Юность, юность, счастливая пора, праздник жизни… Если она такая счастливая, то почему ж волны стыда заливают с ног до головы, едва вспомнишь, какие глупости творил в этот «праздник жизни»?
Только к седьмому классу Жорж перестал дичиться сверстников. Он всматривался в свое одиночество, которое возвышало его в собственных глазах, а в последнее время почему-то перестало спасать в классе. Он не сразу заметил перемены в товарищах. Теперь это была не дикая орда, готовая на любые пакости, неразличимая в лицах, злая и признающая над собой лишь физическую силу. Вдруг оказалось, что не он один мается одиночеством. Костя Панин тоже одинокий. И Валерьян Нащокин одинокий. И Липеровский. И даже «сознательный» Смирнов. Внешне эти одиночества проявляли себя неимоверной спесью, довольно смешной, если посмотреть со стороны. И Жоржу вдруг стало стыдновато, он увидел себя отраженным в карикатурном освещении. Тут еще попалась в руки «Обыкновенная история» Гончарова – она обожгла позором. Он ведь мерил на себя мундир Печорина, а на ощупь-то оказался пестрый фрачок провинциального романтика с давным-давно прописанным смиренным будущим. Так что незаметно Жорж сбросил свою былую спесь и даже с иными из одноклассников сдружился.
В ту пору ни один русский гимназист о себе не пекся. Все помыслы были о несчастном русском народе, который надо любить, – и Жорж тоже полюбил, как все, меньшого брата, которому надо немедленно протянуть руку помощи, просвещать. Социал-демократ Илларион Смирнов считал, что мало просвещать, а надо вести на борьбу, и на баррикадах. А Костя Панин хорошо помнил, к чему привела эта борьба в пятом году – их имение в Самарской губернии разграбили свои же мужики, но перед Смирновым не смелось как-то признаваться в страхах, и возводились теории, которые Смирнов, презрительно оттопырив губу, называл обывательскими и реакционными. А словечко «обыватель», да еще и «реакционный», было оскорбительнее самых гнусных ругательств. Ничего себе – человек любит народ, хочет нести ему свет знаний, а его тут же и клеймят, припечатав на лоб, как «вор» в екатерининскую старину, – «обыватель».
Сам Жорж все никак не мог определиться в политических симпатиях, ему одинаково претили и монархисты, каковым был родной отец, и разного рода революционеры. Отец – вот ведь курьез! – запретил ему покупать «Историю культуры» Петра Милюкова, чтобы не заразился революционным духом. Было и смешно, и досадно. Ее ж сам Покровский, учитель словесности и классный наставник, рекомендовал. Какой может быть революционный дух в истории культуры? Да и кадеты не такие уж ниспровергатели императора, они только конституции хотят…
– Сегодня им конституцию подай, а завтра – всю самодержавную власть.
– Ну и хорошо. Давно пора в России умным людям править. Царь у нас сам знаешь какой.
– Не в царе дело. Дело в устройстве государства. Мужик не знает и не должен знать, что у его величества в голове творится, умные мысли или ветер гуляет. Только колебать престол – как бы беды не вышло. Революция – детская болезнь вроде кори. В свое время сотрясет организм и пройдет бесследно, как у меня после гимназии – я тоже Добролюбовым да Писаревым бредил, пока не понял, куда они заведут, эти радетели народные… А если застрянет в башке детская болезнь – верная гибель. Ни дела своего не сделаешь, ни революции не свершишь, а так и помрешь старым дураком на каторге. Учился со мной один – Залепухин. Со второго курса влез в какие-то кружки, босой бегал в народ, вместо университета – ссылки да тюрьмы, и никакого врача из него не вышло, да я б такому и инфлюэнцу лечить не доверил. Ну и что? Встретил я его однажды – нищий, голодный, рубля не в состоянии заработать. А глаза горят, речь выспренняя, все об угнетенных мечтает. Как он им свободу даст. Только что эти угнетенные на свободе делать будут, это ему невдомек. Мало ему грабежей в пятом. Доверь таким залепухиным хоть на неделю власть – всю Россию по миру пустят. Не верю людям, которые сами себя прокормить не могут. Эти оболтусы думают, что царя-дурака прогонят, усядутся на престол, а дальше все само собой к благоденствию покатится. Дудки-с! Власть – это ответственность. За каждым глаз да глаз нужен. И забота. Я вот статский генерал, директор. А если у меня санитарка с немытыми руками новорожденного схватит, а он от нее заразу какую подцепит – я виноват. Императрице не объяснишь про невежду санитарку, сверху ей только моя голова видна, а значит, это я заразил ребенка. Да, я тиран, я этих санитарок да фельдшериц в ежовых рукавицах держу. Но и забочусь о них. И учу, и кормлю, чтобы место свое ценили… А болваны залепухины хотят всей Россией управлять. И либералы вроде твоего Милюкова им подсвистывают. Рухнет все, а обломки им же на головы повалятся.
Правда, книгу проклятого либерала в конце концов купили.
Все-таки, если подумать, истина в отцовском брюзжании кое-какая есть. В гимназии революционерами были почему-то одни плохие ученики. Дай таким власть – действительно, всю страну разорят по невежеству. Но власть для них настолько далека и невероятна, что можно, не боясь никакой ответственности, поякобинствовать в уборной, затягиваясь тайной папироской. Так ведь и в жизни Робеспьера были годы, когда власть в самом сладком сне не снилась. А в пятом-то году и у нас трон едва уцелел, как считает тот же Смирнов.
Жорж не доверял гражданским страстям Смирнова и всего этого кружка революционеров, «сознательных» вокруг восьмиклассника Льва Кирпичникова, который хвастался между своими, что в декабре пятого года убил из пистолета городового. Врал, наверное. Но Жорж однажды представил себе вдову того несчастного полицейского из нижних чинов, обрушившуюся на нее нищету, и ему стало противно. А Кирпичников с оголтелым упорством нарывался на неприятности, видел себя героем, исключенным из гимназии с «волчьим билетом», но мудрый директор не обращал внимания на дерзкие выпады скорого выпускника – много чести.
* * *
И не надо дожидаться никакого апреля! Весна – это не время года, это мироощущение. Легкий-легкий морозец, небеса пронзительно голубые, снег отливает абрикосом, если под прямыми солнечными лучами, и голубизной в тени, а деревья на Патриарших прудах опушены инеем, и от всего этого кружится голова и грудь распирает богатырская сила. Жорж недавно научился делать прыжок в два оборота, его носит по катку пошленькая мелодия венского вальса, но сейчас с ней такое согласие, такт попадает в такт, и Жорж чувствует на себе пристальный взгляд кокетливых карих глазок, но он терпелив, он точно знает, что еще надо дня три-четыре перетерпеть, дождаться, когда кареглазое любопытство перехлестнет через край, и тогда…
А что тогда?
Там видно будет. А пока Жорж изредка поглядывает на гимназистку в синей шубке, делая при сем равнодушный вид; конечно, она не одна, с некрасивой подружкой, о чем-то хихикает, прелестным жестом прикрывая пунцовый рот пуховой варежкой.
А перед уходом, непременно раньше нее, Жорж бросает пронзительный взгляд на незнакомку и исчезает, у него все рассчитано, он заранее наметил выход из сквера, где будет недоступен этим прелестным глазкам, а сам сможет наблюдать ищущий, чуть раздосадованный взгляд.
На второй день Жорж уламывает пойти на каток неуклюжего Валерьяна Нащокина, мол, мы тоже умеем создавать контрасты. Никаких кунштюков на льду Жорж на этот раз не демонстрирует, они с Валерьяном чинной парою катаются вдоль сугробов, опоясывающих каток; Валерьян гудит своим басом о диалектике Гегеля, но, когда приближаются к подружкам, его речь становится на диво членораздельной и громкой. К имени Гегеля добавляются Кант, Фейербах, Шопенгауэр, Ницше… Жорж в эти моменты подает реплики, как ему кажется, едкие и остроумные, и тоже громче, чем надо.
И тут Валерьян грохается с размаху на лед под хохот подружек. Вот тебе и Кант с Фейербахом! Жорж помогает ему подняться на ноги, но Валерьян от смущения никак не может обрести равновесия, и его позор завершается бурной ссорой. На голову Жоржа сыплется тысяча упреков в том, что он еще не дорос до подлинной философии, что он дешевый фат и прожигатель жизни. Жорж обычно терялся, когда его атаковали в споре, ему недоставало быстрой реакции и злости, он начинал оправдываться, мямлить, а Валерьян лишь у подъезда своего дома снисходительно прощал отступника от святого дела любомудрия. Тщеславные молодые люди очень ценят побежденных.
Но больше Жорж Валерьяна на каток не приглашал. Он там встретил Костю Панина, своего соперника в звании первого ученика. Поскольку Костя в младших классах был большой забияка, Жорж в гимназии с ним почти не общался. А ведь напрасно. Две страсти было у Панина, на первый взгляд несовместимые: электротехника и поэзия. Ну электротехникой Жорж оставил развлекаться Косте, он в ней разбирался слабо, поскольку точные науки одолевал с трудом, насилуя механическую память. Зато с поэзией Панин удивил: в этой области он оказался гораздо эрудированней Фелицианова, выискивал новые стихи в самых немыслимых изданиях, мог часами читать наизусть Брюсова, Мережковского и московскую знаменитость последних лет – Андрея Белого. Но выше всех Костя ценил Блока.
– Блок угадал воздух, – утверждал Костя. – Не химический состав, как думают примитивные люди, а склад мыслей и чувств нового столетия.
Витиевато сказано, но объяснять не надо, Жорж понимал Костину правоту. Он сам додумался до схожих положений, правда, относил их не к поэзии, а к музыке. Скрябина, конечно. В поэзии все-таки путаются слова с их буквальным смыслом, а музыка чиста, она – сама стихия.
К музыке Костя был глуховат, зато Жорж, слегка влюбленный в свою учительницу, студентку консерватории, постиг с нею новации композиторов двадцатого века и невысказанное влечение к насмешливой и надменной блондинке перенес на Рахманинова и Скрябина. Скрябин, конечно, современнее Рахманинова, это Бах начинающегося столетия. А Рахманинов – Моцарт. Жоржу пришла идея проверить правоту Костиных утверждений.
– Давай устроим на Пасху литературно-музыкальный концерт. Ты читаешь стихи, я играю Скрябина.
– В этом что-то есть. – Идею Костя оценил, но он был еще и практик и никогда не рвался осуществлять счастливую мысль сразу. – Надо подумать, тут ведь и опозориться недолго. Строчку забудешь – и вот вам провал. Как в пору Тредиаковского говаривали, «вместо виктории полная конфузия». Так где твои девушки?
– Наверно, уроки еще делают, алгебру учат. – Сам же и расхохотался, живо представив себе, как мучается смазливая гимназистка над скучным томом А. П. Киселева. Костя только усмехнулся, он-то еще не видел красавицы, расписанной Жоржем, когда тот уговаривал пойти на Патриаршие.
Каток был пока малолюден: несколько младших гимназистов толкались на льду да разминался знаменитый фигурист Пискарев. Девицы появились со стороны Ермолаевского переулка, когда Жорж и Панин проделали с десяток кругов и уже подумывали, не пора ли по домам.
Да, Костя не Валерьян. Этот не стал возводить башен слоновой кости, рассуждая о высоких материях, он смело подъехал к подружкам и брякнул, вдавив Жоржа в густое смущение:
– А вот мой друг утверждает, что полчаса назад вы читали учебник алгебры Киселева и очень по сему поводу страдали. Он угадал?
– Нет, мы читали историю Иловайского и вовсе не страдали. Это очень интересно.
– Какая жалость! А я собрался, как рыцарь, спасать вас от плохой оценки по математике.
И далее в том же роде. Костя блистательно владел жанром пустякового разговора. Кроме того, он был благороден и сосредоточил атаку своего обаяния не на Юлечке Вязовой, а на подружке – Машеньке Трегубовой. Она оказалась не так дурна собой, как представлялось поначалу Жоржу: Юлечкина яркая красота застила ему глаза на все вокруг, он был не в силах оценить задумчивую прелесть Машеньки, девушки замкнутой, сосредоточенной на себе. Жорж принял ее скованность за комплекс дурнушки – ничего подобного. Костя как в сердцевину водоворота попал, когда увлекся Машенькой, начался мучительный многолетний роман с неописуемыми восторгами и столь же неописуемыми трагедиями, Панин даже с собою кончить собрался году в одиннадцатом, Жорж пришел к нему «не вовремя» – тот уже стоял на стуле с веревкой, укрепленной на крюке от люстры, только и осталось – отпихнуть от себя стул.
Но это все будет невесть когда, а с катка они идут, разбившись на пары, и Юлечка воркует о том, что у нее строгие мама и папа, что ее младшая сестренка Раечка – такое прелестное дитя, что, когда подрастет, затмит своей красотою и ее, Юлечку, а еще она умненькая, в гимназии учителя не нахвалятся, а всего-то второй класс. О чем говорят Машенька с Паниным, им не слышно, им не до того. И как жаль, что дорога кончилась: Юлечка и Машенька живут в соседних домах во Вспольном переулке. Юлечка на углу со Спиридоновкой, а Машенька в особнячке под старину напротив.
По обратной дороге Костя, этот практический человек и большой тугодум в делах, вдруг воодушевился планом пасхального вечера в гимназии. Надо на него пригласить старшеклассниц из медведниковской, я уже Машеньке забросил эту идею, она обещала договориться с классной наставницей, может, что и выйдет из нашей затеи. Одного Блока, пожалуй, мало будет, я уже набросал в уме поэтическую программу, надо еще Андрея Белого, Зинаиду Гиппиус включить…
Жорж был обескуражен таким напором друга, он, честно говоря, настолько забыл о собственной затее, что не смог даже включиться сразу в бурный поток панинских идей.
Словесник Покровский с лету подхватил предложение Фелицианова и Панина, он тоже загорелся, вовлек в организацию вечера Шеншина, Миклашевского, Цветаева. Последний предложил и выставку в актовом зале устроить – искусство двадцатого века должно предстать во всех проявлениях. С помощью отца он уговорил одолжить на неделю работы Сомова и Головина. Удалось даже добыть эскизы новых, еще не завершенных строений Франца Шехтеля и Льва Кекушева.
О, этот вечер всех искусств нового столетия в пасхальную неделю 1907 года был звездным часом в жизни Жоржа Фелицианова. Удивительно, дома ему не давались «Прелюдии» Скрябина, тут виртуозная техника требовалась, а себя Жорж справедливо почитал дилетантом. И что на него тогда нашло? Даже строжайший судия Шеншин – и тот потом долго тряс руку, его речь захлебывалась, как всегда в минуты волнения. А Жорж с изумлением разглядывал свои неумелые пальцы – как им дались скрябинские пассажи?
А когда почти через год, накануне Рождества, попытались повторить успех, ничего не вышло. Жорж вызвался читать стихи, выучил сонеты Брюсова и осрамился: встав перед аудиторией, он обнаружил поглощающую пасть всеобщего внимания, его парализовал страх настолько, что брюсовские строки вылетели из головы. Он задыхался, как рыба на песке. Этот избитый образ вдруг обрел над ним силу почти физическую – нет ни воздуха, ни пространства перед тобой, один ужас позора. А за роялем… Лучше бы не садился. Весь настрой пропал, и всем стало очевидно, что прошлогодний успех – чистая случайность.
– Забыл, – выдавил из себя Фелицианов и чуть не плача убежал в коридор.
Позор второго вечера искусства нового столетия затмил гордость от первого и на много лет вперед гнал прочь все воспоминания о тех днях. А первый поцелуй?! О, вспоминать о нем еще постыднее.
Ну конечно, чертово либидо, как было вычитано позже у профессора Зигмунда Фрейда, подвигало то на отпетую наглость, то на постыдные унижения перед ничтожными, как спустя время выяснялось, девицами. Впрочем, тут он мало чем отличался от своих сверстников – пыжились все, каждый по-своему, но в конечном счете были одинаково нелепы, смешны и глуповаты. В их возрасте и начинается раздвоение личности. Душа, начитавшись прекрасных стихов, сотворяет идеал неземной красоты, подставляя смазливое личико прелестной Юленьки Вязовой, а похотливая ручонка в запертом туалете блудит, возбуждая «пред мысленным взором» картинки самого грязного разврата с тою же Юленькой. И вместе с облегчением плоти приходит жаркий стыд, и вечно даешь себе вечно нарушаемое честное слово, что никогда больше такое не повторится. И мрачно завидуешь страстному философу, Савонароле Седьмой московской гимназии Валерьяну Нащокину, до блеска в глазах очарованному стихами о Прекрасной Даме Косте Панину – уж они-то никогда такого срама не допускают. И даже Иллариону Смирнову, помешанному на мечтах о революции, – едва ли они совместимы с рукоблудием в запертой уборной.
Юленька держала Жоржа на почтительном расстоянии, но от себя далеко не отпускала, у нее было какое-то природное кокетство, чувство любовной интриги. Она благосклонно принимала стихотворные послания, внимательно слушала пространные тирады Жоржа обо всем на свете, и ему казалось, что она умна и образованна, хотя собственных Юленькиных суждений ни о современной музыке, ни о поэзии услышать так и не довелось: за ум принималось ее прилежное молчание и веселый смех, если ему на язык попадала нечаянная острота. Жорж вдохновлялся от собственных слов, его заносило, но бдительные руки вроде как незаметно подкрадывались обнять за талию, однако ж еще более бдительная талия не давалась, девушка вдруг становилась строга и неприступна.
Опытный человек Митька Сальников, встретивший их однажды в переулке и на этом основании выпытавший у Жоржа тайну его трудных отношений с Юленькой, дал авторитетный совет:
– Ты, Фелицианов, дурак. Девушка давно ждет от тебя поцелуя. Вот увидишь, после поцелуя никуда она от тебя не денется.
– Она же не даст. Ни одна гимназистка Чернышевского толком не читала, а его дурацкую мораль «умри, но не отдавай поцелуя без любви» наизусть знают все.
– Ну, конечно, может тебя оттолкнуть, но, если проявишь напор, поддастся. Поверь мне, я знаю женщин.
Митька женщин знал. Он, говорят, даже дурную болезнь подхватил в публичном доме на Трубной улице. Слухи об этом Сальников не опровергал, а только подсмеивался.
Прав оказался Митька-сердцеед. Да только что радости?
Дело было в пору экзаменов, теплый июнь стоял на дворе. Жорж и Юленька встретились в Петровском парке. Учебники и тетрадки были у каждого, и Жорж вбивал в Юленькину прелестную головку законы Ома – для полной цепи и для отдельного участка цепи – и жалел, что нет рядом Кости Панина, тот бы растолковал этого чертова Ома в два счета. Правда, с четвертой или пятой попытки объяснения сам понял и обошелся без Кости, на седьмой, что ли, раз и Юленька усвоила и смотрела на умного Жоржа благодарными глазами.
И, поймав ее благодарный взгляд, Жорж решительным ударом сбросил учебники и тетрадки со скамейки, обнял Юленьку и впился в нее, оторопевшую, губами. Она же замкнула рот, мычала, билась, но вдруг и впрямь сопротивление иссякло, и Юленька раскрыла измученные губки…
А Жорж в тот же момент почувствовал непредвиденно сильное возбуждение, боль, мгновенное семяизвержение и позор, позор. Он выпустил Юленьку из объятий, а ее лицо полыхало гневом:
– Мужлан! Мне же больно! Не смей подходить ко мне!
И собрала с земли тетрадки и книжки и убежала прочь, оставив Жоржа краснеть от стыда, страдать от невыносимой боли, которая будет преследовать его недели две.
Это ж когда он поймет, что всего-то навсего у обоих произошло половое созревание, что надо было просто погладить, утешить, успокоить новым поцелуем… А тогда, тогда Жорж надолго был оскорблен собственным организмом. Юленьке он больше не звонил по телефону, он даже ступить во Вспольный переулок не мог и старался обойти его, если дорога пролегала с Тверской к Малой Никитской.
Москва город маленький, через год в фойе консерватории, в буфете, Жорж присел за стол с чашечкой кофе, отпил глоток, услышал:
– Здесь свободно?
Оглянулся – Юленька.
Разумеется, она была не одна, с молодым жандармским офицером, тоже, кстати, Жоржем, легкая болтовня ни о чем, хотя оба Жоржа были напряжены и смотрели друг на друга с изрядной долей вражды. Фелицианова даже оскорбило то, что он оказался тезкой с молодым жандармом, не любил он этих господ, добровольных служителей зла. Когда прозвенел звонок, Юленька шепнула: «Позвони мне, пожалуйста. Завтра же».
Позвонил, одолев трезвый предостерегающий голос разума. Юленька расщедрилась на рандеву на том самом месте, где когда-то познакомились. И опять одолел трезвый предостерегающий голос разума, чтобы получить из уст Юленьки новость – она помолвлена с жандармским поручиком Нежинским – и упрек: чего ты тогда испугался, глупый, ведь ты мог стать моим избранником.
А насмешливая судьба сыграла с Жоржем шутку еще спустя лет пять. На том же катке на Патриарших прудах он был ослеплен веселым кокетливым взглядом гимназистки-старшеклассницы, очень похожей на Юленьку, только свежее и ярче. Это ее сестрица подросла, Раечка. Их знакомство и началось с догадки, Раечка, конечно, начисто забыла когдатошнего поклонника старшей сестры, но по законам женского кокетства, конечно, не призналась, и был милый вечер в кондитерской с пирожными и шоколадом фабрики «Эйнем». Короче, Жорж, уже давно студент, взрослый, солидный человек, потерял голову, влюбившись в это прелестное созданье.
А нежная Раечка тоненькими ниточками сплела надежную сеть, она не отпускала от себя Жоржа, но, но, но… Но никаких излишеств не позволяла и до первого поцелуя долго не подпускала. Оставь надежду навсегда – кокетливая складочка на чистом лобике ее изображала сию Дантову истину.