В дальней детской вдруг закричал младенец Николенька – что-то его растревожило среди ночи, какие-то неосознанные страхи или видения, хотя что может увидеть четырехмесячный ребенок? Так или иначе, но сон слетел, и слава богу! Жорж проснулся, раздосадованный тем, что позволил в такую ночь уложить себя, как маленького, да еще и сам заснул, сморенный праздником и ожиданием.

Крик Николенькин доходил волнами, он утихал, уступая пространство нянькиной песенке – «Придет серенький волчок, схватит Колю за бочок», а потом разражался надрывом с новой силою. «Несносное дитя!» – взрослыми словами подумал о младшем брате Жорж и стал прислушиваться к другим звукам – из гостиной и столовой.

Часы пробили четверть – которую? какого часа? Это было очень важно знать, очень. Неужели проспал? И новый, двадцатый век начался без меня?

Голоса гостей и папы с мамой были тверды и глуховаты, только доктор Бузинский выказывал веселое волнение, что бывало с ним еще с первой, фуршетной рюмки. Значит, за стол не садились и мы еще живем в старину, в прошлом, девятнадцатом веке. Хотя это странно, очень даже странно – почему тысяча девятисотый год относится к веку девятнадцатому? Голова долго отказывалась верить доказательствам Федора Ильича – гувернера, готовившего Жоржа к поступлению в гимназию, как тот ни горячился, объясняя разницу между количественным именем числительным и таким же – в цифрах – порядковым. Жорж усвоил капризы склонения числительных, даже дроби начал склонять с легкостью, но эффект века принимался с большим усилием. Только к маю он справился наконец со своим нетерпеливым желанием и согласился еще почти целый год дожидаться нового века.

Дождался, ничего не скажешь! Взял и в самый ответственный момент заснул! Хорошо, Полковник разбудил. Полковником звали младенца Николая – брови его всегда почему-то были насуплены, как у строгого старшего чина, когда тот шлет на гауптвахту шалопая-поручика.

Глаза тем временем привыкли к темноте. Жорж любил этот медленный миг: сначала не видно ничего, потом проступают углы шкафа, стола, спинка кровати, маленькая елка с шарами, чуть взблескивающими, когда за окном ветер со скрипом шевелит фонари на Тверской, и из-за гардин проскальзывают тени. От противоположной стены отделяется постель Сашки, теперь уже не младшего, а среднего брата. Он спит покорно, не чувствуя торжественности мига, хотя и был под вечер застигнут за тем, что пытался подвести часы в столовой вперед на часочек, чтобы приблизить пришествие двадцатого столетия. Ах, что возьмешь с шестилетнего! А пол и потолок едва-едва движутся навстречу друг другу: потолок тянет вниз, опуская люстру, а пол из мрачной тьмы выделяет шлепанцы у кровати, ножки стола и стульев, как бы поднимая предметы ввысь.

А совсем, совсем недавно Жорж был такой маленький и несмышленый, что боялся внезапно проснуться и оказаться в кромешной тьме. Надо справляться с нетерпением страха, дать себе хотя бы минуту на размышление, и тогда окажется, что тьма не такая уж и беспросветная, а я у себя дома, и все предметы вокруг даже интереснее, чем днем, когда ночные тайны разоблачены. Ведь утром они мертвы – и стол со стульями, и елка, и шкафы суть предметы неодушевленные, а темнота сообщает им движение, тихий рост и прояснение деталей. Жорж, пожалуй, и не удивился бы, если б услышал низкий и гулкий голос дубового шкафа и звонкими колокольчиками ответ ему игрушек с елки; ее собственный голос был бы нежный, как у мамы, когда она, поцеловав, желает спокойной ночи.

– Господа, прошу к столу! – Мамин голос прозвучал, как только Жорж подумал о нем. И успокоил: новый год, а значит, новый век еще не наступил, взрослые еще не открывали шампанское.

Гости задвигали стульями, возбуждение от доктора Бузинского передалось всем, особенно кузине Леле, впервые допущенной на взрослый праздник, к жесточайшей досаде Жоржа: потеря Лели, ее переход в категорию взрослых первый сюрприз нового века. Неприятный сюрприз. Хотя это, конечно, мелочи – раз новый век, значит, должно произойти что-то великое и, конечно, не семейное. Вся Россия, весь мир переходит в другую эпоху. И сегодня же ночью просто-таки обязано случиться нечто такое, такое… – чему и слов не подберешь; ясно только, что историческое и мировое.

Непохоже. Взрослый праздник решительно ничем, если судить по голосам гостей, не отличается от других таких же – папиных именин или маминого дня рождения – так же рокочет бас не терпящего никаких возражений Адама Егоровича Бузинского, подхохатывает в платочек Зинаида Максимовна из бедных маминых родственниц, и все так же неумело пытался спеть «Растворил я окно» ее покровитель профессор права Иван Николаевич Брагин. Вот разве что новый голосок кузины Лели добавился. Когда ушей достигал ее нервный, неуверенный смешок, Жоржа всего переворачивало, его душила обида и бездна впереди: время вдруг останавливалось и казалось, что он никогда не доживет до того счастливого момента, когда и его позовут на общий праздник. Это было как при рассматривании семейных фотографий с родителями, покойной бабушкой, с дедушкой и родителями Лели и самой Лелей, только маленькой, когда ей было четыре года. Все есть, а Жоржа нет, и на вопрос: «А где я?» – ему отвечают: «А тебя еще на свете не было!» То есть как это, Леля была, а меня, меня еще не было?! Непереносимо. Жорж до сих пор держит в своем сердце ревнивую муку по поводу такой несправедливости судьбы. А уж пора бы смириться – рождение младших братьев должно успокоить ревность: они зададут тот же вопрос, не обнаружив на фотографиях с пятилетним Жоржем себя. Хотя Сашке почему-то такое в голову не приходит, он принимает все как есть без лишних вопросов.

Но вот и часы зашипели, и гости притихли, а Жорж от возбуждения спрыгнул с кровати и на цыпочках пробрался к двери, обжигая ступни на холодном полу.

Бьет!

Гости кричат «ура», будто бы это их доблестью в Россию пришел новый век, они тоже ждут чего-то нового, чуда какого-то, потому что чаще всего из столовой доносится «Наконец-то! Дождались!»

«Я тоже дождался», – подумал Жорж, почему-то перекрестился и с легким сердцем, так же на цыпочках отправился в постель.

Сон, однако, слетел, подушка нагрелась и как бы окаменела, она стала мешать, только перевернешь и взобьешь, а голова на две-три минуты насладится прохладой и мягкостью, как снова под нею – теплый камень, и одеяло мешает, Жорж вертится и завидует взрослым, которым не надо спать и бороться с подушкой, им сейчас весело, голоса из столовой все громче и возбужденнее.

– Нет, господа, я верю, Россия пробудится от тысячелетнего сна, наш народ-богатырь еще покажет себя! – Иван Николаевич, когда ему не дают спеть «Растворил я окно», всегда начинает высокопарно рассуждать о России.

А папа этих разговоров терпеть не может. Он весь краснеет от закипевшего гнева, начинает ногами стучать, неистовствует.

– Не дай нам бог этого вашего пробуждения! Тогда вся империя в Ходынку превратится. Каждый должен знать свое место. Народ, народ – заладили! А это не народ, а хамы, вот что я вам скажу. Насмотрелся, знаю. А хама надо держать в ежовых рукавицах, чтоб место свое помнил!..

– Удивительный вы, Андрей Сергеевич, человек. Давно ли сами-то в дворянском сословии состоите? – Это Андрей Феофилактович, либерал и народолюбец, когда-то, студентом еще, «в народ» ходил. Что это означает, Жорж понимал смутно, но история о его хождениях всегда поминалась, едва кто-нибудь назовет его имя. – Быстро же вы забываете своих предков-пономарей, самые, так сказать, низы. А то, что вы вещаете, – не ново. Слышали уж тысячи раз – надо бы подморозить, нечего кухаркиных детей в гимназиях учить… А кто Россию из вековой отсталости поднимать будет? Дождетесь – поднимется народ, расправит плечи…

– Вы, Андрей Феофилактович, Тютчева забыли. – Леонтий Петрович, Лелин отец, во всех спорах принимал папину сторону, но тоном своим смягчал его резкость, он боялся всякого рода ссор, даже дружеских, ведь никто в самом-то деле и не думал разрывать отношений из-за абстрактных споров о судьбах России. – Так вот, у Тютчева есть стихи:

Ты волн уснувших не буди, Под ними хаос шевелится.

Вы же, Андрей Феофилактович, лучше меня историю знаете. Как только где-нибудь народ разбудят – вот вам и гильотина, и нашествие двунадесяти языков… А это культурная Франция, не нашей дикости чета.

– Народы учатся друг у друга. Русский народ разумен, он не допустит. Мне со многими простыми людьми приходилось дело иметь, я вам доложу, Михайло Ломоносов не на пустом месте вырос. А дать ему свободу, возможность проявить себя – о-го-го!

– Он вам проявит! Пугачев-то с его бунтом, бессмысленным и беспощадным, тоже не на пустом месте родился. Нет уж, по мне, пусть будет как было. При покойном-то императоре, хоть и грубиян был, царствие ему небесное, а порядок соблюдали. А вот салат нынче хорош! Анна Дмитриевна, рецептик супруге не откроете?

– Это Ольга, наша новая стряпуха. У нее свои какие-то тайны.

Нет, ничего не случилось, подумал Жорж, даже слова не меняются. Как в спектакле – все выучили свои роли, и папа – профессор медицины Андрей Сергеевич Фелицианов, и тезка его Андрей Феофилактович, и Леонтий Петрович. Эдак и никогда ничего не произойдет. Небось во всех домах на Новый год те же разговоры и то же угощенье на столе.

Где-то далеко-далеко, наверное у Триумфальных ворот, зазвенела, а потом заскрежетала на повороте электрическая конка. Стало жаль механика и его запоздалых ездоков. Новый год, новый век, а они не за столом и вместо вкусной еды и легких разговоров – заботы, заботы… И у них ничего не произошло.

Кажется, это была последняя мысль Жоржа. Сон как-то исподтишка подобрался из зимней ночи, накрыл его, растворив во всеобщей тьме вместе с полом, потолком, углами шкафа и стола, елкой с игрушками и глохнущими голосами из столовой и гостиной.

Утро было праздничным и заурядным. Жоржу под елкой был приготовлен том Лермонтова с гравюрами, а Сашке – игра «Морское сражение» с оловянными корабликами и картой неведомого моря с бухточками, проливами, затейливыми скалистыми островами. Нет, и днем ничего выдающегося не произошло. Жорж в конце концов раскапризничался, побил ни за что Сашку и был наказан арестом в чулане. Сашка же и принес тайком в арестантскую Лермонтова, и узник читал «Мцыри» и «Мцыри» полюбил на всю жизнь, но какое это имеет отношение к новому столетию, скажите на милость?

И весь последующий год остался в памяти каким-то заурядным. Жорж поступил в гимназию, и гимназия разочаровала его. На него с грохотом обрушилась лавина одинаковых казенных детей, с одинаковыми казенными и жестокими шутками друг над другом. А в большом зеркале гимназической раздевалки Жорж обнаружил ученика Георгия Фелицианова – точно такого же, как все: коротко остриженного, одетого в такую же, как у всех, форму, и так же нелепо, некультурно топорщатся уши из-под фуражки. Он сжался, укрылся в себя и не разжимался класса до седьмого, пока из одинаковых казенных лиц не стали проступать черты отличий.

В доме двадцатый век тоже никак не проявил себя. Вместо Федора Ильича наняли немца Магнуса Вертера – добродушного и чрезвычайно болтливого молодого человека, гордого своим блондинством, а еще больше – принадлежностью к великой Германии, будто это он сам написал «Фауста» и все симфонии Бетховена, додумался до Гегелевой диалектики и ницшеанства, самолично завоевал пол-Европы и объединил немецкие княжества. Впрочем, заниматься с ним было весело, он очень скоро стал допускать фамильярность, немыслимую с умствующим одиночкой Федором Ильичом. А уж как он пыжился по поводу своей фамилии, воспетой самим Гёте! Но тут его папа срезал: «Я понимаю – Вильгельм Мейстер, а тут подумаешь – унылый самоубийца». И Вертер увял.

Поступив в гимназию, Жорж попробовал читать газеты, но они были скучны, однообразны, да и события, достойные их страниц, были какие-то малоинтересные. Забастовка в Баку, подсчет убытков как результат, биржевые сессии, церемонии в Зимнем и Царском Селе – тоска, одним словом. И чего взрослые так жадно в них впиваются?

И к 31 декабря 1901 года Жорж Фелицианов окончательно разочаровался в числах. Нет в них никакой магии, все вздор и суеверие. Век новый, а жизнь старая: каждое утро одно и то же – завтрак, Тверская, гимназия, снова Тверская, уроки, учителя, ужин, а потом гонят спать, не дав дочитать «Робинзона Крузо» на самом интересном месте, как раз там, где Робинзону попадается на глаза кострище дикарей с объеденными человеческими костями.

Да и просто смешно, если вдуматься и увидеть, что по нашему календарю весь дохристианский мир жил как бы в обратном направлении.

Чем-то это напоминает географические открытия дворника Григория, впервые узнавшего от Жоржа, что Земля – шар, и на противоположной его стороне раскинулись две Америки. Для доказательства он еще сбегал домой за глобусом и все Григорию показал: где Москва и наш дом, где Нью-Йорк и Рио-де-Жанейро. Григорий, простая душа, ткнув прокуренным пальцем в Мексику, спросил его изумленно:

– Они что ж там, в Америке, вниз головой ходят?