Мир изменился. Я стала другим человеком. Прошел месяц, и я поняла, что влюбилась в Этьена Дювергера.
Он приходил ко мне дважды в неделю. День и час зависели от графика работы в больнице, и если не возникало никаких непредвиденных ситуаций, он приезжал в условленное время.
Первые две недели мы сидели на заднем дворе, или на крыльце, или в гостиной, или в кухне и разговаривали. В последующие две недели мы дважды ужинали в Олбани и один раз ходили на спектакль.
Он всегда уходил из моего дома до десяти часов; лишь после своего четвертого визита он перед уходом взял мою руку и прикоснулся к ней губами. А в конце того первого месяца, когда мы стояли на крыльце, он обнял меня и поцеловал.
По выражению его лица и тому, что он потянулся ко мне, когда мы прощались, я поняла, что это сейчас случится, и задрожала от возбуждения и тревоги. Меня поцеловали первый раз в жизни, я была смущена, но не хотела, чтобы он заметил это. Меня ошеломило соприкосновение наших губ и тел, и я задрожала сильнее.
После поцелуя он просто обнял меня.
— Все хорошо, Сидония, — сказал он, и я склонила голову ему на грудь.
Я слышала, как билось его сердце, спокойно и размеренно, в то время как мое трепетало, словно лепестки на ветру.
— Все хорошо, — повторил он, прижимая меня к себе еще крепче, и тогда я поняла: он наверняка подозревал, что у меня нет опыта в отношениях между мужчиной и женщиной.
Но этот поцелуй разбудил мое тело. Я осознала, что оно спало все эти годы; я ввергла его в зимнюю спячку сначала своими подростковыми молитвами о выздоровлении, а потом, позже, мне было проще жить с обетом безбрачия, не задавая себе лишних вопросов.
После того как он ушел той ночью, когда поцеловал меня, я села в темноте на свою кровать и вернулась мысленно в тот миг. Я хотела продлить это чудесное чувство, однако же беспокойство не оставляло меня.
Доктор Дювергер был красивым мужчиной. Он был умен и обладал чувством юмора. Он сделал замечательную карьеру и жил по своим принципам.
Я не понимала, почему ему хотелось проводить время со мной. С той, у кого были непослушные волосы, темные глаза и немного смуглая кожа. С той, которая хромала и носила ботинки на специальной платформе, у которой был неизгладимый, хоть теперь и менее заметный шрам на лице. С той, чья жизнь была тихой и незаметной и которая имела так мало опыта во многих сферах.
Конечно, я многое узнавала из газет и книг, а также слушая каждое утро новости по радио. Но что касается настоящей жизни… я пыталась скрыть, насколько мало знала об этом мире — мире за пределами Юнипер-роуд и Олбани, — вынуждая Этьена говорить о себе. С этой целью я задавала ему бесконечные вопросы и сохраняла полное молчание, когда он на них отвечал. У него было необычное происхождение. Несмотря на то что он родился в Париже и получил там медицинское образование, как выяснилось, юные годы он провел со своей семьей в Марокко, в городе Марракеш. Когда он произнес «Марокко», я попыталась мысленно воспроизвести страницу из географического атласа, но так и не смогла. Мне было неловко, что я даже понятия не имела, где это находится. Единственное, что приходило на ум при слове «Марокко», — это прекрасная кожаная обложка дорогой книги. Что касается Марракеша, я даже не могла представить, как пишется это слово.
— Как это? — удивилась я, когда он первый раз рассказал мне о Марокко. — Почему твои родители жили там?
По его просьбе я теперь разговаривала с ним по-французски. Мой канадский французский был провинциальным и слишком примитивным, даже в части разговорной речи. Поэтому с самого начала я попыталась копировать его парижский французский. Он заметил это, улыбнулся и сказал, что находит это трогательным.
— Французский протекторат. Французы возглавили правительство Марокко в начале века, и значительное число людей переехало туда из Франции. Мой отец был врачом, он бывал в Марокко, помогал создавать там клиники. Он рассказывал мне, что североафриканская медицина основывалась на магии и отвергала традиционную науку. — Этьен улыбнулся. — Но каким-то образом марокканцы справлялись до приезда французов.
Я улыбнулась в ответ и подняла руку, чтобы прикрыть щеку. Это стало моей неосознанной привычкой еще до операции, и теперь Этьен время от времени напоминал мне, что я все еще не избавилась от нее.
— Тебе не стоит делать так, Сидония, — сказал он как-то раз. — Пожалуйста, — добавил он. — Уверяю тебя, в этом нет никакой необходимости. Ты красивая. — Он помолчал. — Ты обладаешь меланхоличной красотой, — сказал он, отстраняя мою руку, — и она делает тебя немного опасной. Как будто ты прожила интригующую жизнь.
Интригующую жизнь. У меня не было никаких интриг в жизни. Ни опасностей, ни риска. Я познала глубокую печаль и ни разу не испытала головокружительной радости. Я засмеялась.
— Этьен, ты описываешь вовсе не мою жизнь. Пожалуйста, продолжай, расскажи еще о Марокко.
Он кивнул, не убирая своей руки.
— Ты хороший слушатель, Сидония. Ты так пристально смотришь на меня, твое лицо такое безмятежное. Я думаю… Мне кажется, что ты привыкла вслушиваться в тишину, окружающую тебя.
Я кивнула.
— Именно поэтому я люблю выезжать на болото — я рассказывала тебе о нем, это Пайн Буш. Поэтому люблю работать в саду и рисовать. Или сидеть на крыльце поздней ночью, когда улица засыпает. В тишине лучше думается.
Он улыбнулся.
— В Марракеше не бывает тишины.
— Что ты имеешь в виду?
— Этот город настолько наполнен красками, звуками и движением, что все это сливается воедино. Я жил в постоянном шуме, и он действовал на меня успокаивающе, так что тишина не для меня. И солнце… — Он посмотрел в окно; мы сидели в гостиной. Этьен пил бурбон, который принес с собой, а я — лимонад. — Солнце там не такое, как здесь. Даже воздух другой. Моя первая зима в Америке… — Он передернул плечами. — Конечно, я провел много зим в Париже, но здесь воздух бывает таким разреженным, что тяжело дышать. Запах снега напоминает запах металла. Как привкус крови во рту. Но небо Марракеша, солнце… — Его лицо оживилось, а щеки разрумянились.
— Когда ты был там последний раз?
Он изменился в лице и не ответил на мой вопрос, затем вернулся к нашему предыдущему разговору.
— Как только Франция упрочила свое положение в Марракеше, мой отец получил туда назначение, и мы, конечно же, переехали в эту страну всей семьей. Я был молодым парнем. Мой отец лечил только французов — марокканцы привыкли лечиться по-своему. Особенно женщины в гаремах.
— Неужели в них действительно сотни красивых женщин? В этих гаремах? — спросила я, стараясь не выказать, насколько поражена необычностью жизни этого человека и тем, что он говорил об этом со мной.
Этьен поднял брови и снова улыбнулся. Когда он рассказывал о своей жизни в Марокко, его лицо светилось, голос звенел, и я понимала, что он очень полюбил эту страну, которая в юности была его домом.
— В основном западное представление о гареме основывается на нереалистичных романах и картинах. В Марокко гаремы — это просто помещения для женщин в доме. Слово «гарем» происходит от арабского слова «харам», — пояснил он, — которое означает «постыдный» или «греховный». Но на самом деле там ничего такого не происходит. Ни одному мужчине не разрешается заходить на женскую половину, кроме мужей и сыновей, братьев и отцов.
— Значит… они не видят мужчин помимо родственников по крови и мужей?
Он кивнул.
— Женам из высших кругов общества не разрешается даже покидать свои дома, и это еще не все. У них тяжелая жизнь; в зависимости от своего благосостояния мужчина может иметь до четырех жен. Это мусульманская традиция.
Должно быть, мое лицо выражало удивление.
— Нам сложно это понять, я знаю. Мой отец говорил, что женщины иногда, отчаявшись, обращались к черной магии, как мы это называем; они просто пытались отстоять свои интересы, каким-то образом влиять на поведение их мужчин и на свой статус среди других жен.
— Что ты имеешь в виду, говоря «черная магия»? Что они делали?
Он посмотрел на свой стакан.
— В моем понимании это пережитки прошлого, — уже без воодушевления сказал он, снова глядя на меня. — Они верят в мистику и либо пытаются привлечь потустороннюю силу в корыстных целях, либо хотят избавиться от злых чар, насланных другими. — Теперь он говорил почти равнодушно. — Они готовят зелья, которые, как они верят, помогут в определенных ситуациях или навредят: рождение ребенка, болезнь, любовь, даже смерть. Иногда таким образом они защищаются от злых духов, которые, как они думают, обитают повсюду. Невежество и религиозные предрассудки очень влияют на их жизнь. — Его голос зазвучал более твердо. — Они даже опасны друг для друга, хотя они также… — Он умолк.
Этьен осушил свой стакан, после чего я сказала:
— Конечно.
Как будто мне было знакомо то, о чем он говорил. На самом же деле все, что я знала о Марокко к тому времени, — это что страна расположена на севере Африки, как я успела посмотреть в своем атласе. Еще в книге по истории я нашла немного информации о завоевании Марокко французами в 1912 году. Несмотря на то что чаще всего Этьен радостно и откровенно описывал свою жизнь там, временами я улавливала неуверенность в его голосе, будто бы он отсеивал некоторые воспоминания и выбирал только те, которыми считал возможным поделиться. Словно было что-то, о чем он избегал говорить.
— Итак, мужчины держат жен взаперти, — продолжил он, снова наливая себе в стакан бурбона, — тем не менее для них абсолютно нормально иметь еще и любовниц — чикхас, если они могут себе это позволить, — сказал он уже нетерпеливо. — Это страна парадоксов, где духовность доходит до крайности, и все же там есть чувственность, которая противостоит всему этому.
— Ты планируешь снова вернуться туда в ближайшее время? Твоя семья все еще там?
— Нет-нет, — отозвался он, и я не знала, был это ответ на один или на оба вопроса. — Теперь там никого не осталось. Это место печали: родители и мой брат Гийом похоронены там. Они все умерли в течение трех лет. Один, другой, третий, — сказал он и некоторое время молчал.
— Гийом… он был твоим единственным братом?
— Он был младше меня на три года. Мы не были похожи; он был… — Он смолк, затем продолжил: — Он утонул в Эс-Сувейре на побережье Марокко. Это было ужасное время. После этого мама сразу постарела.
Я вспомнила лицо моей мамы, наклонившейся надо мной, когда меня сразил полиомиелит. Лицо отца, стоящего у окна, его полнейшую беспомощность.
— А мой отец через некоторое время сильно заболел. Родителей всегда меняет смерть их ребенка, не важно, в каком возрасте тот умер, не правда ли? Это неестественный порядок вещей.
Повисло молчание; я знала, что он не закончил, поэтому тихо сидела и ждала.
— Я прожил с этим горем несколько лет, — продолжил он. — Я мало времени проводил с ним — с Гийомом. Он тянулся ко мне, а я… — Он снова замолчал, а затем заговорил громко, равнодушным тоном, словно хотел закончить этот разговор как можно скорее.
— Через год после смерти Гийома умерла моя мама, а еще через год — отец. Нет, — сказал он в завершение, — не осталось больше ничего — и никого — у меня в Марракеше. Ничего, кроме грустных воспоминаний. Ничто не заставит меня вернуться туда.
Я почувствовала, что лучше не задавать ему вопросов; голос Этьена стал глухим и безжизненным, а лицо помрачнело. Но обычно я была очарована, слушая о практически незнакомом мне мире, и каждый раз, когда Этьен был в настроении, у меня возникало все больше вопросов.
Когда Этьен первый раз спросил меня, чьи рисунки растений и птиц на стенах моего дома, — это было, когда он пришел навестить меня вскоре после нашего первого поцелуя, — я призналась, немного нервничая, что да, они были моими.
— После того как я увидел твои наброски в блокноте, мне, естественно, стало интересно, нарисовала ли ты и это тоже. Это прекрасно выполненные работы.
— Это всего лишь хобби, — отозвалась я.
— Можешь показать другие свои работы?
Я поднялась со стула, и он последовал за мной в студию — бывшую спальню моих родителей. Мой взгляд упал на двуспальную кровать возле стены. На столе лежал незаконченный рисунок; я днем раньше начала таки работать над бабочкой Карнер Блю, и она была прикреплена к мольберту, стоящему возле окна. Он подошел к нему и наклонился ближе, изучая.
— Ты не рисуешь ничего другого, кроме природы?
— Я рисую то, то вижу вокруг себя. В лесах, на прудах и болотах, — ответила я.
— Конечно же, это все очень мило. — Он слегка погладил мой лоб указательным и средним пальцами. Мне захотелось потянуться головой к его пальцам, захотелось, чтобы он продолжал прикасаться ко мне. — Я думаю, что здесь много чего есть, — сказал он, сильнее надавливая на мой лоб. — Ты же понимаешь, что я имею в виду, правда? Ты видишь другие вещи. Здесь.
Я закрыла глаза в надежде, что он не будет убирать пальцы с моего лба.
— Да. Но… эти растения и птицы — это то, что я всегда рисовала. — Я взяла его руку и медленно поднесла к шраму на щеке, но не смогла открыть глаза: я сама удивилась своей смелости.
— Почему ты не рисуешь то, что воображаешь? — тихо спросил он, но у меня не было ответа.
Мы стояли так некоторое время — моя рука поверх его на моей щеке, а потом он обнял меня другой рукой и привлек к себе.
— Разве этого достаточно? — прошептал он мне на ухо. — Для женщины вроде тебя, женщины с диким сердцем, живущей так обособленно и рисующей только то, что перед ней?
Неужели он видел меня такой? Женщиной с диким сердцем?
Наверное, именно в тот миг я влюбилась в него.
Мне захотелось, чтобы он поцеловал меня снова, но он не сделал этого. Все еще обнимая меня одной рукой, он поднял сделанную мной копию «Пушистого дятла на черном дубе».
— Я всегда увлекался наукой, — продолжил он, — и мало что знаю об искусстве. Но я всегда ценил красоту. — Он отпустил меня и подошел с картиной ближе к окну. — Потому что в центре красоты находится Тайна, — добавил он.
— Тайна? — повторила я; мое сердце все еще громко стучало от ощущения его тела рядом. — Но, будучи доктором, неужели ты действительно веришь в тайну? Разве ты не полагаешься всецело на факты?
Он повернулся ко мне.
— Без тайны не было бы поиска и открытий. — Мы пару секунд смотрели друг на друга. — Ты тайна, Сидония, — сказал он, опуская картину.
Я слышала свое собственное дыхание — оно было слишком громким, слишком частым. Он обвил меня руками, и я подняла свое лицо, чтобы он понял, как сильно я хочу, чтобы он меня поцеловал. Он так и сделал. На этот раз я не дрожала, но мое тело неожиданно стало таким тяжелым и в то же время легким, гибким, а ноги ослабели.
Продолжая целовать, он нежно повел меня назад, пока я не прикоснулась ногами к краю родительской кровати, и я опустилась на нее, не отрываясь от его губ. Он сел возле меня, но как только он попытался нежно уложить меня, я высвободилась, снова села и поправила свои волосы. Я осознавала все происходящее: сладкий запах бурбона в его дыхании, твердость его груди на моей, реакция моего тела. Но мы были на кровати моих родителей, кровати, на которой они спали с тех пор, как я себя помнила, кровати, на которой умирала моя мама.
Я встала.
— Прости. — Этьен тоже поднялся. — Я не должен был так себя вести, Сидония, извини. Это трудно — быть рядом с тобой и не… — он осекся и опустил на меня взгляд, отчего мое тело начало просто пылать.
— Я сделаю кофе, — сказала я, отвернувшись от него, поскольку не знала, что еще можно сказать или сделать.
Но мои руки так дрожали, что чашки сильно стучали о блюдца, когда я доставала их из шкафа.
— Я расстроил тебя, — сказал Этьен, беря у меня фарфоровые чашки и ставя их на стол. — Наверное, мне лучше уйти.
Я покачала головой и провела пальцем по краю одной из чашек.
— Нет. Нет, не уходи. Ты не расстроил меня. Дело не в этом. — Я не могла поднять на него глаза, и он прижал свои ладони к моим щекам и заглянул мне в глаза.
— Мы не будем делать ничего такого, чего ты не захочешь, Сидония, — сказал он. — Это было бестактно с моей стороны. Еще раз прости. — Он убрал руки и отвернулся, а мне потребовалась вся моя сила воли, чтобы не прильнуть к нему и на этот раз попросить не останавливаться.
Неужели я была безнравственной? Конечно же нет. Я понимала, что не должна ложиться с Этьеном в постель. И тем не менее… Мне было двадцать девять лет. Он был первым мужчиной, обратившим на меня внимание, и он заставил меня ощутить себя красивой и желанной, но ни к чему меня не принуждал. Я хорошо понимала, чего хочу. Я сама, когда он в следующий раз заехал за мной, чтобы отвезти поужинать, затащила его в дом, прижалась к нему и поцеловала, сбросила с него пиджак и повела в свою спальню.
Он остановил меня, говоря:
— Сидония, я не ожидал…
Я поднесла пальцы к его губам и прошептала:
— Я знаю. Я хочу этого, — и положила его руки себе на грудь, а потом переместила его пальцы на пуговицы моего платья.
Конечно, он знал, что для меня это было впервые, но я все равно сказала ему, что не знаю, как себя вести, и хочу, чтобы он научил меня. Его тело было тяжелым, хотя и худым, а его кожа — горячей и гладкой.
Глядя снизу на его лицо, когда он обнимал меня, я не чувствовала ни страха, ни беспокойства, только сильное волнение. Его губы, которые были так близко, прошептали:
— Ты уверена… — и я кивнула.
Он любит меня. Он никогда не обидит меня. Я чувствовала себя в безопасности, ведь он заботится обо мне так, как никто и никогда раньше.
— Скажи, что мне делать, — прошептала я, положив свои руки на его бедра, и он показал мне.
Позже, когда я лежала, положив голову ему на грудь, слезы потекли из моих глаз, и он, сначала неправильно это расценив, погладил меня по обнаженному плечу и сказал:
— Прости, прости меня, Сидония, я сделал тебе больно, мне не следовало…
Но я перебила его:
— Нет. Ты не сделал мне больно. Я не знаю, почему я плачу, но это не из сожаления. Это из-за чувства вины. Это… — Я запнулась. — Это счастье, Этьен. Я счастлива! Ты сделал меня счастливой. Я не знаю, чем заслужила это счастье, чем заслужила тебя.
Он несколько секунд молчал.
— Сидония, — начал он и провел губами по моим волосам. — Ты прекрасна. Ты сильная и уверенная в себе женщина, которая прожила такую нелегкую жизнь. Ты много знаешь. Но в то же время такая хрупкая… Мне хотелось бы, чтобы ты посмотрела на себя моими глазами. Иногда… иногда tu battre mon coeur.
Ты разбиваешь мне сердце.
После того как он ушел, я посмотрела на себя в зеркало.
Была ли еще какая-нибудь женщина так же счастлива, как я, так же влюблена, как я в тот миг? Был ли еще какой-нибудь мужчина таким же любящим и внимательным, таким же искренним, как Этьен Дювергер?
Отныне мы с Этьеном жили по своего рода графику; в следующие несколько месяцев с осени и до декабря мы вместе проводили вечера, когда он был свободен, иногда раз в неделю, иногда два — либо в моем доме, либо ехали ужинать в Олбани, либо шли на концерт или в театр, либо просто гуляли по улицам и смотрели на витрины магазинов. Он оставался у меня на ночь, несмотря на то что порой ему нужно было рано уезжать, когда было еще темно, чтобы заехать к себе и переодеться перед работой. Он жил в доме с меблированными комнатами — в довольно унылом месте недалеко от больницы, как он сказал мне, — но это устраивало его, ведь он проводил там совсем мало времени.
Когда я просыпалась утром одна, после того как мы были вместе, я какое-то время оставалась в постели, поглаживая Синнабар, и ощущала желание жить, чего никогда не испытывала раньше. Но надо было вставать — я была так голодна, что сложно передать. Я готовила себе большой завтрак из яиц, бекона и тоста и выпивала три чашки кофе. Я ставила папины пластинки и напевала что-то себе под нос, пока мыла посуду. Теперь музыка приобрела новое значение, как и книги, которые я читала. Как и солнечные лучи, пробивающиеся через окна, или как ветер, шумящий в кронах деревьев. Все, что я слышала, или читала, или видела — даже мои рисунки, — было тем или иным образом связано с моей новой неожиданной радостью.
Конечно, наши с Этьеном отношения не были общепринятыми, но и я не была обычной женщиной, в конце концов, разве не так? Я знала, что мое поведение как с точки зрения общественной морали, так и с точки зрения религии считается греховным, и тем не менее чувство вины не терзало меня. Я знала, что поступаю правильно, и, кроме того, хотя никто из нас не говорил о любви и будущем, я знала, что Этьен любит меня, как и я его. Женщины знают подобные вещи.
Я также знала, с невозмутимой уверенностью, что он сделает мне предложение и у нас будет свадьба, а грех будет смыт с наших душ. Как когда-то в школе, я написала на листе бумаги, который потом сожгла в камине: «Миссис Этьен Дювергер». Сидония Дювергер. Прекрасно звучит.
Наши разговоры стали еще более интересны для меня. Никогда раньше я ни с кем не вела интеллектуальных дискуссий; хотя мы с отцом подолгу обсуждали происходящие в мире события, мы ни о чем не спорили. Неужели мы просто во всем соглашались друг с другом? Я не могла вспомнить. Или, может быть, это происходило потому, что я была влюблена в Этьена и страсть вмешивалась в наши беседы. И эта страсть усиливалась, как только мы прикасались друг к другу.
Спорить с ним было сложно и в то же время захватывающе. Его аргументы были убедительными, но он со вниманием выслушивал мое мнение и готов был принять мою точку зрения. Мне льстило, что он хотел, чтобы я поделилась с ним какими-либо незаурядными умозаключениями.
Однажды вечером, в декабре, мы сидели рядом на диване в моем доме. Синнабар прыгнула мне на колени, и я рассеянно проводила рукой по ее спине.
— Она родилась глухой? — спросил он, и я кивнула.
— Полагаю, что так. Она попала в наш дом еще котенком и всегда была глухой.
— Надеюсь, ты не позволяла ей спариваться.
Я посмотрела на него.
— Нет. Но что ты имел в виду, сказав «надеюсь»?
— Потому что ей, конечно же, не следует этого делать.
Я удивленно уставилась на него.
— Ее глухота. Было бы неправильно позволить ей иметь потомство, ведь этот дефект может передаться по наследству. — Этьен сделал еще один глоток бурбона. Он пил его постоянно, когда по вечерам приходил ко мне, хотя этот спиртной напиток не оказывал никакого видимого воздействия на него. — У нее есть отклонение, в конце концов. А проблема состоит в том, что, если позволить ей размножаться, он может привести к ослаблению рода.
Этьен был помешан на генетике, и когда он говорил на эту тему, то сразу оживлялся. Каким-то образом ему удавалось сделать так, что словосочетание «исследование генов» звучало интригующе.
— Помнишь, я рассказывал о теории наследственности Менделя? Что в каждом живом организме присутствует половина генов отца и половина генов матери?
— Да, — ответила я.
— Так что это довольно просто. Только сильным и безупречным можно позволять иметь потомство. Подумай, Сидония. Подумай о мире без слабых. Без хилых и умственно или телесно ущербных.
Я затаила дыхание. Неужели он не понимает, насколько я восприимчива ко всему этому? Ведь я была одной из этих ущербных, о которых он говорил. И тогда я отвернулась от него.
— Но разве тебе не кажется, что те, у кого есть изъян, могут чем-нибудь привлекать?
Он знал меня слишком хорошо.
— Сидония, — сказал он, прикоснувшись к моему подбородку так, чтобы я снова посмотрела на него. Я слегка улыбнулась. — Ты больна. Но это не наследственная болезнь. И благодаря ей ты стала сильнее. Ты же знаешь, что для меня ты настоящая красавица.
Он никогда не уставал делать так, что я чувствовала себя желанной, сокровищем. Я склонила голову ему на плечо.
— Но твоя кошка, — продолжил он, и мои волосы от его дыхания шевелились над моим ухом, — это другое дело. В соответствии с принципом разумного размножения отбирают лучших представителей рода, чтобы получить самое сильное и умное потомство — так с помощью особого разведения создаются лучшие виды. Поэтому хорошо, что Синнабар не передаст свой дефект потомству.
Мне не нравилось, что он говорил так о Синнабар.
— Но я читала в одной книге, которую ты мне дал, не помню, в какой именно… — начала я. — Так вот, там было что-то о выживании. Что выживают не самые сильные представители видов и не самые умные, а те, кто лучше всех приспосабливается к изменениям. Разве ты не согласен с этим?
— Нет, — ответил он, нежно убирая волосы с моей щеки и целуя мой шрам. — Но давай не будем говорить об этом сейчас, — пробормотал он.
И хотя я горела желанием спорить с ним, мне не хотелось, чтобы он перестал целовать меня в щеку.
— Хорошо, — прошептала я, потому что мое тело страстно желало его. Я знала, что пройдет четыре, а может быть, и пять дней, прежде чем я увижу его снова. — Хорошо, — повторила я, поворачивая лицо под его губы и сбрасывая Синнабар со своих колен.