешает мне ее рисовать: я перенесу ее душу на холст.

Я кивнула, а потом спросила Мену на своем примитивном арабском, могу ли я рисовать мужчину.

Она на секунду задумалась, а затем кивнула. Мужчину можно. Дух мужчины достаточно сильный, и его нельзя забрать, как я поняла из ее слов и жестов. Но мне нельзя рисовать женщину или ребенка.

Я радовалась тишине. Мена наблюдала за моей работой, когда Навар вышла во двор. Она остановилась, потом подошла и посмотрела на картину. Она покачала головой, поджав губы, а потом выдала поток слов Мене и ушла, вызвав порыв ветра полами своего кафтана.

Я смотрела, как она шла в дом, а затем перевела взгляд на Мену. Мена медленно покачала головой, и из сказанного ею я поняла, что мне не разрешается рисовать во дворе. Навар заявила, что это привлечет злых духов.

На следующий день я была на крыше с Меной и Навар, когда служанка закричала что-то со двора. Мена наклонилась через край и крикнула что-то в ответ, затем посмотрела на меня.

— Ажулай здесь, — сказала она на арабском языке; я буквально подпрыгнула, а потом направилась к лестнице.

— Сидония! — крикнула Мена вдогонку, и когда я оглянулась, она приложила руку к лицу, напоминая, что я должна закрыть лицо.

Я кивнула, но не стала объяснять, что в этом нет необходимости, и пошла вниз.

Ажулай стоял во дворе, держа Баду за руку.

— Привет, — сказала я, слегка запыхавшись от быстрой ходьбы, и перевела взгляд с Ажулая на Баду. — Этьен в Марракеше? — спросила я.

Ажулай дернул плечом, и я догадалась, что его расстроил мой вопрос.

— Нет.

— Значит… значит, мне больше не разрешают оставаться здесь? — спросила я, нервно сглотнув. — Ты это пришел мне сказать?

— Нет. Я поговорил с другом. Ты можешь остаться.

Я кивнула, облегченно вздохнув. Я была рада, что смогу пожить здесь, и тем не менее расстроилась из-за того, что за это время от Этьена не было новостей.

Я громко выдохнула.

— Спасибо. Как ты, Баду? — поинтересовалась я, глядя на ребенка.

Он улыбнулся, и я обрадовалась, заметив, что его волосы подстрижены и блестят, а его маленькая джеллаба и хлопковые штаны чистые.

— Мы идем смотреть черепах, — сказал он.

— В сад, — пояснил Ажулай. — Я сегодня раньше закончил и решил сводить туда Баду. Мы проходили мимо, и я подумал, возможно, ты захочешь пойти с нами.

Он сказал это обычным тоном, но с ноткой сомнения.

— О! — удивленно воскликнула я.

— Ты пойдешь, Сидония? — спросил Баду.

Конечно же, мне очень хотелось снова выйти из дома. Я так часто думала за эту одну неделю о том, что жизнь Навар и Мены имеет слишком много ограничений.

— Да, — сказала я. — Я только возьму покрывало и хик.

Поднимаясь в комнату, я встретила Мену, притаившуюся на лестнице. Она явно подслушивала, хотя не могла понять наш французский язык. Девушка вскинула брови, будто спрашивая, что случилось.

Я подобрала арабский аналог слова «выйти» и добавила: «Ажулай».

Ее губы сжались точно так же, как у Навар, когда та была недовольна мной. Ничего больше не сказав, Мена поднялась на крышу.

В своей комнате я взяла покрывало, но, прежде чем прикрыть лицо, пристально посмотрела на себя в зеркало, затем пригладила брови средним пальцем, как это делала Манон.

Еще в медине мы остановились купить Баду сладостей. Ажулай положил несколько сантимов в руку мальчика, и Баду резво побежал к продавцу за лотком, заваленным грудами желейных квадратиков, присыпанных пудрой с блестками.

— Я пойду посмотреть на ножи, — сказал Ажулай и направился к соседнему прилавку.

Я смотрела, как Баду сам совершает покупку, видела, как гордо он вскинул подбородок, когда говорил с мужчиной по-арабски и протягивал ему сантимы на ладошке. Мужчина взял монеты, взвесил сладости в бумажном кульке и вручил его Баду, говоря ему что-то и кивая.

Мальчик подошел ко мне, переводя взгляд с меня на Ажулая, который трогал лезвие ножа большим пальцем. Баду вытащил из кулька один квадратик и бросил его в рот. Затем протянул кулек мне.

— Продавец сказал мне, что я должен поделиться конфетами с моими папой и мамой, — пояснил он и улыбнулся. — Он такой смешной, правда?

— Да, — сказала я, улыбнувшись в ответ, и взяла один квадратик.

Выйдя из медины, мы поехали в Сад Мажорель в повозке, запряженной ослом.

— Мы пойдем к одному из самых больших прудов, — сказал Ажулай, когда мы оказались в саду. — Там самые большие черепахи.

Мы подошли к зеркальной глади пруда, а пока Баду бежал к воде, я положила свой хик на каменную скамью и приподняла покрывало, открывая лицо.

Мсье Мажорель прошел мимо нас, поздоровавшись с Ажулаем, затем остановился и посмотрел на меня.

— Bonjour, мсье Мажорель, — сказала я. — Я мадемуазель О'Шиа. Я как-то была здесь с мистером и миссис Рассел.

Он явно был удивлен.

— Ах да! Похоже, вы приспособились к жизни Марракеша. — Он вопросительно взглянул на Ажулая, но тот стоял молча. — Увидимся завтра, Ажулай. Привезли новые горшки.

Баду наклонился над гладкой поверхностью воды, в которой отражалось небо, его маленькие плечики напряглись, он пристально смотрел на водную гладь, усеянную корзинками лилий. Ажулай заговорил с ним по-арабски, и Баду окунул пальчики в воду, пошевелил ими, разбивая стеклянную поверхность. Почти сразу же черепаха высунула голову в нескольких дюймах от его пальчиков. Баду отскочил, затаив дыхание, затем повернулся к нам и засмеялся.

— La tortue, — сказал он, продолжая улыбаться. — Она напугала меня. — Он снова наклонился и заплескал пальчиками по воде. — Я хочу, чтобы она сделала это опять.

Черепаха подплыла ближе, наверное, рассчитывая на корм, и снова высунула свою круглую голову; на этот раз она открыла свой беззубый рот, а затем быстро нырнула на глубину.

И снова Баду рассмеялся от удовольствия. Здесь он был совсем другим, беззаботным мальчиком, его обычная серьезность исчезла.

— Я впервые слышу твой смех, — сказал Ажулай.

Я прикрыла рот рукой, непроизвольно смеясь вместе с Баду. Ажулай изучал меня.

— Почему у меня такое чувство, что ты не позволяешь себе смеяться?

Я часто заморгала.

— Я не знаю.

Я подумала о своем потерянном ребенке, об Этьене, обо всем, что произошло за последние несколько месяцев. И поняла, что не смеялась с тех пор, как Этьен ушел от меня. Неужели я чувствовала, что не имею права на смех? На счастье?

Я посмотрела на Баду, плескавшего пальчиками по воде. Он заставил меня за эти несколько минут на природе забыть обо всех тяготах, свалившихся на меня за последнее время. Я взглянула на Ажулая. Он не смотрел на меня, но я чувствовала, что он жалеет меня. Мне не хотелось, чтобы этот мужчина испытывал ко мне жалость. Я встала со скамейки и опустилась на колени рядом с Баду.

— Давай заставим черепаху снова выплыть, — предложила я и легонько ударила по поверхности воды пальцами.

Когда мы выходили из сада, Ажулай заговорил с Баду на арабском. Баду в восторге открыл рот, его глаза сияли.

— Да, Oncle Ажулай, да, когда мы поедем?

— Через неделю. Семь дней, — ответил тот, подсаживая Баду в повозку, ожидавшую нас. Баду посмотрел на свои пальчики, его губы двигались, пока он считал. — Каждые несколько месяцев я навещаю свою семью, — пояснил Ажулай, повернувшись ко мне. — Баду нравится ездить со мной. Он с большим удовольствием играет там с детьми.

Свою семью.

— О! У тебя есть дети? — спросила я, вздрогнув.

Я как-то… забеспокоилась. Почему? Я предположила, что у него нет жены и детей, главным образом из-за того, что, когда я была в его доме, не видела там никого, кроме старушки, подавшей мне чай. А может, из-за его связи с Манон? Почему я думала, что у него не может быть любовницы, если он женат?

— Нет, — сказал он, а затем резко повернулся к Баду и заговорил с ним о черепахах.

Как только мы вышли из экипажа, Ажулай и Баду проводили меня в Шария Сура. Баду спросил:

— Сидония, ты поедешь с нами в блид?

— Нет, Баду, — ответила я, остановившись у ворот. — Но надеюсь, ты хорошо проведешь там время. — Я повернулась и постучала в дверь.

Пока мы ждали, Ажулай сказал:

— А ты бы хотела поехать?

Я подумала, что он спросил это только из вежливости. Но это было мое предположение — предположение американки. И это было не свойственно Ажулаю.

Он добавил:

— Мы поедем на два дня.

Дверь открыл Наиб.

«Два дня» означало, что нам придется там ночевать. Будто прочитав мои мысли, Ажулай сказал:

— Там есть жилье для женщин.

Я вспомнила ночь в блиде с Мустафой и Азизом: звезды, тишина, дикий верблюд. И снова на ум пришло слово «семья». Ажулай сказал, что у него нет детей, а есть ли у него там жена? А может, две или даже три?

— У меня есть une camionnette, — сказал он. — Мы поедем на нем.

— Грузовик? Собственный грузовик?

Он кивнул. Это меня удивило. Я представляла его только идущим по пыльной писте, как первый Синий Человек, которого я видела. Или верхом на верблюде.

— Ты находишь это странным?

Я улыбнулась.

— Нет. Не совсем.

— Так что же? Хочешь поехать?

— Да, — сказала я. — Я поеду. Если… — Я замолчала. Если Этьен не приедет к тому времени.

— Если?.. — подхватил он.

— Да так, ничего, — бросила я.

— Я заеду за тобой через семь дней, после завтрака, — сказал он.

— Ты принесешь нам завтра еду, Oncle Ажулай? — спросил Баду, глядя на него.

Ажулай положил свою руку на голову мальчику.

— Завтра у меня очень много работы. Но я оставил достаточно еды. Фалида приготовит тебе что-нибудь.

— A Maman скоро приедет? — помолчав, спросил Баду.

Ажулай кивнул.

— Скоро.

Я перевела взгляд с Баду на Ажулая.

— Я могу сходить в Шария Зитун и присмотреть за Баду и Фалидой, — предложила я.

— Да! Приходи к нам домой, Сидония! — обрадовался Баду.

— Как хочешь, — отозвался Ажулай.

— Тогда увидимся завтра, Баду, — сказала я мальчику, и он кивнул.

Ажулай взял Баду за руку, а я вошла во двор.

 

Глава 30

На следующее утро, взяв корзину с лепешками и кастрюлю с кефтой — измельченной бараниной со специями, которую я стушила, — я пошла в Шария Зитун в сопровождении Наиба. Было почти одиннадцать, когда я постучала в ворота.

Наиб прислонился к стене, и я знала, что он будет меня ждать, независимо от того, сколько я там пробуду.

Мне пришлось постучать дважды, прежде чем Фалида откликнулась, — она осторожно спросила:

— Кто там?

Когда я ей ответила, она медленно открыла дверь.

— Моей хозяйки нет, — сказала она, широко раскрыв глаза.

— Я знаю. Но я принесла поесть и хочу повидать Баду.

Она кивнула и впустила меня во двор.

Баду спустился по лестнице, и я снова отметила, что его волосы причесаны, а лицо умыто.

— Сидония, — сказал он, взглянув на кастрюлю, а потом снова на меня. — Смотри! — Он указал языком на передний зуб. — Мой зуб такой смешной.

Я улыбнулась, наклоняясь ближе.

— Он скоро выпадет, — сказала я. — А другой вырастет.

— Будет больно?

— Нет. Может быть, только немножко.

— Хорошо, — доверчиво произнес он, снова поглядывая на кастрюлю.

— Ты любишь кефту? — спросила я; он, кивнув, побежал впереди меня в дом. Я прошла за ним в кухню, а Фалида двинулась за мной. В кухне было чисто. — Ты за всем так хорошо следишь, Фалида! — сказала я, и она открыла рот от удивления и только потом улыбнулась. Улыбка изменила ее лицо; хотя она была очень худой, с темными кругами под глазами, я была уверена, что вскоре она станет очень хорошенькой.

— Фалида купает меня каждый день, когда нет Maman, — сказал Баду.

— Я заметила, — отозвалась я и улыбнулась Фалиде.

Она наклонила голову, засмущавшись.

Я разложила еду, каждый из нас взял свою тарелку, и мы все вышли во двор. Я присела на кушетку, а Баду уселся прямо на землю, поставив тарелку на стол перед собой. Но Фалида застыла в двери.

— Иди сюда, — позвала я ее. — Поешь с нами.

Она покачала головой.

— Мне не разрешается, — пояснила она.

Я посмотрела на нее.

— Сегодня можно, — сказала я, и она робко подошла и села на землю рядом с Баду.

Уходя, я пообещала Баду и Фалиде, что приду на следующий день.

Когда я вернулась в Шария Сура, Мена была во дворе. Накануне вечером, после того как я вернулась из сада, она была молчалива, и я поинтересовалась, не заболела ли она.

Я не видела ее и этим утром, до того как ушла в Шария Зитун, но сейчас, как только я вошла, она взяла в руки обувь своего мужа — она стояла у ворот. Она указала на нее, а потом на меня. Сначала я не поняла, но она продолжала показывать на бабучи, прижимая их к своей груди, а затем указывая ими на мою грудь. Наконец она сказала: «Раджул», — на арабском это означало «мужчина».

Она спрашивала, где мой муж.

Я не знала, как ей это объяснить, и стала указывать рукой на ворота. Там, хотела я ей сказать, мужчина, который будет моим мужем, там, где-то в Марокко.

Затем она произнесла имя Ажулая вопросительным тоном.

Я покачала головой.

— Ажулай садеек. Ажулай друг.

Но Мена нахмурилась, тоже качая головой.

— Ла, ла, — сказала она. — Нет, нет.

Она указала на себя, говоря: «Имра'а» — женщина, затем снова: «Раджул». Затем: «Садеек, ла».

Я знала наверняка, что она имела в виду: «Женщина и мужчина не друзья». Я поняла, что это невозможно в ее мире. Конечно, я поняла. И все же… как еще я могла назвать Ажулая?

— Садеек, Мена, на'ам. Друг, Мена, да, — сказала я, снова глядя на ворота и думая при этом об Ажулае.

Интересно, что он сейчас делает? Я представила его в Саду Мажорель с легкостью поднимающим огромные горшки.

Но я напомнила себе, что мне следует думать об Этьене.

Собравшись идти в Шария Зитун утром следующего дня, я велела Наибу взять мои новые краски, мольберт и холст. Я остановилась на одном из базаров и купила Баду простую детскую книжку на французском языке.

Фалида приготовила рагу из козлятины, и мы снова ели все вместе. И я опять отметила, какая она способная и что она стала совсем другой — не только внешне, она вела себя иначе, — не ощущая угрозы, исходящей от Манон.

Она и Баду стали листать книжку; девочка громко рассмеялась над одной из картинок и толкнула Баду локтем в бок. Он толкнул ее в ответ и тоже рассмеялся.

Манон, конечно же, на днях вернется. Мне невыносимо было думать, что она снова будет жестоко обращаться с этой девочкой. Но что я могла сделать, кроме как сказать Манон, что я осуждаю ее за такое обращение с Фалидой. Впрочем, я знала, что никакой пользы от этого не будет.

Я читала им книжку; Баду сидел у меня на руках, а Фалида уселась рядом. Затем я установила мольберт и холст в тени палисандрового дерева. Я попросила Баду открыть мою коробку с красками. Он поставил коробку на землю и с сосредоточенным видом быстро открыл ее, благоговейно отложив крышку, как будто это был священный сосуд. Он наблюдал, как я достала тюбики и выдавила краску на палитру. Потом он сел у моих ног, снова листая страницы книги. Он тыкал пальчиком в какое-нибудь простое слово, ожидая, пока я взгляну и произнесу это слово, а потом повторял его.

Пролистав три раза эту маленькую книжку, он знал уже многие слова.

Краска блестела на холсте. Масляные краски давали ощущение свободы. С акварелью следовало быть более деликатной, точно выводить каждую тонкую линию. Используя масляные краски, я делала более смелые и свободные мазки. И я легко могла исправить свои ошибки. Моя рука стала раскованнее; теперь я чаще рисовала, совершая движения всей рукой, а не только кистью.

И тут послышался стук в запертые ворота; я подпрыгнула от неожиданности.

— Баду, это, наверно, Ажулай, — сказала я.

Баду поднялся и побежал открывать дверь. Вошел Ажулай с пакетом и посмотрел на меня, стоявшую у мольберта.

— Я понял, что ты здесь, когда увидел Наиба, — сказал он. — У меня обеденный перерыв, и я решил принести еще еды. — Он протянул пакет Фалиде.

Я кивнула и посмотрела на Фалиду. Она пошла в дом. Ажулай подошел и стал рядом со мной.

Мне вдруг стало неловко. Я пыталась нарисовать, как солнечные лучи блестят на листьях палисандрового дерева, но пока, на мой взгляд, эта работа выглядела любительской.

— Ты рисуешь, — констатировал он.

— Да. Я принесла свои рисовальные принадлежности сюда, потому что первая жена хозяина дома в Шария Сура не хочет, чтобы я рисовала во дворе, а освещения в моей комнате бывает достаточно только в течение нескольких часов. Но я не привыкла рисовать в такую жару, — пробормотала я. — И я раньше не писала маслом. В Олбани я обычно использовала акварель, — сказала я, посматривая на него. — У себя дома. Но цвета здесь — они такие насыщенные и переливающиеся! Чтобы изобразить все это, нужны глубина и сила. Я не могу передать это так, как хочу, акварелью. И конечно, необходима совершенно другая техника, а я ею не владею. На это потребуется какое-то время. — Я положила кисточку и вытерла руки о свой кафтан. — Мои руки влажные, и кисточка скользит.

— А в той части Америки, где ты живешь, бывает так жарко? — спросил он. — Олбани. Это где?

— Это возле города Нью-Йорк. В штате Нью-Йорк.

Ажулай кивнул.

— Статуя Свободы, — сказал он, и я улыбнулась.

— Лето там очень жаркое и влажное, совсем не такое, как здесь. А зимы долгие и суровые. Со снегом. Слишком много снега. Холодно. Все белое и какое-то нетронутое, — сказала я, рассматривая изображенное мной марокканское солнце. — Я имею в виду, там не… не так, как в этих местах. Здесь тепло и ярко.

— Ты скучаешь по твоему дому, по Нью-Йорку? — спросил Ажулай, глядя не на меня, а на холст.

Я не ответила. Скучала ли я?

— Мне любопытно узнавать о новых местах, — добавил он.

Мне показалось, что Ажулай был более чем просто любопытным. Он был любознательным. Любопытство означает пассивность восприятия. Но Ажулай не был пассивным. Я подумала тогда, что он не просто смотрит на мир, он за ним наблюдает. Хотя слова «смотреть» и «наблюдать» похожи, в них заложен разный смысл.

— Меня всегда поражало то… — Ажулай замолчал.

Я ждала. Подыскивал ли он подходящее французское слово? Он выглядел напряженным, внимательно рассматривая холст. Будто его кто-то загипнотизировал.

А затем я тоже услышала это и поняла, почему мне показалось, что он где-то, а не здесь. Пение птицы, нежные трели, доносящиеся из густой кроны дерева, в тени которого мы стояли. Ажулай не смотрел вверх в поисках маленького создания, выводящего красивую мелодию, он не отрывал взгляда от холста, но не видел его, как думала я, поскольку сосредоточил все свое внимание на песне.

Я открыла рот: следует ли мне сказать что-либо или non sequitur о пении, спросить, какая птичка издает такие чудесные трели?

Пение оборвалось, и я сомкнула губы. Ажулай моргнул, а затем продолжил, словно не было этой длительной паузы:

— …что в Америке есть животные, которые строят свои дома в снегу.

И в тот момент, глядя на этого высокого «синего» мужчину с блестящим на солнце лицом, с закатанными рукавами, потому что он недавно копал, оборвавшего фразу, чтобы послушать с благоговением пение птицы, я почувствовала, что у меня внутри что-то оборвалось.

Фалида принесла Ажулаю тарелку тушеного мяса. Он, сев на табурет, ел и наблюдал за тем, как я рисую.

Когда я через несколько часов вернулась в Шария Сура, то сразу поднялась на крышу. Там была Мена с какой-то женщиной. На руках у Мены сидел ребенок; еще одного ребенка прижимала к груди незнакомая женщина. Они замолчали, когда я вошла, обе сказали мне «слема», что, как я теперь знала, было приветствием для немусульман, пожеланием благополучия на этой земле. Я поприветствовала их, а затем отошла на другую сторону крыши. Как обычно, я оглядела с крыши медину, но прислушивалась к разговору Мены и ее подруги. Я могла разобрать некоторые фразы и поняла, что они говорят о матери мужа женщины, а затем что-то о блюде из баклажанов и о больном ишаке. Малыш вдруг громко закричал, и я оглянулась. Мена, смеясь, раскачивала его взад-вперед, потом положила кусочек лепешки ему в рот; ее лицо излучало тепло. Я не знала, как долго она была замужем и почему у нее еще не было детей. Незнакомая мне женщина заговорила, кивком указывая на ребенка, который уже не кричал, и Мена что-то сказала в ответ.

Это была их жизнь, и забота о своей семье была для них главным. Вот почему я не была частью их мира: не важно, что я была иностранкой, — они просто не считали меня такой же женщиной, как они.

Волна печали внезапно накрыла меня. Я вспомнила, как мне было одиноко после смерти отца. А затем появился Этьен, и хотя у нас с ним были самые близкие отношения, какие только могут быть между мужчиной и женщиной, теперь я вдруг осознала, что за всем этим, возможно, крылась пустота. Он никогда полностью не отдавался мне. Теперь я знала, что причиной тому была его тайна, его болезнь, которую он скрывал от меня.

Наблюдая за ребенком, которого женщина прижимала к груди, я вспомнила, какую необъяснимую радость ощутила, узнав, что у меня будет ребенок.

Но на этот раз волна угрожала поглотить меня по другой причине. Я сама решила изолировать себя от общества, отгородилась от всех и погрузилась в себя. Несмотря на такую страшную болезнь, как полиомиелит, я была творцом своей собственной жизни. Я осознала, что упустила: окончание школы, дружба, пение в церковном хоре и участие общественной жизни, помощь другим. И увлечение рисованием — возможно, я могла бы в дальнейшем преподавать его. Еще я могла встретить мужчину, с которым разделила бы свою жизнь.

Мне стало стыдно, что чувство, которое я считала гордостью, смогло застить мне глаза. Это из-за гордыни я вела себя так, что в результате моя жизнь стала абсолютно бессмысленной, я сама обрекла себя на одиночество.

Когда ребенок слез с рук Мены и посмотрел на меня, я улыбнулась ему, вспомнив Баду. Он не виноват, что волей судьбы ему досталась мать, в которой не заложена потребность заботиться о ребенке. Я вспомнила, как Манон игнорировала его самого и его простые желания иметь друзей или хотя бы щенка — простые, потому что он был еще маленьким мальчиком. Но постепенно желаний будет становиться все больше. А когда он сможет сам заботиться о себе, Манон, занятая своими любовниками и потакающая своим слабостям, совсем перестанет уделять ему внимание — ни беспечной улыбки, ни грубой ласки, которыми она сейчас порой одаривала его.

Что касается Ажулая, было очевидно, что он человек добрый и заботится о Баду, но как долго он будет терпеть выходки Манон? Что случится с Баду, если Ажулай перестанет встречаться с ней?

Я вспомнила Баду, пахнущего хлебом, его шатающийся зуб. После того как Ажулай ушел на работу, я сложила в ящик свои краски и напомнила Баду, что мы скоро поедем с Ажулаем в блид.

— А Фалида? — спросил он, глядя на нее. — Тебе будет одиноко, когда мы уедем, Фалида?

— Фалида! — окликнула я девочку, повернувшись к ней. — Где твоя семья?

Она покачала головой.

— Моя мама служанка у хозяйки. Когда мне девять лет, мама умирать, а я на улице.

Я подумала о детях, просящих милостыню на площади.

— Леди видеть меня, сказать остаться в Шария Зитун, работать на нее, она давать мне еду.

— У тебя нет родных?

Она покачала головой.

— Maman Али добра к ней, — сказал Баду.

Фалида кивнула.

— Самая лучшая леди. Один раз давать мне еду.

Я подняла свою сумку.

— Пойдемте оба со мной. Сходим с Наибом на базар. Мы купим угощение, — сказала я. — Может быть, сладостей. Хочешь новый платок, Фалида?

Она недоуменно посмотрела на меня, а потом опустила голову.

— Да, — прошептала она.

— Вы очень добрая, Сидония. Как Maman Али, — серьезно произнес Баду, а я обняла его и крепко прижала к себе.

В этот миг я осознала, что нужна ему. И Фалиде тоже.

Я лежала на крыше, на спине. Небо было ясным, прозрачно-голубым. Солнце, обжигавшее мне лицо, наполняло меня незнакомой чистой теплотой. Я снова вспомнила о Баду и Фалиде, и что-то возникло во мне. Сначала я не поняла, что это.

А это была цель. У меня появилась цель.

 

Глава 31

На следующий день Мена пришла в мою комнату и заговорила на арабском языке, медленно произнося слова. Я практически все поняла: сегодня хамам, и ты пойдешь со мной.

Я жила в Шария Сура уже две недели и, моясь теплой водой в высокой бочке в своей комнате, мечтала о настоящей ванне. Я знала, что мужчины и женщины в Марракеше каждую неделю ходят в хамамы, общественные бани, но не имела представления о том, как там все происходит.

Когда я кивнула, Мена дала мне в руки два жестяных ведра и сама взяла еще два. В ведрах было несколько грубых тряпок, которые она назвала кесе, — чтобы тереть кожу, а также свернутые большие простыни — фоты, — в одну из которых Мена завернулась, показывая мне, как это делается. Я знала, что у мусульман считается грехом смотреть на чужое обнаженное тело, и, поняв, что в бане мы будем в простынях, я успокоилась. То, что бани раздельные, я знала, но не могла представить, как буду чувствовать себя, купаясь при посторонних.

В ведрах были еще более плотные куски материи — наверняка чтобы вытираться.

Мена поднесла к моему носу сосуд с липким черным веществом. Я ощутила странный запах — неожиданное сочетание оливкового масла и розы, а Мена сымитировала мытье рук: мыло.

С ведрами в руках, в сопровождении Наиба мы с Меной пошли через медину. Минут через десять мы остановились перед ничем не примечательной дверью, вошли и начали подниматься по каменным ступенькам, истоптанным посредине ногами многих поколений. Наконец мы оказались перед дверью, такой узкой, что когда я вслед за Меной проходила через нее, то мои ведра зазвенели, ударившись о косяк. Внутри был полумрак и ощущался сильный запах эвкалипта. Воздух был горячим и влажным. К нам вышла женщина в белом простом халате, ее лицо не было закрыто.

Мена дала ей две монеты, и женщина что-то выкрикнула. Из-за какой-то двери к нам вышли две женщины, их фоты были обвязаны вокруг груди и спадали ниже колен, их волосы были спрятаны под белыми платками, повязанными на макушке.

— Таебы, — сказала Мена, и я подумала, что они, должно быть, помощницы, своего рода ассистентки.

Мы пошли за ними через множество отделанных кафелем темных комнат. Изредка встречались угасающие лампы, и все это создавало атмосферу потустороннего мира. Я почувствовала себя неуверенно. Стены сочились влагой, везде слышались звуки капающей воды и плеск, из-за такой влажности у меня начало течь из носа.

Мы прошли мимо какой-то комнаты, и меня обдало жаром; я заглянула внутрь, но смогла разглядеть только смутные фигуры, которые поддерживали огонь в печи, бросая туда сухие пальмовые листья.

Нас провели в комнату с деревянными кабинками; некоторые были пустыми, в других была сложена женская одежда. Мена сразу же начала раздеваться: сначала сняла свой хик, затем дфину, а потом и кафтан и положила в одну из пустых кабинок. На ней была нижняя юбка из хлопка; она сняла ее и осталась в нижней рубашке с длинными рукавами и плотных мешковатых штанах, похожих на панталоны, обшитых тесьмой по краям штанин. Я и не догадывалась, что одежда марокканских женщин такая многослойная. Как же они выносят жару? Мена отвернулась от меня, прикрываясь фотой, пока снимала с себя последние одежки. Я последовала ее примеру: обмотавшись фотой, я стала завязывать ее над грудью, чтобы получилось так же, как у таеб, ожидающих нас.

А затем мы с Меной снова пошли за двумя женщинами, неся в руках наши ведра. Мы вошли в большую затуманенную паром комнату с высокими баками в углу. Там было много женщин, в основном они сидели на каменном полу и растирали себя или их растирали таебы. Очень маленькие голые дети ползали или пытались ходить и плескались на мокром полу. Я увидела ребенка примерно шести месяцев, сидящего в ведре возле своей матери; он улыбался и довольно фыркал, когда мать брызгала на него водой. Моя таеба предложила мне стать возле одного из баков, а затем взяла мое ведро, наполнила его водой и вылила на меня. У меня перехватило дух, так как вода была намного горячее, чем я ожидала. Таеба делала это снова и снова, пока я не раскраснелась. Затем она опять набрала полное ведро горячей воды и отошла к противоположной стене, где никого не было. Пол имел наклон к бакам, и вся вода стекала в узкое корыто перед ними. Таеба показала, что я должна сесть на пол. Моя кожа была скользкой от воды и пара. Как только я присела, таеба начала растирать меня жесткой кесе, которую достала из моего ведра. Я затаила дыхание: мне было больно. Она все терла и терла меня, поднимала мои руки, как будто я была маленьким ребенком, наклоняла вперед мою голову, чтобы потереть шею и затылок. Она терла до тех пор, пока с моей кожи не начали сходить отмершие частички и она сильно покраснела. Время от времени женщина окатывала меня водой: терла и ополаскивала, терла и ополаскивала, снова и снова наполняя ведро водой. Наконец она села напротив меня, схватила мою левую ступню, поставила себе на колени и вытащила откуда-то из складок своего халата камень, похожий на кирпич. Она терла мою подошву с такой силой, что я вздрагивала от боли. Закончив, она подняла мою правую ногу и поставила рядом с левой, пристально изучая ее. Когда она занялась ею, то уже не так интенсивно скребла ее камнем, а через несколько секунд остановилась, посмотрела на меня и что-то произнесла вопросительным тоном. Я могла только догадаться, что она спросила, не больно ли мне, когда она обрабатывает мою укороченную ногу. Я покачала головой, а она наклонилась над ней и стала тереть сильнее.

Свет был таким тусклым — на стенах было только несколько крошечных лампочек, — что я практически не различала другие фигуры в помещении, хотя заметила, что женщина рядом со мной намазала каким-то кашицеобразным веществом подмышки, а затем быстро его смыла. Я поняла, что это вещество удаляет волосы.

Наконец моя таеба взяла горсть принесенного мной черного мыла из оливкового масла и розовых лепестков и намылила меня. По своей структуре оно напоминало растопленное масло, и я закрыла глаза, расслабилась и наслаждалась ощущением ее рук, растирающих меня под простыней. Она снова и снова растирала и ополаскивала все мое тело с головы до ног. Когда на теле уже не осталось следов мыла, она стала позади меня. Я почувствовала ее руки на своих влажных волосах, а потом на голове. Подняв руку, я ощутила зернистое вещество, похожее на глину, которое она втирала в мою голову. Я уловила запах лаванды и, опять же, роз. Смыв все это, она отдала мне мои ведра, отвела в другую комнату и оставила там.

В этой комнате было так же жарко, как и в первой, но не было пара. Здесь женщины, все еще завернутые в фоты, расслабившись, сидели на полу, тихо переговаривались и смеялись. Я поняла, что в хамаме не просто совершался банный ритуал, это было место, где женщины могли побыть самими собой. В этой культуре разделялись сферы жизни мужчин и женщин, и за пределами своих домов женщины молчали, стараясь быть незаметными. Здесь же они могли насладиться ощущением свободы и заботливым отношением. Я нашла незанятое место возле стены, простелила на теплом каменном полу простыню, которую достала из своего ведра, и села на нее, вытянув ноги перед собой, затем убрала влажные волосы с глаз и стала рассматривать женщин, сидевших вокруг меня.

Тона их кожи менялись от бледного до темно-бежевого и мягкого коричневого и даже насыщенного кофейного. Я видела на их телах глубокие шрамы и странные наросты, родимые пятна и следы экземы. На каждом теле была отметина, оставленная жизнью. Я посмотрела на свое тело, и неожиданно, возможно, первый раз в жизни, мне понравился тон моей кожи. Я также с удивлением отметила, что у меня гладкая, безупречной структуры, красивая кожа. Я всегда считала ее слишком темной, непривлекательной по сравнению с жемчужной, кремово-белой и гипсовой кожей многих саксонок, с которыми я всегда сравнивала себя в Олбани. Я провела рукой вверх и вниз по своему бедру, восхищаясь его шелковистостью после столь интенсивного очищения. Затем я погладила свои руки, задержав ладони на плечах.

Никто не обращал на меня внимания, даже на мою укороченную ногу. Я была просто одной из частичек бурлящего человеческого моря, просто женщиной, на чьем теле жизнь оставила свои отметины.

Появилась Мена и села рядом со мной. Я улыбнулась ей, и она улыбнулась в ответ. Она посмотрела на мои ноги, указывая на правую, и мы разговорились. Я не знала, как объяснить ей, что у меня был полиомиелит, кроме как: «Я ребенок, очень болеть». Она кивнула и, убрав волосы с шеи, показала мне глубокий, плохо зарубцевавшийся шрам. Я поняла слово «отец», но она произнесла еще одно слово, которого я не знала, и нахмурилась, но я так и не смогла понять, что она пыталась сказать, объясняя, что с ней произошло.

Затем она, приподняв плечи, сделала вид, будто качает малыша, и вопросительно посмотрела на меня: есть ли у меня дети? Я посмотрела ей в глаза, а потом, непонятно почему, кивнула, положив руки на живот, и указала пальцем вверх в надежде, что она поняла, что я имела в виду.

Она поняла. Она сделала такое же движение и подняла руку с тремя пальцами.

Трое? У нее было три выкидыша или трое ее детей умерли? Но она такая молодая! Я инстинктивно потянулась к ней и сжала ее руки своими. Когда она сжала мои в ответ, у меня на глазах появились слезы, и я, не сдержавшись, расплакалась.

Я ни с кем не делилась своим горем — кроме Манон, которой я объяснила, что потеряла ребенка, когда та заявила, что никакого ребенка не было. А сейчас, когда я даже не описывала словами свое горе, я снова ощутила боль потери. Я знала: Мена понимает, что я чувствую, и я знала, что чувствует она. Ее глаза наполнились слезами, и она кивнула, продолжая сжимать мои руки.

Я видела, что она переживает и жалеет меня, и неожиданно тоже пожалела ее. Я подумала об одноруком мужчине средних лет, ее муже, приходившем к ней ночью. Я подумала о днях, проведенных ею под пристальным взглядом безжалостной Навары, обладающей властью старшей жены в доме и, конечно же, недовольной присутствием молодой и красивой младшей жены.

Где была семья Мены? Любила ли она своего мужа или просто была продана в его дом по какому-нибудь соглашению? Что оставило такой глубокий шрам на ее шее? Почему она потеряла троих детей? Будут ли у нее еще дети? Через какое-то время она отпустила мои руки и дружески похлопала меня по плечу, а я вытерла свое лицо краем фоты.

Мы сидели бок о бок, соприкасаясь плечами. Я ощутила такое облегчение, выплакавшись! «Как странно, — думала я, — проехав полсвета, найти единственную подругу — молодую жену марокканца, — ведь последней подруги я лишилась в шестнадцать лет».

У меня на душе стало спокойно; с того дня как я рассказала Этьену о ребенке, я все время была в состоянии стресса, неуверенная, сконфуженная, а порой и напуганная — во время опасного путешествия. А сейчас все отпустило меня.

Я вспомнила это новое ощущение, словно выпустила наружу что-то изнутри себя. Оно возникло, когда я наблюдала за тем, как Ажулай слушал птицу, и позднее, когда я лежала на крыше под солнцем, думая о Баду и Фалиде, вспоминая их лица, когда я купила каждому из них подарок — книжку для Баду и платок для Фалиды. Вспомнила, как Ажулай наблюдал за мной, когда я смеялась в Саду Мажорель, вспомнила, какой белизной сверкали его зубы на темном лице. Я снова представила выражение его лица, когда он слушал пение птицы во внутреннем дворике в Шария Зитун. Я начала засыпать. В теле разливался покой; я поджала колени, положила на них руки и закрыла глаза. Наверное, я заснула. Через некоторое время Мена что-то сказала и я открыла глаза. Она жестами показывала мне, что мы должны идти, и я пошла за ней к двери, думая, что мы возвращаемся туда, где оставили свою одежду. Но мы пришли в другую комнату; здесь одни женщины лежали на полу или сидели скрестив ноги, а другие растирали им кожу, разминали и массировали их так, как месят тесто.

Мена жестами показала, чтобы я легла на живот, потом указала рукой на меня, затем на себя, и я поняла, что сейчас мы будем делать то же, что и другие.

Сначала я смутилась, хотела покачать головой и сказать «ля, па, шукран» — «нет, нет, спасибо», но не сделала этого. Таков был порядок в хамаме: растирание и мытье, жаркая комната для расслабления, а затем массаж. Я простелила простыню и легла животом на теплый пол, положив голову на согнутые руки, как это делали другие женщины. Мена опустилась на колени рядом со мной и сразу же начала массировать мои плечи.

Я думала, что для меня это будет шок, по крайней мере, я буду чувствовать себя некомфортно, ощущая руки другой женщины на своем теле, но потом поняла, что все это естественно в хамаме.

И снова я закрыла глаза.

Как долго это продолжалось? Я посчитала в уме — почти пять месяцев прошло с тех пор, как к моему телу прикасались: январским утром я сказала Этьену о ребенке. Я пыталась вспомнить, как мы с Этьеном сошлись, пыталась представить его ласки. От сильных умелых рук Мены, массирующих мою чистую влажную спину, ягодицы через фоту, а после этого икры и ступни, я впала в оцепенение. Я продолжала думать о руках Этьена, прикасавшихся ко мне, о его теле на моем и позволила своему воображению воссоздать сцены близости.

Когда Мена коснулась моих плеч, я поняла, что теперь моя очередь, и, открыв глаза, часто поморгала, возвращаясь в благоухающее тепло хамама.

Когда я опустилась на колени рядом с Меной и стала медленно растирать ее плечи, то поняла, что думала вовсе не об Этьене. Руки и тело, которые я представила на своем теле, имели синеватый оттенок.

Наконец мы вернулись в раздевалку, обсохли, оделись и, взяв в руки ведра с мокрой одеждой и простынями, вернулись в Шария Сура с Наибом, как всегда, следующим за нами тенью.

Когда мы молча шли по улицам, я странным образом ощущала свое тело под кафтаном, чистое и легкое, каким оно никогда раньше не было. Как будто каждый нерв ожил. И хотя мое дыхание было спокойным, я чувствовала, что мое сердце бьется чуть быстрее, чем обычно.

У меня возникло забытое ощущение здоровья.

Я не могла перестать думать о моих неожиданных фантазиях об Ажулае, заверяя себя, что это была всего лишь реакция на определенную ситуацию и чувственную природу хамама. Вот и все.

И ничего более, пыталась убедить я себя.

Я хотела проведать Баду и Фалиду в тот день. Взяв с собой Наиба — а возможно, это был его брат-близнец, так как я их не различала, — я пошла в Шария Зитун. Постучав в дверь и окликнув детей, я улыбнулась, ожидая увидеть Фалиду или Баду.

Но дверь открыла Манон.

У меня перехватило дыхание; хотя я знала, что она может вернуться в любой момент, все-таки не ожидала увидеть ее сейчас.

— Чего надо? — спросила она.

Я подняла корзинку, которую держала в руке.

— Я принесла еды. Для Баду, — пояснила я, зная, что имя Фалиды лучше не упоминать.

— Тебе незачем кормить моего ребенка. Я в состоянии делать это сама, — заявила она.

— Я знаю. Это только потому, что тебя не было, а Ажулай… — Я умолкла.

Я понимала, что не нужно говорить с Манон об Ажулае. И вообще о чем бы то ни было. Нельзя доверять ее словам и поступкам.

— Значит, вы с Ажулаем подружились. Это так? — спросила она, уставившись на меня.

Я все еще стояла перед дверью.

— Ну что ж, раз ты уже дома, мне не стоит переживать за Баду, — сказала я.

— У тебя нет причин — и нет права — переживать за моего ребенка, — отрезала она. — Входи, не люблю, когда соседи за мной наблюдают.

Я быстро окинула взглядом пустую улицу и вошла. Она закрыла за мной дверь и задвинула засов.

— Где Баду? — спросила я. Во дворе и в доме было тихо.

— Я отправила его и Фалиду на базар, — ответила она. — Что ты принесла?

Она взяла корзинку из моих рук, подняла ткань и сняла крышку с кастрюли с кускусом и тушеными овощами.

— Ты уже готовишь марокканскую еду? — удивилась она.

— Ладно, я пойду, раз ты говоришь, что тебе не нужна еда. — Я взялась за ручку корзинки, но Манон не отпустила ее.

— Баду говорил мне, что ты собираешься поехать с ним и Ажулаем за город, — сказала Манон ровным тоном. Она все еще держала корзинку, ее пальцы были в нескольких дюймах от моих. — Зачем тебе ехать? Там нечего смотреть, кроме берберов и их верблюдов. Пыль и грязь. Меня туда ничем не заманишь.

Я ничего не ответила.

— Ты знаешь, что у него есть жена? — спросила она, лукаво улыбнувшись, затем положила свой большой палец на мою руку и прижала ее к ручке корзинки.

Я поняла, что этим она хотела меня уколоть. Я была уверена, что она врет. Я считала, что у Ажулая нет жены, когда мечтала о нем в хамаме всего лишь час назад.

Манон лгала, как солгала и о смерти Этьена.

— Правда? — отозвалась я. — Я была у него дома и не видела жену.

Конечно же, я и не думала рассказывать о том, что была в доме у Ажулая, но Манон разозлила меня, заявив, что у него есть жена, желая увидеть мою реакцию. Словно мне было не все равно, женат Ажулай или нет, словно она знала — или догадывалась, — какие картинки возникали в моей голове совсем недавно.

Ее улыбка исчезла так же внезапно, как и появилась, и она еще сильнее надавила пальцем на мою руку.

— Ты ходила к нему домой, — начала она.

Я посмотрела на нее, но не попыталась убрать руку.

— Я не видела там жены, — повторила я.

— Что ты там делала?

— Это тебя не касается.

Я неожиданно выпрямилась. И, заметив, как она прореагировала, поняла: я могу справиться с этой женщиной. Она не способна навредить мне своими словами.

— Конечно, ты не видела ее там. Она не живет в городе.

Что именно сказал Ажулай?

Я попыталась вспомнить наш разговор, когда он приглашал меня и Баду поехать вместе с ним. «Каждые несколько месяцев я навещаю свою семью». Я высвободила свою руку из-под ее пальца.

— Ну и что? Что из того, что у него есть жена?

— Она простая сельская девушка. Гораздо ниже его, — сказала она с презрением. — Простая кочевница. Она остается там, где ей и надлежит быть, — в окружении своих коз.

— Вот как? — бросила я равнодушно.

— Ты все еще хочешь поехать в блид и увидеть Ажулая рядом с его женой?

— Почему это должно меня волновать? — спросила я, обеспокоенная игрой, которую мы вели. Она пыталась заставить меня ревновать.

Мне вдруг захотелось прекратить этот разговор. Возможно, теперь я не поеду за город с Ажулаем.

Но это значило бы, что Манон выиграла.

И я спросила спокойно:

— Почему ты ее так не любишь?

Конечно же, я знала, из-за чего она так о ней говорила. Это она ревновала Ажулая к его жене. И ко мне. Потому что Ажулай оказывал мне знаки внимания.

Но у нее был Оливер. И у нее был Ажулай, несмотря на то что он был женат. Разве этого недостаточно? Насколько Манон нуждалась в Ажулае?

Я слегка дернула за ручку корзины, и Манон отпустила ее.

— Я ухожу, — сказала я и повернулась к воротам.

— О, пожалуйста, Сидония, пожалуйста, подожди! — Манон говорила вежливо, как никогда раньше. — Я хочу тебе кое-что дать. Я сейчас вернусь.

Это было слишком подозрительно: Манон впервые обошлась со мной так учтиво. Но мне стало любопытно. Она быстро поднялась наверх и сразу же вернулась, держа что-то в руке.

— Это ручка и чернильница, — сказала она. — Антикварные предметы, которыми пользовались писцы в прошлом. — Она протянула их мне.

Это был овальный серебряный сосуд с выгравированными по бокам узорами.

— Смотри. Вот ручка. — Она надавила на один край сосуда, и оттуда выскользнул длинный металлический предмет.

Что-то темное — чернила? — блеснуло на его кончике. Она попыталась вложить его в мою правую руку, но каким-то образом его острие вонзилось в мою кожу, поранив ладонь. Я машинально отпрянула: на моей ладони появилась капелька крови.

— Ой, мне так жаль! — воскликнула Манон, облизнув свой палец и приложив его к ранке. Не убирая палец, она очень тихо прошептала какие-то слова.

Я ощутила озноб.

— Что ты сказала? — спросила я, отняв руку и вытирая ладонь о хик.

Она пристально на меня посмотрела.

— Просто сказала, что я неуклюжая, — ответила она, но я знала, что она лжет. В ее взгляде было что-то такое, что я назвала бы злорадством.

Я посмотрела на ручку с чернильницей, которую она все еще держала в руке.

— Она мне не нужна. — Я повернулась, отодвинула засов, открыла дверь и ушла, не закрыв ее и не оглядываясь.

Во время обеда мне стало плохо. Для хозяина и сыновей накрыли стол, а мы с Меной сидели на подушках за столиком в большой комнате. Навар была еще в кухне, и мы ожидали ее. Но когда я посмотрела на еду, то увидела вместо нее какое-то пятно. Моя правая рука болела, и я посмотрела на нее. Ладонь распухла, маленькая ранка была теперь по краям темно-красного цвета.

Мне захотелось прилечь. Я попыталась встать на ноги, опершись левой рукой о стол. Мена посмотрела на меня с недоумением, затем о чем-то спросила, но ее голос слышался словно откуда-то издалека.

— Больно, — сказала я по-арабски.

Мена поднялась и подошла ко мне.

Мое лицо было мокрым от пота, и я вытерла лоб тыльной стороной правой кисти.

Мена положила руку на мое запястье, посмотрела на ладонь и долго рассматривала ранку. Я поняла ее вопрос на арабском: «Что это?»

Теперь я дрожала. Что происходит? Мне нужно было лечь, и я попыталась отнять руку, но Мена, крепко ее удерживая, снова задавала тот же вопрос.

Как я могла объяснить, так плохо зная арабский?

— Женщина, — сказала я тихо. — Ранить меня.

— Сикиин? — спросила она.

Я покачала головой, не понимая ее. Она взяла нож со стола другой рукой.

— Сикиин, — повторила она, указывая на мою ладонь.

Я снова покачала головой и сделала вид, будто пишу. Как по-арабски ручка и почему Мена интересуется пустяками, когда мне так плохо?

— Куалам? — сказала она быстро, и на этот раз я кивнула.

— Да, куалам. Ручка. Она просто уколола меня ручкой, — прошептала я, зная, что она не понимает по-французски.

И снова я попыталась убрать свою руку, но Мена крепко ее держала, а потом позвала Навар и служанку. Они обе вошли в большую комнату, и Мена быстро заговорила, указывая на мою руку.

Старая служанка пронзительно закричала и закрыла лицо передником. Глаза Навар расширились, и она начала молиться.

Мена снова заговорила со мной, медленно произнося слова. Затем она повернулась к Навар и что-то сказала, упомянув Ажулая.

В комнате было слишком жарко, слишком яркий свет резал мне глаза. Голос Мены и молитвы Навар слились с завыванием старой служанки, потом все звуки превратились в бессвязную речь и дьявольские крики. Комната наклонилась, пол поднялся до уровня моей щеки.

 

Глава 32

Запах был сильный, обжигающий мои ноздри, и я отвернулась. Но моя голова заболела от этого движения, и когда я открыла глаза, все было как в тумане. Через пару секунд я поняла, что лежу на кушетке в большой комнате, а Мена размахивает перед моим лицом маленьким мешочком для окуривания.

— Бесмеллах рахман рахим, — все повторяла она.

Она заглянула мне в глаза и что-то сказала — на этот раз я поняла слово «джинн».

Я хотела покачать головой, сказать: нет, это не джинн, не дух дьявола. Должно быть, я просто съела то, что мне не подошло. Мне хотелось, чтобы она перестала размахивать надо мной мешочком для окуривания, но не смогла вспомнить ни одного слова на арабском языке, кроме «ла». Нет.

А затем я увидела Ажулая. Он стоял позади Мены и о чем-то говорил с ней. Она не поворачивала к нему лицо, ее платок почти полностью его закрывал. Девушка отвечала быстрыми короткими фразами. Сжав мое правое запястье, она повысила голос.

Ажулай сказал только одну фразу, и Мена ушла.

Он наклонился ко мне.

— Мена говорит, что какая-то плохая женщина навела на тебя порчу. — Я попыталась улыбнуться в ответ на такую нелепость, но у меня перед глазами снова все поплыло, словно я была в каком-то болезненном сне. Был ли Ажулай действительно здесь или я представляла его, как недавно в хамаме?

— Нет. Я просто… больна. Может быть, еда… — Мой голос звучал все тише.

Он поднял мою руку. Его пальцы были очень холодными. Мое лицо горело, щека ныла; я прижала его руку к щеке и закрыла глаза, наслаждаясь ощущением прохлады. Затем прикоснулась губами к его коже и втянула воздух носом, пытаясь уловить запах индиго.

— Что случилось с твоим лицом, Сидония? — Он говорил тихо и не убрал свою руку.

Я открыла глаза, и вдруг его черты стали отчетливыми, его лицо было так близко от моего, и я осознала, что делаю. Это был не сон. Я отпустила его руку и провела пальцами по своему шраму, затем поняла, что он смотрит на другую мою щеку. Я прикоснулась к ней: она распухла.

— Я упала в обморок. Должно быть, я ударилась лицом, — сказала я, смутившись. — Мне жаль, что они тебя побеспокоили. — Я тщетно пыталась сесть: была слишком слаба. — Завтра все будет в порядке. После того, как я посплю.

— Кто та женщина, о которой говорила Мена? — спросил Ажулай, нежно надавив мне на плечо, и я снова легла.

— Манон. Я сегодня пошла посмотреть, все ли в порядке с Баду и Фалидой, — ответила я. — Их там не было, но была Манон.

— И? Что случилось с твоей рукой?

Я издала странный звук, пытаясь засмеяться.

— Ничего. Она хотела сделать мне подарок. Я не знаю зачем; она меня не любит, так ведь?

Он казался совершенно спокойным.

— Это была старая ручка с чернильницей. Она вручила ее мне, и острие ручки вонзилось в мою ладонь. Вот и все.

Что-то изменилось в его лице.

— Наверное, тебя надо отвести в клинику во французском квартале, — сказал он.

— Что? Нет. У меня в комнате есть мазь. Возможно, она поможет.

Мои зубы стучали; я уже не дрожала, меня трясло от озноба.

Ажулай повернул голову и что-то выкрикнул, затем снова поднял мою руку, поднес ее близко к лицу и начал рассматривать. Теперь я видела, что моя ладонь еще больше распухла, а порез загноился. Я попыталась согнуть пальцы, но не смогла.

За плечом Ажулая показалось лицо служанки; он что-то ей сказал, и она ушла.

— Она принесет тебе одеяло. И я велел ей отправить одного из мальчиков в мой дом и кое-что принести, — сказал он. — Здесь не обойтись молитвами и окуриванием. — Его взгляд опустился ниже моего лица, и он добавил: — И амулетами.

Я посмотрела на то, что он держал в руке: круг с глазом на золотой цепочке. Это была цепочка Мены; я видела ее, когда она раздевалась в хамаме. Она, должно быть, повесила ее мне на шею сегодня вечером.

Ажулай отвел взгляд от амулета и поднялся, потому что вошла служанка с одеялом под рукой и что-то пробормотала. Ажулай взял у нее одеяло и укрыл меня.

Я задремала, зная, что Ажулай сидит на маленьком стульчике возле меня. Потом я почувствовала, что он снова поднял мою руку. Мне было тяжело открыть глаза, но я сделала это и увидела его голову, склоненную над моей рукой. Он держал что-то между большим и указательным пальцами. Я ощутила внезапную резкую боль и попыталась отдернуть руку, но он крепко держал ее. Я застонала, когда он проколол мне ладонь и расковырял ее чем-то горячим и острым.

Он шептал что-то на арабском, что-то утешительное, возможно, говорил мне, что скоро все закончится и он сожалеет, что причиняет мне боль.

Я затаила дыхание.

Наконец он поднял голову, и я издала слабый крик облегчения, когда боль утихла.

— Оно у меня, — сказал он, но я не поняла, что он имел в виду, да меня это и не волновало.

Почти сразу же мою руку будто обдало огнем, я перестала дышать и подняла голову, чтобы посмотреть, что происходит. Ажулай лил что-то пахнущее дезинфекцией на мою ладонь.

— Больно! — воскликнула я, и он кивнул.

— Я знаю. Это скоро пройдет. — Он наложил на мою кисть чистую повязку. — А теперь пей, — сказал он и поднес стакан к моему рту. Напиток был очень сладким, но горечь все равно чувствовалась. — Это снимет боль и собьет жар.

Я все выпила и снова легла; моя рука ужасно ныла. Ажулай молча сидел рядом, и в какой-то момент — я понятия не имела, сколько времени прошло, — я осознала, что у меня уже ничего не болит, и ощутила сонливое умиротворение.

— Больше не болит, — прошептала я.

— Хорошо, — сказал Ажулай, поглаживая рукой мой лоб.

Я поняла, что засыпаю.

— Я думала сегодня о твоих руках, — прошептала я, — в хамаме.

Больше я ничего не помнила.

Проснувшись на следующее утро, я полежала некоторое время, вглядываясь в тусклый свет и удивляясь, почему я не в своей комнате наверху.

Затем я подняла руку и увидела чистую марлевую повязку.

Вошла Мена со стаканом чая, и я попыталась сесть.

— Каыф ал-хаал? — спросила она, протягивая мне стакан.

Я неуклюже взяла его обеими руками, помня о своей израненной ладони.

— Со мной все в порядке, — сказала я по-арабски в ответ на ее вопрос.

Я действительно чувствовала себя хорошо; больше не было жара, правда, рука еще была слабой и плохо двигалась.

Я представила Ажулая, склонившегося надо мной.

— Ажулай? Он здесь? — спросила я.

— Ла, — сказала Мена, качая головой.

Примерно через час я почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы подняться в свою комнату, переодеться и расчесаться, хотя меня немного качало, а мои движения были неловкими из-за перебинтованной руки. Синяк на моей щеке был темного цвета, но было больно, только когда я к нему прикасалась. Я сидела во дворе, когда пришел Ажулай. Увидев его, я смутилась: сколько всего произошло вчера вечером и сколько было еще в моей голове! Воспоминания о прошлом вечере смешались с моими фантазиями об Ажулае в хамаме.

Но когда он улыбнулся мне, я улыбнулась в ответ.

— Выглядишь гораздо лучше, — сказал он, кивнув. — Я был здесь до раннего утра, но когда увидел, что у тебя спал жар и опухоль уменьшилась, ушел. — Он наклонился, взял меня за руку и бережно снял повязку. — Да, посмотри. Теперь с тобой все будет хорошо. Яда уже нет.

— Яда? — переспросила я, глядя на свою руку в руке Ажулая.

Моя ладонь приняла нормальный вид, если не считать маленькой ранки посредине.

И вдруг я вспомнила, что прижималась губами к его руке прошлой ночью. Но он знал, что я бредила и не могла отвечать за свои действия.

Ажулай снова перебинтовал мне руку.

— Не снимай повязку сегодня, рана должна быть в чистоте, — сказал он. — К завтрашнему дню все будет отлично.

— Яд? — спросила я снова. — Какой яд?

Он стоял, отвернувшись.

— Я вытащил из ранки маленький осколок чего-то. Кость. У некоторых старых ручек кончик делали из заостренной кости.

Я вспомнила, что делала Фалида на кладбище. Как она искала в могиле то, что было необходимо Манон. Я вздрогнула, как будто вернулся озноб прошлой ночи.

— Но разве старая кость может вызвать инфекцию?

Он снова посмотрел на меня.

— Сама старая кость не смогла бы. Возможно… если ее окунули в некое вещество… — Он замолчал. — Я точно не знаю.

— А если бы ты не вытащил ее? Если бы Мена не послала за тобой?

— Через два дня я заберу Баду и мы поедем за город, — сказал он, резко меняя тему, явно не желая отвечать на мой вопрос. — Ты все еще хочешь поехать?

Я кивнула, понимая, что он больше не будет говорить о том, что случилось с моей рукой. Я не могла спросить его, считает ли он — как считала теперь я, — что Манон умышленно пыталась навредить мне. Когда она узнала, что я собираюсь поехать с Ажулаем и ее сыном, она захотела остановить меня.

Манон не собиралась дарить мне ручку и чернильницу. Она преследовала определенную цель, и это было ужасно.

Я также не хотела думать о том, что Баду и Фалида остаются наедине с женщиной, способной на такое зло.

Через два дня Ажулай приехал в Шария Сура вместе с Баду. Баду ожидал на улице, à Ажулай зашел во двор. Я повязывала голову хиком, когда Ажулай окликнул меня:

— Сидония! — Я замерла, не закончив завязывать платок.

— Да? — отозвалась я.

Он выглядел странно. Я никогда не видела Ажулая таким смущенным.

— Ты уверена, что хочешь ехать?

Я кивнула.

— Да. А что такое?

— У Манон… — Он запнулся, а потом продолжил: — Когда я зашел за Баду…

— Нет, — сказала я, и он умолк.

Я представила, какой разговор мог произойти между ними. Конечно же, Ажулай разоблачил Манон. Они, должно быть, поссорились. Сейчас Ажулай расскажет мне, что говорила Манон, или попытается объяснить ее действия. Она наверняка спросила Ажулая, поеду ли я с ними. Она ожидала, что он скажет «нет», что я больна. Она не хотела, чтобы я проводила время с Ажулаем; конечно же, она ревновала его ко мне. И когда она узнала, что я все еще собираюсь… Где-то в глубине души я радовалась, представляя, как она разгневалась, когда узнала, что у нее не получилось навредить мне. Мне хотелось, чтобы она думала, что я сильнее ее.

— Что бы ни произошло у Манон, я не хочу этого знать, — сказала я. — Я хочу забыть о Манон и Шария Зитун. Хотя бы на два дня, Ажулай. Пожалуйста, не рассказывай мне ничего о ней.

Он долго смотрел на меня, как будто спорил сам с собой, а потом все же кивнул. Мы вышли за ворота и втроем — он, Баду и я — пошли по узким, еще не знакомым мне улочкам медины. Я чувствовала себя совершенно здоровой и несла плетеную сумку. Ажулай нес два больших мешка, перекинув их через плечо. Пройдя через крытый базар, а затем под высокой аркой в стене медины, мы попали в совершенно другой мир. Люди были одеты здесь иначе, многие женщины, хотя и повязывали голову платком, не закрывали лицо. Здания были более высокими и узкими, двери были украшены богаче.

— Где мы, Ажулай? — спросила я.

— В Меллахе, — сказал он. — В иудейском квартале. — Он посмотрел на меня. — Тебе известно что-нибудь о марокканских иудеях?

Я покачала головой. Этьен никогда о них не упоминал.

— «Мелх» значит «соль». После сражений — я говорю о древних временах — иудеям в Марракеше давали задание солить головы врагов. По обычаю, головы врагов выставляли на городских стенах.

Я нахмурилась и задумалась о происхождении названия Джемаа-эль-Фна.

— Сейчас иудеи — особенно иудейки — востребованы богатыми марокканками. Они предлагают разные услуги женщинам, которые не могут выходить из своих домов: приносят им ткани высокого качества, шьют для них одежду, показывают образцы ювелирных украшений. Им рады в гаремах.

Я рассматривала этот город в городе, мое ухо улавливало незнакомую речь. Проходя мимо открытых ворот, мы увидели во дворе группу маленьких мальчиков, сидящих бок о бок на грубых деревянных скамейках. Они держали небольшие книги и, раскачиваясь взад-вперед, произносили что-то высокими голосами.

— Смотри, Oncle Ажулай, l'ecole, — сказал Баду и сильно потянул меня за руку, заставляя остановиться. — Те мальчики учатся в школе.

Ажулай не замедлил шага, и когда я потянула Баду дальше, тот вырвал свою руку и побежал рядом с Ажулаем.

— Скоро я тоже пойду в школу. Да, Oncle Ажулай?

Ажулай ничего не сказал, а Баду продолжал смотреть на Ажулая, пока мы шли.

— Почему он не ходит в школу? — спросила я. — Ему уже пора, не так ли?

Я подумала о мальчиках, которых встречала, конечно же, не старше Баду, идущих по трое или четверо со старшими братьями по извилистым улицам города.

Некоторые мальчики в иудейской школе были, пожалуй, даже младше Баду. Но Ажулай слегка покачал головой, и я поняла, что мне не следует больше говорить на эту тему.

— Теперь нам сюда, — сказал он, резко свернув в темный узкий проход. — Мой грузовик стоит за стеной Меллаха.

Наконец мы прошли через несколько ворот, и Ажулай открыл ключом двойные двери. Внутри ограждения стояла машина, похожая на коробку. Она была пыльной и сильно помятой, как и все машины, которые я видела в Марокко; очевидно, она многое повидала на своем веку.

Ажулай открыл дверцу и положил мешки на заднее сиденье, которое было покрыто брезентом. Я обошла грузовик, проведя рукой по его бамперам.

— Что это за марка? Я не узнаю ее, — сказала я.

Ажулай посмотрел на меня поверх капота машины.

— «Фиат Комьюнити» 1925 года.

— А-а, «фиат», — сказала я, кивнув. — Никогда не видела грузовиков «фиат», хотя читала о них. У нас была… — Я умолкла. Я уже хотела было рассказать ему о «Силвер Госте». — У меня была машина, — призналась я.

— В Америке у всех есть машины?

— О нет, не у всех.

— Давай, Баду! — сказал он. — Залезай!

Баду вскарабкался на сиденье водителя, стоя на коленях, ухватился обеими руками за руль и покрутил его из стороны в сторону.

— Смотри на меня, Сидония, смотри! Я еду! — крикнул он, улыбаясь.

Его левый передний зуб уже висел на волоске. Я улыбнулась в ответ и, сев, поставила свою сумку у ног. Ажулай тоже сел, и Баду передвинулся на сиденье рядом со мной. Ажулай закрепил край своей чалмы так, чтобы были прикрыты нос и рот, и повернул ключ зажигания. Громко кашлянув, а потом зарычав, «фиат» ожил.

Мы остановились в предместье Марракеша; Ажулай сходил к прилавку и вернулся с корзиной, в которой были четыре живые курицы. Он поставил корзину в заднюю часть грузовика, которая была отделена от кабины брезентом. Куры громко кудахтали.

Выехав из Марракеша, мы свернули с главной дороги на писту, и я спросила Ажулая, как долго нам добираться до его дома.

— Пять часов, если не возникнет никаких проблем, — ответил он приглушенно, так как его рот прикрывал край чалмы. — Мы едем на юго-восток, в долину Оурика. Это меньше семидесяти километров от Марракеша, но по пистам ездить очень трудно.

Я наблюдала за ним некоторое время. Это было великолепно: Синий Человек из Сахары за рулем трясущегося грузовика, а не ведущий верблюда.

— Моя семья живет в маленьком селении.

День был сине-красно-белым: небо над головой чистое и большое, земля вокруг нас характерного красного цвета, а вдали возвышались снежные вершины.

Ажулай освободил рот и запел арабскую песню; у него был низкий и глубокий голос, а Баду хлопал в ладоши в такт, подпевая припев.

Что подумал бы обо мне Этьен, увидев меня сейчас? Я больше не была той женщиной, которую он знал в Олбани.

Однако же и он не был тем человеком, каким я его представляла.

Я не хотела думать об Этьене и стала хлопать в ладоши вместе с Баду. Трясясь в грузовике по ухабистой дороге, я должна была ощущать себя совсем незначительной посреди этих просторов. И тем не менее я не чувствовала себя такой; величие неба вызывало во мне противоположные чувства.

Писты были, как и говорил Ажулай, трудными, даже более разбитыми, чем те, по которым мы ехали с Мустафой и Азизом. Здесь встречались крутые повороты и каменистые участки, поскольку были близко предгорья Атласа. Нам приходилось проезжать между ослами, лошадьми и верблюдами. Временами машина так подпрыгивала и раскачивалась, что Баду бросало то на меня, то на Ажулая. Иногда он смеялся, когда колесо попадало на особенно большой камень и его подбрасывало вверх.

Примерно через три часа мы остановились возле высоких пушистых деревьев. Здесь был небольшой источник, который пробивался из-под камней. Мужчина и женщина — берберы, потому что ее лицо не было закрыто, — склонившись к воде, наполняли бурдюки.

Два осла с набитыми соломой корзинами на спинах нетерпеливо переступали короткими сильными ногами и кричали, пока их не привели к источнику и не дали напиться.

Трое маленьких детей — девочка и два мальчика, один только начал ходить — плескались в воде, смеясь. Посмотрев на Баду, я увидела, что он наблюдает за ними. Я оставила свои хик и покрывало в грузовике.

Я взяла Баду за руку, и мы пошли к источнику. Наклонившись, я стала пить из пригоршни воду, и Баду сделал то же самое. Затем я провела влажной рукой по его лицу — на нем была пыль. Я заметила, что Ажулай уходит. Он поднялся на небольшое возвышение и скрылся за ним. Баду и я сели возле воды. Я достала из своей плетеной сумки лепешки, сыр и орехи, и пока мы ели, Баду внимательно наблюдал за детьми.

Вдруг один из них, старший мальчик, примерно такого же возраста, что и Баду, подбежал к нам и заговорил с Баду на арабском языке. Баду покачал головой. Мальчик побежал к ослам, сунул руку в одну из корзин и вытащил оттуда апельсин. Снова подойдя к нам, он сел перед ним на корточки и стал чистить апельсин. Закончив чистить, мальчик разломил его пополам и протянул половинку Баду.

Баду посмотрел на апельсин, потом на меня.

— Бери, Баду, — сказала я, и он взял его из грязных рук мальчика. — Поблагодари его.

Баду что-то прошептал. Я дала Баду целую горсть орехов, указывая на мальчика. Баду отдал их ему, и мальчик запихнул их все сразу себе в рот, а затем что-то сказал, брызгая слюной; Баду покачал головой, и мальчик побежал к брату и сестре.

— Ты не хочешь поиграть с ними? — спросила я, зная, что именно это предложил ему мальчик, но Баду снова покачал головой.

Он не ел апельсин, а сжал его в кулаке. Сок вытекал между его пальцами.

Дети подбирали камни, высоко подбрасывали их и наблюдали, как они падают в воду, поднимая брызги. Баду стал отделять дольки апельсина и съедал их одну за другой, а затем поднял камень, лежавший у его ног. И тогда, подражая детям, он подбросил камень высоко вверх и смотрел, как тот падает в воду. Он сделал это снова, подойдя ближе к детям. Мое сердце забилось быстрее; мне так хотелось, чтобы Баду не боялся детей, а поиграл с ними. Это было так естественно.

Через время он зашел по колено в воду и, стоя рядом с другими детьми, подбрасывал камешки.

Я поднялась, довольная, и побрела вдоль ручья, наклоняясь и подбирая круглые мокрые камешки, которые сверкали на солнце. Я оглянулась на Баду и увидела, что он все еще стоит в воде, но теперь наблюдает за самым маленьким ребенком. Тот отошел от своих брата и сестры и ходил вслед за матерью, хватаясь за край ее одеяния, когда она приближалась к нему. Интересно, куда ушел Ажулай?

Баду продолжил играть с детьми. Через некоторое время мать позвала детей, они вышли из воды и пошли туда, где она разложила еду.

Баду поискал меня взглядом и начал брызгаться у берега ручья, улыбаясь и толкая языком свой зуб, расшатывая его еще сильнее. Когда он остановился передо мной, я наклонилась и обняла его; я почувствовала гордость за Баду, за его смелый поступок. От него пахло апельсином.

— Помоги мне найти красивые камешки, — попросила я его, но он не стал искать.

Вместо этого, когда я медленно двинулась вдоль берега ручья, он шел позади меня, ухватившись рукой за мой кафтан.

Баду и я сели в тени под деревьями. Семейство закончило есть, мужчина лег на спину и заснул на солнце. Мать села, прислонившись спиной к дереву, прижимая к груди самого маленького ребенка; тот заснул, положив голову на ее плечо. Двое других детей сели, скрестив ноги, лицом друг к другу и свалили в кучу все камешки. Ослы паслись, жуя жесткую траву, растущую вокруг больших камней. Тишину нарушало лишь журчание ручья, шелест потревоженных легким ветерком тонких длинных листьев на деревьях и скрежет зубов осла.

Баду лег и положил голову мне на колени; я заметила, что его длинные ресницы отбросили тень на щеки, когда он закрыл глаза.

Так мы просидели, пока не пришел Ажулай.

— Он спит, — сказала я тихо; моя рука лежала на голове Баду. — Хочешь перекусить?

Он покачал головой.

— Мы должны продолжить путь, чтобы приехать не слишком поздно, — сказал он, глядя на небо.

Он казался слегка расстроенным. Подойдя к источнику, он брызнул водой на лицо и шею, а затем набрал полные пригоршни и смочил волосы. Его густые волосы засверкали сине-черным цветом на солнце, маленькие капли дрожали на них. А потом он сел позади нас.

— Ты спрашивала, пойдет ли Баду в школу, — сказал он, глядя на мальчика. — Но это невозможно.

— Почему?

— Его мать не захотела, чтобы он стал мусульманином. Он неверующий, поэтому не может даже входить в мечеть, а не то что поступить в медресе, чтобы изучать Коран, — пояснил он. — Ему не разрешено ходить в частную французскую школу в Ла Виль Нувеле, потому что Манон не может доказать свое французское происхождение. Баду нигде не рады, ни в одной школе.

— Но… Конечно же, Манон хочет, чтобы он стал образованным человеком, — сказала я. — Почему, по крайней мере, она не учит его сама? Она же умная женщина. — Я не хотела произнести это с сарказмом, но так получилось. Я всегда полагала, что Ажулай влюблен в нее, несмотря на ее бессердечность и непорядочность.

Ажулай лишь посмотрел на меня, затем положил руку на плечо Баду и нежно потряс его.

— Нам пора ехать, — сказал он.

Сонный Баду поднялся, и мы сели в грузовик.

Через некоторое время мы проехали мимо кладбища. Почему оно находится здесь, вдали от блида? Маленькие остроконечные камни, которые возвышались над небольшими холмиками, напоминали мне неровные ряды зубов. Я хотела спросить Ажулая о его жене; я осознавала, что, чем ближе мы подъезжали, тем сильнее я волновалась. Что она подумает обо мне, приехавшей с ее мужем и ребенком другой женщины?

Внезапно я пожалела, что поехала с ним. Мне нужно было прислушаться к своему внутреннему голосу, когда Манон заявила, что у него есть жена.

— Нам осталось ехать меньше часа, — сообщил Ажулай.

Я кивнула и посмотрела в боковое окно.

 

Глава 33

— Долина Оурика, — сказал Ажулай через некоторое время, когда мы проезжали мимо садов и участков обработанной земли.

Повсюду росли финиковые пальмы, разливался пьянящий аромат ментола и олеандра. Я узнала абрикосы, гранаты, инжир; это была плодородная долина. Края долины возвышались над обширными полями внизу, по которым от легкого ветерка прокатывались зеленые волны. На склонах холмов, перед предгорьями Высокого Атласа, я увидела деревушки, дома в которых были сделаны из красной глины, смешанной с соломой — Ажулай называл их nuce. То там то здесь по извилистой писте, вьющейся между этими маленькими селениями, устало шли женщины с мешками или связками хвороста на спинах, часто с младенцами, привязанными к бедру или к груди. Я продолжала с интересом смотреть на это, и вдруг у меня немного заболела голова. Я приложила руку ко лбу, и Ажулай озабоченно посмотрел на меня.

— Это из-за высоты, — пояснил он. — Выпей воды. — Я взяла небольшой бурдюк с водой, лежавший на заднем сиденье, выпила немного, дала попить Баду и предложила Ажулаю, но он отрицательно покачал головой.

Долина становилась уже, но поднималась все выше. А затем писта закончилась. Как только мы вышли из грузовика, я услышала шум падающей воды. Ажулай доставал мешки из грузовика и укладывал их себе на одно плечо, а на другое примостил корзину с кудахтающими курами.

— Здесь тебе не нужны ни хик, ни покрывало, — сказал он, поэтому я снова оставила их в грузовике, надев только кафтан, и пошла за ним на шум воды, держа Баду за руку.

В этом месте семь узких водопадов падали с высокой скалы, сливаясь у деревни. Мы осторожно двинулись вниз по тропинке, вытоптанной ногами людей и копытами животных.

Через несколько секунд я поняла, что не смогу удержать равновесие, и подняла длинную палку, лежавшую у края тропинки. Маленькие красные бабучи Баду из-за гладкой подошвы скользили по покрытому галькой склону, и он остановился, ухватившись за мой кафтан. Ажулай оглянулся на нас; он снял свои бабучи, бросил их вниз и спускался босым.

— Подождите меня! — крикнул он и быстро спустился к подножию склона. Он сложил мешки и корзину на землю. Затем наклонился, взял небольшую щепотку земли и положил себе на язык.

Я с любопытством наблюдала за ним. Было непонятно, зачем он пробует землю на вкус, и все же что-то шевельнулось во мне; это свидетельствовало о его крепкой связи с этой красной землей. Он вернулся к нам и поднял Баду под мышки. Баду обхватил Ажулая за шею. Ажулай протянул мне руку, и я ухватилась за нее, хотя другой рукой все еще сжимала палку. Мы медленно двинулись вниз по крутой тропинке. Рука Ажулая, за которую я крепко держалась, была теплой и сухой. Я знала, что моя была влажной от волнения, и не только из-за опасения не удержать равновесие, но и от предстоящей встречи с родней Ажулая.

У подножия склона я отпустила его руку, он поставил Баду на землю и снова поднял мешки и корзину.

Домики с плоскими крышами, хаотично разбросанные по склонам холма, и были одним из обычных поселений, nuce. Из-за того что и холм, и дома были одинакового красновато-коричневого цвета, казалось, что дома вырыты в холме; все это чем-то напоминало маскировку хамелеона.

У подножия холма стояли по кругу шатры, сделанные из шкур животных. Я не видела их, пока мы не подошли ближе; как и дома в деревне, они сливались с землей. Верблюды стояли на коленях в пыли, глядя прямо перед собой, как обычно, полностью отстраненные от происходящего вокруг. Кричал осел, кукарекали петухи.

Тропинка привела прямо в деревню. Несколько детей, шедших нам навстречу, криками приветствовали Ажулая. Я наблюдала за Баду, когда дети подошли к нам, и снова, как и возле ручья, он отвернулся, стоя рядом со мной. Мы поднимались по холму, и люди выходили из своих домов, окликая Ажулая. Он поминутно опускал свой груз, приветствовал мужчин, обнимался с ними и троекратно целовался. Все они пристально рассматривали меня, и мне было неловко. Женщины здесь были одеты в длинные скромные платья, но напоминали стаи пестрых птиц, потому что платья были вышиты по низу, на рукавах и вокруг шеи, иногда на груди поблескивали маленькие серебряные украшения. Некоторые платья на плечах скреплялись медными или серебряными застежками, которые, как я уже узнала на базарах, назывались фибулами. Лица женщин были открыты, головы повязаны платками, в основном черными с вышитыми яркими узорами и цветами. На их шеях и запястьях я увидела искусно выполненные серебряные и янтарные украшения. Все они были босыми, а их ступни и руки окрашены хной.

Я старалась не разглядывать их, но на них было так интересно смотреть! У некоторых на лица были нанесены шафрановые полоски, а еще я увидела голубого цвета татуировки на подбородках или посредине лба. Я вспомнила о татуировках Мены и поняла, что она была родом из горной местности. Многие татуировки на лбу представляли собой две наклонные линии, пересекающиеся вверху. На других лицах я видела линию, идущую от нижней губы к подбородку, а от нее отходили другие линии, что напоминало ветки дерева. Многие тату изображали геометрические узоры. Я предположила, что они служили не только украшением, но и признаками принадлежности к тому или иному роду.

Мы продолжали подниматься по извилистым тропинкам. Наконец Ажулай остановился перед одним из домов, снял корзину и мешки с плеч и что-то прокричал. Пожилая женщина и две помоложе вышли из дома. На обеих молодых женщинах были такие же платья, украшенные узорами, платки и украшения, что и на других женщинах деревни, но на их лицах не было татуировок. Пожилая женщина была одета в простой темно-синий халат, волосы прикрывал платок. Ажулай обнял пожилую женщину.

Он, глядя на меня, что-то ей сказал, но говорил он не на арабском языке и я ничего не поняла. Затем он снова посмотрел на меня и пояснил:

— Моя мать.

Я кивнула, не зная, нужно ли мне улыбнуться. Его мать посмотрела на меня с любопытством и что-то сказала Ажулаю вопросительным тоном.

Он ответил кратко, жестами показав на Баду, и то, что он сказал, удовлетворило его мать, так как она просто пробормотала что-то несколько раз — скорее всего, это значило: «Да, понятно».

Я достала из сумки маленький чайник. К этому времени я уже знала о марокканском обычае что-нибудь дарить, когда приходишь в гости. Я преподнесла матери Ажулая чайник. Она взяла его, повертела в руках и серьезно кивнула.

— Мои сестры, — сказал он, указывая на молодых женщин, каждой из которых было около двадцати пяти лет. — Рабиа и Зохра.

А я подумала было, что одна из них — его жена!

Так как его сестры вопросительно смотрели на меня, я сказала:

— Исми Сидония, — и почтительно добавила: — Ассаламу алейкум, мир вам. — Я не знала, поймут ли они приветствие на арабском языке, но они обе ответили тихо и робко: и вам мир, ва алейкум ассалам.

Я вручила каждой по небольшому расписному блюду.

Баду стоял рядом со мной; женщины не обращали на него никакого внимания.

Они все были похожи: узкие загорелые лица с высокими скулами, темные искрящиеся глаза, слегка подкрашенные краской для век, и крепкие белые зубы. У Зохры, младшей сестры, была ямочка на левой щеке, придававшая особое очарование ее улыбке. Из складок платья Рабии выглядывал ребенок с накрашенными глазами. Он уставился на Баду; глаза у него были такими же синими, как у Ажулая.

— Это малыш, Баду, — сказала я, как будто он сам не видел. Я чувствовала себя скованной, не знала, как себя вести, и решила переключить внимание на детей. — Как ты думаешь, это мальчик или девочка?

Он пожал плечами. Я понимала, что он чувствует себя так же, как и я, хотя и бывал здесь раньше. Мать Ажулая похлопала его по плечу, что-то сказала ему, и он улыбнулся.

— Мой племянник Изри, — пояснил Ажулай, отвечая на мой вопросительный взгляд. — Восемь месяцев. Четвертый ребенок Рабии. У Зохры две дочери.

Он развязал один из мешков, достал оттуда куски материи и два ожерелья из серебра и янтаря и вручил своим сестрам. Из другого мешка он достал большую латунную кастрюлю и отдал матери. Они все покивали, что-то пробормотав, и, разглядывая подарки друг друга, с улыбками стали благодарить Ажулая.

Затем они снова посмотрели на меня. Мать Ажулая что-то сказала.

— Моя мама рада твоему приезду, — сказал Ажулай. — В деревне готовят угощение в честь других гостей из шатров, мимо которых мы проходили. Они из дальней деревни и приехали навестить членов своих семей, живущих теперь здесь. Мы выбрали удачное время.

— Шукран, — сказала я, глядя на мать Ажулая. — Спасибо.

И снова я не знала, поняла ли она меня. Но не могла же я молчать! Мне было интересно, когда я увижу жену Ажулая. Эти женщины — его мать и сестры — казалось, очень спокойно отнеслись к моему появлению.

— Люди в деревне — амазийские берберы — говорят на тамазите. Со своей мамой я говорю на древнем языке Сахары, тамашеке, языке туарегов. Жители деревни понимают арабский язык совсем немного, лишь основные фразы. Они живут здесь изолированно и редко видят незнакомцев.

Стоя рядом с Ажулаем и сжимая свою плетеную сумку, я осознавала, что я не только чужая, я чужестранка. Я кивала в ответ на все, что он мне говорил.

— Он сложный. Но не беспокойся. Зохра немного знает французский — я ее научил. Она у нас в семье ученая.

Он улыбнулся молодой женщине и, очевидно, рассказал ей, о чем со мной говорил. Она прижала руки к щекам, явно смутившись, а затем шаловливо ударила его по руке. Я отметила про себя, что в этой деревне все ведут себя непринужденно, что было не свойственно жителям городов Марокко.

Мать Ажулая погладила меня по руке так же, как она гладила Баду по плечу, и на этот раз я ей улыбнулась.

Небольшая группка детей присоединилась к нам с Ажулаем и Баду, пока мы шли по деревне. Все дома были одинаковыми, с маленькими пристройками: сараями для животных, кладовыми и туалетами. В то время как мальчики бегали возле нас, девочки вели себя более сдержанно и украдкой поглядывали на меня, но как только я смотрела на них, тотчас же отворачивались. В конце концов они отстали от нас и убежали наперегонки, крича и смеясь. Собаки прыгали и лаяли. Несколько черных коз блеяли за колючей оградой. У маленькой речушки, образованной водопадами, женщины стирали белье, отбивая его о камни, а другие набирали воду в бурдюки из козьих шкур.

— Ты вырос здесь? — спросила я Ажулая, когда мы остановились понаблюдать за группой игравших детей.

— Нет, — сказал он. — Мы жили не в деревне. Как и другие Синие Люди, мы жили по ту сторону Высокого Атласа, за перевалом Тизи-н-Тичка. Это Юго-Западная Сахара, недалеко от границы с Мавританией. Женщины жили в шатрах, а мужчины торговали, разъезжая по всей Сахаре.

— Но почему твоя семья сейчас здесь?

— Когда мне было двенадцать, умер мой отец, — сказал он. — А для женщины-кочевницы почти невозможно жить без мужа. Она попадает в зависимость от других кочевников, а в тяжелые времена все еще усложняется. Как и везде в Марокко, одинокие женщины здесь не в почете.

Я знала, что он не имел в виду меня, однако же это заставило меня задуматься о том, как воспринимали меня здесь.

— Поэтому мама вместе со мной и моими сестрами — тогда они были совсем маленькими, младенцами, вот почему они забыли туарегский язык — приехали жить сюда. Было трудно; я был единственным мужчиной в семье, но я был тогда еще слишком молод.

Он остановился, как будто что-то вспомнив.

— Прошло некоторое время, прежде чем нас приняли.

Он огляделся.

— И все же для нас это место было лучше, чем пустыня, — продолжил он. — А позже, когда уехал, я всегда знал, где их найти, и всегда мог привезти им то, в чем они нуждались, как только появилась возможность. А кочевые семьи могут годами разъезжать, иногда проезжая в миле от своей родни и не зная об этом. Мы могли потерять друг друга.

Неожиданно я попыталась представить его ребенком. Был ли он похож на детей кочевников, которых я видела сегодня, со спутанными волосами и в рваных одеждах, с крепкими руками и ногами, с покрытыми струпьями от игр на камнях локтями и коленками. Они казались такими довольными и беспечными, когда бегали друг за другом, играя и громко крича! Как случилось, что он отказался от жизни в шатре из козьих шкур и переходов с караванами верблюдов и стал тем человеком, каким был сейчас, с его совершенным французским языком и европейской изысканностью?

Я посмотрела на Баду, не отходившего от меня ни на шаг. Хотя в Марракеше я думала, что он выглядит так же, как и другие городские дети, здесь он выделялся своими блестящими волосами и одеждой: на нем была чистая джеллаба, хлопчатобумажные штаны и яркие бабучи.

Но ему была присуща беспечность шаловливых берберских детей. Он стоял поодаль, явно желая присоединиться к ним, но чего-то боялся.

Ажулай выкрикнул что-то, и одна из старших девочек — наверное, лет восьми или девяти — подошла к нему. Она старалась не смотреть на меня, когда Ажулай говорил с ней. Выслушав Ажулая, она взяла Баду за руку и повела к другим детям. Баду шел сначала нехотя, как будто против своей воли, но она что-то сказала, и он посмотрел на нее широко открытыми глазами.

— А твой язык — тама… Прости, как он называется?

— Тамашек.

— Да. А другой, берберский язык, на котором говорят эти люди, — его изучают в ваших школах?

Ажулай посмотрел на меня и слегка улыбнулся.

— У берберов нет школ, — сказал он. — И письменности нет.

— Значит… тебе пришлось учить арабский, когда ты поехал в Марракеш?

— Я уже его знал, — выучил, когда водил караваны. Мы ведь торговали со многими народами.

— Он сможет понять, что говорят другие дети? — спросила я Ажулая, наблюдая за Баду и девочкой, и Ажулай покачал головой.

— Мы слишком редко приезжаем сюда. Но дети понимают друг друга без слов. Дети везде дети.

Девочка отвела Баду в тень дома, где лежала на боку собака. Когда они подошли, собака подняла голову; когда девочка наклонилась, собака оскалилась. Девочка не обратила на это внимания, но когда она выпрямилась, я увидела, что в руках она держит крошечного щенка. Она бережно передала его Баду; мать щенка поднялась и встревоженно наблюдала за ними.

Баду посмотрел на щенка, затем, наклонившись к нему, погладил против рыжевато-коричневой шерсти. Он перевернул щенка на спину и держал в одной руке, а другой гладил его, потом потрогал за крошечные лапки и висячее ухо. Девочка, заважничав и качая головой, что-то сказала Баду, указав на мать щенка, забрала его из рук Баду и вернула суке, которая фыркнула на щенка, а потом, явно довольная, снова легла, положив голову на землю. Щенок тоже улегся, обнюхивая своих братьев и сестер.

Девочка снова взяла Баду за руку и на этот раз повела к другим детям; я увидела, что лицо Баду расслабилось, он неуверенно улыбался, а потом включился в игру: дети бросали гальку в круги, начерченные на земле.

— Теперь с ним все в порядке, — сказал Ажулай. — Он месяцами не приезжает сюда и забывает, как играть с другими детьми.

Я вспомнила, каким молчаливым был Баду, когда присоединился к детям кочевников у ручья, вспомнила, как он наблюдал за мальчишками, игравшими в мяч на улице, зная, что ему нельзя играть с ними.

Зохра догнала нас и заговорила с Ажулаем. Он посмотрел на меня.

— Зохра может раскрасить тебя хной, если хочешь, — сказал он.

Я посмотрела на свои загорелые руки.

— Это дружеский жест и означает, что тебя приняли, — пояснил Ажулай.

И мне стало стыдно за свою нерешительность.

— Наам, — сказала я, глядя на Зохру. Да.

У входа в деревню, в центре круга, образованного шатрами, горел огонь. Над ним висел огромный кипящий черный котел. Очень маленького роста старушка с лицом, исчерченным несметным количеством морщин и влажным от пота, стояла, положив одну руку на талию, а другой регулярно помешивая содержимое котла палкой почти такой же длины, что и она сама.

Вокруг нас собрались женщины, когда мы сели у входа в один из шатров. Вскоре Ажулай пошел выпить чаю с мужчинами. Женщины сидели чинно, поджав ноги и накрыв колени юбками. Я не смогла так сесть из-за негнущейся правой ноги, поэтому сидела, вытянув ее перед собой.

— Ты снимай, — сказала Зохра по-французски; я нахмурилась и непонимающе посмотрела на нее. Она коснулась шнурков на моих ботинках. — Сними, — снова сказала она, и я поняла, что она предлагает мне снять обувь. — Я раскрашу ноги хной.

Я покачала головой.

— Я не смогу ходить без обуви, — сказала я, и она удивленно посмотрела на меня.

Я постучала по утолщенной подошве моего правого ботинка, приподняла полу кафтана и прикоснулась к ноге. Наконец она понимающе кивнула.

— Ты можешь раскрасить мои руки, — сказала я, вытягивая их перед собой.

Она улыбнулась, развернула маленький сверток ткани и взяла тоненькую острую палочку.

— Stylo, — сказала она, улыбаясь и очевидно гордясь, что употребила французское слово «ручка».

Затем она положила палочку в подол, взяла мои руки и, поворачивая и изучая их, прошептала что-то другим женщинам. По их жестам и интонациям я поняла, что они обсуждают, какие узоры лучше подойдут. Две маленькие девочки наблюдали за Зохрой, потом одна из них попыталась забраться Зохре на спину, и другая женщина забрала ее. Я предположила, что эти малышки — дочери Зохры.

Наконец Зохра взмахнула деревянной палочкой, и все умолкли. Кто-то поставил возле Зохры маленький глиняный сосуд с зеленой пастой, и Зохра обмакнула в него кончик палочки. Крепко удерживая мою правую руку ладонью вверх, она наклонилась над ней и начала рисовать, то и дело окуная палочку в пасту. Она старательно и искусно покрывала мою ладонь замысловатым узором из геометрических фигур. Кончик палочки почти неощутимо касался моей кожи, словно по руке ползло какое-то насекомое; паста была прохладной. Покрыв узорами всю ладонь и пальцы, она перевернула руку и стала расписывать тыльную сторону кисти. Я уже устала держать руку в одном положении, широко расставив пальцы, и когда она слегка задрожала, одна из женщин нежно взяла меня за запястье, поддерживая руку.

Зохра закончила украшать правую руку и взялась за левую. Узоры на ладони одной руки и на тыльной стороне другой оказались одинаковыми.

Закончив, она показала мне, что я не должна двигать руками; другая женщина принесла почерневшее блюдо с раскаленными углями. Зохра дала понять, что мне надо держать руки над теплом, чтобы подсушить красящую смесь.

Затем она взяла двух маленьких девочек за руки и ушла, оставив меня сидеть на земле с несколькими другими женщинами. Они разговаривали и вышивали. Моя правая нога болела от непривычного положения. Все больше и больше женщин подходили к центру круга, по очереди помешивая варево в большом котле и ставя котелки по краям костра. Моим рукам было тепло от согревающего блюда. Стоял приятный запах готовящегося мяса, и я осознала, что очень голодна. Я надеялась, что у Баду, играющего с другими детьми, все в порядке.

Через время Зохра вернулась с котелком теплой воды. Она жестами показала, чтобы я поднялась, и мне стало неловко: из-за своей ноги я не могла встать, не отталкиваясь руками от земли, а я не хотела испортить узоры. Одна из женщин сказала что-то другой, а затем подошла ко мне сзади, подхватила меня под мышки и довольно бесцеремонно подняла. Я криво усмехнулась, как бы извиняясь за свою неуклюжесть, но женщины искренне мне улыбались и говорили что-то дружелюбным тоном. Паста на руках почернела, и по мере того как Зохра осторожно смывала и счищала ее, проявлялись изысканные красновато-коричневые узоры. Я вытянула руки, поворачивая их и любуясь узорами.

— C'est magnifique, Зохра, — сказала я, и она гордо улыбнулась, затем сказала, снова жестикулируя:

— Manger, manger.

Вся деревня и гости собрались вокруг костра. Баду появился со старшей девочкой и сел возле меня; Зохра с двумя дочерьми села по другую сторону от меня. Я не видела Ажулая; естественно, он был со своей женой, говорила я себе.

Одна из пожилых женщин быстро размешала варево в котле, а затем огромным металлическим половником вынула большую козью голову. Я вспомнила о головах, которые видела на Джемаа-эль-Фна. Не думала, что буду их есть.

Маленькие девочки передали нам миски с теплой водой; мы вымыли руки и вытерли их кусками материи, повязанными на талиях девочек. Я наблюдала, как все больше голов доставали из котла и укладывали на большие медные подносы, а затем отделяли мягкое сочное мясо от костей. По крайней мере, в головах не было глаз. Женщины, вынув нежное бледно-желтое мясо, приправили его чем-то, похожим на соль и молотую паприку. Они передавали небольшие глиняные блюда с мясом и добавляли туда приготовленную чечевицу и рис. Я взяла свою тарелку; заметив, что дети едят из тарелок своих матерей, я взяла кусочек мяса и подула на него, как делали другие женщины, а затем положила его Баду в рот. Он послушно прожевал, затем снова открыл рот, чем напомнил мне птенца. Я поставила тарелку себе на колени и жестами показала, чтобы он ел сам, а затем, глубоко вдохнув, положила маленький кусочек мяса себе в рот. Оно было соленым и немного жилистым, но вполне приятным на вкус; я не могла сравнить его ни с чем известным мне, но привкус был интересным. Мы с Баду съели все мясо, чечевицу и рис со своей тарелки, а после окончания еды, как это принято в Марокко, все пили сладкий мятный чай. Солнце вдруг село за горы, и так как небо потемнело и становилось прохладнее, костер разгорался все ярче и выше.

Я не заметила, как подошел Ажулай, но когда женщины собирали пустые тарелки, увидела, что он сидит рядом с несколькими другими мужчинами и, как и они, держит в руках длинный инструмент, похожий на флейту или дудку.

Как хорошо, что он вернулся!

Я посмотрела на женщин, сидевших вокруг меня. Скорее всего, их мысли были о смене времен года и о том, как это отразится на их жизни: будет ли засуха или выпадет слишком много дождей, будут ли их животные здоровыми. Они переживали, смогут ли накормить своих детей или им придется слушать, как они плачут от голода, и видеть, как умирают от обычных болезней.

Мне хотелось думать, что я могу быть похожей на них, могу стать сильной и способной преодолевать трудности.

Я думала о том, как далеко зашла и правильное ли решение приняла.

Баду встал и, подбежав к Ажулаю, уселся возле него. Один мужчина медленно и ритмично бил в глиняный барабан в форме песочных часов, верх которого был покрыт чем-то напоминающим растянутую и промасленную козью шкуру. Мужчина поставил барабан между ногами. Собравшиеся хлопали в такт. А потом Ажулай и другие мужчины поднесли к губам флейты и заиграли. Мелодия напоминала горестный плач. Я посмотрела на свои руки, когда тоже начала хлопать. Они были красивыми, как будто я надела ажурные перчатки. Я хлопала и хлопала, двигая плечами в ритм боя барабанов, жалея о том, что не знаю слов песен, которые пели все жители деревни. Их голоса, некоторые красивые и уверенные, другие нерешительные и фальшивые, поднимались в небо и будто уносились к звездам. От костра разлетались искры, пронзая темноту.

Ажулай приложил кончик своей флейты к губам Баду и предложил ему попробовать сыграть. Баду надувал щеки, старательно дуя, а Ажулай держал пальцы мальчика над двумя дырочками.

Музыка смолкла; женщины снова разносили чай, и вокруг меня не прекращались разговоры. Баду отошел от Ажулая и снова сел возле меня, наклонив голову к моей руке. А потом опять раздался барабанный бой. Один мужчина подержал свой барабан над костром, потом пощупал его, и я поняла, что нагретая козья шкура изменит его звучание. Другие мужчины снова взяли флейты, но на этот раз музыка была другой, живой и ритмичной. Некоторые из мужчин поднялись; Ажулай тоже встал, его лоб и нижнюю часть лица закрывали складки темно-синей чалмы.

И тогда они начали танцевать под музыку, кружась один вокруг другого; их одеяния развевались, как у дервишей. Женщины и дети только наблюдали, хлопая и издавая какие-то горловые звуки — щелканье и жужжание, а языками производили странные высокие вибрации. Мужчины танцевали и танцевали; пламя становилось выше и выше, вздымаясь к звездам.

Закрыв глаза, я позволила звукам заполнить меня. У меня было такое же чувство, как когда я шла домой из бани, — словно мое тело не принадлежало мне, а было легким и послушным, будто не было на ногах тяжелых ботинок. Мне захотелось встать и закружиться в танце вместе с этими берберскими мужчинами; я ощущала ритм барабанного боя внутри себя, раскачивалась взад и вперед, издавая какие-то звуки, и хлопала в ладоши, окрашенные хной.

Я открыла глаза. Всех захватило веселье, музыка и танцы, как и меня.

И вдруг я увидела себя как бы со стороны: женщина в марокканской одежде, евшая простую пищу, сидящая возле костра под североафриканским небом и хлопающая окрашенными хной руками. Я знала, что значит любить и глубоко скорбеть, потеряв тех, кто был для тебя всем. Испытывать радость и боль.

Я поняла жизнь, и не имело значения, произошло это в Олбани или в Африке.

Я снова закрыла глаза и подняла лицо к небу, наслаждаясь ощущением радости, нахлынувшей на меня.

Открыв глаза, я увидела, что напротив Ажулая сидит женщина, которую я не видела раньше. Он смотрел на ее лицо в татуировках, что-то оживленно говоря и кивая, а она отвечала, и то, что она сказала ему, заставило его, запрокинув голову, рассмеяться. Я никогда раньше не видела, чтобы он так смеялся — весело, жизнерадостно.

Женщина была молодой и привлекательной, очевидно, это была отважная кочевница. Свои волосы она чуть стянула лентой, ее смуглую шею украшало много серебряных ожерелий, на тонких запястьях поблескивали браслеты. Она смеялась вместе с Ажулаем, потом забрала у него флейту и приложила ее к своим губам. Я наблюдала за ними через костер, отбрасывающий колеблющиеся блики на их лица.

Вот, значит, она какая, жена Ажулая.

Я была ошеломлена и озадачена тем, что почувствовала. Мне невыносимо было смотреть на них, но и отвести взгляд я тоже не могла. Ощущение счастья, испытываемое еще минуту назад, исчезло, прекрасный вечер был испорчен.

Мне захотелось, чтобы это я сидела сейчас рядом с Ажулаем. Я хотела заставить его смеяться так, как он смеялся от слов своей жены. Я никогда не говорила ему ничего интересного или остроумного. Я вынуждала его быть серьезным, помогать мне. Ухаживать за мной, как он ухаживал за Баду.

 

Глава 34

Баду, как и другие маленькие дети, уснул, свернувшись калачиком на прохладной земле, у меня под боком. Зохра подняла свою спящую дочку и направилась ко мне. Я встала и подняла Баду; он обмяк и отяжелел. Я медленно пошла за Зохрой; было трудно идти по камням, неся Баду. На небе сияли звезды, а молодой месяц лежал на спине.

Когда мы шли по направлению к шатру, Зохра остановилась, указывая на маленькое созвездие, похожее на воздушного змея с хвостом. Она сказала что-то на тамазите; я покачала головой. Она закрыла глаза, сосредоточилась, затем посмотрела на меня и сказала:

— La croix.

— Крест?

Она кивнула, и я вспомнила предсказание Мохаммеда и его обезьянки Хаси.

Мохаммед торжественно изрек, что я найду что-то под Южным Крестом. Я еще тогда подумала, что такую же историю он наверняка рассказывает каждой иностранке, бездумно расстающейся с одним или двумя су. И еще, стоя под этим посылающим неясные импульсы небом, я вдруг осознала важность того, что в точности вспомнила его слова. «Под Южным Крестом вы поймете: то, что вы ищете, может иметь другую форму. Вы можете не узнать это…», а потом что-то о джиннах.

Баду зашевелился, и я, все еще глядя на Южный Крест, крепче прижала его к себе. Его маленькое тельце, даже несмотря на ночную прохладу, было очень теплым, и он пах, как земля. Я вспомнила, как Ажулай съел щепотку красной земли.

Я перевела взгляд с неба на Баду.

Его голые ноги были покрыты засохшей грязью — где его бабучи? — а на губах застыла довольная улыбка. Он повернул голову, носом прижавшись к моему плечу.

Зохра приподняла полог шатра. Несколько детей спали на куче одеял и шкур, некоторые кашляли; в шатре был тепло от тел детей и их дыхания. Пожилая женщина сидела в углу, укрывшись вышитой шалью и наблюдая за спящими детьми. Зохра положила дочку и подошла ко мне, чтобы взять Баду и положить рядом с ней. Затем она укрыла их одеялом. Баду что-то пробормотал. Я наклонилась ближе; он снова говорил на смеси французского и арабского. Я разобрала только le chien, собака. А затем он умолк, его дыхание стало глубоким и ровным.

Мы с Зохрой снова вернулись к костру. Стало холодно, и я дрожала, обняв себя руками. Когда я подсела к костру, наслаждаясь его теплом, я снова увидела Ажулая, теперь он что-то рассказывал какому-то мужчине. Возле него больше не было той женщины, и хотя я знала, что он пойдет к ней позже; то, что он не спешил, улучшило мне настроение.

Что со мной происходит?

Он сдвинул на затылок свою чалму, и в свете костра я увидела, что его лоб и все лицо по краям окрашены темной краской; его кожа, разогретая танцами, вобрала в себя цвет его чалмы. Неожиданно мне захотелось ощутить запах его лица. Оно, должно быть, пахнет костром и индиго.

Я поняла тогда, что Ажулай всегда будет таким: в нем сочетались он прежний и тот, кем он был сейчас. Говорил ли он на красивом, правильном французском языке, или на арабском, или сложном тамазите, работал ли он, облаченный в белые одежды, в саду у мсье Мажореля, вел ли грузовик по писте в синем одеянии — он был как две стороны одной медали. Они отличались и все же были одним целым.

Через некоторое время Зохра снова встала и направилась ко мне; я подняла свою сумку и пошла за ней. Она несла маленький горящий факел, но и он, и свет луны, и карнавал звезд над нами не позволяли что-либо разглядеть. Зохра остановилась, оглянулась на меня и протянула мне руку. Я ухватилась за нее с благодарностью, и мы пошли вокруг костра. Когда мы проходили мимо мужчин, Ажулай поднял на меня глаза.

Я оглянулась на него, и что-то в выражении его лица, то, как он посмотрел на меня, заставило меня открыть рот, словно мне не хватало воздуха. Это не был мимолетный взгляд, он не смотрел так, когда смеялся со своей женой, освещаемый светом костра. Этот взгляд был другим, каким-то глубоким и гипнотизирующим, он вызвал у меня головокружение, и вновь в тело вернулся жар, который я ощутила несколькими днями раньше.

Я споткнулась о корень, и Зохра поддержала меня. Когда я снова пошла с ней в ногу, у меня не хватило смелости оглянуться на Ажулая.

Через несколько секунд передо мной возник какой-то темный силуэт. Когда Зохра наклонила голову, я сделала то же самое, и мы оказались внутри одного из шатров. При мерцающем свете факела я увидела, что там были настелены шкуры, покрытые грубыми одеялами. На них угадывались силуэты лежащих людей. Некоторые не двигались, словно крепко спали. Из угла донесся девичий шепот и хихиканье; вне всяких сомнений, это был шатер для незамужних женщин. Зохра подвела меня к груде шкур и ушла. Я сжимала свою сумку, которую старательно упаковала в Марракеше, но понимала, что слишком холодно и не стоит переодеваться в легкую ночную рубашку. Я сняла ботинки и залезла под одеяло, не снимая кафтан. Девушки наконец успокоились, их дыхание было глубоким и ровным. Молодая женщина, лежавшая рядом со мной, придвинулась ближе, прижавшись спиной к моей груди. Для жителей Марокко это было естественно: мужчины обнимали друг друга на площадях и базарах; Мена, Навар и старая служанка на крыше садились поближе друг к другу, их плечи и бедра соприкасались во время работы. Я вспомнила, как женщины в хамаме мылись и делали друг другу массаж. Возможно, близость и телесное тепло вызывали ощущение сопричастности. Даже маленький Баду хотел быть к кому-нибудь поближе, постоянно взбирался на колени к матери, или к Ажулаю, или ко мне.

Европейцы и американцы в Северной Африке являли собой полную противоположность в этом смысле. Мы все выдерживаем дистанцию, мы извиняемся за случайное прикосновение.

Лежа в шатре в кромешной тьме, я слышала шепот мужчин, все еще сидящих у костра, и отдаленное блеяние козы. Девушка еще плотнее прижалась ко мне. Она пахла маслом и потом и какими-то неизвестными мне специями.

Я пыталась успокоить свой мозг, но мои мысли то и дело возвращались к тому, что я испытала под ночным небом. Как Ажулай посмотрел на меня. Я думала, что сейчас он идет между рядами шатров, направляясь к одному из них, откидывает ковер или шкуру и ложится рядом с женой. Я представила, как она поворачивается к нему, как он обнимает ее, и прикрыла глаза рукой, отгоняя эту картину.

Неожиданно перед моим внутренним взором возник Этьен, лежащий рядом со мной на кровати в доме на Юнипер-роуд. Я знала только одного мужчину в своей жизни, и это было не так давно. Вспомнив ощущение мужского тела на своем, я почувствовала жар во всем теле, но одиночество и тоска отступили.

Я перевернулась на другой бок и теперь спиной прикасалась к спине девушки. Я попыталась удобнее устроиться на жесткой постели и заснуть, чтобы прогнать неожиданно охватившее мое тело желание.

Этьен. Что я сейчас чувствовала к нему, когда мне многое стало известно? Какой была бы моя жизнь, если бы он остался со мной в Олбани и женился на мне? Какой была бы моя жизнь, если бы я не потеряла ребенка и смогла ощутить себя матерью?

Какой была бы моя жизнь, если бы я не приехала в Марокко?

Но… разве я до сих пор хотела, чтобы Этьен женился на мне? Если бы он все же вернулся в Марракеш и я заверила бы его, что болезнь не мешает мне любить его, он, конечно, согласился бы на мне жениться.

Я пыталась вспомнить, как это — заниматься любовью с Этьеном.

Но вместо этого мои мысли возвращались к Ажулаю и его жене.

Интересно, как это — заниматься любовью с Ажулаем? Его чувственный рот. Его руки. Я не могла заснуть. Поднявшись, я взяла тяжелое одеяло, накинула себе на плечи и вышла на воздух.

Костер постепенно затухал. Без его высокого пламени и зажженных факелов были лучше видны звезды. Прихрамывая, я, босая, отошла всего на несколько шагов от палатки, боясь заблудиться. Воздух охладил мое тело, и я глубоко вдохнула. А потом я заметила возле костра одинокую фигуру.

То ли я просто хотела, чтобы это был Ажулай, то ли это и правда был он? Человек сидел на том же месте, где я в последний раз видела Ажулая, но это ничего не значило.

А может, я просто вообразила, что узнала его широкие плечи и посадку головы? Пока я наблюдала, мужчина закутался в одеяло и лег возле тлеющих углей.

Успокоившись, я вернулась в шатер. Было неправильно радоваться мысли, что, возможно, Ажулай не хотел быть со своей женой. И тем не менее я радовалась.

Я проснулась среди ночи, совсем окоченевшая. Я слышала чье-то сопение — верблюд, коза, собака? — с внешней стороны шатра. Возможно, это и разбудило меня. Я дрожала, сжав зубы, чтобы они не стучали, а от холода и выпитого чая мой мочевой пузырь был переполнен, но я не могла позволить себе выйти из шатра и присесть на земле за ним. Я сильнее прижалась к лежавшей рядом девушке, чтобы согреться; она недовольно вздохнула, села и закашлялась. А затем, так неожиданно, что я даже не успела удивиться, чем-то взмахнула, — я ощутила запах животного, и что-то тяжелое упало на меня. Мне сразу же стало теплее. Еще шорох, и девушка прижалась ко мне, а через пару минут ее дыхание вновь стало ровным.

Меня разбудил шорох поднимаемого полога. Прозрачный утренний свет пробивался в шатер; я выспалась, мне было тепло. Поверх моего одеяла лежала очень большая козья шкура. Девушка, спавшая рядом со мной, ушла; я была ей благодарна за то, что она укрыла меня, когда поняла, что я замерзла ночью.

Возле шатра женщины сидели вокруг большого медного чайника и оловянной кастрюли. Они по очереди сливали себе над кастрюлей из чайника — умывались. Я сделала точно так же. Потом одна из женщин достала крошечное зеркало и дала его мне. Я с улыбкой поблагодарила ее, посмотрелась в него и нахмурилась, качая головой: волосы были сильно растрепаны. Рабиа подошла ко мне сзади и, стоя на коленях, расчесала мои волосы, а затем проворными движениями ласточки заплела их в одну длинную косу, связав чем-то ее конец. Я завела руку за спину, чтобы ощупать ее, потом перекинула косу через плечо и увидела, что она была связана ниткой из козьей шерсти.

Затем она стала на колени передо мной с длинной тонкой палочкой в руке и указала на свои глаза, а потом на мои. Краска для век. Она предлагала подкрасить мне глаза. Я никогда этого не делала, но кивнула.

Держа меня за подбородок левой рукой, правой она с помощью палочки подвела мне глаза. Сделав это, она кивнула и снова улыбнулась.

Я пошла за ней по тропинке к дому, где она жила с матерью и сестрой. Здесь же жили мужья Рабии и Зохры и их дети. Войдя в комнату без окон, куда свет проникал только через открытый дверной проем, я остановилась: трудно было что-либо рассмотреть. Чувствовался запах чего-то мясного, и от кастрюли на печке доносилось бульканье.

Постепенно мне удалось разглядеть множество ковров с красивыми берберскими узорами, покрывающих стены и полы; несколько были сложены в одном углу — очевидно, их использовали в качестве кроватей. Я узнала узор на моей руке, взглянув на один из ковров. На полу посредине комнаты горел очаг. Огонь был огорожен камнями, а через отверстие в крыше наружу была выведена труба — дымоход. Мужчины, должно быть, ушли; я увидела мать Ажулая, Зохру и детей разных возрастов. Мать Ажулая сидела на корточках возле очага, помешивая что-то в одном из горшков.

Баду подбежал ко мне; я его не сразу различила в клубке детей, круживших по маленькой комнате. Его волосы торчали в разные стороны, а рот был испачкан чем-то похожим на мед. На нем снова были его красные бабучи.

— Bonjour, Баду. Ты хорошо спал? — спросила я его, но он не ответил, а протянул мне руку ладонью вверх.

На грязной ладошке лежал его зуб.

— Баду! — воскликнула я, подняв брови, а он ухмыльнулся мне, показывая пустое место во рту.

— Сохрани его, чтобы показать Фалиде, — сказал он, отдавая мне зуб, и я положила его в кармашек моей сумки.

Одна из девочек взяла его за руку, и они вышли из хижины. Сегодня он казался совершенно другим ребенком. Я посмотрела ему вслед, а потом перевела взгляд на Зохру.

— Bonjour, — сказала я, и она радостно засмеялась в ответ на мое французское приветствие, а потом жестом пригласила меня присесть.

Я села на один из красивых ковров, а она подала мне глиняную тарелку. Я съела острую колбаску и что-то похожее на жареные блины, приготовленные из какой-то крупы. Все было очень вкусно.

Как только я закончила есть, Ажулай окликнул меня по имени. Я оглянулась и увидела его в дверном проеме. Я онемела. Нельзя было допустить, чтобы он прочитал по моему лицу то, о чем я думала прошлой ночью — какими мы с ним были и что делали…

Он не улыбался, и я догадалась, что он рассматривает мои накрашенные глаза. Затем он сказал:

— Я собираюсь осмотреть поля. Я возьму с собой Баду. Мы выедем немного позже.

Все, на что я была способна, так это просто кивнуть в ответ.

Я провела несколько часов с Зохрой и ее дочерьми. Маленькие девочки сначала стеснялись меня, но наконец заговорили со мной, явно что-то спрашивая. Я продолжала смотреть на Зохру, но она почему-то не переводила их вопросы. Мы пошли к реке; Зохра несла на голове корзину с бельем. Потом я наблюдала за тем, как она и дети отбивали белье о камни. Я предложила свою помощь, но Зохра покачала головой. Она переговаривалась с другими женщинами, а я просто сидела на камне, разглядывая ряды холмов.

Воздух был очень чистым, возникало ощущение переливающегося миража, когда я смотрела на зеленые волны полей. Тут и там ходили какие-то люди; они были слишком далеко, чтобы их можно было разглядеть, но я знала, что одним из них был Ажулай. Было что-то сказочное в этой картине, и я поняла, что люди в деревне живут совершенно другой, неведомой мне жизнью.

Мы вернулись в дом, разложив мокрое белье на камнях сушиться. Мать Ажулая сидела на солнце, прислонившись спиной к стене дома, и перебирала оливки в корзине. Увидев нас, она встала и вошла в дом, а затем вернулась с красивой шалью с искусно вышитыми по краям цветами разных оттенков, переплетенными виноградной лозой. Она протянула ее мне.

Я посмотрела на шаль и провела рукой по узорам.

— Очень красивая, — сказала я, зная, что она не может понять, но, естественно, догадается о смысле сказанного по моей улыбке и жестам.

Она снова протянула ее мне.

— Prendez, — сказала Зохра. — Возьми. Un cadeau — подарок.

Отказаться значило бы обидеть. Я приняла шаль из рук матери Ажулая, прижала ее к себе и улыбнулась женщине. Затем я накинула шаль на голову, и она кивнула, довольная.

Ажулай вышел из хижины. Он остановился, окинул меня взглядом, а затем кивнул точно так же, как и его мать, слегка улыбнувшись, и эта довольная улыбка, тронувшая его губы, вызвала у меня странное чувство. Я сразу же сказала себе, что мне нельзя думать о его губах.

Он был женат — правда, не познакомил меня со своей женой, молодой женщиной с тонкими запястьями, которая сидела рядом с ним у костра. Ночью я представляла их разгоряченные тела под одеялами и шкурами животных, как он что-то шепчет ей в такт их любовным движениям.

Как он обнимает меня, когда все закончилось… Я опомнилась: нет, он обнимал ее! Обнимал свою жену, не меня.

Конечно же, это не он спал у костра.

Я отвернулась, чтобы не видеть его улыбки.

Мы выехали из деревни и около часа ехали молча. Что-то изменилось в наших с ним отношениях, с тех пор как мы приехали в деревню. Ажулай так смотрел на меня возле костра, и на мои накрашенные глаза, и когда я стояла, завернувшись в шаль, которую его мать подарила мне… Я точно знала, что не только я чувствовала эту перемену. Мы непринужденно беседовали по дороге сюда, но теперь это почему-то было невозможно. Я хотела что-нибудь сказать, но не знала что. Мне очень хотелось, чтобы он заговорил со мной.

Баду забрался на заднее сиденье, отделенное от кабины брезентом. Я взяла с собой несколько французских книжек с картинками и теперь дала их Баду. Он не спеша перелистывал страницы одной из них.

Ажулай посмотрел на меня, когда я наконец произнесла его имя.

Я больше не могла делать вид, что ничего не знаю.

— Твоя жена. Я видела, как она сидела рядом с тобой у костра. Она очень милая.

Будто тень пробежала по его лицу, и оно приняло странное, непонятное мне выражение. Он сжал челюсти, и я вдруг испугалась, что чем-то задела его.

— Прости, Ажулай. Я сказала что-то не то?

Он отвел взгляд от писты и посмотрел на меня.

— Эта женщина — просто одна из сельских женщин. Я знаю ее много лет. — Я видела, что он сглотнул. — У меня нет жены, — сказал он.

Я открыла рот.

— Но Манон… Манон сказала мне, что у тебя есть жена. Она сказала мне, когда я видела ее в последний раз…

Он долго ничего не говорил. Затем сказал:

— Манон играла словами.

Это было странное утверждение, и я его не поняла.

— А…

Мне больше нечего было сказать, и мы снова ехали молча. То, что я испытала прошлой ночью, было обыкновенной ревностью. Я не могла это отрицать. Поэтому сейчас, когда он объяснил, что эта женщина — всего лишь одна из жительниц его деревни, и сказал, что у него нет жены, разве не должна была я почувствовать что-то вроде удовлетворения? Но моя реакция была противоположной.

Ответ Ажулая обеспокоил меня. Его лицо, его голос, то, с каким напряжением он держит руль, — я не сомневалась: он что-то недоговаривает. Я, наверное, чем-то обидела его.

Он съехал на обочину писты и заглушил мотор, а затем вышел из грузовика и достал с крыши одну из больших металлических канистр с топливом. При помощи лейки он наполнил бак бензином. Когда он снова сел в грузовик, за ним тянулся запах горючего.

— Нам не следовало выезжать так поздно. Сегодня погода испортится, — сказал он.

Я кивнула.

— У меня были дети, — помолчав, сказал он. — Двое.

Слово «были» содрогнуло воздух в грузовике. Как будто в нем не осталось кислорода. Я смотрела на край одеяла, на котором сидела, вертя в руках выбившуюся нитку.

— В деревне была лихорадка. Она убила моих детей и жену. Ее звали Илиани, — просто сказал он. — Многие умерли тогда от лихорадки. Первый сын Рабии тоже умер.

Вдруг я вспомнила о его исчезновении у источника, возле которого мы останавливались перед долиной Оурики, и о кладбище, мимо которого проезжали.

— Твоя жена и дети, — заговорила я, — они похоронены на том кладбище, где мы останавливались вчера?

Он кивнул, а затем прикрыл краем чалмы лицо, завел двигатель, и мы поехали по писте дальше.

Я вспомнила, как хитро улыбалась Манон, когда говорила, что у Ажулая есть жена. Я взглянула на Ажулая, но он больше ничего не сказал.

В течение получаса небо менялось, оно стало странным, бледно-желтым. Солнца не было видно, поднялся ветер. Он дул так сильно, что Ажулаю пришлось крепче держать руль, чтобы грузовик не съехал с дороги. Вскоре небо и земля слились; перед нами возникла стена из пыли. Но Ажулай, казалось, знал, куда ехать. Я представила его во время песчаной бури в пустыне. Наверное, ориентироваться ему помогал врожденный инстинкт кочевника. Возможно, эта способность передалась ему по наследству от предков.

Я подумала о том, что же Этьен перенял от своего отца.

Как только поднялся ветер, мы сразу же закрыли окна, но внутрь все равно попадал песок. Наконец Ажулай резко повернул руль и остановил машину.

Баду стоял на коленях за нами, глядя сквозь лобовое стекло. Ветер так яростно завывал, что машина немного раскачивалась.

Ничего не было видно.

— Мне это не нравится, Oncle Ажулай, — сказал Баду. Уголки его рта опустились, а дыхание стало прерывистым. — Это джинны? — Его глаза наполнились слезами. Первый раз я видела Баду плачущим. — Они съедят нас?

Я потянулась к нему и вытерла слезы с его щек.

— Конечно нет, Баду. Это только ветер. Только ветер, — повторил Ажулай. — Он не может навредить нам. Нам просто придется подождать, пока он утихнет, чтобы мы снова могли увидеть дорогу.

— Но… — Баду наклонился и прошептал что-то на ухо Ажулаю.

— Ему надо выйти, — пояснил Ажулай, положив руку на дверную ручку.

— Я схожу с ним, — сказала я, потому что была в такой же ситуации.

— Нет. Ветер слишком сильный. Я…

— Пожалуйста, Ажулай! Позволь мне вывести его, — сказала я, и Ажулай понимающе кивнул, а Баду перебрался с сиденья мне на колени.

— Все время держись одной рукой за грузовик, — крикнул Ажулай, когда я открыла дверь и с трудом выбралась наружу.

Баду тотчас же повернулся лицом к грузовику.

— Я отойду за грузовик, Баду, — громко сказала я ему на ухо.

Держась одной рукой за машину, как советовал Ажулай, я обошла ее, борясь со своим кафтаном, закручивающимся вокруг моих ног.

Через несколько секунд я вернулась к двери, но Баду там не было. Я открыла дверь, забравшись внутрь, откинула волосы с лица и протерла глаза.

— Где он? — спросил Ажулай, и я, повернувшись к нему, непонимающе посмотрела на него.

— О чем ты? — Я стала на колени, откинула брезентовую шторку, но Ажулай уже открыл дверь. — Я оставила его только на секунду… Я думала, он вер…

— Оставайся в машине, — крикнул Ажулай сквозь ветер.

— Нет, я пойду…

— Я сказал, оставайся здесь! — снова крикнул он и хлопнул дверью.

Я сидела как завороженная, уставившись в лобовое стекло. Конечно же, Баду был возле грузовика. Может быть, я просто не заметила его, обходя машину. Он, должно быть, согнулся возле колеса. Ажулай скоро приведет его.

Но Ажулай не возвращался. Мое сердце бешено колотилось. Как я могла оставить Баду одного даже на секунду? Я считала, что Манон недостаточно заботится о нем, а сама? Я прижала руку ко рту.

Потом я закрыла лицо руками и стала раскачиваться взад-вперед, повторяя:

— Пусть он найдет его, пусть он найдет его, пусть он найдет его.

Баду.

Но они не возвращались.

В грузовике становилось все темнее. Я рыдала, молилась, билась головой о стекло. Я дура, идиотка. Сможет ли Баду продержаться даже короткое время в такой буре или задохнется? И Ажулай. Я видела, как он ходит, зовет Баду, как ветер срывает с его губ имя мальчика. Он только что рассказал мне, что потерял двоих своих детей. А теперь…

Я не могла больше этого выносить и положила руку на ручку двери. Я выйду и найду Баду. Я была в ответе за то, что произошло, и я найду его. Но как только я коснулась ручки, то вспомнила, что Ажулай велел мне оставаться внутри, и я знала, что он прав. Было бы глупо выйти из машины и бродить вокруг одной.

В тусклом свете я поднесла часы к глазам, пытаясь вспомнить, в котором часу мы выехали из деревни, сколько мы ехали и сколько я уже жду. Но все это не имело значения. Важно было то, что прошло уже слишком много времени.

Ажулай не нашел Баду.

 

Глава 35

Я перестала надеяться. Я просто сидела в слегка покачивающемся грузовике, глядя через окно в кромешную тьму.

Я не хотела смотреть на часы, но наконец не выдержала и посмотрела. Прошел почти час.

Снова я закрыла лицо руками, снова зарыдала.

А затем дверь со стороны водителя с грохотом отворилась, Ажулай втолкнул Баду, влез следом за ним и захлопнул дверь.

Я схватила Баду и стала его высвобождать: мальчик был почти весь обмотан чалмой Ажулая — и голова, и туловище. Я освободила его маленькое личико; он смотрел на меня. Песок оставил следы на его щеках.

— Сидония. Я потерялся. Я не держался рукой за машину.

— Знаю, Баду, — отозвалась я, рыдая и покачивая его на руках.

— Я пытался найти ее, — сказал он.

— Я знаю. Но ты теперь в безопасности. Ты в безопасности, — повторила я, — ты снова в машине. — А затем я все же посмотрела поверх его головы на Ажулая, хотя боялась встретиться с ним взглядом. Какой глупой он, должно быть, меня считает и как он рассердился!

Но лицо Ажулая не выражало ничего, кроме изнеможения. Он закрыл глаза и откинул голову на спинку сиденья. Его волосы, ресницы и брови были сейчас не черного цвета, а какого-то грязно-красного. В ноздрях тоже было полно пыли.

— Ты… ты в порядке, Ажулай? — спросила я, заикаясь от слез.

— Дай ему воды, — сказал он.

Я усадила Баду так, чтобы могла дотянуться до заднего сиденья и достать флягу с водой. Сняв пробку, я поднесла флягу ко рту Баду. Он пил и пил, вода стекала по его подбородку и шее. Когда он напился, я протянула флягу Ажулаю, но его глаза все еще были закрыты. Я подвинулась ближе и приложила флягу к его губам; он начал пить, не открывая глаз.

— Прости, — прошептала я.

Какое-то время он не отвечал.

— Я нашел его недалеко от машины. Но я не мог сразу же вернуться назад — боялся, что пойду не в том направлении. Мы укрылись за небольшим валом, надутым ветром. Я ждал, пока ветер не изменит направление, так чтобы мне удалось разглядеть машину. — Он посмотрел на Баду. — Я сделал тебя немножко Синим Человеком, да?

Баду кивнул, сполз с моих коленей и бросился на шею Ажулаю. Ажулай обнял его.

Через какое-то время Ажулай начал напевать что-то, прижимая Баду к себе одной рукой. Это была спокойная печальная мелодия, похожая на ту, что он играл на флейте — река, — теперь я знала, как она называется.

Я подумала, что он так же держал когда-то своих детей, прижимая их к себе и успокаивая. Отвернувшись, я смотрела на круговерть песка и пыли; возникло такое чувство, что я стала свидетелем чего-то слишком личного.

Через некоторое время он перестал напевать и я снова посмотрела на него. Баду уснул, его голова лежала на груди у Ажулая.

— Скоро утихнет ветер?

— Я не знаю. Но мы проведем ночь здесь. Даже если ветер утихнет, небезопасно вести машину по писте в темноте. Сейчас она почти до средины заметена.

Я кивнула. В грузовике было почти совсем темно, как из-за бури, так и из-за того, что наступил вечер. Ажулай наклонился и достал из-под сиденья свечу и коробку спичек. Он зажег свечу и закрепил ее в маленьком отверстии на приборной панели.

В кабине разлился мягкий свет.

— Ажулай, — сказала я. — Извини. Я не знаю, как…

— Все закончилось хорошо, — перебил меня он. — Он в порядке. Он всего лишь испугался.

— И я тоже, — произнесла я дрожащими губами. — Я не могу передать тебе, как я испугалась.

— Эта земля бывает грозной, — сказал он. — Я знаю все ее уловки, потому что это мой дом. Но я не ожидаю от тех, кто не родился здесь, что они будут знать ее так же хорошо.

Он сказал, что не винит меня, и я была ему благодарна. Я затаила дыхание, а затем протянула ему свою руку.

— Спасибо, — сказала я.

Он посмотрел на мою окрашенную хной руку, затем взял ее в свою и снова посмотрел на меня. Я вспомнила, как он смотрел на меня прошлой ночью, наклонила голову и уставилась на наши соединенные руки, не в состоянии поднять на него глаза. Его большой палец поглаживал мою ладонь, нежно касаясь зажившей раны.

Наконец я подняла голову. Он все еще смотрел на меня. Мерцающий свет свечи подчеркивал его высокие скулы. Мне захотелось прикоснуться к нему. Он придвинулся ко мне, затем посмотрел на Баду.

— Он спит, — прошептала я, не желая, чтобы он останавливался из-за ребенка.

Но Ажулай отодвинулся, и я ощутила глубокое разочарование.

— Может, расскажешь мне какую-нибудь историю, чтобы скоротать время, — тихо сказал он. Его рука еще крепче сжала мою. — Расскажи об Америке. Об одной американской женщине.

Мне стало трудно дышать. Я покачала головой.

— Ты, — сказала я, — сначала ты расскажи мне о себе.

— Мне почти не о чем рассказывать.

— Просто чтобы скоротать время, Ажулай, как ты сказал. Твоя история, а потом моя.

Он погладил Баду по голове другой рукой.

— Когда мне было тринадцать, мсье Дювергер купил меня, чтобы я работал на мать Манон, — сказал он.

Я затаила дыхание.

— Ты был рабом?

— Нет. Я не раб. Я туарег. Ты же знаешь.

— Но… купил тебя?

Он пожал плечами.

— Дети часто уезжают из деревни в город работать. Дети из блида труженики. Они не жалуются и много не разговаривают.

— Я не вижу разницы.

— Когда-то очень давно сюда привозили рабов из разных частей Африки. С моим отцом мы иногда перевозили на наших караванах соль, иногда золото, янтарь и страусовые перья. Иногда черных рабов из Мали и Мавритании. Но это не то же самое, что молодые марокканцы из деревень. Семье выплачивается определенная сумма, и дети становятся слугами. Им платят немного, и несколько раз в год, если они знают, где находится их семья, они могут навестить ее. Или если кто-нибудь из родных приезжает в город, им разрешается видеться. Когда ребенок-слуга достигает определенного возраста, он может уйти, если хочет. Некоторые так и делали, возвращались в блид или находили другую работу в городе, но некоторые оставались и работали на семью долгие годы. Для некоторых семья, где они жили и работали, становилась роднее их собственной.

Грузовик все еще слегка раскачивался взад-вперед. Взад-вперед. Но сейчас, когда мы с Ажулаем сидели при свете свечи, взявшись за руки, а Баду спал между нами, это действовало успокаивающе.

— Я рассказывал тебе, что мой отец умер, когда мы вели кочевую жизнь, — продолжил он. — В двенадцать лет я был слишком молод, чтобы самому водить караваны через пустыню, и не хотел присоединяться к другой группе кочевников. Я знал, что, будучи мальчиком, не скоро заслужу уважение других мужчин. Поэтому я решил продать наших верблюдов и сказал матери, что буду работать в Марракеше. Она этого не хотела. Но я знал, что она получит за меня хорошую цену, а я таким образом смогу обеспечить ее и сестер. И они будут в безопасности в деревне.

— А разве детей продают французам или марокканцам?

— Да, но французы не очень-то хотят детей кочевников — слишком отличаются наши язык и культура. Но моя жизнь не была плохой, Сидония. Мы много работали в пустыне и блиде, и так же много мы работали в городе. Работа есть работа. Но в городе всегда была еда. В другой моей жизни не всегда так было. Когда верблюды умирали или козы не давали молока, у нас иногда было недостаточно еды.

Я вспомнила мальчика из отеля «Ла Пальмере», который принес апельсиновый сок в мой номер, когда там были Ажулай и Баду, и как дружелюбно он посмотрел на Ажулая. Я вспомнила многих мальчиков постарше и молодых мужчин, которых я видела, работающих на базарах, или тянущих повозки, или несущих тяжелый груз по оживленным улицам медины, или работающих возницами калече во французском квартале. Я предполагала, что они были сыновьями марокканских мужчин, владельцев калече и торговцев. Теперь я знала, что могло быть иначе. Возможно, их, подобно Ажулаю, продали.

— Итак, как я уже сказал, мсье Дювергер купил меня, чтобы я помогал матери Манон по дому. Он хотел облегчить жизнь Рашиды, поэтому отдал меня ей, и я выполнял всю тяжелую работу. Манон была на год младше меня, и мы стали друзьями. Она была добра ко мне.

— Манон? Манон была добра к тебе?

Ветер начинал стихать.

Световые блики двигались по лицу Ажулая.

— Она научила меня хорошо говорить по-французски. Она научила меня читать и писать. Я не знаю, как научилась она всему этому сама. Она, как дочь арабской женщины, не могла учиться там в школе. Но ты сама говорила, что она умная, — сказал он и замолчал.

На моем лице, должно быть, непроизвольно отразилась неприязнь к ней.

— Продолжай, — сказала я.

— Мы сразу же стали друзьями, а потом это переросло во что-то большее, чем дружба.

Значит, это продолжалось давно, с тех пор как они перестали быть детьми. Они были любовниками так много лет…

— Мы стали как брат и сестра, — продолжал Ажулай, а я издала невнятный звук. Он посмотрел на меня.

— Брат и сестра?

Он кивнул.

— Мы заботились друг о друге. Мы оба были одинокими. Я скучал по своей семье. Она… Я не знаю, по кому скучала она. Но она всегда была одинокой.

— Но… ты имеешь в виду… — Я запнулась.

— Что?

Я облизнула губы.

— Все это время я думала, вернее, предполагала, что ты и Манон… что вы любовники.

Он недоуменно уставился на меня.

— Любовники? Но почему ты так думала?

— А что еще я должна была думать? Как по-другому могла я истолковать ваши отношения? И Манон — я видела, как она ведет себя, когда ты рядом.

— Манон не может сдерживаться. В присутствии любого мужчины она ведет себя одинаково, просто по привычке. Но неужели ты думаешь, что Манон та женщина, которую я мог бы желать? — тихо продолжил он.

Он все еще смотрел на меня, и мне пришлось перевести взгляд на Баду.

Я не ответила, хотя хотела сказать: «Нет, я не хочу думать, что ты испытывал влечение к ней и что она тебе нужна. Мне ненавистна сама мысль, что Манон твоя любовница, что ты связался с такой расчетливой и злой женщиной. Ты лучше ее во всех отношениях». Но я только продолжала молча смотреть на Баду, пытаясь успокоить свое дыхание.

— Я помогал ей в прошлом, потому что мы жили вместе, но сейчас я делаю это из-за этого малыша. Меня с Манон связывает только Баду.

Ажулай отпустил мою руку. Он снял с Баду бабучи и прикрыл руками его маленькие ноги.

— Через Манон я познакомился с Этьеном и Гийомом, — продолжал он. — Иногда я сопровождал Манон в дом Дювергеров. Они меня не замечали, так как я для них был всего лишь деревенским мальчиком, выполняющим тяжелую работу для матери Манон. Но я наблюдал за ними и понимал, что они за люди.

Я попыталась представить юного Ажулая в качестве слуги, наблюдающего за тем, как беспечно живут богатые французские мальчики. Я видела его чуть более старшим, чем Баду, с настороженным взглядом и серьезным выражением лица.

И вдруг мне стало стыдно за Этьена, за то, как он относился к Ажулаю, — очевидно, просто игнорировал его. У Этьена было все, а у Ажулая — ничего. И тем не менее… кто сейчас обладал большим?

— Позднее, когда мы все стали старше, — помолчав, вновь заговорил Ажулай, — Манон постоянно говорила об Этьене и Гийоме. Она была зла на них, эти ребята уже не нравились ей, потому что у них было то, чего не было у нее. Она хотела такой жизни, как у них. Когда они уехали в Париж, она просила мсье Дювергера отдать ее в хорошую школу, чтобы она могла изучать искусство. Она рассказывала мне, что умоляла его, но он ответил «нет». Он давал достаточно денег ее матери на содержание дома, на еду, и мне — за помощь по дому, но ничего не давал Манон. Он говорил, что она живет достаточно хорошо и без этого, имеет привилегии. Он говорил ей, что его сыновья занимают главное место в его сердце, а она — второстепенное. Что она должна смириться с этим. Но Манон не могла смириться. Это не ее в характере.

Еще бы!

— Положение Манон ухудшилось, когда ее мать умерла. Мсье Дювергер, подкошенный болезнью, становился все более и более невменяемым. Он больше не давал ей денег и продал дом, который купил для Рашиды. К этому времени Манон была уже молодой женщиной; ей пришлось искать работу. Она стала работать служанкой во французском доме, как ее мать. Она всегда была злой; она была… Я не могу вспомнить французское слово… Она не могла не думать об Этьене и Гийоме, не говорить о них и о том, как несправедливо с ней обошлись. Она вбила это себе в голову.

— Помешалась на этом?

— Да. Она была словно помешанная. Она говорила, что хочет, чтобы сыновья мсье Дювергера страдали так же, как страдает она. Но что она могла сделать? Они почти все время жили в Париже. А однажды летом Гийом вернулся — это тогда он утонул в море возле Эс-Сувейры. Этьен приехал в Марракеш на похороны брата, но пробыл только несколько дней. На следующий год он приехал сюда снова, на похороны своей матери — она внезапно умерла от инфаркта. А еще через год умер мсье Дювергер, и тогда Этьен приезжал домой последний раз. С тех пор прошло около семи лет. Манон ходила на похороны. Там она увидела Этьена.

— А потом?

— С годами Манон становилась все более жестокой и злой. Да, она всегда была недоброй, к тому же, как и сейчас, всегда хотела быть первой. Она всегда была красивой и использовала мужчин благодаря своей красоте.

Я кивнула, легко представив Манон молодой и привлекательной, осознающей, какой силой над мужчинами она обладает. Но я знала, что обида, которую она не выставляла напоказ, сидит глубоко внутри нее.

— Она увидела Этьена на похоронах отца. И что потом? — спросила я.

Некоторое время Ажулай ничего не отвечал.

— Потом Этьен уехал в Америку, — сказал он и снова замолчал. Было слышно только спокойное дыхание Баду. — C'est tout. Вот и все.

Но я знала, что это было не все. Он не все мне рассказал.

— Это тогда Манон сообщила ему, что она его сводная сестра? Не было причины и дальше молчать: ее мать умерла, как и другие близкие Этьена. Рассказала ли она ему это только затем, чтобы сделать ему больно и заставить его думать хуже о своем отце? — Я представила, как Манон злорадно сообщает Этьену о том, что они одной крови.

— Окончание этой истории, то, что имеет отношение к Этьену, у Манон, — твердо произнес Ажулай. — Я не могу рассказать этого.

— Но вы оставались с Манон друзьями все это время, — сказала я.

— Мы расставались на несколько лет. Когда ее мать умерла, Манон стала жить в семье французов, у которых она работала, а я уехал из Марокко.

— Ты уезжал? Куда ты уезжал?

— В разные места. Я был молодым и сильным. Я скопил денег и отдал все своей матери. Сначала я поехал в Алжир, потом в Мавританию и Мали. Когда я был моложе, я любил переезжать с места на место. В сердце я кочевник, — заключил он и улыбнулся.

Я посмотрела на свечу и на ее отражение в лобовом стекле.

— А затем я поехал в Испанию, — сказал он.

— В Испанию? — переспросила я.

Он кивнул.

— Сначала я жил в Малаге, потом в Севилье и, наконец, в Барселоне. Я быстро научился говорить на испанском языке — он не очень отличается от французского. Когда я жил в Барселоне, то часто ездил во Францию. Это было хорошее время! Я так много узнал о мире. И о людях. Я поддерживал связь с другом в Марракеше, передавал ему деньги для матери и сестер. В Испании я заработал больше денег, чем заработал бы в Марокко за много лет. Там хватает работы.

Он мог бы сойти за испанца со своими густыми волнистыми черными волосами, тонким носом, крепкими белыми зубами и темной кожей. Я представила его в европейской одежде.

Теперь я лучше узнала его.

— Как долго ты там жил?

Он долго молчал.

— Я пробыл там пять лет, — сказал он.

— Это большой срок. Тебе когда-нибудь приходила мысль остаться там навсегда?

Он приподнялся и коснулся пальцами пламени свечи.

— Я просидел два года в тюрьме в Барселоне.

Я ничего не сказала.

— Я был упрямым. Однажды я подрался с несколькими мужчинами. Один из них сильно пострадал, — сказал он без эмоций, водя рукой над пламенем. — Я не знаю, как это получилось. Никто из нас не знал — это была ужасная и бессмысленная драка, когда молодые люди теряют над собой контроль. Нас всех посадили в тюрьму за нанесение увечий пострадавшему.

— Два года, — повторила я.

— В тюрьме есть время подумать. Когда я там сидел, я мечтал только о возвращении в Марокко. Я знал, что если доживу и увижу родину, то снова вернусь в пустыню и снова буду водить караваны и жить в шатре. В пустыне жизнь проста, говорил я себе. Я хотел всего лишь этой простой жизни после того, что испытал в тюрьме. Моя мать не знала, что со мной и где я; никто этого не знал. Мне невыносимо было думать, что она считает меня мертвым. Меня мучило чувство вины за мою понапрасну растраченную жизнь, за те два потерянных года.

— И когда тебя выпустили… ты так и сделал?

Он кивнул.

— Сначала я поехал в деревню. Я увидел мать, сестер и их семьи. Потом я вернулся в Сахару, как и обещал себе.

— Но… — продолжила я за него, потому что уловила эту интонацию в его голосе.

— Я вернулся из Испании без денег. Я не мог купить караван верблюдов, а работать под чьим-то началом мне было трудно. Конечно, все было не так, как в детстве, когда был жив отец. Я сильно изменился. После одного долгого неудачного перехода в Тимбукту я вернулся в деревню. Мне нужно было — я хотел — осесть. Я хотел иметь семью, свой дом. Я женился на Илиане, и через три года у нас уже было двое детей. Сын и дочь. — Он смолк, как будто у него пропал голос.

Я ждала.

Он прочистил горло.

— Я любил свою жену и детей, но это было так же, как и когда я пытался начать новую жизнь в пустыне. Меня слишком долго не было дома. Я знал жизнь больших городов и слишком много повидал, странствуя по миру. Я пытался сердцем принять деревенскую жизнь, работал в поле с другими мужчинами, но эта жизнь была не для меня. И дело было не в работе — я могу выполнять любую работу. Дело было в изоляции. Здесь вполне можно жить, и люди здесь дружелюбные, но все это почему-то напоминало мне тюрьму. Для меня эти горы были стенами. Я ничего не видел за ними. Я говорил с Илианой о переезде в Марракеш, о воспитании детей там, но она испугалась и отказалась от этой затеи: она всегда жила в долине Оурика. Я смирился и попытался обеспечить им хорошую жизнь. Так прошло несколько лет. Но потом… — Он снова смолк, потом продолжил: — Потеряв Илиану и детей, я решил, что нет смысла оставаться в деревне. Там больше не было для меня счастья.

Несколько секунд мы сидели молча, слушая почти утихший ветер.

— Я вернулся в Марракеш и нашел работу. Конечно, я разыскал Манон. Она ушла из французской семьи, ее содержали мужчины.

Я могла представить, что он тогда подумал о Манон. Женщины либо выходили замуж, либо они становились содержанками — иными словами, проститутками. Других вариантов не было. И нельзя было назвать иначе такую женщину, как Манон.

— Но она так и не стала счастливой, — продолжил он. — Мы тогда оба были несчастны, но мое счастье проистекало из скорби. И я знал, что скорбь однажды уйдет из моей души, по крайней мере, не будет уже этой постоянной сильной боли.

У меня сжималось сердце от этих слов Ажулая; никогда раньше я не видела у него такого выражения лица. Я понимала, как сильно он страдает, слишком сильно.

— Несчастье Манон отличалось от моего: причиной его была ее злость. Она понимала, что счастье проходит мимо нее, и не знала, как его удержать или завоевать. В самой Манон чего-то не хватало. В ней жило давнее чувство обиды: она якобы не получила того, чего, как она считала, заслуживала. В конце концов это чувство искалечило ее.

Ажулай невольно употребил слово «искалечило»; очевидно, он не подумал о том, что это может задеть меня, заставить задуматься о своей жизни. О своих обидах.

— Но когда у нее появился Баду — чего она не ожидала, а возможно, никогда и не хотела, — я видел, что она изменилась.

— А его отец? Отец Баду?

Он отвернулся от пламени и посмотрел на меня.

— Что — отец?

— Она не нашла счастья с ним?

Ажулай покачал головой.

— Мне казалось, что после рождения Баду Манон отчаялась еще больше. Она уже была не очень молодой, а ее сын рос без отца. Ей трудно быть матерью. Она всегда просто его терпела, но не причиняла ему вреда.

Наблюдая за тем, как спокойно поднимается и опускается грудь спящего Баду, я вспомнила о Фалиде и синяках на ее теле.

— Она не заботится о нем. Иногда он бывает голодным, грязным, — заметила я. Мне не понравилось, что Ажулай защищает Манон и оправдывает ее отношение к Баду.

— Я не думаю, что Манон способна на ту любовь, какая дана женщине от рождения, — любовь к ребенку, — сказал он. — Как я уже говорил, что-то оборвалось внутри нее. Когда я думаю, как мой… — Он запнулся, и я предположила, что он вспомнил о своей жене и детях. Он все еще держал ступни мальчика в своих больших руках, согревая их.

Конечно, Баду заполнил собой лишь часть пустоты, образовавшейся в его душе после потери жены и детей.

Ветер сменил направление; он хитро нашептывал что-то через маленькую щель вверху окна, и вдруг от этого дуновения погасла свеча.

— А теперь ты, — сказал Ажулай.

— Я? — переспросила я. В темноте ничего не было видно.

— Твоя история. Я рассказал тебе свою. Теперь ты рассказывай.

— Но… моя совсем неинтересна, — сказала я. — Особенно по сравнению с твоей…

— Почему ты так думаешь?

— Я прожила… небольшую жизнь.

Послышался шорох, сиденье между нами провалилось, и Баду упал. Мои руки коснулись волос мальчика. Я осторожно положила его голову себе на колени. Я представила, что Ажулай все еще держит его ноги, и это детское тельце было как бы мостом между нами. Я прикрыла Баду одеялом.

— Жизнь не бывает маленькой, — сказал Ажулай тихо. — Жизнь птицы такая же важная, как и жизнь короля. Просто она другая.

А затем я ощутила какое-то движение и скорее почувствовала, чем увидела, лицо Ажулая прямо перед собой. Я протянула руку и ощутила его скулу под своими пальцами, а затем его губы коснулись моих.

Баду зашевелился, и мы отодвинулись друг от друга.

— Расскажи мне свою историю, — прошептал Ажулай из темноты.

Я немного помолчала, а потом заговорила.

 

Глава 36

Я постепенно просыпалась. Моя шея затекла, оттого что я склонила голову в угол кабины. Я повертела головой, глядя через лобовое стекло. Ветер утих, было уже утро.

Ажулай и Баду согнулись над маленьким костром; черный жестяной чайник стоял на куче горящего хвороста.

Я вышла из машины, осознавая, что между мной и Ажулаем образовалась тесная связь. И дело было не только в нашем поцелуе и поведанных нами друг другу историях наших жизней этой долгой ночью.

— Мы уже позавтракали, — сказал Ажулай, глядя, как я подхожу к костру. — Садись и поешь.

Он говорил как обычно, но то, как он смотрел на меня, сказало мне о многом.

— Ты брал с собой еду? — улыбнувшись, спросила я и неуклюже опустилась на землю — из-за больной ноги.

Ажулай указал на большой камень, на котором лежало одеяло. Я встала и села на него, признательная Ажулаю за заботу.

— Жители Марокко никогда не полагаются на погоду, — сказал он, улыбнувшись мне.

Можно было подумать, что мы обменялись шутками. Я вспомнила, как Мустафа и Азиз загружали провизию в багажник «ситроена». При помощи края своей чалмы Ажулай снял чайник с костра и вылил содержимое в жестяную банку, в которой, как я заметила, были измельченная мята и сахар. Затем, опять при помощи своей чалмы, он поставил банку на землю передо мной.

— Баду, дай Сидонии лепешку, — попросил он.

Баду дал мне кусок толстой лепешки, которую держал на коленях. Я отломила ломоть и окунула его в чай, чтобы размягчить. Я с аппетитом съела его весь, а когда чай достаточно остыл, выпила и его.

Баду играл галькой, собирая камешки в кучу и постукивая ими. Когда он посмотрел на меня, я улыбнулась, допивая свой чай.

— Твоим ногам не жарко, Сидония? — спросил он, и я вспомнила, что Зохра тоже интересовалась этим.

— Бывает жарко, — сказала я.

— Почему ты всегда носишь такие большие ботинки? Почему ты не носишь бабучи?

— Мне приходится. Эта нога, — я прикоснулась к правому колену, — плохо ходит без ботинка. — Я указала на утолщенную подошву. — Мне это необходимо, потому что эта нога короче другой.

Он кивнул, рассматривая ботинок.

— У Брагима, мальчика с нашей улицы, тоже короткая нога. Но он может быстро бегать и отбивать мяч. — Он наклонил голову набок. — Ты похожа на Maman, — сказал он.

— Правда? — Я постаралась, чтобы он не заметил, что его слова обескуражили меня. Манон была женщиной грубой, но красивой.

— Да, — сказал он серьезно. — Ты похожа на Maman. Oncle Ажулай! — позвал он. — Сидония сейчас похожа на Maman.

Ажулай засыпал костер землей. Он взглянул на меня, но я не могла понять, о чем он думает.

— Идемте. Пора ехать, — сказал он вместо ответа.

Как только Баду вскарабкался в кабину грузовика и Ажулай сел за руль, я положила руку на ручку дверцы со стороны водителя.

— Ажулай, можно я поведу машину? — спросила я.

— Но… ты говорила мне об аварии, в которой пострадал твой отец. Ты сказала…

— Да, все это так, но сегодня я чувствую себя по-другому, — пояснила я. — Сегодня я считаю, что снова могу водить машину.

— Ты простила себя, — сказал он, и я часто заморгала.

Прав ли он? Хотела ли я вести машину — не так бездумно, как тогда на писте, когда я уехала, бросив своих спутников, — но с Ажулаем и Баду в кабине? Да, потому что я больше не чувствовала невыносимого груза того, что случилось в последний раз, когда я ехала с тем, кого любила. Я вспомнила своего отца и впервые не ощутила сильной боли. Возможно, Ажулай прав. Возможно, я обрела покой.

— Вести грузовик — это не то что вести легковой автомобиль, — сказал Ажулай, когда я не ответила. — И как я говорил прошлой ночью, на писте могут быть заносы после бури. Будет нелегко.

— Возможно. Но я хочу попробовать. Я уверена, ты поможешь мне, если возникнут проблемы. — Я подняла голову и улыбнулась ему.

Он выбрался из кабины и стал рядом со мной.

— Ну что ж. Похоже, меня будет везти через блид американская женщина. Ну что ж, — повторил он, то ли немного сомневаясь, то ли не без удовольствия. Затем он ухмыльнулся мне и, наклонив голову, заглянул в кабину. — Я думаю, это будет для тебя бесценный опыт. Как ты считаешь, Баду? Тебе хочется, чтобы Сидония повезла нас? Мы можем сесть сзади и позволить ей потрудиться.

— Oui, — серьезно сказал Баду. — Сидония может потрудиться.

Я села за руль и поставила ноги на педали, а руки положила на баранку. Затем повернула ключ зажигания, а когда мотор завелся, посмотрела на Ажулая и улыбнулась. Он улыбнулся в ответ.

Мы вернулись в Марракеш около полудня и оставили грузовик на стоянке на окраине города. Поездка была довольно трудной, но я справилась. Я только раз съехала с писты, но сразу же выровняла машину, вернулась на узкую дорогу. Я разрешила Баду сигналить в тишине безлюдного блида, и он все время смеялся.

Мы вошли в медину, но вместо того чтобы сразу отвести меня в Шария Сура, Ажулай повел нас другим путем. Когда мы остановились и он достал большой, необычной формы ключ из складок своего синего одеяния, я поняла, что мы пришли к нему домой.

Как только он открыл ключом дверь и толкнул ее, пожилая женщина, которая подавала мне чай в прошлый раз, вышла из внутреннего дворика с тряпкой в руке. Ее кафтан был подоткнут так, чтобы не мешал ей работать. Ажулай заговорил с ней на арабском языке; она кивнула и вошла в дом, одернув полы кафтана, и Ажулай последовал за ней.

Держа Баду за руку, я огляделась, осознавая, что, когда приходила сюда первый раз и расспрашивала Ажулая об Этьене, я плохо рассмотрела дар Ажулая. На этот раз я хотела увидеть все. Дворик был довольно милым, он был выложен небольшой плиткой синего и золотого цвета в форме бриллианта. Внешняя стена двора тоже была обложена плиткой. Здесь были другие узоры золотого, зеленого и красного цветов. В маленьких нишах, тоже выложенных плиткой, стояли свечи. Дверной проем был в форме арки, тонкая белая занавеска закрывала его.

Расписные горшки напомнили мне те, что были расставлены в разных углах сада мсье Мажореля; в некоторых огромных горшках росли маленькие деревья, в меньших были посажены цветы и виноградная лоза.

На одной из стен висело длинное зеркало, а на другой — ковер с абстрактным узором. Нежно-коричневые оттенки переходили в шафрановые и золотые.

Только вернувшись из деревни, приткнувшейся на склоне холма, я осознала, насколько отличается жизнь Ажулая здесь, в Марракеше, от той, какой она могла бы быть в долине Оурика.

Баду вытащил свою руку из моей и побежал по двору. Я сняла хик и покрывало; в этот момент Ажулай вышел с большим оловянным корытом, наподобие того, какое служанка в Шария Сура использовала для стирки белья. Ажулай наполнил корыто водой из цистерны и сказал Баду что-то по-арабски. Вдруг он остановился.

— Извини, иногда, побывав в блиде, я забываю, что надо говорить на le français.

— Все в порядке. Теперь я уже лучше понимаю арабский. Я поняла, что ты сказал Баду: что он пахнет как маленький щенок и что ему надо принять ванну. Мена учит меня, — пояснила я.

Ажулай наклонился над корытом и вымыл лицо, шею и руки, намылив их большим куском мыла. Он плескал воду на волосы, перебирая их пальцами, а потом закатал рукава и вымыл руки до локтей. Затем он вылил воду из корыта в небольшую яму возле цистерны и снова наполнил его водой.

— Иди, Баду, — позвал он и, сняв с него джеллабу, хлопчатобумажные штаны и бабучи, посадил его в корыто. Он поливал Баду водой, а тот смеялся.

— Вода нагрелась от солнца, — проговорил Ажулай, тканью и мылом смывая с мальчика грязь. — Закрой глаза, Баду, — сказал он, а затем намылил и ополоснул его волосы.

Я обвела взглядом залитый солнцем дворик, выложенный красивой плиткой, и неожиданно мне захотелось прикоснуться ко всему этому. Я развязала шнурки своих ботинок и сняла их. Затем сняла чулки. Плитка была, как я и предполагала, теплой и гладкой. Она была чистой — совсем недавно ее мыла служанка. Я медленно прошлась по двору, зная, что сильно хромаю без своего ботинка, но это меня не смущало. Я ходила, с наслаждением ступая босыми ногами по прекрасной плитке. Я не ходила без обуви с тех пор, как заболела полиомиелитом, но до того я летом часто бегала босиком по двору.

Ажулай и Баду не обращали на меня внимания. Вдруг я увидела свое отражение в большом зеркале. Я увидела себя в полный рост. Солнце и ветер за последние три дня сделали мою кожу еще более темной. Мои волосы, аккуратно заплетенные сестрой Ажулая перед отъездом, от ветра и ночевки в грузовике растрепались и спадали на плечи. Мои глаза, все еще подкрашенные, казались еще больше. Расшитая шаль, которую подарила мать Ажулая, была накинута поверх моего кафтана. Я осмотрела себя от волос до босых ног, только теперь понимая, почему Баду сказал, что я похожа на Манон. Издали я действительно была на нее удивительно похожа. Тот же овал лица, такие же большие темные глаза и вьющиеся волосы. Раньше я не замечала этого.

— И плитка, и узоры такие красивые! — сказала я, переводя взгляд со своего отражения на Ажулая. Плитка во дворе у Манон и у друга Ажулая была попроще — красивая, но на ней было меньше рисунков и она была более приглушенных тонов.

— Есть много традиционных узоров на зеллижах, — сказал Ажулай, тоже переводя взгляд с Баду на меня.

Его взгляд скользнул по моим ногам, он смотрел на них всего лишь мгновение, но я почувствовала себя так, как будто у меня обнажилась грудь. У меня перехватило дыхание, я ощутила незнакомое возбуждение от того, что Ажулай так посмотрел на мои ноги.

Я никогда не позволяла Этьену смотреть на них. Наши интимные отношения припали на осень и зиму, и я всегда была в чулках. Когда мы лежали в постели, я всегда накрывала их покрывалом и надевала чулки, прежде чем встать с кровати.

Я вспомнила, как Ажулай держал ноги Баду прошлой ночью.

— Что это? — спросила я, быстро повернувшись и указывая на один из черно-белых узоров.

— Зубы курицы, — пояснил Ажулай, и Баду засмеялся.

— У кур нет зубов, Oncle Ажулай.

— А этот ряд кружков? — спросила я.

Он снова отвлекся от мытья.

— Это маленький бубен. Верхние ряды разделены отверстиями.

— Что значит разделены? — спросил Баду.

Ажулай не ответил.

— Когда одна вещь сделана из двух, — сказала я.

Я подумала об Ажулае, о том, что я разглядела две его стороны: человека из пустыни и городского жителя.

Баду стал дрожать, и Ажулай вытащил его из корыта, завернул в длинный кусок фланели, похлопывая по его телу, чтобы он быстрее обсох, потом расчесал влажные волосы Баду своими пальцами. Он стряхнул пыль с джеллабы и штанов мальчика и протер бабучи влажным краем фланели. Наблюдая за всем этим, я представила его заботящимся о своих собственных детях.

— Сейчас ты выглядишь хорошо, и Maman не будет сердиться, — сказал он, и Баду кивнул, но не улыбнулся.

— Можно мне подольше остаться в твоем доме, Oncle Ажулай? — спросил он. — Я не хочу уходить. Сидония тоже может остаться.

Ажулай покачал головой.

— Ты должен идти к Maman, Баду. И еще мы должны отвести Сидонию домой. — «Домой». Я знала, что он употребил это слово в буквальном смысле, и это заставило меня задуматься. Была ли моя низкая комнатка под африканскими звездами сейчас моим домом?

Он вылил воду и в третий раз наполнил корыто водой.

— Иди, — сказал он мне, и я удивленно посмотрела на него. — Твои ноги, вода хорошо подействует на твои ноги.

Я подошла к корыту, подобрала полы кафтана одной рукой и, держась другой за руку Ажулая, шагнула в корыто. Вода была теплая, как он и говорил. Я пошевелила пальцами ног, улыбнувшись ему. Он придвинул низкий стул к краю корыта. Затем взял кусок мыла. Я поняла, что он собирается делать.

Я положила руку ему на плечо для устойчивости, а он нежно поднял мою правую ногу и помыл ее до лодыжки. Потом Ажулай опустил ее, а когда он взялся за мою левую ногу, я крепче схватилась за его плечо, пытаясь удержать равновесие на своей короткой правой ноге. Его плечо под моей рукой было сильным и твердым. Я задержала пальцы на нем еще на несколько секунд, после того как он уже закончил мыть мою левую ступню, и я стояла в корыте на обеих ногах.

Тогда он подал мне руку, и я вышла из корыта, а он жестом показал, чтобы я села на стул. Он наклонился и поочередно вытер мои ноги.

— Принеси Сидонии чулки и ботинки, — велел он Баду; мальчик побежал, поднял их и принес Ажулаю.

Ажулай надел на мои ноги чулки, затем ботинки, зашнуровал их. Все время, что он стоял, склонившись над моими ногами, я смотрела на его макушку. Мне хотелось протянуть руку и прикоснуться к его волосам, пробежаться пальцами по его голове, коснуться мочки уха, шеи.

Я сидела, сложив руки на коленях, пока он не закончил.

Мы шли мимо небольшого оживленного базара, расположенного недалеко от Шария Сура. Ажулай и я шли бок о бок, а Баду — в нескольких футах впереди нас. Я ощутила, как синий рукав Ажулая случайно коснулся меня, и посмотрела на него. Каких слов я ждала от него? Я знала, что он чувствует то же, что и я. Знала, что он хотел меня так же, как я хотела его.

— На этой неделе мне нужно поработать над тремя полотнами, — наконец сказала я, нарушая приятную тишину. — Я отнесла одну из моих картин в отель, и там мне сказали, что возьмут все написанные мной, а еще акварели. — Я улыбнулась ему, но он молчал, глядя прямо перед собой, как будто сконцентрировавшись на чем-то другом.

— Ажулай! — окликнула я его, и когда он снова не повернулся ко мне, проследила за его взглядом.

Темноволосый мужчина с костлявыми плечами, выпирающими из-под полотняного пиджака, свернул за угол впереди нас. Я смогла разглядеть только его бледный профиль. Но я знала. На этот раз я знала. Это было не так, как в прошлые разы, когда мне только казалось, что я видела Этьена в Марракеше.

Я на мгновение остановилась, а затем, уронив сумку, бросилась сквозь толпу, свернула за тот же угол, что и он, но там была широкая улица с базарными рядами, полная людей и животных.

— Этьен! — крикнула я в окружающую меня толпу. Я сдвинула с лица покрывало, чтобы мой голос звучал четче. — Этьен!

Головы ближайших людей повернулись ко мне, но Этьена видно не было. Я пробиралась сквозь толпу, выкрикивая его имя, но мой голос терялся, смешиваясь с другими звуками. Задыхаясь, я наконец остановилась посреди улицы, опустив руки и растерянно глядя на море людей и животных, колышущееся вокруг меня. Переулки расходились от этой улицы во всех направлениях; Этьен мог пойти по любому из них.

Ажулай коснулся моей руки. Я посмотрела на него.

— Это был Этьен, — сказала я. — Ты видел его. Я знаю, ты видел. Он здесь, Ажулай! Он в Марракеше.

Он потянул меня за руку, уводя в сторону, и мы стали в тени запертых ворот, где было не так шумно.

— Баду, — сказал он, доставая из складок своего одеяния несколько монет, — сходи и купи лепешку. Вон в том ларьке. — Он указал пальцем.

Баду взял деньги и убежал.

— Я должен тебе кое-что сказать, — негромко произнес Ажулай.

Только теперь я заметила, что моя сумка висит у него на плече.

Я кивнула; все мои мысли были об Этьене. Он здесь, в Марракеше!

— Когда я зашел за тобой, чтобы ехать в деревню… — Ажулай медлил. — Мне следовало сказать об этом, хотя ты и просила меня не делать этого. Сидония, посмотри на меня. Пожалуйста.

Я все еще пристально всматривалась в толпу.

— Сказать о чем? — спросила я, повернувшись к нему.

— Когда я пошел к Манон забрать Баду, перед тем как зайти к тебе, — он взглянул на Баду, стоявшего перед ларьком, — Этьен был там.

Он произнес последние три слова быстро. Я открыла рот, но сразу же закрыла.

— Мне следовало тебе сказать. Хотя ты и просила меня ничего не говорить о Манон и Шария Зитун, мне следовало тебе рассказать.

Я отошла от ворот.

— Этьен у Манон? — спросила я.

Он кивнул.

— А я не сказал тебе, потому что…

Я ждала, глядя на его губы.

— Потому что я хотел, чтобы ты поехала с нами в блид. Со мной. Я знал, что, если бы я сказал тебе, что Этьен здесь, ты бы не поехала. И… и кое-что еще.

Я не двигалась. Когда он замолчал, я тихо спросила:

— Что еще?

— Я не хотел, чтобы ты сама пошла к Манон и встретилась там с Этьеном. Я не хотел уезжать из Марракеша, зная…

— Зная…

Но тут подбежал Баду, прижимая к себе круглую лепешку. Я взглянула на него, а он смотрел то на меня, то на Ажулая.

— Он знает? Он знает, что я здесь? — спросила я Ажулая.

Ажулай кивнул.

— Но он не знает, где именно я нахожусь, — сказала я скорее утвердительно, чем вопросительно.

Ажулай снова кивнул.

— Ты ему не сказал.

Он промолчал.

— Но если бы он знал, что я здесь, он стал бы расспрашивать тебя или Манон обо мне. Как я. Где я. Разве он не пытался найти меня до нашей поездки в деревню?

И снова Ажулай не ответил. Я никогда не видела его таким.

— Ажулай, он ищет меня?

— Я не знаю, Сидония. — Он глубоко вздохнул. — Я говорю правду. Я не знаю.

— Пойдем, Oncle Ажулай, — Баду потянул его за руку. — Я отдам эту лепешку Maman.

— Ты должен был мне сказать, — заговорила я, не обращая внимания на Баду. — Ты предложил мне уехать с тобой, зная с самого начала, что именно из-за Этьена я оказалась в Марракеше. Выходит, ты… ты предал меня, Ажулай, — я повысила голос.

— Нет, Сидония. Я не предал тебя. — Ажулай говорил спокойно, но его лицо выражало, как мне показалось, страдание. — Я… я хотел защитить тебя.

Я потянула свою сумку к себе, и он отдал ее мне.

— Защитить меня от чего? — спросила я громче, чем следовало, затем перекинула сумку через плечо и, резко развернувшись, зашагала одна в Шария Сура.

Войдя в свою комнату, я легла на кровать. Этьен здесь; я могла бы догнать его, когда увидела, если бы поторопилась. Но почему я испытывала скорее страх, чем волнение? Как я недавно сказала Ажулаю, он был единственной причиной моего приезда в Марракеш. И я ждала его все это время. Почему я так рассердилась на Ажулая? Был это гнев или что-то другое?

Я поднялась и посмотрела на себя в зеркало.

И снова отметила, что похожа на Манон.

Все изменилось. И все так запуталось! То, что произошло недавно между мной и Ажулаем…

Я не могла пойти в Шария Зитун прямо сейчас. Мне нужно было немного времени, еще одна ночь, чтобы подготовиться к встрече с Этьеном.

Конечно же, я вообще не смогла уснуть. Я то вспоминала о поцелуе Ажулая, о его прикосновениях к моим ногам, то думала об Этьене, о том, что я сказала бы ему. Что он сказал бы мне.

Я промучилась всю бесконечную ночь и была рада, когда наконец услышала утренний призыв к молитве. Я помылась в бочке в своей комнате, вымыла голову. Достала из чемодана свое лучшее платье — из зеленого шелка, с коротким рукавом — и надела его. Я зачесала, как обычно, назад влажные волосы, туго их связала и стала изучать себя в большом зеркале.

Платье было измято и плохо сидело на мне. И хотя я никогда не выглядела бледной из-за своей темной кожи, у меня был такой вид, как будто я недавно перенесла тяжелую изнурительную болезнь. А из-за зачесанных назад волос мое лицо казалось слишком строгим и каким-то угловатым.

Я села на кровать, развязала волосы, и густые волны упали на мои плечи. Я сняла платье и надела кафтан. Взяла покрывало и хик и сошла вниз. Я попросила у Мены ее краску для век и подвела глаза. Затем позвала Наиба, и мы пошли в Шария Зитун.

 

Глава 37

Я сосредоточенно посмотрела на хамсу на синих воротах. Закрыла глаза и постучала.

Через несколько секунд отозвалась Фалида, спрашивая, кто там.

— Мадемуазель О'Шиа, — спокойно ответила я.

Она открыла дверь. Я стояла, не в силах сделать ни шага.

— Мадемуазель? — сказала Фалида. — Вы войдете?

Я кивнула и, глубоко вдохнув, шагнула во двор. Из дома раздавались громкие голоса, хотя я не могла разобрать, о чем там говорят. Баду сидел на нижней ступеньке крыльца.

— Bonjour, Сидония, — сказал он, но остался на месте, а не подбежал ко мне, как он обычно делал.

— Bonjour, Баду. Фалида, мсье Дювергер дома?

Девочка кивнула.

— Пожалуйста, пойди и скажи ему, что пришла мадемуазель О'Шиа, — попросила я.

Она вошла в дом, и голоса внезапно умолкли.

Я стояла, ощущая легкую дрожь, и вдруг появился он. Этьен. Мой Этьен. Сначала я поразилась его виду: он был намного худее, чем я его помнила, а костлявость его плеч, которую я вчера отметила, еще больше бросалась в глаза. Его лицо было каким-то отекшим и очень бледным, а может, я просто уже привыкла видеть более темные лица?

Он внимательно смотрел на меня.

Я говорила себе, что люблю его. Но, видя его здесь, такого… безжизненного, я не ощущала ничего похожего на любовь. Я испытывала к нему ненависть. Я вспомнила все, через что прошла, разыскивая его, вспомнила, что была вынуждена иметь дело с Манон. Вспомнила, как ждала его.

Я не думала, что наша встреча будет такой. Я представляла, как он раскроет объятия, а я подбегу к нему. Или я буду рыдать, а может, он разрыдается или мы оба. Я создавала в своем воображении столько картин!

Вместо этого мы просто стояли, глядя друг на друга.

Он сделал несколько шагов мне навстречу. В одной руке он держал стакан; даже на расстоянии я слышала запах алкоголя. Я мимоходом подумала, что его лицо, должно быть, отекло из-за злоупотребления спиртным.

— Сидония? — произнес он, нахмурив лоб.

Я вспомнила о своих кошмарах, в которых стояла перед ним, а он не узнавал меня.

Я сняла хик и покрывало.

— Да, — сказала я. Я думала, что мой голос будет дрожать, будет тихим, но нет, и я совсем не дрожала. — Да, это я. Ты меня не узнаешь?

Его глаза округлились.

— Ты выглядишь… ты совсем другая.

— Как и ты, — сказала я.

— Манон говорила мне, что ты в Марракеше. Я не мог в это поверить. Ты проделала весь этот путь… — Он окинул взглядом мою фигуру под свободным кафтаном. Конечно же, Манон рассказала ему, что ребенка больше нет. — Но… как?.. И…

Он не спросил «почему». Но я это услышала.

— Да, — заговорила я. — Я проделала весь этот путь. И я потеряла ребенка. В Марселе. Это на случай, если Манон тебе не рассказала. На случай, если тебе интересно. — Все слова вылились легко, почти без эмоций.

Я знала, что Этьен испытывает облегчение.

Он сокрушенно покачал головой.

— Мне так жаль. Должно быть, это было ужасное время для тебя, — сказал он. — Прости, что меня не было тогда рядом с тобой.

Но он не сожалел об этом. Я это видела; он просто говорил в своей обычной манере. Он всегда знал, что сказать. Он знал, что сказать мне, каждый раз, когда мы виделись в Олбани. Я ощутила в себе что-то грубое и колючее, должно быть, это был один из марокканских джиннов, и я подбежала к Этьену. Я изо всей силы ударила его по лицу, сначала по одной щеке, потом по другой. Стакан выпал из его руки, ударился о плитку и разлетелся на осколки.

— Ты не сожалеешь. Не говори, что ты сожалеешь, это притворство — я вижу это по выражению твоего лица, — сказала я громко.

Я уловила шелест одежды позади себя, мягкие шлепки босых ног по плитке.

«Баду или Фалида», — мелькнула мысль, но я сразу же перестала об этом думать.

Этьен сделал шаг назад, схватившись рукой за щеку. На его щеке была кровь — я ударила его так сильно, что зуб впился в щеку.

— Я заслужил это, — сказал он, ошеломленный, уставившись на меня. Затем он покачал головой. — Но, Сидония, ты не все знаешь.

— Я знаю, что ты сбежал от меня после того, как я сказала тебе, что беременна. Ты уехал из Олбани, даже не позвонив мне, хотя бы для приличия. Не написал. Ничего! Это все, что мне нужно знать.

— Значит, ты проделала весь этот путь сюда, чтобы сказать мне это? — Внезапно он покачнулся, но удержался на ногах и тяжело опустился на стул. — Чтобы ударить меня?

— Нет. Я приехала сюда, чтобы найти тебя, потому что…

И в этот момент в дверях появилась Манон.

— Потому что она не контролирует свои эмоции, — сказала она. — Как ты себя ведешь! — упрекнула она меня, качая головой, но ее лицо выражало удовлетворение. — Как в Америке называют тех, кто так ведет себя, а? Женщина легкого поведения? — Она посмотрела в сторону ворот. — А вы чего уставились? — крикнула она.

Я повернулась и увидела у ворот Баду, прижавшегося к Фалиде. Она обняла его, как будто хотела защитить.

— Убирайтесь! — еще громче крикнула Манон.

Фалида взяла Баду за руку, и они выбежали на улицу, оставив дверь открытой.

— Я знаю, что ты не очень хорошо себя чувствуешь, — сказала я, тяжело дыша. — Манон говорила мне. Что это такое? Что за джинны?

— Я не могу больше заниматься врачебной практикой, — сказал он, поднимая руку и глядя на нее как на своего врага. — Я не могу полагаться на себя. А значит, нести ответственность за чью-либо жизнь. — Теперь он снова посмотрел на меня с мукой на лице. — Все, что я могу делать, — так это консультировать. Но это ненадолго. Моя жизнь кончена. Я видел, что происходило с моим отцом. Теперь это происходит со мной. Это хорея Гентингтона.

Название мне ничего не говорило.

Я шагнула к нему.

— Мне жаль, что ты болен, Этьен. Но почему ты не сказал мне? Ты не должен был меня так бросать. Я бы поняла.

— Я бы поняла! — передразнила меня Манон. Это прозвучало резко, со злорадством.

— Мы можем куда-нибудь пойти? — спросила я, взглянув на нее, а затем снова посмотрела на Этьена. — Куда-нибудь, где мы сможем остаться наедине? Только ты и я? Разве тебе нечего сказать мне? О нас? О нашей жизни в Олбани?

— То время ушло безвозвратно, Сидония, — сказал он. — Ты и я в Олбани… Все прошло.

Я не хотела, чтобы Манон услышала что-то еще — то, что Этьен и я должны были сказать друг другу.

— Пожалуйста, Манон, — резко бросила я. — Уйди в дом. Не могла бы ты оставить нас ненадолго одних?

— Этьен? — протяжно произнесла она. — Ты хочешь, чтобы я ушла?

Он посмотрел на нее.

— Я думаю, так будет лучше.

Почему он так бережно относился к ней? Она этого не заслуживала.

Манон ушла, шурша шелковым кафтаном. Как только она скрылась с глаз, я подошла к Этьену и села напротив него. Нас разделял низкий столик с медным подносом, на котором стояла шиеша Манон.

— Мне все ясно, Этьен. Я ничего не понимала, пока Манон не рассказала мне о болезни, передающейся от родителей к ребенку. Э-э… как ты ее назвал?

— Гентингтон, — сказал он низким голосом, уставившись на свои колени. — Хорея Гентингтона. Она проявляется иногда в период полового созревания, а обычно после тридцати, поэтому родители сначала не знают об этом. В пятидесяти процентах случаев она передается от родителя ребенку.

Мы помолчали. Следы от моих пощечин краснели на его пепельных щеках.

— Паранойя, депрессия, — через некоторое время продолжил он. — Спазматические судороги. Проблемы с равновесием и координацией. Невнятная речь. Припадки. Слабоумие. В конце концов… — он опустил голову и закрыл лицо руками.

Я смотрела на его макушку, как за день до этого смотрела на макушку Ажулая.

Волна жалости охватила меня; несмотря ни на что, я была не каменная.

— Мне жаль, Этьен, — сказала я. — Теперь я знаю, что именно из-за этого ты оставил меня. Потому что ты не хотел, чтобы я видела твои страдания. И ты не хотел, чтобы у твоей жены была такая жизнь. И у нашего ребенка. Но люди, которые любят друг друга, так не поступают. Они заботятся друг о друге, что бы ни случилось.

Он поднял голову и посмотрел мне в глаза. Его глаза были темными и тусклыми. Мне захотелось узнать, о чем он думает. Всегда ли его лицо было таким непроницаемым?

— Но уйти, не сказав ни слова, Этьен… Даже не попытаться объясниться. Этого я не понимаю. — Теперь я говорила спокойно. Рассудительно.

Он опустил глаза.

— Это было малодушие, — сказал он, и я кивнула, возможно, желая подбодрить его. Что я хотела услышать? — И неуважение к тебе. Я это знаю, Сидония. Но…

Но — что? Скажи, что ты сделал это, чтобы защитить меня. Скажи, что ты сделал это из-за любви ко мне. Но как только эти мысли пришли мне в голову, я вдруг поняла, что Этьен недостаточно благороден, чтобы хотеть защитить того, кого он любит. Только не Этьен! Он не благородный человек. Он, как он только что сам признался, трус.

— Я проделала весь путь сюда, в Северную Африку, чтобы найти тебя. Вот как я верила тебе тогда. Тебе и себе. Мне нужно было найти тебя и попытаться понять… — Я запнулась.

Его лицо по-прежнему было непроницаемым. Мне снова захотелось ударить его. У меня просто руки чесались. Я сцепила пальцы.

— Вот как сильно я любила тебя когда-то, — произнесла я, отметив прошедшее время. Любила. — Значит, все это было для тебя игрой? — спросила я, удивляясь тому, что повторяю слова Манон. — Ты всего лишь проводил со мной время, а я была настолько наивной, настолько слепой, что верила, будто ты относишься ко мне так же, как и я к тебе?

— Сидония, — заговорил он, — когда я встретил тебя… Меня влекло к тебе. Ты помогла мне забыть о моем горе. Ты была добра ко мне. Незадолго до того, как я увидел тебя, я уже точно знал, что проиграл в генетическую рулетку. Я знал, что меня ждет в будущем. Я не хотел думать об этом. Я только хотел… Мне нужно было не думать… — Он запнулся.

— Ты хотел отвлечься? — Я не узнала собственного голоса. И снова я повторила слова Манон.

— Конечно. Как я и говорила тебе. Он никогда не любил тебя. — Это была Манон, снова появившаяся в дверном проеме. Она подошла к Этьену. — Разве ты не замечаешь очевидного?

Я посмотрела на нее, затем снова на Этьена.

— Очевидного?

Этьен отвернулся от меня.

— Манон, только не так, — сказал он и снова посмотрел на меня. — Если бы я знал, где именно ты находишься в Марракеше, я бы пришел к тебе. Я не знал этого, Сидония, — оправдывался он. — Я хотел поговорить с тобой наедине. Не… — Он умолк, а Манон рассмеялась. Это был невеселый раскатистый смех.

— О, Этьен, ради бога, просто скажи этой женщине правду. — Она подошла к нему и вцепилась в его рукав своими пальцами с накрашенными ногтями, похожими на когти. — Она сможет смириться с этим. Она только с виду хрупкая, но внутри она как сталь. Поэтому скажи ей правду. Или это сделаю я. — Она наклонилась к нему и поцеловала. Долгим поцелуем в губы.

Я была слишком шокирована, чтобы что-то сказать.

Этьен оттолкнул ее руку, прижал дрожащие пальцы ко лбу. Не глядя на меня, он вышел со двора через открытую дверь. Я осталась сидеть на месте и все еще не могла ничего сказать от потрясения.

— Ну вот, — сказала Манон. — Теперь ты знаешь. — Она издала что-то вроде «тсс». — Такой слабый, несчастный человек. И это не имеет отношения к его болезни. Он всегда был таким.

— Знаю — что? О чем ты говоришь? — Может, мне показалось, что она его так поцеловала?

— У него сейчас очень трудное время. Попытайся смириться с этой правдой. — Она села рядом со мной, закурила трубку и затянулась. Я почувствовала запах кифа. — Он просто не может принять тот факт, что сделал то, чего, по его утверждению, не хотел делать.

Я посмотрела на ее губы, сжимавшие мундштук. Она только что целовала Этьена. Не как сестра.

— Да, — продолжила она, — он говорил, что не позволит джиннам пойти дальше. Что он не передаст свою болезнь.

Я открыла рот. Все перепуталось, все было неправильно.

— Но… он знает… что ребенка больше нет… — Мой голос доносился до меня как бы издалека.

Манон пожала плечами, показывая, что это ее мало трогает.

— Но он есть, — сказала она, оторвавшись от мундштука.

Я потрясла головой.

— Что ты имеешь в виду?

Она снова затянулась, а потом сделала долгий медленный выдох и пристально посмотрела на меня.

— Баду, — сказала она.

Время шло. Я просто смотрела на нее.

Наконец Манон снова вынула изо рта мундштук.

— Я заставила его захотеть меня. Вот и все. После похорон его отца, когда он все еще считал меня только дочерью служанки, я попросила его помочь мне в маленькой пустячной работе. Чтобы он почувствовал себя сильным, словно я была слабой женщиной, нуждавшейся в помощи мужчины. — Она ухмыльнулась, вспомнив это. — Случайное прикосновение, долгий взгляд… Для меня это была просто игра. — Она снова затянулась, прикрыв глаза. — Это было просто, Сидония. Мне не пришлось прикладывать много усилий, чтобы поставить его на колени. — Она щелкнула пальцами. — Это как поймать рыбу на жирного червя. Я решила, когда увидела его на похоронах отца, что накажу его так, как он того заслуживает. Я заставлю его желать меня, позволю ему прикоснуться ко мне, попробовать меня, а потом… пуф! — И снова она щелкнула пальцами. — Я выгоню его. Я заставлю его сходить с ума. Как я делала это с другими мужчинами. Для меня удовольствие наблюдать, как они извиваются на крючке, а затем отпускать их. Но больше они уже не могут плавать так, как плавали раньше. Они сломлены. — В ее глазах разгорелся огонь. — Отравлены желанием ко мне.

Я вспомнила о коленной чашечке и зубе трупа. То, как она уколола меня отравленной костью.

— Конечно, я заставила его ждать. Я заставила его дико хотеть меня, он просто потерял голову. И в конце концов я отдалась ему, зная, что он вернется. Он приходил ко мне снова, и снова, и снова. Он никогда не знал такой женщины, как я. Не мог насытиться мной.

Я старалась не сравнивать, не думать о том времени, когда мы с Этьеном были вместе. Присутствовал ли в наших отношениях тот огонь, та страсть, о которой говорила Манон?

— Наверное, у нас все было так же, как у нашего отца и моей матери. Наш отец был загипнотизирован моей матерью. Он писал ей признания в любви. Я хранила их после ее смерти. Он писал, как ему нравилось овладевать ею в комнате рядом с той, где его жена читала или развлекала гостей. Ему доставляло удовольствие знать, что его жена находится в пределах слышимости, эта необходимость таиться заводила его. И так же было с Этьеном. Я заставляла его овладевать мной там, где нас могли увидеть, где он ощутил бы себя униженным, если бы его застали с дочерью служанки.

— Нет, — прошептала я, не желая слушать о ее фантазиях.

— После того как мы стали любовниками, я заставила его купить этот дом на мое имя. Я заставила его оформить официальный документ, по которому мне выплачивается ежемесячное денежное пособие, пожизненно. Пожизненно, — повторила она. — Он всегда будет поддерживать меня. Конечно, это пока он будет думать, что я люблю его, что я хочу только его, что мы всегда будем вместе. Что ни один мужчина не может удовлетворить меня так, как он. Он клюнул на все это. Пообещал, что останется в Марракеше и будет работать врачом в Ла Виль Нувель. Мы договорились, что у нас не будет детей. Он и не заикался о том, чтобы мы поженились. Конечно нет. Он, великий французский врач, — и женится на скромной марокканской служанке? О нет! Я всегда буду его содержанкой. Я думаю, в душе он считает, что ни одна женщина не стоит того, чтобы на ней жениться. Женщина для дружеского общения, для интимных отношений — oui. Для брака — нет.

А я надеялась, что он женится на мне.

— Но когда у меня появился дом и я почувствовала себя в безопасности, я рассказала ему. Зная, что накрепко привязала его к себе, что все его мысли только обо мне, я рассказала ему. Я выбрала подходящий момент, когда его лицо было над моим, а он глубоко проник в меня.

— Манон, — сказала я, — пожалуйста!

Почему я не встала и не ушла? Почему я сидела как заколдованная и слушала эту грязную историю?

— Мы смотрели друг другу в глаза, его глаза были полны желания и любви, и я сказала ему. «Я твоя сестра», — сказала я. Мне пришлось повторить это. Он не мог понять, о чем я говорю. — И она улыбнулась ужасной победной улыбкой. — Но когда я сказала это в третий раз, он слез с меня, как будто мое тело стало пламенем и я обожгла его. Этьен — это Этьен, он не поверил мне, спросил, какие у меня есть доказательства. И тогда я показала ему письма нашего отца к моей матери.

Мне стало плохо, когда я представила эту сцену. Я увидела ее лицо, на котором читалось наслаждение каждым мгновением, и лицо Этьена: ужас и шок. Этьен, который всегда мог контролировать себя, у которого всегда были нужные ответы, который знал, когда и что следует сказать.

— Он помрачнел, он был взбешен, он разрыдался. А затем он ушел. Вот почему он уехал в Америку. Он больше не мог находиться в Марракеше. Он больше не мог оставаться даже по эту сторону океана, так близко от меня, не имея возможности снова обладать мной.

— Манон. — Я вздохнула и покачала головой. — Манон. — Я не знала, что сказать.

— Но его местонахождение было легко определить. Конечно, у меня есть много друзей среди влиятельных джентльменов из французской общины. А когда я поняла, что Этьен бросил меня беременной — это вышло чисто случайно, как и у тебя, да? — я решила избавиться от ребенка. Это было бы нетрудно, ведь у меня уже был опыт в таких делах. Я уже избавлялась раньше. — Она внимательно посмотрела мне в глаза. — Но что-то подсказывало мне, что лучше оставить ребенка, для подстраховки. Все эти годы я регулярно писала Этьену, напоминала ему, что я мать, рассказывала о ребенке. Но я не обвиняла его. А он ни разу не ответил. А затем, в прошлом году, мои потребности возросли, Сидония. Поэтому я написала ему, что сожалею, что использовала его, но теперь я изменилась и раскаиваюсь. И что у меня есть тайна, которую я могу открыть ему только при встрече. Конечно, он о чем-то догадывался. Благодаря моей настойчивости, а также желая сбежать от тебя, он вернулся в Марокко. — Она опустила голову, глядя на меня почти кокетливо. — Ты никогда не задумывалась, почему Этьен, мужчина умный и опытный, захотел такую женщину, как ты, Сидония?

Я была поражена.

— Что? О чем ты?

Лицо Манон выражало презрение.

— Ты идиотка. Ты что, ничего не видишь? Этьен никогда не переставал думать обо мне, хотеть меня. Это меня он любит, а не тебя. Ты что, не смотришь в зеркало и не видишь того, что вижу я? Разве ты не понимаешь, что Этьен увидел в тебе что-то, что напомнило ему меня? Единственную женщину, которую он любит? Даже то, что ты рисовала, ну… — Она пожала плечами. — Он выбрал тень, ведь у него не было возможности иметь яркий свет. Вот чем ты для него была. Бледное отражение женщины, которую он действительно любит, но не может иметь; он был с тобой только из-за того, что ты очень напоминала ему, внешне, меня. И он знал, что легко соблазнит тебя. Он не мог обладать мной, но тобой… Теперь понятно? Каждый раз, когда он обнимал тебя, каждый раз, когда он занимался с тобой любовью, Сидония, он, мечтая обо мне, закрывал глаза и видел меня. Ты никогда ничего для него не значила. Совсем ничего.

Я встала, опрокинув медный поднос; он упал на плитку с резким громким звуком. В утихающем отзвуке я слышала слова Манон, снова и снова, будто поставила два зеркала одно напротив другого и отражения стали сближаться.

Совсем ничего.

 

Глава 38

Я сидела на кровати, разглядывая себя в зеркале напротив. Я обессилела. После всех этих месяцев ожидания и надежды я осознавала: теперь все кончено.

То, что Манон рассказала мне, было немыслимо. Если бы я не видела Этьена, не видела его с ней, не была свидетелем его безволия в ее присутствии, я, может быть, и не поверила бы ей. Но я видела все сама.

Раздался призыв к послеобеденной молитве, я посмотрела в окно и подняла зеллиж. Я подумала об Ажулае, вспомнила его прикосновения, когда он мыл мне ноги.

Он просил меня не ждать Этьена в Марракеше. После того как мы побывали вместе в блиде, он сказал, что не хотел бы, чтобы я одна ходила к Этьену в Шария Зитун. Он знал правду об Этьене и Манон и понимал, что я буду опустошена, шокирована. Он беспокоился обо мне.

Да, я была потрясена. Но не опустошена. Когда я увидела Этьена, он показался мне чужим. Он стал для меня чужим еще тогда, в моей спальне в Олбани несколько месяцев назад. Действительно ли все изменилось или это я изменилась?

Я уже не была той женщиной с Юнипер-роуд.

Я приехала в Марракеш, чтобы найти Этьена. Я нашла его. Я поняла, почему он бросил меня. Все оказалось просто: он никогда меня не любил.

Мне непонятна была сущность Этьена. В действительности я никогда не знала этого мужчину. Он открывался настолько, насколько это было выгодно ему. То короткое время, что я провела с ним, я жила в мире фантазий. Возможно, то, что я считала любовью, тоже было фантазией.

Это была обычная история, и каждая женщина знает такие примеры. Но трудно мыслить здраво, когда ты находишься внутри этой истории, запутавшись в фантазиях, прихотях и надеждах. И сейчас она закончилась. У такой истории есть конец.

Я снова была одна. Но все было не так, как когда я была одна до появления Этьена, когда я не была знакома с мужчинами и даже еще не думала о своем собственном ребенке.

Я подошла к столу, над которым мой последний холст — палисандровое дерево в Шария Зитун — был прикреплен к стене. Я вспомнила Баду, так гордо и почтительно открывавшего мой коробок с красками во внутреннем дворе, и, сжав руку в кулак, поднесла ее к груди.

Баду. Унаследовал ли он, как ребенок Этьена, этот чудовищный ген, таится ли он в этом маленьком совершенном теле? Я прижала кулак ко рту, вспоминая тепло его тела, когда обнимала Баду. Я вспомнила свой невыносимый страх и беспокойство, когда думала, что он потерялся в песчаной буре. А также облегчение и радость, когда Ажулай принес его.

Ночь в грузовике с Ажулаем и то, что я почувствовала тогда.

Я вспомнила слова Мохаммеда с обезьянкой на Джемаа-эль-Фна, сказавшего мне, что я найду под Южным Крестом то, что искала. Мохаммед был прав. Я кое-что нашла.

Но не смогла удержать. Ажулай был Синим Человеком Сахары, Баду — ребенком другой женщины. Я влюбилась в эту страну, в ее цвета и звуки, запахи и вкусы. В ее людей. В одного высокого мужчину и одного маленького мальчика.

Я думала о нашей крепнущей дружбе с Меной. О том, что нужно защитить Фалиду. О руке Баду в моей.

И снова об Ажулае.

Лучшее, что я смогу сделать, — это вернуться в Олбани и отразить это все в моих картинах.

Но даже там, холодной зимой, я не буду рисовать Марокко таким, каким видит его обычный турист, простой наблюдатель. Я больше не была наблюдателем, я участвовала в этой жизни. «Но это не твой мир», — повторяла я себе. C'est tout. Вот и все. Конец истории.

Я не могла есть. Мена спросила, не больна ли я.

— Нет. Но мне грустно. Скоро я поеду домой, — сказала я ей по-арабски.

— Почему? Тебе не нравится Шария Сура? Навар плохо с тобой обращается?

Я покачала головой и пожала плечами. Как я могла объяснить ей все на моем примитивном арабском?

Она облизнула губы, и тень беспокойства пробежала по ее лицу.

— Мой муж? Он обидел тебя?

— Нет. Нет. Я его не вижу совсем.

Ее лицо расслабилось.

— И не Ажулай? — спросила она. — Мне кажется, он хороший человек.

— На'ам, — сказала я. — Да.

— Не все мужчины хорошие, — добавила она, прикоснувшись к затылку, и я вспомнила, что у нее там шрам. И Манон, целующую Этьена.

Я лежала на кровати в темноте, все еще в кафтане, когда услышала мужские голоса во дворе. Я узнала голос мужа Мены и обоих сыновей, а еще… голос Ажулая. Я вскочила и поспешно подошла к окну.

Он был там, сидел с ними и пил чай. Они разговаривали — обычный дружеский визит. Потом они закончили пить чай и хозяин и его сыновья поднялись.

Ажулай что-то сказал, и хозяин посмотрел вверх. Я отпрянула от окна, и в этот момент в дверь тихо постучали.

Я открыла. Это была Мена.

— Ажулай здесь, — сказала она. — Он хочет видеть тебя. Накинь на лицо покрывало, Сидония. — Она нахмурилась. — Мой муж дома.

Я сделала как она просила. Она спустилась по задней лестнице — ею женщины пользовались, чтобы не идти через двор, если там был мужчина. Я спустилась во двор. Ажулай встал.

— Ты в порядке? — спросил он.

— Да, — ответила я.

— Но ты видела Этьена, — сказал он. — Я ходил в Шария Зитун сегодня. Манон сказала мне, что ты была там. Она сказала мне… — он замолчал, и я выжидающе посмотрела на него. — Теперь ты понимаешь, почему я не сказал тебе об Этьене сразу же? Теперь ты понимаешь, что я хотел защитить тебя? Я знал, что не смогу удержать тебя и тебе откроется правда — уж Манон постаралась бы, чтобы ты узнала все, — но я хотел… Прости. Я был эгоистом. Я хотел, чтобы ты еще несколько дней… Я хотел…

Я присела на скамью. Он больше ничего не сказал и сел напротив меня. Наконец я заговорила:

— Я все понимаю, Ажулай. Но я не совсем хорошо себя чувствую.

Как только я произнесла эти слова, я вдруг подумала о Баду. Последнее, что он помнил обо мне, — это как я била Этьена по лицу и пронзительно кричала. Я прикрыла глаза рукой, представив искаженное болью и страхом лицо мальчика, когда он подбежал к Фалиде, и выражение их лиц, когда они убегали со двора.

Они наверняка считали, что я не лучше Манон. Теперь я была для них женщиной, которая кричит и бьет.

— Сидония!

Голос Ажулая отвлек меня от неприятных мыслей, и я опустила руку.

— Я думала о Баду, — сказала я. — Бедный ребенок!

— Это нелегкое испытание для него. Однако же многие дети в Марокко… во многих местах… У него есть крыша над головой, и он не голодает, — сказал он. — Я пытаюсь сделать его жизнь немножко лучше.

Я кивнула.

— Я рада, что у него есть ты. Невыносимо думать, что он растет возле Манон. Но что просто разрывает сердце, — я сорвала с головы покрывало, совсем забыв о муже Мены в тот момент, — так это мысль о том, что ему предстоит перенести.

— Перенести?

— Ну, ты знаешь. Болезнь. Хорея Гентингтона. Конечно, Манон это не волнует; она, возможно, считает, что к тому времени, как он станет взрослым и болезнь проявится, она уже умрет. Так зачем же беспокоиться?

— Я не понимаю, — сказал Ажулай.

Я пристально посмотрела на него.

— Чего ты не понимаешь?

— У Манон она не проявляется. Почему она должна проявиться у Баду?

— Но Этьен, он ведь болен.

— Да. Он его дядя, но эта болезнь передается только от родителей. Разве нет? Так сказала мне Манон.

Я покачала головой.

— Ажулай, разве ты не знаешь? Манон никогда не говорила тебе, что Баду — сын Этьена?

Ажулай чуть отстранился.

— Манон не знает наверняка, кто его отец.

Я сглотнула, не веря своим ушам.

— Но она знает. Она сказала мне, что его отец — Этьен, когда рассказывала об их отношениях. Сегодня днем. И Баду — это плод их связи.

Ажулай встал и быстро зашагал по двору, явно пытаясь сдержать гнев. Затем он вернулся и снова сел напротив меня. Он покачал головой, уставившись на стену над моей головой. Я уже достаточно хорошо его знала, чтобы понять, что он о чем-то размышляет. Наконец он посмотрел мне в глаза.

— Манон была с Этьеном до того, как он уехал в Америку, это правда. Но она была также еще с двумя мужчинами, причем одновременно: с евреем из Феса и испанцем из Танжера. А Баду родился через десять месяцев после того, как Этьен уехал в Америку. Поэтому его отец или еврей, или испанец.

Я услышала тихое воркование голубя на высокой стене позади Ажулая.

— Но…

И снова Ажулай покачал головой.

— Сидония, Манон утверждает это, чтобы добиться своей цели. Она сказала тебе очередную ложь, а ты продолжаешь ей верить.

— Своей цели?

— Ее цель — навредить тебе. С первого дня нашего с тобой знакомства я увидел, как Манон к тебе относится, и понял, что она делает. Сначала главной причиной этого была ревность, и я понимал, что она усиливается с каждым днем, потому что не только Баду тянется к тебе, но также… — он умолк.

— Главной причиной? Что ты имеешь в виду?

— Она ревнует, поскольку допускает, что ее брат любил тебя. Даже несмотря на то что он ей не нужен — ведь она уже достигла своей цели, — она не может смириться с мыслью, что он любит кого-то еще. Он ей нужен весь, целиком и полностью. — Он прислонился к стене. — Манон такая. Конечно же, ты сама видишь это.

Я смотрела на его губы, когда он говорил.

— Она терпеть не может чувствовать себя второсортной; как она сама говорит, она всегда ощущала себя такой, пока не выросла. И поэтому сейчас… Она должна быть главной женщиной для каждого мужчины в ее жизни. Ей не нужны соперницы, даже в отношении ее сына. — Он замолчал. — Она не хочет делиться с тобой никем. Никем! У тебя есть тому доказательство. — Он наклонился вперед, взял меня за руку, перевернул ее и потрогал своим большим пальцем небольшую отметину на моей ладони. — Вот что она сделала, когда узнала, что я хочу провести время с тобой. Вот как она навредила тебе.

Я все еще думала о том, что Манон, как сказал Ажулай, ревнует Этьена ко мне.

— Он проявил слабость, — сказала я, пытаясь, чтобы это не прозвучало враждебно. — Если бы он действительно любил меня, как она допускает, он не ушел бы так, как он это сделал.

Рыжий кот прокрался во двор, остановился и внимательно смотрел на что-то в кустах, помахивая хвостом из стороны в сторону.

— Она сказала Этьену, что Баду его сын, чтобы он дал ей больше денег, — заключила я.

Ажулай кивнул.

— Отчасти это так. Она хотела, чтобы он ее обеспечивал, — якобы ради Баду. Но я думаю, изначально она просто, взывая к его совести, просила у него денег как у дяди Баду.

Я вспомнила ее слова, что она не сделала аборт, потому что ребенок был гарантией ее беззаботного существования.

— Но когда он рассказал о тебе — я при этом присутствовал — об американке, которая носит его ребенка, она просто взбесилась. Он сказал, что не знает, что ему делать, но якобы не может все так оставить. И вот тогда она сказала ему, что Баду — его сын. Как и ты, он поверил Манон; ему и в голову не могло прийти, что и в этом она ему врет. Он не знал, что она была с другими мужчинами в то же время, что и с ним; он не знал точной даты рождения Баду. Для него обстоятельства и время сходились. Я прекрасно понимал, что она делает.

Его голос становился все громче, а тон — возмущеннее.

— Она не хотела снова быть второй. После тебя, Сидония. Она не хотела, чтобы я заботился о тебе, а ей было известно, что я это делаю. И когда она узнала, что ты забеременела от Этьена — я уверен, что это случилось именно в тот момент, когда она услышала от него об этом, — ее ревность взыграла настолько, что она захотела (ей это было просто необходимо) превзойти тебя.

Я была поражена.

— И из-за своей ревности и своего шаткого положения она придумала такую чудовищную ложь?

— Когда она сказала ему, я разозлился на нее. Я открыл было рот, чтобы возмутиться, рассказать Этьену правду, сказать, что она солгала. Но все произошло так быстро! Этьен буквально подпрыгнул на месте; он сказал, что хотел во что бы то ни стало остановить болезнь, не передать ее следующему поколению. А получилось, что это произошло дважды: он уже зачал одного ребенка — с тобой, Сидония, — и только что узнал, что создал и второго. Баду. Его лицо стало белым, он поднялся, пошатнувшись. Я схватил его за руку со словами: «Нет, подожди, Этьен!», но он убежал в ночь.

Я представила эту сцену.

— Я поругался с Манон, сказал, что она должна рассказать ему правду. Но она заявила, что он заслужил это чувство вины и унижение. Что в мире недостаточно вины для Этьена; может быть, теперь он поймет, что чувствовала она, когда их отец предал ее. — Он помолчал. — Манон и Этьен похожи, Сидония, тем, что думают только о себе. Это их общая черта.

Я знала, что он прав.

— Тем не менее, несмотря на ярость Манон, я оставался там всю ночь, — продолжил он, — надеясь, что Этьен вернется. Она делала много чего такого, что я не одобрял, но этого я не мог допустить. Несмотря на недостатки Этьена и его проступки, было нечестно заставлять его так страдать. С него достаточно и неизлечимой болезни. Я собирался открыть ему правду о том, что Баду — не его сын. — Он обхватил себя руками. Я увидела выступившие на них вены. Это были руки, которые могли выполнять тяжелую работу и нежно обнимать ребенка. — Но он не вернулся. Он ушел, оставив свою одежду, книги и даже очки. Через несколько недель он прислал Манон письмо — то, о котором я тебе уже говорил. Он написал, что у него было время подумать и он готов взять ответственность за своего ребенка. Он будет приезжать, чтобы видеться с ним, каждые несколько месяцев. Он писал, что хочет быть уверен, что его ребенок ни в чем не нуждается.

Я кивнула. Манон решила, что она победила. Теперь она могла выпрашивать у Этьена что угодно. И он бы обеспечивал ее, чувствуя свою вину.

Было тихо, только время от времени раздавалось воркование голубей.

— И что — ты сообщил ему?

Ажулай покачал головой.

— Когда я забирал Баду перед тем, как мы поехали в мою деревню, он был там, как я тебе уже говорил. Но тогда момент был неподходящий. Баду был там, и Манон поторопилась нас выпроводить. А Этьен сказал, что останется здесь на некоторое время. Я знал, что скажу ему, когда мы вернемся из блида. И я пошел туда сегодня вечером, чтобы поговорить с ним, но его не было — так сказала Манон. Но ей известны мои намерения, поэтому она сделает все возможное, чтобы остановить меня. Она сказала, что не хочет меня видеть и чтобы я больше не приходил в Шария Зитун.

Остался ли Этьен в Марракеше? Я вспомнила, как он ушел сегодня днем, и мне было интересно, сбежал ли он снова, как когда-то сбежал в Америку, узнав, что женщина, которую он любит, — его сводная сестра? Как он умчался в Марокко, когда я сообщила ему, что беременна? Как он сбежал в другой город, когда Манон сказала ему, что Баду его сын? Вот как Этьен ведет себя, когда не хочет решать проблему. Убегает.

— Все, что мне остается, — это надеяться, что я увижу его снова и смогу открыть ему правду. Но это будет трудно. Манон постарается этого не допустить.

Мы помолчали.

— И что теперь, Сидония? — спросил он.

— Теперь?

— Что ты будешь делать?

— Я… Теперь меня здесь ничто не держит. В Марракеше. — Я посмотрела на него, ожидая, что он скажет то, что я хотела услышать: «Останься, Сидония. Я хочу, чтобы ты осталась. Останься и будь со мной».

Он долго ничего не говорил, не смотрел на меня. Я видела, как двигался его кадык, когда он сглатывал. Наконец он сказал:

— Я понимаю. Эта страна так отличается от той, где ты жила с рождения. Тебе нужна свобода. Здесь ты будешь чувствовать себя заключенной.

— Заключенной?

Только теперь он снова посмотрел на меня.

— Положение женщины здесь… совсем не такое, как в Америке, в Испании. Во Франции. Во всех странах мира, где такая женщина, как ты, может делать то, что захочет. То, что ей нравится.

Мне хотелось спросить его, что значит «такая женщина, как ты». Я подумала о своей жизни в Олбани. Была ли я свободной?

— Я не чувствую себя здесь в заключении, — сказала я. — Да, сначала мне было трудно. Я… боялась. Но это было отчасти из-за того, что я была одна, а еще из-за того, что не до конца понимала, какова моя цель, хотя убедила себя, что понимаю. Но с тех пор как я поняла… с тех пор как я сроднилась с Марракешем, освоилась здесь, в медине, я, хотя и по-прежнему не уверена в том, что поступаю правильно, осознала, что чувствую. Я чувствую, что живу. Даже мои картины стали другими. Они тоже живые, никогда раньше они не были такими.

— Но, как ты сама сказала, причина, по которой ты приехала в Марракеш, уже не актуальна.

— Да. Этьен для меня теперь не существует. — Я отвернулась от Ажулая и уставилась на плитку. Разве он не понимает, что я хочу ему сказать? Разве он не разыскивал меня, не звал меня с собой в сад, в деревню, где живет его семья? Разве он не попытался защитить меня, когда узнал, что Этьен в Марракеше? Он только что сказал, что Манон ревновала, потому что знала, что Ажулай заботится обо мне.

Неужели я его не так понимала? Но время, которое мы провели в блиде… то, как он смотрел на меня. То, как мы рассказывали друг другу о своей жизни. То, как он касался моих ног. Его губы возле моих.

Но он не попросил меня остаться.

Неужели я настолько ошиблась?

— Может… может быть, я останусь, но только чтобы закончить мою последнюю картину, — сказала я, заставив себя посмотреть на него.

Он кивнул.

Мне хотелось, чтобы он сказал еще что-нибудь. Но он молчал. Потом встал и пошел к воротам. Я поднялась, пошла за ним и взяла его за руку.

— Значит, мы с тобой сейчас прощаемся, Ажулай? Значит, это наша последняя встреча? — Я с трудом произнесла эти слова. Я не могла сказать ему «прощай». Не могла.

Он посмотрел на меня, его глаза потемнели и уже не были такими синими.

— Ты этого хочешь?

«Ажулай! — хотела крикнуть я. — Перестань быть таким… таким вежливым!» Я не смогла найти более подходящее слово. Я покачала головой.

— Нет. Нет. Я не хочу прощаться.

Он не приблизился ко мне.

— А… ты думаешь, ты действительно сможешь жить в таком месте? Жить, Сидония. Не приезжать, не оставаться на короткое время. Не бродить по рынкам или мечтать в садах. Я имею в виду действительно жить. — Он помолчал. — Растить детей. — Он снова умолк. — Несмотря на такую разницу между миром, который ты когда-то знала, и этим?

Я не могла говорить. Он задавал слишком много вопросов, но среди них не было главного.

— Ты хорошо представляешь такую жизнь? — не унимался он.

Я была озадачена его словами и растерянно смотрела ему в глаза.

А затем я открыла рот. «Да, — хотела сказать я. — Да, да, я представляю свою жизнь с тобой», но он опередил меня.

— У тебя нет ответа, — начал он. — Я понимаю больше, чем ты думаешь. — Он отвернулся и вышел со двора, тихо прикрыв дверь.

Я села на скамью, не понимая, что произошло. Рыжий кот подошел ко мне и потерся о мои ноги. Затем он прыгнул на скамью рядом со мной и, положив голову на лапы, уставился на меня.

Я услышала громкое мурлыканье.

 

Глава 39

Следующие несколько дней я занималась тем, о чем и говорила Ажулаю. Я закончила свою последнюю картину, отнесла ее мсье Генри и забрала деньги за те картины, которые были проданы.

— Ваши работы стали популярны за такое короткое время, мадемуазель, — сказал он. — Владелец галереи на Руи Квест просил передать, что ему хотелось бы поговорить с вами. — Он дал мне визитную карточку. — Вы можете связаться с ним в любое время.

Я сидела в прохладном вестибюле, глядя на конверт и выполненную типографским способом визитную карточку. Смела ли я в Олбани надеяться, что смогу содержать себя благодаря своим картинам? Будет ли мне интересно работать там так же, как здесь?

Но мне невыносимо было думать об Олбани и Юнипер-роуд.

Я медленно возвращалась в медину, конечно же, в сопровождении Наиба. Когда мы шли по Шария Зитун, я, как обычно, машинально посмотрела на нишу в стене.

С тех пор как я впервые увидела Баду и Фалиду, прятавшихся там с котятами, я никогда больше их там не видела. Но сейчас я заметила чью-то тень.

Я подошла ближе. Это была Фалида с маленьким серым котенком на руках.

— Фалида, — позвала я, и она подпрыгнула от неожиданности.

Она посмотрела на меня своими слишком большими для ее узкого лица глазами. Вид у нее был болезненный.

— Что с тобой? Что случилось, Фалида?

Ее глаза блестели. Сколько раз я была свидетелем того, как Манон жестоко обращалась с ней, но я никогда не видела, чтобы она плакала.

— Я снова на улице, мадемуазель, — сказала она.

— Манон выставила тебя?

— Они все уехали.

— Все уехали? Что это значит?

— Моя хозяйка и мужчина. Уехали. И Баду. Я не хочу жить на улице. Я теперь слишком взрослая. Нехорошо девушке быть на улице. Со мной может случиться что-нибудь плохое. Я боюсь, мадемуазель! — Она поднесла котенка к лицу, возможно, пряча от меня слезы, но я заметила, что ее узкие плечи трясутся.

Я наклонилась и положила руку ей на плечо.

— Фалида, расскажи мне, что случилось.

Она подняла голову. Ее губы потрескались. Я поинтересовалась, когда она в последний раз ела.

— Моя хозяйка и мужчины. Они драться.

— Этьен? Она дралась с мсье Дювергером?

— Все мужчины, мадемуазель. Мсье Оливер, и Ажулай, и мсье Этьен. Была драка. Баду очень грустный. Он испугался. Он плачет и плачет.

Я облизнула губы, которые вдруг стали такими же сухими, как и у Фалиды.

— Но… куда они пошли? И кто? Это были Манон, Этьен и Баду? Они куда-то ушли?

Фалида покачала головой.

— Другой, мсье Оливер. Он сказал, что забирать мою хозяйку, но не Баду. Ему не нужен Баду. Моя хозяйка сказала, что она давать Баду мсье Этьену. Но Ажулай говорить с мсье Этьеном, и тогда мсье Этьен драться с моей хозяйкой и уходить и не вернуться. Моя хозяйка… она такая злая. Баду и я спрятаться. Мы бояться. Она плохая, когда злая, она бить нас. Мы спрятаться здесь, но когда наступить ночь, я не знать, что делать. Баду голодный и все время плакать. Я отводить его назад к хозяйке, она давать мне бумагу и сумку с вещами Баду. Она сказать отводить его к Ажулаю и давать Ажулаю бумагу.

— И… ты отвела?

Фалида кивнула.

— Ажулая там не быть. Я оставить Баду со служанкой. Она сказать мне уйти. — Фалида снова спрятала лицо за котенком, и слезы заблестели на ее щеках.

— Когда это случилось? — спросила я.

— Я две ночи на улице, — сказала она.

— Ты не знаешь, Манон ушла на этот раз насовсем? С мсье Оливером?

Фалида покачала головой.

— Пойдем со мной, — сказала я и, забрав у нее котенка и положив его в нишу, встала и взяла ее за руку.

Мы пошли в Шария Сура, я дала ей лепешку и кускус с курицей, не обращая внимания на взгляды Навары. Я велела служанке нагреть воды, и, после того как Фалида поела, я дала ей возможность искупаться в моей комнате и оставила один из своих кафтанов, чтобы она переоделась. Когда я вернулась, она спала, тяжело дыша, как очень уставший человек. Когда стемнело, я прилегла рядом с ней на матрас и закрыла глаза.

Я проснулась ночью. Фалида свернулась калачиком возле меня. Я обняла ее одной рукой и снова заснула.

На следующее утро я расчесала Фалиде волосы, заплела их в две длинные косы и снова накормила ее. Как и вчера, она молчала и постоянно смотрела в пол. Хотя она была худее меня, я отметила, что по длине кафтан был ей впору — она была почти такого же роста, что и я. Когда мы позавтракали, я позвала Наиба.

— Можешь отвести меня к дому Ажулая? — спросила я Фалиду. Я не была уверена, что смогу найти туда дорогу из Шария Сура.

Она кивнула, и в сопровождении Наиба мы пошли через медину. Наконец я узнала улицу, на которой стоял дом Ажулая.

— Фалида! — радостно выкрикнул Баду и улыбнулся мне. — Другой зуб шатается, Сидония, — сказал он, показывая мне нижний зуб и раскачивая его взад-вперед указательным пальцем.

Фалида стала на колени и обхватила Баду руками. Он обнял ее, а затем быстро убрал руки, говоря что-то прямо ей в лицо, возбужденно и сбивчиво.

— Мы вчера тебя искали. Угадай зачем? Ажулай сказал, что в следующий раз, когда мы поедем в блид, я могу привезти оттуда щенка. И мы научим его приносить палку, как собака Али. А ты будешь помогать нам, Фалида. Так ведь, Oncle Ажулай?

— Да, — подтвердил Ажулай, глядя на меня, а не на детей.

Он был одет в простую темно-синюю джеллабу. Он не улыбался.

— Отведи Фалиду в дом и дай ей дыню, которую мы приготовили на обед, Баду.

Я смотрела, как дети уходят со двора. Мои руки слегка дрожали. Я не решалась посмотреть на Ажулая, не знала, что сказать.

— Плохи дела, — наконец заговорила я, все еще стоя у ворот. — Что случилось? Фалида сказала, что Манон уехала с Оливером.

— Сидония… — То, как он произнес мое имя, заставило меня посмотреть на него. — Я не знаю, могу ли я… — Он замолчал, его лицо было таким спокойным, таким серьезным. Таким красивым. Мне захотелось прикоснуться к нему.

Он взглянул на Наиба, все еще стоявшего за мной.

— Ты побудешь здесь, хотя бы недолго? Мне не нравится, что мы разговариваем на пороге. — Его лицо все еще ничего не выражало.

Когда я кивнула, на его щеке дрогнул мускул. Он поговорил с Наибом, и мальчик ушел. Ажулай, взяв меня за руку, завел во двор и закрыл дверь в воротах. Я вдруг ощутила слабость во всем теле и прислонилась к двери.

— Я открыл Этьену правду, — сказал Ажулай. — На следующее утро после того, как мы виделись в Шария Сура, я пошел в дом Манон и сказал ему, что Баду не его сын.

Я ждала, наблюдая за лицом Ажулая.

— Он, конечно, вздохнул с облегчением. Сказал, что немедленно уедет из города; пусть он и приходится мальчику дядей, ему, по сути, никогда не было до него дела. Он не вернется в Марракеш.

Я молчала.

— Он попросил меня… он хотел, чтобы я сказал тебе, что он сожалеет. Сожалеет о том, что причинил тебе боль. Желает тебе здоровья и просит, чтобы ты его когда-нибудь простила.

Я опустила глаза. Я не знала, как на это реагировать, не хотела говорить об Этьене с Ажулаем. Мы стояли молча.

— А Манон? — наконец спросила я, когда снова смогла взглянуть на него.

— Манон наконец получила то, чего всегда хотела. Она оставила мне письмо. Она попросила продать ее дом, так как она уехала жить во Францию. С Оливером. Я не знаю, как долго он будет ослеплен ею; она воздействует на него так же, как и на других мужчин, по крайней мере, пока. Но он может, как и все остальные мужчины, устать от смены ее настроений, ее требований. К тому же в скором времени она утратит свою привлекательность.

— И тогда она вернется?

Он пожал плечами.

— Кто знает? Но здесь у нее уже ничего не будет. Ни дома, ни сына, ни друзей — я больше не могу считать ее после всего этого своим другом. У нее не будет… Есть такое выражение… Когда ты больше не можешь приехать домой…

Меня волновало другое.

— Но… Баду. Манон просто оставила его?

Он оглянулся через плечо и посмотрел на дом.

— Она написала, что коль уж меня так волнует будущее ребенка, коль я вмешиваюсь в ее жизнь и расстраиваю ее планы, — она хотела, чтобы Этьен забрал Баду, — то теперь я могу взять на себя ответственность за него. Он ей больше не нужен. Поэтому она бросила его, как делала со всеми, кто был ей уже не нужен.

Он стал передо мной, глядя на меня сверху вниз, а потом шагнул ко мне и положил руку мне на щеку, закрыв шрам.

— Но, конечно же, ничего страшного в этом нет. — Он умолк. — Я люблю этого мальчика.

Я пыталась придумать, что на это сказать, но слишком сосредоточилась на ощущении его руки на моей щеке. Он стоял так близко от меня! Я чувствовала тепло его пальцев, мне было интересно, останется ли на коже синеватое пятно, когда он уберет руку.

— Дважды я ходил в Шария Сура, чтобы поговорить с тобой, — сказал он. — Но оба раза мне говорили, что тебя нет.

— Но Мена не говорила…

— Они считают, что мы чересчур строптивые. Ты и я, Сидония. Они не одобряют… — Он слегка улыбнулся, когда сказал это.

Я ждала.

— Я честный человек, — продолжил он. — У туарегов свой кодекс чести.

— Я знаю, — прошептала я.

— Я был честен с тобой той ночью, когда сказал, что понимаю больше, чем ты думаешь. Я действительно понимаю, чего ты хочешь. Что ты хочешь сказать. И с того дня, когда я пришел в Шария Сура после того, как Манон причинила тебе боль, с того дня, когда ты прижала мою руку к своим губам и сказала, что думала о моих руках… С того дня мне очень трудно скрывать свои чувства. Ты отличаешься от всех женщин, которых я знал, Сидония.

Я смотрела на его губы.

— Ты боишься решиться и не хочешь жить, постоянно испытывая страх. Но ты заставила и меня бояться, Сидония. А я так долго не знал этого чувства, и страх посеял в моей душе сомнения. Я боялся, что, если попрошу тебя остаться со мной…

Он замолчал.

— Боялся чего? — спросила я снова почему-то шепотом.

— Я думал, что было бы лучше, если бы ты сказала «нет». Но если бы ты сказала «да», я бы переживал, думая, что со временем ты перестанешь чувствовать себя счастливой и захочешь вернуться к своей прежней жизни. Даже с твоими картинами. С Баду и Фалидой, с… с нашими собственными детьми. И того, что я смогу предложить тебе, будет недостаточно. Наши жизни такие разные, что…

Я потянулась к нему. И ощутила сладкий вкус дыни на его губах.

— Я вижу свою жизнь здесь, с тобой, — сказала я. Какая-то птица выводила на ветке трели.

— Ты видишь ее такой? И этого достаточно? — мягко сказал он, глядя мне в глаза.

Я подождала, пока птичка не закончит свою песню.

— Да, — сказала я. — Этого достаточно. «Иншаллах», — произнесла я мысленно.

Иншаллах.

Ссылки

[1] Сильный восточный ветер в Средиземноморье. ( Здесь и далее примеч. пер.).

[2] Ветер с востока (исп.).

[3] Теплый, сильный, сухой южный или юго-восточный ветер в Средиземноморье.

[4] Холодный северный ветер на юге Франции.

[5] Мусульманский аналог монаха, аскета. Дервиши одевались в белые одежды с широкими юбками, в их ритуал входило очень быстрое кружение вокруг своей оси.

[6] Уже прибываем! (исп.).

[7] Зазывалы (фр.).

[8] Маленькое такси (фр.).

[9] Пожалуйста (фр.).

[10] Да. Спасибо (фр.).

[11] Ах, моя маленькая Сидо (фр.).

[12] Выпей (фр.).

[13] Дом постройки начала XX века в 3–5 этажей.

[14] Ford Model Т — «Форд Модэл Ти», также известен как «Жестянка Лиззи» — автомобиль, выпускавшийся с 1908-го по 1927-й годы. Считается первым доступным автомобилем, выпущенным миллионами экземпляров, который «посадил Америку на колеса».

[15] Головной убор в форме усеченного конуса с кисточкой, который носят мужчины в странах Восточного Средиземноморья.

[16] Кушать, еда (фр.).

[17] Да (фр.).

[18] Нет, нет (фр.).

[19] Первый раз (фр.).

[20] Большая страсть (фр.).

[21] Один из видов североамериканской орхидеи.

[22] Вид многолетней травы, произрастающей в Северной Америке; растение из семейства ароидных, соцветие которого напоминает кобру в стойке.

[23] Слишком горячий (фр.).

[24] Я знаю ( фр.).

[25] Маленькая площадь (фр.).

[26] Арабское наркотическое средство.

[27] Длинный балахон с капюшоном; традиционное одеяние в Марокко и других странах Северной Африки.

[28] Мой двоюродный брат ( фр.).

[29] Идите (фр.).

[30] Что? ( фр.).

[31] Тропа (фр.).

[32] Простите? ( фр.).

[33] Сельская местность (в Северной Африке); захолустье, дыра ( фр.).

[34] Табор бедуинов; мусульманское селение.

[35] Помешанный (фр.).

[36] Синий человек (фр.).

[37] Да. Все в порядке (фр.).

[38] Итак (фр.).

[39] Фольклорный стиль, отличающийся простотой и целесообразностью. Так называется горный массив на северо-востоке штата Нью-Йорк, США, где этот стиль и возник в середине XIX века. Стул в стиле адирондак обычно низкий, прямого силуэта, с наклонной спинкой.

[40] Гостиница «Пальмовая роща» (фр.).

[41] Добро пожаловать, мадам (фр.).

[42] Приятного аппетита! ( фр.).

[43] Это невозможно (фр.).

[44] Ванная комната (фр.).

[45] Потеря крови (фр.).

[46] Выкидыш (фр.).

[47] Это невозможно (фр.).

[48] Коляска (фр.).

[49] Пристрастие к Марокко (фр.).

[50] Военное подразделение, входящее в состав сухопутных войск Франции.

[51] Эмигрант (фр.).

[52] Кушать! Кушать, мадам! (фр.).

[53] Конфета, мадам, конфета! (фр.).

[54] Нет, нет (фр.).

[55] В самом деле? (фр.).

[56] Это все (фр.).

[57] Тупики (фр.).

[58] Извините (фр.).

[59] Я ищу (фр.).

[60] Вы говорите по-французски? (фр.).

[61] Здесь (фр.).

[62] Мой дорогой мальчик (фр.).

[63] Очень красивая, моя госпожа (фр.).

[64] Синий человек (фр.).

[65] Дядя ( фр.).

[66] Традиционный марокканский дом или дворец с садом или внутренним двором.

[67] Разумеется (фр.).

[68] Кабачки ( фр.).

[69] Мышка ( фр.).

[70] Церковь Святых мучеников.

[71] Турецкая баня, хамам ( фр.).

[72] Лимонный торт (фр.).

[73] Извините меня (фр.).

[74] Черепаха (фр.).

[75] Легкий грузовой автомобиль (фр.).

[76] Не следует (лат.).

[77] Школа (фр.).

[78] Аналог средней школы и духовной семинарии у мусульман.

[79] Это великолепно (фр.).

[80] Есть, кушать (фр.).

[81] Французский язык ( фр.).