Роман вспыхнул внезапно.
Вадим, видя, как Жорж волнуется перед лекцией, дал ему дельный совет:
– Ты выбери в зале любого зрителя, способного тебя понять, и говори, обращаясь только к нему. Сам не заметишь, как через него получишь весь зал. Я до сих пор не могу понять, как это происходит, но успех целиком зависит от того, к кому обращаешься. Если нет с ним контакта – хоть наизнанку вывернись, никто слушать не будет. А только угадал интерес, между вами что-то вроде электрического поля возникает. И в него мгновенно втягиваются все.
С середины четвертого ряда на него глядели большие синие глаза. С очень глубоким недоверием. «Ах так, вам это не нравится, вы полагаете, что футуристы – шарлатаны и за их заумью ничего не стоит? Ну так я вам докажу!..» И азарт вспыхнул: поломать это недоверие, согнать с тонких губ скептическую насмешку. Лекцию Жорж начал агрессивно, с риторических вопросов, требующих немедленного ответа.
Он ринулся в схватку и победил.
– Футуризм, – возвестил Георгий, – есть апофеоз электро-аэропланной культуры.
На волне победы Фелицианов прямо в синие распахнутые глаза вбивал свежие, прямо здесь, в аудитории, рожденные вспышки мысли:
– И я верю, что наступит торжество нового человека, рожденного революцией, который соединит в себе мощную плоть матери-природы и дух городской культуры и цивилизации, расцвет которого продемонстрировал футуризм. С востока, из России, грядет восход Европы!
Разумеется, после вечера, затянувшегося до полуночи, пришлось эту курсистку провожать, а жила она далеко, у Девичьего поля, и трамваи на улицах были редкостью, а извозчики дороговаты…
Имя ее Ариадна. Она тоже любит Блока и пообещала полюбить Маяковского, если ей Георгий Андреевич разъяснит смысл и прелесть его «Облака в штанах».
– «В штанах!» – как вульгарно! Поэзия не может быть вульгарной.
– Она должна быть вульгарной, если продиктована правдой. А правда футуризма – голос улицы. Улица выражений не выбирает, на ней кричат все сословия. У вас, Ада, несколько… м-м-м… представления о поэзии несколько…
– Устарелые, хотите сказать?
– Ну не совсем так категорично, я понимаю, наши предрассудки, в которых и я воспитывался, требуют непременно благозвучия, чтобы там «Шепот, робкое дыханье»… Но это все умерло вместе с блаженной памяти Афанасием Афанасьевичем. Будущее за футуризмом. Они первыми угадали революцию.
– А вы революционер?
– Нет. Но я вполне ей сочувствую. Давно пора было разрушить этот насквозь лживый буржуазный мир с его гнусненькой моралью, тайной властью денег, а ложь, признайте, всегда отдает безвкусицей. Зато в бунте, в революции есть своя красота.
О том, что родного отца хотели вывезти на тачке и сбросить в Москву-реку, он в тот момент не помнил. Да ведь и миновала их чаша сия. Так что народ был для Жоржа понятием отвлеченным, он был где-то там – весь из себя счастливый и освобожденный, и того гляди на поверхности русской жизни засияют славой новые Ломоносовы. Они соединят в себе деревенскую силу естества и революционный интеллект города. Уже в следующем поколении. Мы свое доживем, стараясь воспитать нового человека в народной среде.
Вот такую восторженную околесицу Жорж нес на исходе марта 1918 года, а его новая Дульцинея не то чтобы поддакивала, она была увлечена его вдохновением. Состоянием, а не словами, которые грохотали в ночном полувесеннем воздухе.
Как часто бывает в марте, распрощавшись со спутницей, Жорж вдруг почувствовал, как он замерз. Трамваи уже не ходят, и извозчиков – ни одного, даже случайного. И дорога домой – всего-то на полчаса ходьбы – показалась неодолимо длинной. Весь восторг выдуло из головы. А когда вылетает восторг, заползает едкий скепсис. Во-первых, Жорж даже не удосужился ни о чем свою новую подругу расспросить. Видите ли, не до того было, собственные мысли, видите ли, распирали. А кто она, эта Ада, откуда? Кто ее родители? А нет ли соперника счастливого? Такие красавицы в одиночку не ходят. Да и вообще, нужен ли мне этот роман? Так ведь обжегся на Раечке. Куда ж я еще лезу! Да, умные люди учатся на чужих ошибках, дураки – на своих. А круглым дуракам и свои впрок не идут. Интересно, а о чем она сейчас думает?
Можно было б и не задаваться таким вопросом. Ариадна была ошеломлена и речевым потоком, и этой странной манерой читать лекцию залу, а обращаться только к ней. Он ведь, когда вышел на сцену, напуганный обилием публики, долго не мог справиться с волнением, и она с тайным злорадством ждала, что вот-вот этот красавчик провалится – так долго он путался в своих бумажках, перебирал, не зная, с которой начать. Поднял голову, осмотрел зал, увидел, выделил из прочих ее и вдруг, отставив написанное, стал именно ей что-то доказывать. И началась игра двоих в полном зале. Упоительная игра. Она обо всем забыла – о глупой ссоре с Василием Леонидовичем, и о самом Василии Леонидовиче, а ведь завтра явится извиняться, может, даже с букетом. Где сейчас достают букеты? А, бог с ним, с Василием Леонидовичем…
Она закрывает глаза, тьма плывет, и синие звездочки-точки танцуют. Ада пытается вызвать образ нового друга, но он не вырисовывается, только голос несет нечто восторженное и очень умное, и под этот голос она засыпает в твердом знании, что завтра или послезавтра они встретятся вновь, что очень даже и счастье возможно с этим человеком. А с Василием Леонидовичем – вряд ли. Он человек твердых и скучных правил, он считает себя реалистом, а все ж обыватель. Уж как-то пресно и очевидно будущее с таким человеком, несмотря даже на революцию, которая не дает соскучиться: что ни день, то новость. Василий Леонидович полагает, что и после революции, разгромившей его родовое имение, служение народу – священный долг, искупление вины образованных классов перед меньшим братом.
А новый знакомый – человек совсем иного рода. В нем свежее чувство и небанальная мысль. Уж этот никогда не надоест. Человек-праздник. Впрочем, с этими праздниками надо быть осторожной. Праздник вечным не бывает. Мысль трезвая, и надо бы с ней пожить. Но время нынче не для трезвости, хотя опьянение революцией давно прошло, а в революционном порядке оказалось много жестокости. У нас еще ничего – в Петрограде террор, говорят, не имеет границ.
* * *
Предчувствия ее не обманули. На третий день в консерватории Гольденвейзер давал концерт – четыре баллады и этюды Шопена. И провались все пропадом, а на Шопена надо пойти. Она и шла, торопилась к открытию консерваторских касс. Была метель. Уже весенняя и потому особенно злая, ожесточенная, она швыряла горсти колючего снега прямо в лицо, будто прицелясь. Бр-р-р! И в ботики снег набился. Ах, чего не одолеешь ради Шопена, и Ариадна, ускорив шаг, свернула с бульвара на Большую Никитскую.
С новым знакомцем столкнулась сразу за поворотом. Стала как вкопанная. А он широко улыбнулся, будто знал заранее, что именно здесь, именно сейчас щедрая судьба сведет их вместе.
– Как я рад вас увидеть! И куда вы направляетесь?
– Попробуйте угадать. – «Боже, что я несу? Что за кокетливый вульгарный тон», успела-таки отметить про себя, но уже понесло за его доброй улыбкой, а раскрасневшихся от смущения щек он не заметил.
– Раз так, то и угадывать нечего. Вы идете в консерваторию. Я прав?
– Д-да.
– Но вам туда не надо. Я только что взял два билета. – Вынул бумажник и показал. – Второй – на всякий случай.
Ну тут Жорж, конечно, лукавил. Второй билет он взял для младшего брата, для Левушки. Тот вдруг с неистовой жаждой стал заниматься музыкой, он как-то внезапно повзрослел и в лучших своих порывах стал напоминать Жоржу себя в последних классах гимназии. Возрастная пропасть в целых четырнадцать лет стала сокращаться. Жорж впервые ощутил, что такое братская любовь, хотя уже выросли между ними Александр и Николай. С теми не было общих интересов.
Стыдясь за кокетство, Ариадна проявила строптивость.
– Нет, я не возьму от вас билета, пока не скажете, на какой случай вы его купили.
Чуть не соскочило с языка «На случай встречи с вами», но вовремя опомнился – это бы все опошлило. И с ясным простодушием на лице Жорж признался:
– Вообще-то, «всякий случай» – мой младший брат. Но я вернусь и достану ему другой билет.
– А вы уверены, что достанете?
– Почти. А давайте прямо сейчас вернемся, чтобы времени зря не терять. Очередь там небольшая, не то что за керосином. Идемте, идемте, там, кстати, и отогреемся. Метель какая-то уж очень злобная.
– Как старый мир, – заметила Ариадна и тотчас же смутилась, поймав себя на невольной реминисценции из «Двенадцати».
– Зато после такой метели голубизна неба особенно пронзительна и счастлива. Это еще Тютчев описал. «Зима недаром злится».
– А вы еще классику помните? Я-то думала, что вы законченный футурист, а бедный Тютчев лежит на дне океана, выброшенный с парохода современности вместе с Пушкиным.
– Ну эдак и пробросаться недолго. Здесь футуристы явно перегнули. Да они уж и сами это поняли. Во всяком случае, помалкивают насчет Пушкина. Наверно, каюту подыскали Александру Сергеевичу.
– В четвертом классе, в трюме.
– Звучит, как в тюрьме. Ничего, Пушкину не впервой: душа в заветной лире и прах пережила, и полузабвенье, и хлесткого задиру Писарева, а футуристов и подавно переживет.
– Вашими б устами…
– Все равно в рот не попадет.
– А вы усы отрастите. Чтоб хоть по ним текло.
– Вам, я вижу, пальца в рот не клади.
– И не надо. Это негигиенично.
– Ада. Ад, а?
– Да уж не Рай я. А что это вы так побледнели? А теперь покраснели? Я что-то не то сказала?
Покраснеешь тут! Доигрался словами.
– Нет, нет, вы тут ни при чем, видно, на меня так погода подействовала.
Дурак! Кто ж девушкам в слабости признается. Но все ж лучше, чем в минувшем романе.
– А что, Левушка, часом, не псевдоним некой Раи?
– Нет, не псевдоним. На концерте вы убедитесь. Я вас познакомлю с братом. – В правдивом ответе Жорж был чуточку тороплив.
Керосин не керосин, а очередь жаждущих Шопена заметно увеличилась. Во времена тревожные людей всегда тянет в духовные, возвышенные сферы. Тому много причин, включая больше мнимое, чем реальное тепло Большого зала консерватории, двухчасовое забвение повседневных забот, особенно угнетающих вчерашних белоручек, эксплуататоров, как нынче говорят, не беря во внимание, какая это была громадная статья расхода – прислуга – в семьях достатка среднего, добытого хоть и не в шахтах и цехах, но трудом изнурительным и упорным. Диктатура трудящегося класса, установленная радикальными болтунами-интеллигентами, за труд почитает только физический, а что касается всяких профессоров, они пока необходимы, даже на академическом пайке приходится иных содержать, но придет час, и с ними разберемся. Такая наступает идеология, и от ее угрозы прячутся в зале консерватории. Пока с нами не разобрались, хоть музыку хорошую послушаем.
Билеты в партер кончились перед самым носом. Ну ладно, Левушке и амфитеатр сойдет.
– Нет, в партере с вами будет сидеть ваш брат. А в амфитеатре – я, – вдруг заупрямилась Ариадна и перехватила билет, протянутый кассиршей. – Сколько я вам должна?
– Ни копейки. Это мой подарок. Но, честное слово, Левке все равно, где сидеть – в партере или первых рядах амфитеатра. А мне было бы приятно видеть вас рядом.
– К меньшим братьям надо относиться с уважением. Пусть ваш Лева сидит в партере. А в антракте встретимся.
С тем и скрылась в метели.
* * *
Ариадна девушка удивительная. Жорж никак не мог понять ее. Идет навстречу, глаза сияют радостью, и эта ее радость вдохновляет Жоржа на длинные и очень умные монологи. Он увлекается, увлекается, потому хотя бы, что в голову приходят мысли, догадки, делающие честь самому изощренному толкователю литературы, и Жорж воодушевляется тем, что Ариадна понимает его, чувствует силу обуявшей мысли, подчиняется ее потоку… Но она же, мысль эта, и в ней возбуждает тысячи ассоциаций, ее несет встречный поток, и Жоржа поражает глубина и острота Ариадниной речи… Да только редко такое получается: Жорж в самоупоении не дает ей слова сказать.
И посему вскипает ее строптивый характер, и встреча кончается разве что не ссорой.
Потом они сидят по разным углам, зализывают раны, но друг без друга уже не могут, он звонит Ариадне, просит прощения, не ведая вины, она снисходительно прощает, они встречаются вновь и вновь расходятся в размолвке, как всегда нелепой.
Целый год длится этот платонический роман, вписывающийся в едва ли не самую краткую русскую сказку «Журавль и Цапля».
Великий теоретик любви, Жорж прекрасно понимал, что Ариадна ко всему прочему ждет от него мужских действий, чтоб погладил, приобнял, чтоб начались поцелуи… Но, едва завидев ее, совершенно терял голову и вдруг робел, не ведая, как приступить к этим проклятым мужским действиям. Ведь как с Раечкой было просто!
И как все грязно кончилось! Жорж истомился, Жорж устал и однажды уступил-таки Раечке, трое суток они провели в знакомом доме на Живодерке, и потом было мучительно стыдно.
Но вот ведь бессовестный. На другой день позвонил Ариадне.
А встреча впервые за целый год была какая-то блеклая. Жоржа грызла совесть за вынужденную измену, он клял себя, а выдать боялся. Разумеется, Ариадна о чем-то догадалась и на прощание вдруг огорошила вопросом:
– Вы что, в раю побывали? Какой-то вы потерянный.
– Я… я несколько нездоров.
– А-а, теперь это так называется. – Синие глаза ее сузились, не глаза – глазки, пронзительные и злые. – А со мной – ад, да?
– Ну что вы, Ариадна, какой же это ад, если я сам стремлюсь к вам.
Ответ был какой-то неуверенный, можно даже неискренность заподозрить.
Интуиция подсказывала Ариадне, что с этой игрой слов она о чем-то догадалась, и дальнейшее развитие темы становится опасным для их отношений, складывающихся в тихую, постепенную гармонию. Но язык, подстегнутый гневом, очертя умную голову, нес ядовитые фразочки. Она ведь еще не получила права на верность, она боялась переступить черту, и в моменты, когда вот-вот рухнет между ними преграда, в такие моменты ее вдруг одолевала гордыня, и она становилась особенно неприступной. Так что его «райские денечки» Ариадна получила в награду за неуступчивость, за страх перейти черту. Но это она поймет чуть позже, когда на вопрос «Где ты, Жорж?» некому будет ответить. Сейчас же – как в омут:
– Так вот, милый мой Жоржик. Я не хочу быть вашим адом.
Вспыхнула, развернулась и – с глаз долой, в ближайший переулок, стуча каблучками в такт оскорбленной чести. Жорж вздумал было догнать, удержать, объяснить… А что объяснять? Какими словами? Признаться? Этого еще не хватало! Тут уж прощай последняя надежда.
Он долго еще стоял, смотрел вслед, пока переулок не поглотил фигурку Ариадны в своем изгибе (ну да, он же – Кривоарбатский). Побрел домой, отягощенный печальными думами, и к выходу на Тверскую, не очень от Арбата отдаленную, чувствовал себя так, будто одолел все Садовое кольцо.
Дома, едва рухнул на кушетку, звонок.
О господи! Раечка.
Непереносим ее счастливый щебет. Это будто чайки кричат под самым ухом, требуя крошек у голодного лодочника. А в ее хищных глазенках и есть что-то непереносимо чаячье. Жорж морщился, он отставил трубку подальше, но Раечкин говорок доставал и с расстояния и действовал с неуемностью включенной бормашины.
Он был холоден, немногословен, сослался на усталость и головную боль и получил слезы, упреки, легкие угрозы что-нибудь сделать с собой. Еле-еле отбился, вяло пообещав позвонить ей завтра, если пройдет головная боль.
Раечка, конечно, вдохновленная возрождением великой любви, как она пышно именовала грехопадение Жоржа, опять повисла на нем, закатывала истерики, чувствуя за собой право на любимого, а он был готов провалиться к чертовой матери.
И провалился.
В июне 1919 года Георгий Фелицианов получил наконец диплом Московского университета, но радости в том было мало. Он ждал приглашения на кафедру, он полагал, что его последние курсовые и дипломная работа дают основание для этого, но его бурное увлечение футуризмом, дружба с хулиганствующим Маяковским – последняя капля в терпении заведующего кафедрой, старого карамзиниста, отказавшего некогда любимому студенту в благосклонности. Никакого приглашения Жорж не дождался. А тут еще разрыв с Ариадной, притязания Раечки…
И он очертя голову отозвался на первое же предложение поехать в сытую глушь, в какой-то Овидиополь, сеять в сухую солончаковую почву разумное-доброе-вечное.