Я достала с верхней полки шкафа самый маленький чемодан и из-под белья вытащила паспорт и обратный билет на теплоход, а также конверт с оставшимися деньгами. Я сосчитала убывающие банкноты и поняла, что их надолго не хватит при том образе жизни, какой я вела.
Я села за стол и положила перед собой деньги, паспорт и обратный билет и вспомнила взгляд Ажулая, такой пристальный, когда он смотрел на меня, как будто его синие глаза пытались убедить меня в чем-то.
С приближением ночи в открытое окно стал проникать сладкий аромат розовых кустов и апельсиновых деревьев. Был апрель, лето в Марракеше. В Олбани только распускались почки на деревьях, земля была слишком холодной для высадки растений. Наверняка там шли дожди, небо было серым, но все же дул теплый весенний ветерок.
Я вспомнила о совете Ажулая уехать домой.
И представила, как открываю входную дверь своего дома, как меня встречает затхлый запах слишком долго закрытого помещения. Представила, как пойду к соседям Барлоу и заберу Синнабар. Я помнила запах ее чистой шерсти и мягкие лапки.
Я увидела себя вернувшейся домой, ставящей чайник, пока Синнабар трется у моих ног и мурлычет. Я представила, как пойду в свою студию посмотреть картины, все еще прикрепленные к стене. Я вспомнила картины Манон — какую дикую свободу они излучали!
Затем я увидела себя в первую ночь дома, как лежу в постели одна и смотрю на очертание старушки на потолке. Я увидела себя на следующее утро, как иду на швейную фабрику и ищу работу, а затем покупаю продукты для скромного обеда. После обеда я бы надела толстый свитер и села на крыльце, попыталась бы читать, поглядывая на проезжавшую по дороге случайную машину, поднимающую за собой пыль, или, если бы прошел дождь, прокладывающую борозды в грязи. Возможно, я бы зашла в дом, взяла кисть и стала перед мольбертом.
Что бы я нарисовала?
Я думала о наступающем лете, о том, как буду рано вставать на работу и приходить домой уставшая от скучной рутины, не требующей от меня отдачи. Я буду ухаживать за своим садом. Может быть, раз или два за лето я попрошу мистера Барлоу отвезти меня в Пайн Буш, чтобы я могла походить по болотам, поискать Карнер Блю и понаблюдать за дикой природой.
А затем появятся первые признаки осени, над головой потянутся стаи уток, в саду почернеют и скрутятся от мороза стебли томатов. Я слышала завывание северо-восточных ветров за окнами, возвещающих о долгой и суровой зиме, за которой последует новая весна с дождями, такими сильными, что будут гнуться деревья. А затем придет очередное сырое лето. Конечно, это были просто сезоны, смена времен года. Так же происходит и в других местах. Но не только мысли о временах года заставили мое сердце сжаться, когда я сидела за столом в своем номере в отеле Марракеша.
Вернуться означало снова начать ту жизнь, которой я жила до того, как в нее вошел Этьен, до того, как я переплыла через океан и приехала в эту непонятную, интригующую и часто путающую страну. До того, как мои глаза увидели эти цвета и я услышала звуки, которые даже не могла представить. До того, как я вдохнула запах неизвестных растений и местных ветров, до того, как ощутила новые вкусы на своем языке.
До того, как я узнала боль и горечь потери своего ребенка и до того, как, впервые в жизни подержав ребенка на коленях, я вдохнула запах его волос и ощутила его податливое тело, прижавшееся ко мне.
Я точно знала, какой будет моя жизнь, когда я вернусь в Олбани, не только следующие несколько месяцев и год, но до самого конца. Мне было тридцать лет. Смогу ли я прожить так еще тридцать или даже больше?
Я взяла паспорт; он лежал, тяжелый и твердый, на моей ладони. Возвращение домой — это жертва. Но и награды не будет мне за это.
Я не хотела такой жизни, в одиночестве. Я снова вспомнила странное выражение лица Ажулая, когда сказала ему, что хочу остаться и найти Этьена, чтобы помочь ему справиться с болезнью.
Разве он мог понять?
Я подошла к окну и посмотрела на пальмы, посаженные ровными рядами. Над головой мерцали звезды, они были очень яркими, а за пределами отеля ночь наполнялась шумом: выкриками на арабском и других, незнакомых мне языках, барабанным боем на площади, криками домашних животных. Где-то недалеко внезапно послышался шум крыльев ночной птицы, резкий звук, издаваемый летучей мышью, еле слышное жужжание и гудение насекомых.
Может, прислушаться к совету Ажулая и уехать домой? Или слушать свое сердце и оставаться здесь, дожидаясь Этьена? Всего лишь месяц! Месяц, если предположение Ажулая окажется верным.
Как часто бывало, я попыталась воскресить в памяти тепло улыбки Этьена, глубину его темных глаз. Но сейчас сделать это оказалось сложнее; его образ стал каким-то блеклым, словно яркий солнечный свет Марракеша стирал его и делал тонким, менее значительным.
Это меня испугало. Я не хотела думать, что слова Манон о том, будто Этьен был слабым и просто использовал меня, как-то повлияли на меня.
Я не хотела думать об Ажулае, об озабоченности, улавливаемой в его синих глазах, когда он советовал мне уехать домой.
Оба они — и Манон, и Ажулай — правда, по разным причинам, не хотели, чтобы я ждала Этьена. Но я должна, разве не так? Я докажу, что они оба неправы. Они убедятся, что Этьен любит меня и нуждается во мне точно так же, как я люблю и нуждаюсь в нем.
Я останусь. Я найду способ как-то прожить это время.
— Иншаллах, — прошептала я в ночной тишине.
На следующее утро я сказала мсье Генри, что больше не буду жить в отеле «Ла Пальмере». У него хватило благородства не вздохнуть с облегчением, хотя с тех пор, как я позволила Ажулаю и Баду зайти в мой номер, он начал относиться ко мне с еще большей прохладцей.
— Вы уезжаете из Марракеша, мадемуазель О'Шиа?
— Нет, — ответила я. — Я вернусь через несколько часов и заплачу по счету.
— Как вам будет угодно, мадемуазель, — сказал он.
Я не спала, металась на своей мягкой постели до самого рассвета. А как только блеклый свет проник через окно, я оглядела богато обставленную комнату и представила, как еще несколько недель буду учтиво сидеть по вечерам под пальмами с другими иностранцами, которые пили слишком много коктейлей и болтали о пустяках. Кроме мистера Рассела и миссис Рассел, которые уже уехали из Марракеша, никто не предлагал мне свою дружбу.
Я вспомнила, как отнеслись к Ажулаю и Баду, когда они приходили сюда, чтобы утешить меня, и шепот, который сопровождал меня, когда я спускалась по лестнице после их визита.
Я не только не могла позволить себе остаться в таком дорогом месте, я просто не подходила отелю «Ла Пальмере».
Если мне и нужно выждать время в Марракеше, то только не в этом отеле.
Я забронировала номер в маленьком недорогом отеле, довольно далеко от главной улицы Ла Виль Нувель. Он был запущенным и не очень чистым. Мне придется пользоваться ванной вместе с другими жильцами, но здесь была небольшая общая кухня, где я смогу готовить сама, и мне не надо будет платить за еду. Возле отеля не было сада, но в целом меня все устраивало. Здесь я буду ждать возвращения Этьена.
Через два дня после того, как я поселилась в этом маленьком отеле, я пошла в Сад Мажорель. Мне было неловко снова искать Ажулая, и все же мне нужно было сказать ему, что я больше не живу в отеле «Ла Пальмере». Ведь когда Этьен вернется, Ажулай наверняка скажет ему, где меня можно найти; я точно знала, что Манон не сообщила бы это своему брату.
Ажулай, очевидно, уже закончил свою работу, потому что шел к выходу, когда я пришла.
— Мадемуазель О'Шиа! — произнес он, глядя… как? Каким был его взгляд? Я не могла определить, но он как-то согревал меня. Неужели Ажулай обрадовался моему неожиданному появлению? Если и так, на его голосе это не отразилось.
— Значит, вы все еще в Марракеше.
— Да. — Я направилась в тень, под низко нависающие ветки, и он пошел за мной. — Я переехала в другой отель и пришла сказать вам об этом. Я знаю, вы сообщите Этьену, когда он вернется, где он сможет найти меня. Я в отеле «Норд-Африкан» на Руи…
— Я знаю этот отель, — прервал меня Ажулай.
— Хорошо. Вы скажете ему, когда он приедет?
— Да.
— А… как Баду? Он здоров? — спросила я. Я была поражена тем, что много раз думала о маленьком мальчике, с тех пор как видела его в последний раз.
— У Баду все хорошо, — заверил он меня. — Я был в Шария Зитун вчера. — Его голос звучал более сдержанно, чем обычно.
Мне было интересно, как у Манон получается делать так, чтобы ее любовники не встретились друг с другом. Я знала, что у нее были еще мужчины помимо Ажулая и того француза, Оливера — так она его называла.
— А отец Баду, мсье Малики, — внезапно произнесла я, хотя секунду назад даже не предполагала, что скажу это; слова сами сорвались с моих губ. — Где он? Он когда-нибудь видел своего сына, помогал ему?
Выражение лица Ажулая изменилось.
— Нет никакого мсье Малики.
— Но… Манон — мадам Малики!
— Она мадемуазель Малики.
Мадемуазель? И тут я сообразила, что больше никто не называл ее «мадам». Только я, потому что решила, что это была ее фамилия по мужу.
— Как это? Если она не замужем… почему она не мадемуазель Дювергер?
Ажулай вытер рукавом лицо. И снова я увидела грязь на его руках и запястьях, а слой красной пыли покрывал его темную кожу.
— Ажулай, я не прошу вас раскрывать секреты. Я пытаюсь понять Манон, чтобы понять Этьена. Манон — сестра Этьена, но… для меня это загадка. Все больше и больше непонятного. Ее ненависть к отцу, ее злость на Этьена. Это только из-за того, что ей не досталась ее заслуженная, как она считает, доля наследства, когда умер их отец? Неужели из-за этого она такая суровая и гневается на всех?
— Как вы не видите этого, мадемуазель О'Шиа? — Ажулай неодобрительно посмотрел на меня.
Похоже, я его чем-то огорчила. Я поняла, что мне не стоит больше задавать ему вопросы и нужно просто уйти. Но мне не хотелось уходить. Мне хотелось продолжать разговаривать с ним.
— Как вы можете меня об этом спрашивать? — не унимался он.
Я нахмурилась.
— Что вы…
Он покачал головой.
— Конечно, в вашей стране все так же. Это одинаково везде. У мужчины есть жена. И у мужчины есть другая женщина. Есть дети.
Я ждала.
— Мать Манон — Рашида Малики — была служанкой в доме Марселя Дювергера. Мсье Дювергер и она… — Он запнулся. — Они были вместе долгое время. Манон рассказывала мне, что мсье Дювергер приезжал в Марракеш, но потом вернулся во Францию, за несколько лет до того, как французы стали хозяйничать здесь, и что она родилась как раз в это время. Но после того как французы обосновались в Марокко, мсье Дювергер привез свою мадам, Этьена и Гийома из Парижа, и они стали жить в Марракеше. Рашида Малики продолжала работать в доме Дювергеров.
Он замолчал. Это был самый длинный монолог, произнесенный Ажулаем. Я осознала, что пристально смотрю на него, вернее, на его губы. «У него чувственный рот», — внезапно подумала я. В его отличный французский язык арабский привнес какой-то внутренний ритм, так что его речь звучала почти как мелодия.
Он знал, о чем говорил.
— Жена часто что-то подозревает. Но если бы мадам Дювергер знала о Рашиде, она бы не позволила ей остаться служанкой в своем доме. Она была добра к Рашиде и даже к Манон.
— Она знала Манон?
— Пока Манон была маленькой, ее растила бабушка, но когда она повзрослела, мать нередко забирала ее в большой дом, в дом Дювергеров, чтобы та помогала ей в работе. И Манон говорила мне, что мадам Дювергер делала ей маленькие подарки и отдавала кое-какую одежду, которая ей больше не была нужна. Манон знала, кто ее отец. Здесь, в медине, все семьи знают, кто отец ребенка. Это не является тайной. Во французском квартале — да, но не в медине. Когда Манон не помогала матери, она иногда играла с Этьеном и Гийомом. Но она знала, что не может раскрыть секрет, не может рассказать, что отец Этьена и Гийома также и ее отец, потому что тогда ее мать потеряла бы работу и лишилась некоторых привилегий, которые мсье Дювергер ей предоставлял.
— Значит, Этьен… Он тогда не знал?
Выражение лица Ажулая снова изменилось.
— Он не знал этого долгие годы. Манон была для него просто дочерью служанки. Но Манон обладает большой внутренней силой и решимостью. Она занималась самообразованием. Она научилась говорить на французском как на родном языке. Она была очень красивой, — и есть, как вы заметили. Очень… — Он сокрушенно покачал головой и сказал какое-то арабское слово. — Я не могу подобрать точное французское слово. Но она всегда могла заставить мужчин приходить к ней и желать ее. С пятнадцати лет у Манон всегда были мужчины, которые обеспечивали ее.
Я знала слово, которое он подыскивал. Сексуальная. Желанная. Я вспомнила, как кокетливо она вела себя с Ажулаем. А еще мне было ясно, что она прекрасно осознает, какой властью над мужчинами обладает. Значит, Ажулай знал ее давно? С пятнадцати лет? Он любил ее все эти годы?
— Манон никогда бы не стала угодливой марокканской женой, вся жизнь которой ограничена домом и двором, — продолжал Ажулай. — Она хотела мужа-француза, мужчину, который обращался бы с ней, как обращаются с французскими женщинами. И у нее были мужчины-французы, много. — И снова я вспомнила Оливера, выходящего из ее спальни. — Но никто бы на ней не женился, они понимали, что она собой представляет. — Ажулай помолчал пару секунд. — Манон и не арабка, и не европейка. И она не одна такая, в Марокко много женщин, подобных Манон. Но они, тем не менее, живут достойно. Несчастье Манон в том, что она позволила себе однажды слишком много вольностей. Она бы не стала марокканской женой, но она также и не стала бы шикхой — содержанкой. Здесь это легальная профессия.
Так много вопросов, на которые трудно найти ответы! Казалось, что я запуталась в паутине: Манон, Ажулай, Оливер, Этьен.
— Вместо этого, — сказал Ажулай, — Манон искала любви. Она попыталась ухватить ее кончиками пальцев, и тем не менее, как это ни грустно, была не в состоянии понять, почему то, что она считала любовью, всегда от нее ускользало.
Я наблюдала за его лицом. Предлагал ли он когда-нибудь Манон выйти за него замуж? Отказала ли она ему, потому что он туарег, но он продолжает ее любить?
— Но… когда Этьен узнал, что Манон его сестра? — спросила я.
Ажулай вышел из тени и посмотрел на солнце.
— Я должен идти, — сказал он.
Я осталась на месте, не желая, чтобы он уходил. Его рассказ и его голос буквально загипнотизировали меня.
Он оглянулся на меня.
— Я передам Этьену то, что вы просили, мадемуазель О'Шиа, — пообещал он.
— Меня зовут Сидония, — сказала я, не понимая зачем.
Он кивнул. Я хотела, чтобы он назвал меня по имени. Мне хотелось услышать, как он произнесет мое имя. Но он повернулся и зашагал прочь.
Пока я жила в отеле «Норд-Африкан», несколько раз, увидев издали мужчину в одном из придорожных кафе во французском квартале, я думала, что это Этьен. Иной раз, когда я ловила на себе взгляд высокого туарега в синем, царственно вышагивающего по улице, я думала, что это может быть Ажулай.
Иногда мне снился Этьен: беспокойные, тревожные сны, в которых терялись либо он, либо я. Сны, в которых я находила его, но он меня не узнавал. Сны, в которых я видела его издали, но, когда подходила ближе, он становился меньше и совсем исчезал.
Сны, где я смотрела в зеркало и не узнавала себя, мои черты постоянно менялись.
Просыпаясь после таких кошмаров, я пыталась успокоиться, вспоминая время, когда мы с Этьеном любили друг друга в Олбани. Но становилось все труднее и труднее вспоминать моменты нежности, выражение его лица, когда он смотрел, как я иду к нему.
Однажды утром, лежа в постели и слушая призыв к утренней молитве, я потянулась к тумбочке и взяла плитку Синего Человека с писты. Я провела рукой по выпуклому сине-зеленому узору; плитка была гладкой и холодной под моими пальцами. Как мастер добился такой глубины цвета?
Я вспомнила дикие картины маслом Манон, а потом сравнила их со своими изящными изображениями, к которым всегда относилась болезненно, с моими тщательно выполненными, идеальными цветками в нежных тонах. Осторожными мазками я выписывала птичий хохолок или крыло бабочки. Да, это были чудесные цветы, замечательные птицы и бабочки, нарисованные с натуры, но какие ощущения они вызывали? Какую часть себя я вложила в те работы?
И снова я увидела себя с кисточкой в своей комнате в Олбани, пытающуюся передать что-то малозначительное. Но я знала, что те картины уже не были частью моего мира — этого мира, нового мира.
Я снова вспомнила поездку с Мустафой и Азизом, яркие лодочные причалы вдоль побережья Атлантики, желтое небо в конце дня, кружение чаек. Я вспомнила деревенских бдительных, вечно голодных собак под столами торговцев мясом, ожидающих ежедневной подачки — внутренностей козы, овцы или ягненка, которые мужчины бросали им.
Я вспоминала ровные ряды пальм на главной улице Ла Виль Нувель и разнообразие цветов в многочисленных садах. Я закрыла глаза и представила переливы марокканских красок повсюду: в тканях, одежде, на кафеле, стенах, ставнях, дверях и воротах. От этих ярких цветов у меня уже рябило в глазах, но были здесь и такие мягкие, такие нежные и неземные цвета, что хотелось протянуть руку и зажать их в кулаке, как некоторые хотят поймать облако.
Я села.
Неожиданно мне захотелось нарисовать все это: лодки, небо и птиц — и парящих в небе, и заточенных в клетки на рынке. Мне захотелось нарисовать костлявых котов Марракеша, или даже отвратительные отрубленные головы коз, или одинокие могилы на мусульманском кладбище. Я хотела передать суету лабиринтов базаров с их тяжелыми корзинами с шерстью, с впечатляющими узорами на коврах, с переливающимися камнями в украшениях, со сверкающими серебряными чайниками и с радужными бабучами. Я хотела запечатлеть неправдоподобно белоснежные — благодаря извести — беленые стены; я хотела воссоздать невообразимые действа Джемаа-эль-Фна; я хотела скопировать знаменитую синеву Мажореля.
Я понятия не имела, смогу ли воспроизвести хоть какой-нибудь из этих образов, пусть даже приблизительно. Но я должна была попробовать.
Я пошла в художественный магазин, мимо которого часто проходила, и купила акварельные краски, бумагу, мольберт, кисточки разных размеров. На все это ушла большая часть моих сбережений, но я ощутила такую сильную потребность рисовать, что не могла этого не сделать.
Я вернулась в отель, поставила мольберт у окна и провела остаток дня, экспериментируя с красками. Кисточки слушались моей руки. Мои мазки были уверенными и сильными.
Когда я заметила, что начинает темнеть, а моя шея и плечи затекли, я оторвалась от мольберта, изучая свою работу.
Я вспомнила картины в вестибюле гранд-отеля «Ла Пальмере» и сравнила их с моими.
Меня вдохновила одна мысль. Может быть, абсурдная.