И тут вкус семинариста. Почему-то даты смерти празднуются у нас с гораздо большей помпезностью, чем рождения – то есть дней, когда Бог одарил нас гением. Но в семинариях учат жития святых, дни рождений которых, если они не были царями, никакой хроникер не фиксировал. Мы ведь именины здравствующих отмечаем по дате ухода из жизни хранителя. А может, еще и некрофилия у нашего вождя: он завидует бывшим до него и подлинно великим, и в их смерти для него больше радости. До столетия дуэли у горы Машук целый месяц, а юбилейные торжества чуть ли не с Нового года идут по всей стране. Вот и в наш Зубцов забрели.
В клубе льняного завода Георгий Андреевич подрядился прочитать лекцию о Лермонтове и мучился над набросками. Полоса радостей, когда стихи рождали новые ассоциации, мысли за ними, тонкости, прошла, и теперь надо подгонять изящный текст под аудиторию. Массам непонятно. А за такое бьют, и очень больно. Опять-таки и государственную линию блюсти надо и доказывать, что проживи Михаил Юрьевич хотя бы до тридцати, уж точно бы стал первым русским социал-демократом, выразителем чаяний пролетариата, а что такового еще и в помине не было на Руси, так это не беда. К подобным накладкам наши идеологи терпимы.
Он размышлял о царской ревности к талантливому мальчику, о том, что именно больное тиранское самолюбие Николая сгубило поэта, и тут в лекции надо показать себя попростодушнее, чтоб никому в голову не пришел намек на ныне царствующего, да, поэтов он преследовал с каким-то особым рвением – вспомните хотя бы Веневитинова или Полежаева… Или Достоевского, которого на виселицу повели не за социализм, не за революционерство, а за чтение в узком кругу письма одного литератора к другому. Но к Лермонтову ненависть была какая-то особая: памятливая и последовательная. Наверно, единственная смерть, доставившая царю радость. Господи, мальчишка, двадцать шесть лет, и в убеждениях никакой ему, в общем-то, не враг, а ненависть неутолимая. Даже к молодости никакого снисхождения. Впрочем, этот поручик созрел сказочно рано и заставил уважать себя в двадцать два. И ненавидеть тоже. А ведь шансов уцелеть у него не было. Не Мартынов, так абреки. Додумать не успел – в дверь позвонили. И это странно, Георгий Андреевич никого не ждал.
– Вам телеграмма. Распишитесь, да не здесь, вот тут.
Телеграмма из Киева, где никого ни родных, ни просто знакомых нет. «Александр Андреевич Фелицианов скончался 15 июня 6 часов утра. Похороны 18. Мария».
Он уставился в голубой листок, сырой от канцелярского клея – теперь запах его долго будет сопровождать слово «скончался», – смысл доходит не сразу, а вот так от запаха, от шершавой бумаги в руке и химического почтальонского карандаша.
«Этого не может быть, это не должно быть, он же маленький», – тщетной логикой Георгий Андреевич пытался защититься от напечатанных на ленте слов, но они не тускнели, не смывались, не пропадали. А ему виделся маленький Сашка в детстве, и как он дразнил его, как несчастный Сашка терпел от Жоржа все его срывы, досады и никогда не ябедничал. А Федор Ильич брал с него обещание, клятву даже никогда больше не бить Сашку. Почему-то образ взрослого Сашки никак не поддавался памяти, хотя виделись в прошлом году, тот приезжал в Москву по каким-то своим делам на целую неделю, и Жорж случился в столице, и все вечера братья проводили вместе. Слышался голос, интонации, а лица не видно. Сашкины странствия по Украине уже давно отдалили его от московской родни, и редкие встречи превратились в какой-то обязательный обряд с обсуждением необязательных тем. Поскольку Александр Андреевич технарь, работа никогда не была предметом взаимного интереса, искусствами он увлекался мало и не очень глубоко, только однажды поразил Жоржа своими суждениями о народной фольклорной фантазии и ее роли в цивилизации: семимильные сапоги породили железные дороги и автомобили, ковры-самолеты – авиацию, а наливное яблочко на серебряном блюдечке – новейшее изобретение, которое Сашкин начальник видел в Англии: в большом ящике вмонтирован экран величиной с открытку, и там идет изображение, как в кино. Впрочем, такое за ним и в гимназические годы наблюдалось: сидит, слушает пространные толкования старшеклассников и вдруг задаст вопрос… Уместный, точный, но решительно не поддающийся прямолинейной логике. В жизни он брал усердием и, перетерпев гонения на буржуазных спецов, достиг из всех Фелициановых самого прочного положения. Мог бы достичь и большего, если б не родство с репрессированным братом. За усердие Жорж, которому все давалось с лёту и вырывалось из рук влет, слегка презирал Сашку. И сейчас его грызла совесть, он чувствовал себя, как всегда в таких случаях, над пропастью не подавшим руки проваливающемуся брату.
Лекцию перенесли на ближайшее воскресенье.
Странное дело, лето, пора отпусков, а билет в Киев достался легко. После странного сообщения ТАСС 14 июня люди как-то поостыли в своих стремлениях на юг. Провожали его Левушка и Николай. Левушка в день похорон принимал экзамены, а Николай – с ним было заранее ясно, что не поедет: он оберегал себя от дурных эмоций. У Левушки в глазах такая тоска! А они с Сашкой как-то особенно были отдалены друг от друга – слишком большая разница в возрасте, а потом в интересах. Но братская любовь еще и животная немного. Зверская: инстинкта больше, чем разума. В разлуке вдруг начинаешь даже Николая вспоминать по-доброму. Но Левушкина тоска глубже потери, тут что-то еще. Может, с Марианной несогласия? Ладно, приеду – расспрошу.
Марию Викторовну, третью жену Александра, Георгий Андреевич видел только на плохонькой любительской фотографии, но узнал ее на перроне сразу, и не только по черному траурному одеянию, что-то в ней было родственное, фелициановское. Любящие женщины очень скоро обрастают неуловимыми, но вот именно родственными чертами: во взгляде, жестах, повороте головы.
– Как это случилось? Мы ничего не знали. И как вы в Киеве оказались? Я же всего две недели назад получил письмо от Саши, и оно было из Львова.
– Его сюда в госпиталь перевезли. Скоротечная чахотка. Он бодрился, думал, что обойдется, а четвертого июня настало резкое ухудшение, и самолетом нас отправили в Киев. Я не думала, что его так высоко ценят. Но даже приказ был командующего округом – спасти. Да где уж тут… Хоть ты и командующий, а все ж не Бог.
– А когда все это началось? Хоть и скоротечная, но не за неделю же…
– Их подняли ночью по тревоге, дело было в марте, и кому-то показалось, что немцы вот-вот начнут войну. Трое суток провели в болоте, а когда все кончилось, Саша слег с жесточайшей простудой, сначала думали – воспаление легких, ну а потом… Он давно знал, что с ним, но ни сам никому не сообщал и мне запретил.
– Чем я могу вам помочь? Пойти позвонить, у меня и деньги с собой есть.
– Да нет, что вы, тут все организовано – диву даюсь, как слаженно и толково. Жаль, конечно, об отпевании и заикнуться невозможно, но я заказала заочную панихиду. Свечку поставила. Но Саша не был верующим человеком. А больше чем тут можно помочь? Город чужой, ни родных, ни знакомых здесь нет, я уже билеты во Львов заказала – похороним Сашу, и уеду назад, в нашу квартиру. – И тут она не выдержала, разрыдалась, представив одичалый дом, в который уже никогда не вернется хозяин, а окно каждый раз, когда подходишь, возвращаясь с работы или из магазина, будет окликать тебя его голосом. И так продлится всю оставшуюся жизнь: входишь во двор и, повинуясь голосу, поднимаешь глаза к своему окну, оно блестит на солнце, не впуская взгляд за стекло, где никого нет.
Похороны были по-военному пышные, торжественные, но не ощущалось в них ни тени безвкусицы, всегда сопровождавшей подобные мероприятия в армии. Сашу – нет, он давно здесь ни для кого не Саша – подполковника инженерных войск Фелицианова искренне уважали и стеснялись дурного вкуса в его присутствии, как бы оглядываясь на него. Даже венки и цветы подбирали по его негласному желанию – ни одного искусственного. Вообще все подчинялось скрупулезной воле брата. Георгий Андреевич вдруг понял, кого он потерял. Нет, в прямом смысле потерял-то он сейчас, это неизбежно, потом потеряют и меня, и Левушку, и Николая. Тут другое – я его обронил по презрению, по равнодушию, по верхоглядству. Непоправимо давно.
Александр Андреевич был великий человек, его мосты перекинуты через крупнейшие реки Украины. Почему-то только сейчас он увидел их фотографии в фойе. Они все были отмечены тонким вкусом и расчетом. Как человек чуждый инженерии, Георгий Андреевич вынужден был верить на слово, к тому же надгробное, но он и в обряде умел улавливать истину. Была еще трудноскрываемая зависть в речи одного генерал-майора, она-то и заставила поверить в Сашин инженерный гений.
– Прошу близких проститься с Александром Андреевичем, – возвестил голос распорядителя похорон.
Георгий Андреевич поднялся на подиум. Сходства между братьями не было никакого, оно проявилось вот здесь и сейчас, в лице Сашки, уснувшего навеки, освобожденного от мук, от несносных болей последних дней, в лице спокойном и величественном. Вот он встанет, улыбнется, скажет: «Эк я вас разыграл!» – и голос явственно прозвучал в ушах… Но вот Георгий Андреевич наклонился над братом, поцеловал холодный, каменный лоб, и отлетел Сашкин голос, и неудержимо прорвалось рыданье, а ведь стыдно среди чужих людей. До боли прикусил губу, быстро сошел вниз, отыскал глазами пустой угол и уж там, закрыв руками лицо, дал волю слезам и острой сердечной боли.
Стук молотка вбивал эту боль все глубже, и стоило многих сил удержаться на ногах, подойти к Марии Викторовне, бормоча бессвязные формулы утешения, вести ее к автобусу, а там дальше – на кладбище, в какой-то зал, снятый военными для поминок, где опять говорили о талантливом инженере, о вечной ему памяти в сооруженных по его проектам мостах… А Георгий Андреевич снова сквозь все звуки слышал Сашкин голос, а закрыв глаза, видел его всего – медлительного, всегда спокойного и трезвого во всем, кроме любовных увлечений.
* * *
Вернувшись в Москву, Георгий Андреевич уговорил братьев большой компанией поехать в Зубцов, к Первовскому. Очень уж тяжко в московской квартире – давным-давно заселена Сашкина комната чужими людьми, и вроде привыкли к этому, но как глянешь на дверь, все мерещится, что вот откроется и в коридор выйдет живой брат. Опять же лермонтовская лекция – при своих, понимающих легче будет читать.
Дамы ревниво и насмешливо осматривали Лидию Самсоновну – ах, такая ли женщина нужна нашему блистательному Жоржу! – и сплетня готова была вспорхнуть тонкими намеками над кухонным столом: резали салаты, в духовку закладывали пироги с мясом и с капустой, а мужчины – что мужчины в час готовки? – кто в гостиной пульку в преферанс расписывает, кто бродит по больничному двору. На веранде два Жоржа и Левушка рассуждают о лермонтовской тоске в преддверии фелициановской лекции, о феномене ранней смерти, она витает над головами, и образ Александра Фелицианова встает перед глазами, опровергая явь. Всю эту неделю, засыпая, Георгий Андреевич видел брата, слышал его живой голос – почему-то Сашкина смерть воздействовала сильнее, чем предполагалось: он не ожидал от самого себя такой привязанности к младшему, поистине кровной. И спросил было Левушку, что он-то чувствует в эту минуту…
На полуфразе Фелицианова вбежал соседский мальчишка:
– Дядя Георгий! Включайте радио! Немцы войну начали!
В гостиной уже брошены были карты, игроки сидели притихшие, сбежались из кухни женщины, и голос Молотова из тарелки, заикаясь и волнуясь, вещал немыслимое, непредставимое:
– …наши города – Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек…
Да как же так, Вячеслав Михайлович? Не вы ли только что, меньше года назад, клялись в дружбе с германским народом и разве что не целовали дорогого гостя Иоахима фон Риббентропа? Не ТАСС ли всего неделю назад уверял народ, что никаких угроз от западных границ не ожидается?
Не время задавать запоздалые вопросы. Время отвечать.
– Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!
* * *
В августе, девятнадцатого числа, Жоржа вызвали в Москву телеграммой. Мама умирает, хочет проститься. Выезжай немедленно.
Училище как раз в эти дни переформировали: старшим курсантам присвоили лейтенантские звания и послали на Западный фронт, преподавателей и первокурсников переводили куда-то на Урал. Получив телеграмму, отправился на вокзал – сегодня вечером ждали эшелон на восток. Толком даже не простился с Лидией Самсоновной – Георгий Андреевич, только что уволенный (до танцев ли теперь?), не был уверен, что его возьмут до Москвы. На вокзале в сумятице с трудом нашел замполита училища, ни о чем спросить не успел – тот втолкнул его в теплушку. «Некогда, Фелицианов, потом разберемся!» Дорогу, пока ехали, несколько раз бомбили, обстреливали из пулеметов с бреющего полета. Было не страшно, было унизительно, как в гражданскую на станции Блотница.
Маму в живых Жорж не застал. Чувствуя свою невольную вину, взял на себя все похоронные хлопоты.
На Пятницком кладбище будто бес поселился. Еще когда отца хоронили, никак не могли найти могил деда и прадеда и пришлось рыть могилу на новом участке, у самой ограды, а на дедовский памятник наткнулись случайно, разбредаясь после завершения обряда. Перехоронить тогда не разрешили, сказали, только через пятнадцать лет. Мама просила перед смертью, чтобы ее похоронили на их родовом месте, а отца, когда разрешат, перенесли в ту же могилу. И опять бес водил Фелициановых. Вроде и договорились с могильщиками, и место им указали у дедовского памятника, а когда пришли процессией к своей ограде – она была пуста. Бригадира могильщиков, с которым Жорж договаривался позавчера, призвали в армию, сменщик же ничего не знал и вырыл могилу рядом с отцом в самом конце кладбища, оставив старое место, если оно найдется, за двоюродными братьями и сестрами.
Когда весной сорок второго Георгий Андреевич, еще слабый после госпиталя, придет сюда, он уж не увидит надгробного отцовского креста: завод, расположенный за оградой, прихватил кусок кладбища, и теперь Фелицианова с ненужными тюльпанами отделял от родительских могил новый забор с колючей проволокой и хорошо памятной вышкой с вертухаем.
Подумать только, всего полгода…