Я перестала надеяться. Я просто сидела в слегка покачивающемся грузовике, глядя через окно в кромешную тьму.
Я не хотела смотреть на часы, но наконец не выдержала и посмотрела. Прошел почти час.
Снова я закрыла лицо руками, снова зарыдала.
А затем дверь со стороны водителя с грохотом отворилась, Ажулай втолкнул Баду, влез следом за ним и захлопнул дверь.
Я схватила Баду и стала его высвобождать: мальчик был почти весь обмотан чалмой Ажулая — и голова, и туловище. Я освободила его маленькое личико; он смотрел на меня. Песок оставил следы на его щеках.
— Сидония. Я потерялся. Я не держался рукой за машину.
— Знаю, Баду, — отозвалась я, рыдая и покачивая его на руках.
— Я пытался найти ее, — сказал он.
— Я знаю. Но ты теперь в безопасности. Ты в безопасности, — повторила я, — ты снова в машине. — А затем я все же посмотрела поверх его головы на Ажулая, хотя боялась встретиться с ним взглядом. Какой глупой он, должно быть, меня считает и как он рассердился!
Но лицо Ажулая не выражало ничего, кроме изнеможения. Он закрыл глаза и откинул голову на спинку сиденья. Его волосы, ресницы и брови были сейчас не черного цвета, а какого-то грязно-красного. В ноздрях тоже было полно пыли.
— Ты… ты в порядке, Ажулай? — спросила я, заикаясь от слез.
— Дай ему воды, — сказал он.
Я усадила Баду так, чтобы могла дотянуться до заднего сиденья и достать флягу с водой. Сняв пробку, я поднесла флягу ко рту Баду. Он пил и пил, вода стекала по его подбородку и шее. Когда он напился, я протянула флягу Ажулаю, но его глаза все еще были закрыты. Я подвинулась ближе и приложила флягу к его губам; он начал пить, не открывая глаз.
— Прости, — прошептала я.
Какое-то время он не отвечал.
— Я нашел его недалеко от машины. Но я не мог сразу же вернуться назад — боялся, что пойду не в том направлении. Мы укрылись за небольшим валом, надутым ветром. Я ждал, пока ветер не изменит направление, так чтобы мне удалось разглядеть машину. — Он посмотрел на Баду. — Я сделал тебя немножко Синим Человеком, да?
Баду кивнул, сполз с моих коленей и бросился на шею Ажулаю. Ажулай обнял его.
Через какое-то время Ажулай начал напевать что-то, прижимая Баду к себе одной рукой. Это была спокойная печальная мелодия, похожая на ту, что он играл на флейте — река, — теперь я знала, как она называется.
Я подумала, что он так же держал когда-то своих детей, прижимая их к себе и успокаивая. Отвернувшись, я смотрела на круговерть песка и пыли; возникло такое чувство, что я стала свидетелем чего-то слишком личного.
Через некоторое время он перестал напевать и я снова посмотрела на него. Баду уснул, его голова лежала на груди у Ажулая.
— Скоро утихнет ветер?
— Я не знаю. Но мы проведем ночь здесь. Даже если ветер утихнет, небезопасно вести машину по писте в темноте. Сейчас она почти до средины заметена.
Я кивнула. В грузовике было почти совсем темно, как из-за бури, так и из-за того, что наступил вечер. Ажулай наклонился и достал из-под сиденья свечу и коробку спичек. Он зажег свечу и закрепил ее в маленьком отверстии на приборной панели.
В кабине разлился мягкий свет.
— Ажулай, — сказала я. — Извини. Я не знаю, как…
— Все закончилось хорошо, — перебил меня он. — Он в порядке. Он всего лишь испугался.
— И я тоже, — произнесла я дрожащими губами. — Я не могу передать тебе, как я испугалась.
— Эта земля бывает грозной, — сказал он. — Я знаю все ее уловки, потому что это мой дом. Но я не ожидаю от тех, кто не родился здесь, что они будут знать ее так же хорошо.
Он сказал, что не винит меня, и я была ему благодарна. Я затаила дыхание, а затем протянула ему свою руку.
— Спасибо, — сказала я.
Он посмотрел на мою окрашенную хной руку, затем взял ее в свою и снова посмотрел на меня. Я вспомнила, как он смотрел на меня прошлой ночью, наклонила голову и уставилась на наши соединенные руки, не в состоянии поднять на него глаза. Его большой палец поглаживал мою ладонь, нежно касаясь зажившей раны.
Наконец я подняла голову. Он все еще смотрел на меня. Мерцающий свет свечи подчеркивал его высокие скулы. Мне захотелось прикоснуться к нему. Он придвинулся ко мне, затем посмотрел на Баду.
— Он спит, — прошептала я, не желая, чтобы он останавливался из-за ребенка.
Но Ажулай отодвинулся, и я ощутила глубокое разочарование.
— Может, расскажешь мне какую-нибудь историю, чтобы скоротать время, — тихо сказал он. Его рука еще крепче сжала мою. — Расскажи об Америке. Об одной американской женщине.
Мне стало трудно дышать. Я покачала головой.
— Ты, — сказала я, — сначала ты расскажи мне о себе.
— Мне почти не о чем рассказывать.
— Просто чтобы скоротать время, Ажулай, как ты сказал. Твоя история, а потом моя.
Он погладил Баду по голове другой рукой.
— Когда мне было тринадцать, мсье Дювергер купил меня, чтобы я работал на мать Манон, — сказал он.
Я затаила дыхание.
— Ты был рабом?
— Нет. Я не раб. Я туарег. Ты же знаешь.
— Но… купил тебя?
Он пожал плечами.
— Дети часто уезжают из деревни в город работать. Дети из блида труженики. Они не жалуются и много не разговаривают.
— Я не вижу разницы.
— Когда-то очень давно сюда привозили рабов из разных частей Африки. С моим отцом мы иногда перевозили на наших караванах соль, иногда золото, янтарь и страусовые перья. Иногда черных рабов из Мали и Мавритании. Но это не то же самое, что молодые марокканцы из деревень. Семье выплачивается определенная сумма, и дети становятся слугами. Им платят немного, и несколько раз в год, если они знают, где находится их семья, они могут навестить ее. Или если кто-нибудь из родных приезжает в город, им разрешается видеться. Когда ребенок-слуга достигает определенного возраста, он может уйти, если хочет. Некоторые так и делали, возвращались в блид или находили другую работу в городе, но некоторые оставались и работали на семью долгие годы. Для некоторых семья, где они жили и работали, становилась роднее их собственной.
Грузовик все еще слегка раскачивался взад-вперед. Взад-вперед. Но сейчас, когда мы с Ажулаем сидели при свете свечи, взявшись за руки, а Баду спал между нами, это действовало успокаивающе.
— Я рассказывал тебе, что мой отец умер, когда мы вели кочевую жизнь, — продолжил он. — В двенадцать лет я был слишком молод, чтобы самому водить караваны через пустыню, и не хотел присоединяться к другой группе кочевников. Я знал, что, будучи мальчиком, не скоро заслужу уважение других мужчин. Поэтому я решил продать наших верблюдов и сказал матери, что буду работать в Марракеше. Она этого не хотела. Но я знал, что она получит за меня хорошую цену, а я таким образом смогу обеспечить ее и сестер. И они будут в безопасности в деревне.
— А разве детей продают французам или марокканцам?
— Да, но французы не очень-то хотят детей кочевников — слишком отличаются наши язык и культура. Но моя жизнь не была плохой, Сидония. Мы много работали в пустыне и блиде, и так же много мы работали в городе. Работа есть работа. Но в городе всегда была еда. В другой моей жизни не всегда так было. Когда верблюды умирали или козы не давали молока, у нас иногда было недостаточно еды.
Я вспомнила мальчика из отеля «Ла Пальмере», который принес апельсиновый сок в мой номер, когда там были Ажулай и Баду, и как дружелюбно он посмотрел на Ажулая. Я вспомнила многих мальчиков постарше и молодых мужчин, которых я видела, работающих на базарах, или тянущих повозки, или несущих тяжелый груз по оживленным улицам медины, или работающих возницами калече во французском квартале. Я предполагала, что они были сыновьями марокканских мужчин, владельцев калече и торговцев. Теперь я знала, что могло быть иначе. Возможно, их, подобно Ажулаю, продали.
— Итак, как я уже сказал, мсье Дювергер купил меня, чтобы я помогал матери Манон по дому. Он хотел облегчить жизнь Рашиды, поэтому отдал меня ей, и я выполнял всю тяжелую работу. Манон была на год младше меня, и мы стали друзьями. Она была добра ко мне.
— Манон? Манон была добра к тебе?
Ветер начинал стихать.
Световые блики двигались по лицу Ажулая.
— Она научила меня хорошо говорить по-французски. Она научила меня читать и писать. Я не знаю, как научилась она всему этому сама. Она, как дочь арабской женщины, не могла учиться там в школе. Но ты сама говорила, что она умная, — сказал он и замолчал.
На моем лице, должно быть, непроизвольно отразилась неприязнь к ней.
— Продолжай, — сказала я.
— Мы сразу же стали друзьями, а потом это переросло во что-то большее, чем дружба.
Значит, это продолжалось давно, с тех пор как они перестали быть детьми. Они были любовниками так много лет…
— Мы стали как брат и сестра, — продолжал Ажулай, а я издала невнятный звук. Он посмотрел на меня.
— Брат и сестра?
Он кивнул.
— Мы заботились друг о друге. Мы оба были одинокими. Я скучал по своей семье. Она… Я не знаю, по кому скучала она. Но она всегда была одинокой.
— Но… ты имеешь в виду… — Я запнулась.
— Что?
Я облизнула губы.
— Все это время я думала, вернее, предполагала, что ты и Манон… что вы любовники.
Он недоуменно уставился на меня.
— Любовники? Но почему ты так думала?
— А что еще я должна была думать? Как по-другому могла я истолковать ваши отношения? И Манон — я видела, как она ведет себя, когда ты рядом.
— Манон не может сдерживаться. В присутствии любого мужчины она ведет себя одинаково, просто по привычке. Но неужели ты думаешь, что Манон та женщина, которую я мог бы желать? — тихо продолжил он.
Он все еще смотрел на меня, и мне пришлось перевести взгляд на Баду.
Я не ответила, хотя хотела сказать: «Нет, я не хочу думать, что ты испытывал влечение к ней и что она тебе нужна. Мне ненавистна сама мысль, что Манон твоя любовница, что ты связался с такой расчетливой и злой женщиной. Ты лучше ее во всех отношениях». Но я только продолжала молча смотреть на Баду, пытаясь успокоить свое дыхание.
— Я помогал ей в прошлом, потому что мы жили вместе, но сейчас я делаю это из-за этого малыша. Меня с Манон связывает только Баду.
Ажулай отпустил мою руку. Он снял с Баду бабучи и прикрыл руками его маленькие ноги.
— Через Манон я познакомился с Этьеном и Гийомом, — продолжал он. — Иногда я сопровождал Манон в дом Дювергеров. Они меня не замечали, так как я для них был всего лишь деревенским мальчиком, выполняющим тяжелую работу для матери Манон. Но я наблюдал за ними и понимал, что они за люди.
Я попыталась представить юного Ажулая в качестве слуги, наблюдающего за тем, как беспечно живут богатые французские мальчики. Я видела его чуть более старшим, чем Баду, с настороженным взглядом и серьезным выражением лица.
И вдруг мне стало стыдно за Этьена, за то, как он относился к Ажулаю, — очевидно, просто игнорировал его. У Этьена было все, а у Ажулая — ничего. И тем не менее… кто сейчас обладал большим?
— Позднее, когда мы все стали старше, — помолчав, вновь заговорил Ажулай, — Манон постоянно говорила об Этьене и Гийоме. Она была зла на них, эти ребята уже не нравились ей, потому что у них было то, чего не было у нее. Она хотела такой жизни, как у них. Когда они уехали в Париж, она просила мсье Дювергера отдать ее в хорошую школу, чтобы она могла изучать искусство. Она рассказывала мне, что умоляла его, но он ответил «нет». Он давал достаточно денег ее матери на содержание дома, на еду, и мне — за помощь по дому, но ничего не давал Манон. Он говорил, что она живет достаточно хорошо и без этого, имеет привилегии. Он говорил ей, что его сыновья занимают главное место в его сердце, а она — второстепенное. Что она должна смириться с этим. Но Манон не могла смириться. Это не ее в характере.
Еще бы!
— Положение Манон ухудшилось, когда ее мать умерла. Мсье Дювергер, подкошенный болезнью, становился все более и более невменяемым. Он больше не давал ей денег и продал дом, который купил для Рашиды. К этому времени Манон была уже молодой женщиной; ей пришлось искать работу. Она стала работать служанкой во французском доме, как ее мать. Она всегда была злой; она была… Я не могу вспомнить французское слово… Она не могла не думать об Этьене и Гийоме, не говорить о них и о том, как несправедливо с ней обошлись. Она вбила это себе в голову.
— Помешалась на этом?
— Да. Она была словно помешанная. Она говорила, что хочет, чтобы сыновья мсье Дювергера страдали так же, как страдает она. Но что она могла сделать? Они почти все время жили в Париже. А однажды летом Гийом вернулся — это тогда он утонул в море возле Эс-Сувейры. Этьен приехал в Марракеш на похороны брата, но пробыл только несколько дней. На следующий год он приехал сюда снова, на похороны своей матери — она внезапно умерла от инфаркта. А еще через год умер мсье Дювергер, и тогда Этьен приезжал домой последний раз. С тех пор прошло около семи лет. Манон ходила на похороны. Там она увидела Этьена.
— А потом?
— С годами Манон становилась все более жестокой и злой. Да, она всегда была недоброй, к тому же, как и сейчас, всегда хотела быть первой. Она всегда была красивой и использовала мужчин благодаря своей красоте.
Я кивнула, легко представив Манон молодой и привлекательной, осознающей, какой силой над мужчинами она обладает. Но я знала, что обида, которую она не выставляла напоказ, сидит глубоко внутри нее.
— Она увидела Этьена на похоронах отца. И что потом? — спросила я.
Некоторое время Ажулай ничего не отвечал.
— Потом Этьен уехал в Америку, — сказал он и снова замолчал. Было слышно только спокойное дыхание Баду. — C'est tout. Вот и все.
Но я знала, что это было не все. Он не все мне рассказал.
— Это тогда Манон сообщила ему, что она его сводная сестра? Не было причины и дальше молчать: ее мать умерла, как и другие близкие Этьена. Рассказала ли она ему это только затем, чтобы сделать ему больно и заставить его думать хуже о своем отце? — Я представила, как Манон злорадно сообщает Этьену о том, что они одной крови.
— Окончание этой истории, то, что имеет отношение к Этьену, у Манон, — твердо произнес Ажулай. — Я не могу рассказать этого.
— Но вы оставались с Манон друзьями все это время, — сказала я.
— Мы расставались на несколько лет. Когда ее мать умерла, Манон стала жить в семье французов, у которых она работала, а я уехал из Марокко.
— Ты уезжал? Куда ты уезжал?
— В разные места. Я был молодым и сильным. Я скопил денег и отдал все своей матери. Сначала я поехал в Алжир, потом в Мавританию и Мали. Когда я был моложе, я любил переезжать с места на место. В сердце я кочевник, — заключил он и улыбнулся.
Я посмотрела на свечу и на ее отражение в лобовом стекле.
— А затем я поехал в Испанию, — сказал он.
— В Испанию? — переспросила я.
Он кивнул.
— Сначала я жил в Малаге, потом в Севилье и, наконец, в Барселоне. Я быстро научился говорить на испанском языке — он не очень отличается от французского. Когда я жил в Барселоне, то часто ездил во Францию. Это было хорошее время! Я так много узнал о мире. И о людях. Я поддерживал связь с другом в Марракеше, передавал ему деньги для матери и сестер. В Испании я заработал больше денег, чем заработал бы в Марокко за много лет. Там хватает работы.
Он мог бы сойти за испанца со своими густыми волнистыми черными волосами, тонким носом, крепкими белыми зубами и темной кожей. Я представила его в европейской одежде.
Теперь я лучше узнала его.
— Как долго ты там жил?
Он долго молчал.
— Я пробыл там пять лет, — сказал он.
— Это большой срок. Тебе когда-нибудь приходила мысль остаться там навсегда?
Он приподнялся и коснулся пальцами пламени свечи.
— Я просидел два года в тюрьме в Барселоне.
Я ничего не сказала.
— Я был упрямым. Однажды я подрался с несколькими мужчинами. Один из них сильно пострадал, — сказал он без эмоций, водя рукой над пламенем. — Я не знаю, как это получилось. Никто из нас не знал — это была ужасная и бессмысленная драка, когда молодые люди теряют над собой контроль. Нас всех посадили в тюрьму за нанесение увечий пострадавшему.
— Два года, — повторила я.
— В тюрьме есть время подумать. Когда я там сидел, я мечтал только о возвращении в Марокко. Я знал, что если доживу и увижу родину, то снова вернусь в пустыню и снова буду водить караваны и жить в шатре. В пустыне жизнь проста, говорил я себе. Я хотел всего лишь этой простой жизни после того, что испытал в тюрьме. Моя мать не знала, что со мной и где я; никто этого не знал. Мне невыносимо было думать, что она считает меня мертвым. Меня мучило чувство вины за мою понапрасну растраченную жизнь, за те два потерянных года.
— И когда тебя выпустили… ты так и сделал?
Он кивнул.
— Сначала я поехал в деревню. Я увидел мать, сестер и их семьи. Потом я вернулся в Сахару, как и обещал себе.
— Но… — продолжила я за него, потому что уловила эту интонацию в его голосе.
— Я вернулся из Испании без денег. Я не мог купить караван верблюдов, а работать под чьим-то началом мне было трудно. Конечно, все было не так, как в детстве, когда был жив отец. Я сильно изменился. После одного долгого неудачного перехода в Тимбукту я вернулся в деревню. Мне нужно было — я хотел — осесть. Я хотел иметь семью, свой дом. Я женился на Илиане, и через три года у нас уже было двое детей. Сын и дочь. — Он смолк, как будто у него пропал голос.
Я ждала.
Он прочистил горло.
— Я любил свою жену и детей, но это было так же, как и когда я пытался начать новую жизнь в пустыне. Меня слишком долго не было дома. Я знал жизнь больших городов и слишком много повидал, странствуя по миру. Я пытался сердцем принять деревенскую жизнь, работал в поле с другими мужчинами, но эта жизнь была не для меня. И дело было не в работе — я могу выполнять любую работу. Дело было в изоляции. Здесь вполне можно жить, и люди здесь дружелюбные, но все это почему-то напоминало мне тюрьму. Для меня эти горы были стенами. Я ничего не видел за ними. Я говорил с Илианой о переезде в Марракеш, о воспитании детей там, но она испугалась и отказалась от этой затеи: она всегда жила в долине Оурика. Я смирился и попытался обеспечить им хорошую жизнь. Так прошло несколько лет. Но потом… — Он снова смолк, потом продолжил: — Потеряв Илиану и детей, я решил, что нет смысла оставаться в деревне. Там больше не было для меня счастья.
Несколько секунд мы сидели молча, слушая почти утихший ветер.
— Я вернулся в Марракеш и нашел работу. Конечно, я разыскал Манон. Она ушла из французской семьи, ее содержали мужчины.
Я могла представить, что он тогда подумал о Манон. Женщины либо выходили замуж, либо они становились содержанками — иными словами, проститутками. Других вариантов не было. И нельзя было назвать иначе такую женщину, как Манон.
— Но она так и не стала счастливой, — продолжил он. — Мы тогда оба были несчастны, но мое счастье проистекало из скорби. И я знал, что скорбь однажды уйдет из моей души, по крайней мере, не будет уже этой постоянной сильной боли.
У меня сжималось сердце от этих слов Ажулая; никогда раньше я не видела у него такого выражения лица. Я понимала, как сильно он страдает, слишком сильно.
— Несчастье Манон отличалось от моего: причиной его была ее злость. Она понимала, что счастье проходит мимо нее, и не знала, как его удержать или завоевать. В самой Манон чего-то не хватало. В ней жило давнее чувство обиды: она якобы не получила того, чего, как она считала, заслуживала. В конце концов это чувство искалечило ее.
Ажулай невольно употребил слово «искалечило»; очевидно, он не подумал о том, что это может задеть меня, заставить задуматься о своей жизни. О своих обидах.
— Но когда у нее появился Баду — чего она не ожидала, а возможно, никогда и не хотела, — я видел, что она изменилась.
— А его отец? Отец Баду?
Он отвернулся от пламени и посмотрел на меня.
— Что — отец?
— Она не нашла счастья с ним?
Ажулай покачал головой.
— Мне казалось, что после рождения Баду Манон отчаялась еще больше. Она уже была не очень молодой, а ее сын рос без отца. Ей трудно быть матерью. Она всегда просто его терпела, но не причиняла ему вреда.
Наблюдая за тем, как спокойно поднимается и опускается грудь спящего Баду, я вспомнила о Фалиде и синяках на ее теле.
— Она не заботится о нем. Иногда он бывает голодным, грязным, — заметила я. Мне не понравилось, что Ажулай защищает Манон и оправдывает ее отношение к Баду.
— Я не думаю, что Манон способна на ту любовь, какая дана женщине от рождения, — любовь к ребенку, — сказал он. — Как я уже говорил, что-то оборвалось внутри нее. Когда я думаю, как мой… — Он запнулся, и я предположила, что он вспомнил о своей жене и детях. Он все еще держал ступни мальчика в своих больших руках, согревая их.
Конечно, Баду заполнил собой лишь часть пустоты, образовавшейся в его душе после потери жены и детей.
Ветер сменил направление; он хитро нашептывал что-то через маленькую щель вверху окна, и вдруг от этого дуновения погасла свеча.
— А теперь ты, — сказал Ажулай.
— Я? — переспросила я. В темноте ничего не было видно.
— Твоя история. Я рассказал тебе свою. Теперь ты рассказывай.
— Но… моя совсем неинтересна, — сказала я. — Особенно по сравнению с твоей…
— Почему ты так думаешь?
— Я прожила… небольшую жизнь.
Послышался шорох, сиденье между нами провалилось, и Баду упал. Мои руки коснулись волос мальчика. Я осторожно положила его голову себе на колени. Я представила, что Ажулай все еще держит его ноги, и это детское тельце было как бы мостом между нами. Я прикрыла Баду одеялом.
— Жизнь не бывает маленькой, — сказал Ажулай тихо. — Жизнь птицы такая же важная, как и жизнь короля. Просто она другая.
А затем я ощутила какое-то движение и скорее почувствовала, чем увидела, лицо Ажулая прямо перед собой. Я протянула руку и ощутила его скулу под своими пальцами, а затем его губы коснулись моих.
Баду зашевелился, и мы отодвинулись друг от друга.
— Расскажи мне свою историю, — прошептал Ажулай из темноты.
Я немного помолчала, а потом заговорила.