Как странно, он уже был большой, почти юноша – пятнадцать лет, но, когда годы спустя читал про первую русскую революцию, очень удивлялся, что, кроме декабрьского восстания, почти не заметил ее главных событий. А ведь это новый, двадцатый век постучал в двери профессорской квартиры. Крепка тогда была дверь, и громы века доносились лишь из окна. А были и расстрел рабочих с петицией царю 9 января, и стачки, и бои, броненосец «Потемкин» в июле, октябрьские похороны революционера Николая Баумана с шумными демонстрациями, и восстание на крейсере «Очаков» в ноябре. Но Жорж тогда никаких газет не читал, и все подобные известия прошли мимо его внимания. А ведь в том же октябре во время забастовки несколько человек из старшеклассников бегали по улицам с пистолетами, и вся гимназия только и говорила об этом. Правда, это были ученики седьмого и восьмого классов, пятиклассник Жорж взирал на героев с любопытством и некоторой опаской – он хорошо помнил издевательства прыщавых верзил над малышами: почему-то революция рекрутировала в свои дружины именно такую публику.
На юг прособирались до июля, сняв на всякий случай дачу в Петровском парке, да так там и застряли. И только много лет спустя Жорж понял почему. На юге, в Крыму особенно, было неспокойно. Но Жорж тогда никакой политикой не интересовался и папиных страхов не понимал. Он с тревогой ждал осени, когда начнутся занятия в гимназии – пятый класс был очень трудный. Да так оно и вышло. Жорж привык учиться лучше всех в классе, получать даже четверки ему казалось унизительно, а пятерки доставались все тяжелее, особенно по ненавистной математике. Он сидел ночами, и бдения в конце концов кончились истерическими концертами. Психиатра вызвали. Тот поставил диагноз: неврастения – и посоветовал перевестись в пансион.
Вот уж чего Жоржу никак не хотелось! В гимназии у него друзей не было: еще в подготовительном классе он послушался папиного совета ни с кем дружбы не водить, чтобы не попасть под дурное влияние. Такая замкнутость породила насмешки и мелкие детские жестокости: то ударят исподтишка, то испачкают новый китель, то кнопку на сиденье парты подложат. И как раз беспризорные пансионеры больше приходящих – чистых домашних мальчиков – издевались над Жоржем. Попасть к ним в компанию? – нет уж, увольте!
Октябрьская забастовка и Манифест – нечто вроде каникул, прервавших постоянные мучения с уроками. Несколько волнений в гимназии, которые Жоржа не задели, даже особого любопытства не вызвали: активисты пытались принять участие в митинге, их оттуда прогнали – конфуз, да и только.
Декабрь застал врасплох.
Занятия в гимназии прекратились. Отец принимал больных только дома. Квартира погрузилась в полумрак – все шторы задраены, вместо электричества горят боязливые свечи. Дети слоняются по комнатам, не зная, чем себя занять. Николай, достигший пятилетнего возраста, с первых месяцев жизни отмеченный какой-то недетской суровостью, вдруг стал капризен и плаксив, как полуторагодовалый Левушка – самый младший из братьев. Жорж пытался воспользоваться перерывом и подогнать геометрию, но Сашка все время приставал с какими-то глупостями, так что пару раз пришлось его побить, и рев поднялся невыносимый: Сашка, Николай, Левушка – все трое на разные голоса и каждый по своему поводу… Родители были рассеянны, они тревожно вслушивались в звуки с улицы и на детей обращали мало внимания.
С улиц же слышались то хлопки ружейных выстрелов, то – в Москве-то, в первопрестольном граде! – пушечные залпы. И где-то совсем неподалеку, прислуга говорит, на Пресне, у Никитских ворот… Откуда они все знают? Скоро выяснилось. Сын кухарки Олюшки Павлик, которого с легкой руки Жоржа звали Пансой, с горящими пылким азартом глазами выбегает проходными дворами – ворота сторожит городовой и никого не выпускает – на Тверскую и каждые пятнадцать минут возвращается с новостями, услышанными от дворников, городовых, случайно забегающих в Старопименовский боевиков. И его теперь пускают в барские покои – мама и папа расспрашивают мальчишку – что делается, где…
Бои подходят уже к нашему дому – перестрелка все слышнее. Докатилось! Со двора слышен девичий визг: «Сатрап! Негодяй!» Выглянули в окно – казак на коне загнал во двор курсистку и стегает ее нагайкой. Отец послал швейцара прекратить безобразие.
В сумерках 17 декабря Панса вбежал в квартиру с криком, слезами, откуда-то текла кровь. Жорж испугался – такого обилия крови видеть еще не приходилось. Отец решительно отвел Пансу в операционную – самую большую в квартире комнату, куда никто из детей не допускался, даже почти взрослый Жорж.
Оказалось, Панса высунулся из переулка на Тверскую в момент самой горячей стрельбы, и пулей ему прострелило левую руку под локтем. Рана, отец сказал, пустяковая, кость не задело, а боль скоро пройдет. Панса все же не унимался, и рев его долго был слышен в доме, хотя мать давно увела раненого мальчика к себе на шестой этаж.
* * *
Новость сбила с ног.
Николай Второй отрекся от престола. В пользу брата Михаила, который, не успев стать Вторым, тоже отказался от престола. О войне все забыли. Москва сошла с ума от ликования. Демонстрации, митинги, головокружительные речи… В университете… Какие, к черту, занятия – весь университет на улице, все целуют друг друга, полное упоение свободой, равенством и братством.
Жоржа целую неделю носило по митингам, он впал во всеобщий восторг и кричал вместе с толпой таких же счастливых зевак: «Ура! Свобода! Пал ненавистный царский режим!» Это когда еще он опомнится, сколько горюшка хлебнет и будет не без стыда вспоминать, как непростительно глупо поддался ликующему ажиотажу. Что ему царский режим? Такой ли уж ненавистный? Слабый, глупый, дряхлый, но вот чтобы ненавистный? Да плевать ему было и на царя, и на его министров…
Зато на волне всеобщего счастья, поддавшись ей, такой радостной, пала неприступная крепость, Раечка Вязова. Они с Жоржем забрели в меблированные комнаты в красном неоштукатуренном доме на Живодерке, и там все само собою случилось.
Утром Жорж, проводив Раю, понесся, счастливый, домой, на Москворецкую набережную. Взбежал на крыльцо – что такое? Парадная дверь не заперта. И тишина в квартире. Никто не вышел навстречу. Странно. Жорж отворил дверь в гостиную, переступил порог – пустота. Пугающая пустота! Кинулся в спальню, в столовую, в папин кабинет – везде, везде пустота! Ни души. И вся мебель вывезена. На полах – квадраты и прямоугольники слежавшейся пыли, обозначившие обжитые за одиннадцать лет места шкафов, буфета, письменных столов, кроватей. В своей комнате Жорж обнаружил моток веревки и разбитую рамку от дедушкиного портрета.
– Мама! Папа! – Гулкое эхо по коридорам, вот и весь ответ. Вся их большая семья, прочно обосновавшаяся здесь, в директорской квартире, с прислугой, Левкиной гувернанткой исчезла, оставив о себе лишь слабый след. Мысли путались, глаза шарили по опустевшим обоям, – да нет, это наши обои. Подошел к окну – ветви липы в привычном рисунке накладывались на стену Московской электростанции на том берегу. Слабый снег порошил, устилая вечностью мостовую, лед Москвы-реки и парапет набережной.
Что делать? Куда кидаться?
Силы иссякли. Жорж оперся спиной о стену – унять головокружение, дрожь в ослабевших ногах, ноги не удержали, он сполз медленно на пол и так застыл, сидя, безвольный, бессловесный – ни на одной мысли не мог сосредоточиться.
Нет, все-таки надо попытаться, надо взять себя в руки. Руки слегка затекли, дав почувствовать жизнь, текущую в организме мимо сознания. Жорж осмотрел чуть вспухшие, покрасневшие ладони, слабую печать паркетных трещинок, как они тают на упругой коже.
Итак, вчера, в одиннадцать утра, шла вечная, не тронутая отречением царя от престола жизнь: горничная Соня подала завтрак – кофе, бриоши, овсяная каша по случаю Великого поста. Николай и Левушка ушли в гимназию, Сашка в институт. Отец с утра был не в духе, а когда он в духе? Мама заставила надеть шарф…
Ограбили? Убили? А как же я?!
Как я теперь один буду? Как теперь жить? В портмоне – мелочь на карманные расходы, в желудке – голод, учиться еще целых полтора курса. На что?
Презренный эгоист! Все о себе. Где мама, папа, братья? Может, они живы, может, им помощь нужна, а я о… да, о чем это я? Все о самостоятельности, свободе мечтал? На, лопай!
Голос надежды был слаб. Ужас – ярче. Жоржу представились окровавленные трупы отца, мамы, братьев – то с ножами, вонзенными в спину, то с перерезанным горлом. Да нет же, кровь должна была остаться. Отрезвив фантазию, Жорж вскочил на ноги – нет, слава богу, никаких следов насилия, борьбы – дом просто-напросто выметен подчистую.
Но легче не стало. Только яснее, что к жизни свободной, самостоятельной, так внезапно рухнувшей на плечи, он не готов. А Россия без царя готова? Почему-то и об этом подумалось.
В прихожей стукнула дверь, пугливый Жорж отпрянул в угол.
– Барин! Георгий Андреич! Эк я вас проворонил!
Антон. Дворник. Наконец-то, хоть одна живая душа! Жорж кинулся на голос, такой родной, как оказалось. Раечке, случись ее услышать, он бы так не обрадовался.
– А наши-то все в старый дом на Тверской подались. Только квартира там теперь другая, прошлая ваша занятая оказалася.
И стал путано, бестолково объяснять, как в спешке пришлось уносить ноги из казенной директорской квартиры. Жорж долго не мог его понять – радость, что все живы-здоровы, никак не давала ухватить нить рассказа, он переспрашивал дворника, перебивал новыми вопросами, наконец, картина более-менее прояснилась.
– Утром, как вы, барин, ушли, прибежал с выпученными глазами свояк мой, Максим Пахомыч, он тоже дворник, только в доме купца Салазкина на Таганке, на Швивой горке. Вдоль Москвы-реки бунтовщики из рабочих врываются в директорские квартиры, учиняют погром, а самих директоров как есть выволакивают, содют в тачки и сбрасывают в реку, прям в прорубь. И так идут по всем заводам, фабрикам, по управлениям. Того гляди, здесь будут. И его превосходительство Андрея Сергеича, как бродягу какого, да на тачке-то, да в прорубь!
Вот батюшка ваш позвонил по телефону господину Гиршману, стал в старую квартиру проситься, а она занятая уже. Но другую дали, там генерал какой-то съехал. Андрей-то Сергеич быстренько всех созвал, двух извозчиков наняли – и прям на Тверскую. А ломовых уж потом прислали. Все что есть собрали, свезли туда. И вы, барин, туда ступайте. Очень матушка ваша волновалась.
Вот тебе и радости революции и свободы! А в прорубь на тачке не угодно ли?
Жорж поплелся на Тверскую. По дороге он впервые почувствовал глухое раздражение против Раечки, хотя трезво понимал, что она-то здесь ни при чем.
Новая квартира была скромнее той, что покинули в шестом году.
Жорж выбрал себе отдаленную комнату – поменьше встречаться с папой: отец раздражен, краска гнева не сходит с лица, а это опять попреки, что столько лет пошли прахом, что надо было сначала кончить университет, а уж потом гулять по свету, и вот, допутешествовался, дождался: то война, теперь революция, и не кончится ли вообще в России университетское образование – хамам с тачками оно не надобно.
Отец был, конечно, прав. Время, счастливое время полноты сил и избытка замыслов, как-то бездарно растратилось. Ну да, поездил по Европе, видел пирамиды, добрался до Америки – и что? В памяти все смешалось, музеи, памятники, пирамиды – как после мучительного сна: тяжесть в голове и непомерная усталость. Вернулся, затеяли с богатым немцем издавать музыкальный журнал, даже сам напечатался в роковом тринадцатом номере – последнем, как оказалось: война, до журналов ли с германским подданным во главе? Недолгое земгусарство, слава богу и папиным связям, не дальше московских госпиталей, и только в прошлом году восстановился – вот и итог: двадцать семь лет, а жизнь как бы и не начиналась, даже университетского диплома нет. А Сашка уже обогнал его, тихий, старательный, а главное – терпеливый Копчик вот-вот защитит инженерский диплом, и по его курсовому проекту где-то под Смоленском строится мост через Днепр для переброски войск на Западный фронт. Война кончится, мост Александра Фелицианова останется.
А что останется от меня?
Рая была счастлива и его смятений не замечала. Она была в упоении, все вокруг радовало, ее бурная, безудержная энергия охватывала и Жоржа, он забывал дурные мысли, угрызения совести, их носило по номерам недорогих меблированных комнат, обставленных по-разному, но с одинаковой пошлостью, впрочем, до этого дела им не было, и наутро едва ли б Жорж мог вспомнить, какое дерево возвышалось в кадке между окнами, латания или фикус, какая бархатная скатерть покрывала стол, малиновая или лиловая. С хозяйками этих меблирашек Рая была вызывающе дерзка и с каждым разом смелее и насмешливее. Интересное дело, Раечка, эта недотрога и паинька, окончательно потеряла всякий стыд, она всюду демонстрировала их связь, и Жоржу часто становилось неловко за нее, он вдруг застывал в застенчивости, чего от себя никак не ожидал. А Раечка в бесстыдстве – назойлива. И еще – немножечко вульгарна.
Но ведь не было никакого намека на эту вульгарность зимой, когда так домогался ее! Или не замечал, устремленный к цели? Да нет, она была скромна, слегка надменна, а помышляла лишь о науке, чужой для Жоржа. Он съездил с ней пару раз на лекции профессора Колесовского в Петровскую академию, чуть не умер со скуки. Хотя профессор был в ударе, глаза сияли неподдельной страстью. А со стороны так несколько смешно: ну можно ли пылать страстью, разбираясь в строении колоска ржи? Это как надо настроить свою нервную систему, чтоб по такому поводу стулья ломать! Все ж колосок – не Александр Македонский. Но профессор завораживал Раеньку, она смотрела на него с преданностью невесты, и Жорж откровенно ревновал к ржаному колоску, к пышным профессорским усам, ко всей этой скучной для непосвященного науке. У него за пазухой одни лишь стихи Блока и долгие ассоциации по поводу Прекрасной Дамы.
Благодаря свержению царя и недельному прекращению лекций Прекрасная Дама победила. Похоже, что напрасно. Наделив ее чертами житейскую Раечку, Жорж перестарался. Стала угнетать ее неуемная страсть потому хотя бы, что утомленными утрами с ней решительно не о чем было говорить. Она зевала при имени Иннокентия Анненского, ее не трогали филологические изыски Андрея Белого и откровения футуриста Хлебникова. Словарем же девушка была небогата, и от нежного обращения «лапусик ты мой» Жорж готов был на стену лезть. Заводить прямые разговоры о женитьбе она вроде как побаивалась, однако ж намеки проскальзывали все чаще. Но тут любимый был тверд и бдителен – надо кончить университетский курс, нельзя столько лет сидеть на шее у отца да еще посадить на нее и жену, это не по-мужски. Рая смиренно соглашалась, только тяжело вздыхала.
К исходу мая эта связь стала тяготить Жоржа. По счастью, началась сессия, Жорж с преувеличенным усердием погрузился в науки, его сравнительный анализ «Афоризмов» герцога де Ларошфуко и «Опавших листьев» Розанова как предвестников революций под общим названием «Предрассветные и предзакатные сумерки просвещения» прогремел на весь факультет… Но всему бывает конец. Настал конец и экзаменам.
И опять – бурные ночи в номерах, опустошенные утра. А в июле настало нечто новенькое – Раечка начала устраивать сцены. Она рыдала, падала в обмороки, на первых порах перепугавшие Жоржа не на шутку, ревновала его к любому взгляду, брошенному на других женщин. Как назло, другие женщины стали притягивать Жоржа. А ведь еще в марте он не видел никого, кроме бесценной Раечки. Но вскоре Жорж начинал цепенеть при первых же слезах любимой, душа сворачивалась в куколку и посматривала на истерику злобным взглядом.
В октябре случилось то, что и должно было случиться.
– Я, кажется, беременна, – сказала Рая. И посмотрела Жоржу прямо в глаза, ожидая радости, что ли.
А Жорж смертельно побледнел. Страх обрушился в груди. Мысли смешались. «Этого еще не хватало!» – первая. И вторая: «Идиот! Что я наделал?» И почему-то: «Мне отмщение, и Аз воздам!» Все это никак не годилось для произнесения вслух, все отметалось и молоточком стучал вопрос: «Что ей сказать? Что ей сказать?» Наконец выдавил из себя:
– А ты уверена?
– Еще бы! Уже второй месяц.
– А что ж ты раньше молчала?
– Хотела убедиться окончательно. Да и сюрприз тебе поднести. Или ты не рад? Жоржик, лапусик ты мой, ты что, не радуешься? Я не вижу сияния на твоем лице. А я ведь так ждала этого мига. У нас будет ребенок. Мальчик – весь в тебя, высокий голубоглазый блондин. Или девочка. От нас с тобой может произойти только неописуемая красавица.
О господи! А кто будет кормить эту неописуемую красавицу? Мне еще черт-те сколько учиться, тебе столько же. Идет вой на, и конца ей не видно. С дипломом кончится отсрочка… Да и не готов я так сразу, ни с того ни с сего заводить семью, обрастать заботами.
Перетерпел Раечкины восторженные излияния, стал медленно осаживать, возвращать на землю. Нет, и слушать ничего не хочет. В мечтах она уже вышла замуж, поселилась в комнате Жоржа, ласковыми пальчиками затянула жгут на его шее… Лапусик ты мой!
* * *
Дома закрылся в кабинете с отцом.
– Папа, я пропал!
Отец, выслушав рассказ, не впал в ожидаемую ярость.
– Ну и дурак. В твоем возрасте пора соображать и предохраняться от таких сюрпризов. Но эта Рая… А почему б тебе не жениться на ней? Все-таки из приличной семьи.
– Какой там приличной – благообразные мещане.
– Они что, не дворяне?
– Да нет, я не о том. Дворяне, конечно. И, кажется, столбовые. Но воспитание, манеры, вкус… Ханжество и жеманство, особенно мамаша Ольга Леонтьевна.
– Ну благообразными мещанами ты нас с матушкой вон когда окрестил!
– Вы – другое дело. У тебя хоть чувство юмора есть, здравый смысл, а мама мудра, как змей. Да и сам я тогда порядочный был балбес и нес околесицу – юношеский бунт против взрослых. Нет, с семейством Вязовых родниться – упаси бог!
– Так не с семейством жить-то будешь. С Раисой. Она особа взбалмошная немного, да это пройдет.
– Нет, папа, ни за что! Она не взбалмошная, она форменная истеричка. И… и я убедился, это совсем чужой мне человек. У нас разные интересы. Да и рановато мне жениться. Я курса не кончил. Я не знаю, что мне делать. Как человек чести я должен был бы жениться, все-таки я кругом виноват, чего уж тут. Но как представлю… От ее сюсюканья по утрам всего передергивает. И тут же без перехода может безобразнейшую сцену закатить… Нет, нет, только не это! И что теперь делать, ума не приложу.
– Как что? Аборт.
– Да она в жизни не согласится. Она хочет этого ребенка.
– Больше-то она замужества хочет, чем ребенка. Она еще плохо представляет, что это такое – в наше время ребенка рожать. Приводи ко мне. Придется на старости лет за твои глупости расплачиваться.
* * *
Отец назначил Раечке прием на 26 октября. С утра Жорж направился на Спиридоновку. Улицы были мертвы. Откуда-то с Пресни все явственней слышалась стрельба. Из Старопименовского выскочил отряд конной полиции, обдав жаром лошадиного пота и матерной руганью, исчез за поворотом на Большую Садовую.
Жорж перебежал Тверскую. За Триумфальной площадью темные фигуры таскали мешки, матрасы, какие-то щиты – строили баррикады. Разумнее всего было б вернуться. Но поди знай, что творится в городе, долго ли это продлится, в декабре пятого стреляли недели две. А сроки не ждут. Жорж ускорил бег. В Благовещенском, у Патриарших было пока спокойно. Стреляли в стороне, за Садовым кольцом.
В доме Вязовых царила паника. Ольга Леонтьевна металась от окна к окну и места себе не находила.
– Вы слышали, Жорж? Там пушки стреляют.
– Да помилуйте, какие пушки! Откуда они в Москве возьмутся?
А тут и грохнуло. Как только стекла выдержали!
Жорж не дал себе ни мига на размышления. Он сурово насупил брови и как скомандовал:
– Рая, одевайся! Идем к отцу. Скорее!
– Куда, Жорж? Там же опасно, стреляют, – захлопотала Ольга Леонтьевна.
– Стреляют в районе Пресни. Успеем. Если что – Рая останется у нас. Будем связываться по телефону.
Столь решительный тон успокоил дом Вязовых, Рая быстро оделась, вышли.
Баррикаду строили уже рядом, на Тверской. Чернобородый мужик с красной повязкой на рукаве схватил Жоржа за грудки:
– Давай, барин, помогай делу революции. В Петрограде Советы взяли власть. Сбежал твой Керенский, а все Временное правительство арестовано. Так что не стесняйся, барин, поворочай с нами булыжнички. Власть теперь наша. И барышня твоя пущай потрудится на рабочий класс.
Со всех сторон их обступала разгоряченная азартом предстоящей драки толпа. Несколько человек были вооружены винтовками, остальные – булыжниками, вывороченными тут же из мостовых. И страшно, и противно, и не знаешь, как повести себя, чтобы не раздразнить эту публичку, жаждущую скандала и немедленного мордобития.
– Да, да, я готов… Только вот что – моя дама… моя девушка больна. Я веду ее к доктору.
– Знаем, знаем, все больные! Пущай камешки поворочает, здоровей будет.
Смешки из толпы разозлили Жоржа. Он ударил чернобородого по рукам:
– А ну отцепись! Я как людям говорю – человек болен! Веду к врачу. Вон вывеска – напротив!
Что подействовало – взрыв гнева или мелькнувшие впереди, у Страстного монастыря, какие-то тени, Жоржу было неведомо. Но толпа расступилась, их пропустили.
* * *
Жорж так никогда и не узнал, как Андрей Сергеевич сумел уговорить Раечку отважиться на аборт. Но дело было сделано. Рая отлеживалась после операции в маминой комнате, куда Жоржа не пускали, да он и не стремился. Он страдал в одиночку о том, что взрослая жизнь начинается так нелепо – с убийства человеческого зародыша из-за собственного эгоизма и наивности, в двадцать семь лет непростительной. Вообще эти дни были мрачные. На улицу не сунешься, там стреляют, и теснота новой квартиры была особенно невыносимой. Знали бы, что ждет эту квартиру в недалеком будущем, к чему эта стрельба за воротами!
Через неделю Рая оправилась от аборта. Она была мрачна, погружена в свою печаль и на Жоржа не поднимала глаз. Проводить домой попросила Николая. Тот с радостью согласился. Он не спускал с Раи восторженных глаз, с максимализмом гимназиста-старшеклассника осуждал брата за бессердечие, не ведая, сколько подобных операций придется делать самому и будущей жене, и любовницам своим.
Вернулся Николай через час, возбужденный азартом ужаса. Страх и любопытство путали его сбивчивую речь. Весь город в руинах, у Никитских ворот разбомбленные дома, обгорелые стены. Война, война в самом центре Москвы!
– Да какая война? Уже два дня не стреляют.
– А патрули ходят. Рабочие с винтовками. На Тверском – сам видел – трупы неубранные!
* * *
Жорж, пережив последнюю октябрьскую неделю в мучениях совести и позоре, полагал, что разрыв с Раей настал окончательный и бесповоротный. Ах, как он ошибался.
Рая преследовала его повсюду. Она тенью бродила по университетским коридорам, подстерегала его на улице, являлась на поэтические вечера, если узнавала, что Жорж обещал там быть. Она рыдала по телефону, что простила его, что больше никогда ничем не будет его шантажировать, что нельзя с ней так бессердечно…
Ах, до нее ли теперь! Оказалось, октябрьский переворот – вовсе не переворот, а настоящая революция, Ленин, о котором в августе говорили, будто он самый настоящий германский шпион, вдруг оказался председателем нового правительства – Совнаркома. Что сей сон означает? Надолго ли? Как ко всему этому отнестись? Голова шла кругом. Когда в январе разогнали Учредительное собрание, даже папе стало ясно, что новая власть – надолго и с этим придется считаться.
Но Раечке-то плевать на октябрь, который назовут великим и станут писать с прописной буквы. Она счастья жаждет. Тихого семейного счастья. И как Жорж смеет не понимать таких простых и важных вещей?
Убедившись, что не хочет понимать, Раечка стала мстить.
Месть ее была наивна и своеобразна. Она стала испытывать на прочность друзей Жоржа и, разумеется, достигла известных успехов.
О каждой своей победе она телефонировала Жоржу: а Костенька Панин не устоял… Ты думал, Милашевский твой верный друг? Так он тоже дрогнул…
Чего она хотела? Ревности? Разрыва отношений с друзьями? Может, полгода назад ей бы это удалось. Но все чувства давно исчерпали себя, и Жорж даже облегчение испытал: притупилась вина за аборт, за распад связи, он получал нравственное оправдание. Взбешенная, Раечка совратила Николая. Тут даже папа вышел из себя и потребовал, чтоб духу этой твари не было в доме.