В комнате было совершенно темно. Обычно даже среди ночи какой-то непонятного происхождения свет чертил полосы на потолке, а иногда в сильный ветер полукруг фонарной тени то возникал, то пропадал в нижнем левом углу окна. Но циферблат часов белел всегда, и чуть напрягши зрение можно было если не разглядеть, так угадать положение стрелок. Сейчас же Ольга с трудом различила контуры будильника и не сразу увидела, что нарушило привычный порядок вещей. Шторы, шторы были плотно сдвинуты! Она уже много лет если и задергивала их, то лишь от летнего палящего солнца. Это была когда-то ее большая хозяйственная неудача, дурацкий проволочный карниз с крючочками вместо нормальной палки с кольцами. При каждом резком движении петельки срывались, как рыбки с крючка неумелого рыболова, занавеска провисала, пузырилась, и надо было, чертыхаясь, лезть на стремянке под потолок, чтобы на следующий день упустить другую беглянку. В конце концов она просто перестала дотрагиваться до штор.

Интересно, она вчера не обратила внимания, что Лева зашторил окно. Глаза привыкли к темноте и проявились стрелки часов — половина девятого.

Утро .

Она было испугалась — ведь он когда-нибудь проснется. И в ту же минуту поняла, что ее это не тревожит, стало легко и накатило девчоночье озорство. Она пощекотала его пятку большим пальцем ноги, но ощутила довольно резкую боль в лодыжке. И тихонько хмыкнула. У нее было доказательство, что она вовсе не собиралась оставлять Леву здесь на ночь — компресс, который, естественно, сполз и теперь болтался, как ножной браслет у восточных женщин.

Надо бы встать и привести себя в порядок (Лера называла эти утренние заботы реставрацией фрески), но нарушать тишину, темноту и полную расслабленность совершенно не хотелось. Пусть увидит ее, утреннюю, как есть. В конце концов, это только героини мыльных опер открывают глаза, уже побывав у парикмахера и визажиста. Она лежала на спине, разглядывая гобеленовый узор растянутых занавесок, как незнакомый, и мысли в голове неторопливо клубились, пока не оформились в народную мудрость: “Важно не с кем заснешь, а с кем проснешься”.

Ей почему-то опять стало чуточку страшно, и тут он открыл глаза.

— Ты не спишь?

Это первое в их жизни “ты” потребовало немедленного повторения, подтверждения, и она ответила несуразно:

— И ты теперь не спишь.

— Верно замечено. Доброе утро.

И легкий поцелуй, привычный, почти машинальный, и именно потому показавшийся Ольге таким сладким.

Когда она вышла из ванной, чайник уже закипал.

— Ты пьешь кофе?

— Да, растворимый, с утра.

— Ты с ума сошла, разве это кофе! Я куплю зерна и угощу тебя настоящим. Сколько сахара?

— А пить кофе без сахара тоже неправильно?

— Нет, почему же, это как раз дело вкуса. А чай ты тоже пьешь без сахара?

— Да.

— Быть не может! Какое мне счастье привалило!

— А ты что, борец против сахара — белой смерти? И вообще, не дай Бог, поборник здорового образа жизни?

— Да нет, просто с некоторых пор не переношу звона ложечки, когда долго-долго размешивают давно растворившийся сахар.

— Ну хорошо, если уж мы взялись выяснять привычки друг друга, и у меня есть вопрос: ты любишь яйца всмятку?

— Не знаю, что ты хотела бы услышать. Поэтому буду честен — терпеть не могу. Потрафил?

— Еще как. Тогда будем делать омлет.

— Чур я! На твоей сковородке это одно удовольствие.

— Льстец ты поганый!

Долгий завтрак выходного дня. Или, скорее, отпуска. Все-таки Рождественские каникулы проникли в российскую реальность. Болтали о ерунде. Выбрасывая в мусорное ведро яичную скорлупу, Ольга вдруг засмеялась:

— Слушай, мы ведь так и не сделали того, ради чего встретились.

— То есть как, по-моему очень успешно сделали не далее как сегодня ночью.

— Фу, как пошло. Нет, правда, как же курочка-ряба умудрилась расстроить ваш брак?

Лева задумался. Он не был настроен на серьезный разговор, а как иначе объяснишь, почему жил восемь лет с чужим, в сущности, человеком. Может быть, и неплохим, но невероятно скучным. Таня была экономистом, работала себе в каком-то тоскливом плановом отделе за мизерную зарплату, всячески противилась его желанию иметь детей, убивая неродившихся словами “нечего плодить нищету”. А потом вдруг поднялась волна спроса на бухгалтеров, она нашла хорошее место и жизнь наполнилась пропорционально достатком и попреками, Лева тогда вывел еще один безошибочный признак неинтеллигентности: если женщина кичится, что зарабатывает больше мужа. А вообще-то ей все было неинтересно, она неспособна была на игру. Однажды он спросил ее: “А что ты будешь делать, когда выйдешь на пенсию?” Она, как выяснилось, об этом никогда не задумывалась, но вопрос ее оскорбил.

— Что, неохота рассказывать, так не надо.

— Ну, смотри. Снесла курочка яичко не простое , а золотое. Дед бил-бил, не разбил…

— Вообще-то я эту сказку знаю.

— Тогда вопрос: почему дед и баба плачут, когда мышка хвостиком яичко разбила? Они же этого сами упорно добивались!

— Как-то никогда в голову не приходило. Может быть, им обидно, что маленькая мышка сумела, а они нет?

— Хорошая версия. А еще?

— Может быть, они надеялись, что оно все внутри золотое и потому не бьется, а мышка разрушила их иллюзию?

— Еще лучше.

— Но я не понимаю пока ничего.

— Не понимаешь, но готова порассуждать, а она долго-долго размешивала сахар, а потом под погребальный звон ложечки вынесла приговор: “Знаешь, незачем нам больше вместе жить”. И я согласился. Вот и все про курочку-рябу.

— Слушай, у меня есть более простая идея. Они хотели сделать омлет, а мышка разбила яичко и все вылилось на пол.

Так и длился этот день, замкнутый в пространстве квартиры. А под вечер Лева пошел за хлебом, перепрыгивая через огромные лужи во дворе, а потом почему-то обернулся и увидел, что Ольга стоит у окна. Она помахала ему рукой. Подходя к прилавку с чеком в руке, он вдруг остановился : “Это, что ли, и есть счастье?”.

17

Бесконечное сидение на кухне, “завтрак, перетекающий в обед и плавно переходящий в ужин с перерывами на любовь”, — так заключил Лева, когда вдруг оказалась, что магазин скоро закроется, а якобы оставшиеся от гостей припасы истощились, — “сколько, оказывается, можно съесть, если предаваться разврату по полной программе”. И стал надевать куртку.

— Ничего себе “по полной программе”, мы и рюмки не выпили.

— Это понимать как дополнение к списку покупок?

— В меру фантазии.

Фантазии хватило на бутылку шампанского. Они опять сидели на кухне. Было очень тихо, только время от времени подтаявший снег с крыши рушился в водосточные трубы и, набирая по дороге скорость, с размаху шмякался на землю, а мелкие льдинки стеклянной дробью завершали мелодию.

— Нет, меня первая любовь настигла не в детском саду, а в более зрелом, пионерском возрасте. Она была руководительница хора в музыкальной школе. Мне так хотелось, чтобы она слышала мой голос, что я орал изо всех сил, заглушая соседей, и в итоге меня переставили с середины на край ряда, и теперь я видел ее только в профиль. Но было ужасно приятно петь, подчиняясь плавным движениям ее рук.

— Полагаю, это признание доставило бы большое удовольствие психоаналитику, а я могу лишь сделать доморощенный вывод, что ты с детства любил, чтобы тобой дирижировали и тебе доставляло удовольствие плясать под чью-то дудку.

— Тебе палец в рот не клади. Ты-то, поди, всегда норовила верховодить?

— Вовсе нет. Но в пионерском лагере я была только раз в жизни.

— А где бывала летом?

— М-м, у нас был домик под Москвой, в маленькой деревне Щеглово. Папа его своими руками построил.

— А сейчас?

— Уже пятнадцать лет как нет его — отняли. Там недалеко аэродром, и для всяких служб потребовалось новое пространство. Протестовали, писали, жаловались куда-то. Местным жителям дали какую-то компенсацию, а нам — совсем кошкины слезки.

— Представляю, как твоему отцу тяжко было.

— Как ни странно — нет. Он считал, что это возмездие за затопленные им аулы и кишлаки. Сколько проклятий неслось ему в спину! А в итоге эти “рукотворные моря” превращались в мертвые соленые озера.

Она замолчала. А потом вдруг предложила:

— Пойдем, я тебе что-то покажу.

В отцовской комнате было холодно, два дня открыта форточка, но так мучивший Ольгу медицинский запах ушел. По одной стене от пола до потолка громоздился самодельный стеллаж, а напротив над диваном и письменным столом висело множество семейных фотографий и карта СССР с красными флажками, как в военных фильмах.

— “Течет вода Кубань-реки, куда велят большевики”, — прокомментировала Ольга, — но они-то были уверены, что вода принесет счастье Средней Азии.

Лева впился взглядом в книги. Сколько раз жена ругала его, упрекала, что в гостях вел себя неприлично, что нельзя приходить в дом и кидаться к книжным полкам, забывая о хозяевах. Он только огрызался: “А что, лучше бы я напивался?” — был, конечно, не прав, но ничего не мог с собой поделать. Книги были, по большей части, изданные довольно давно, в основном русская классика, собрания сочинений, но у окна — достижения свободы слова: серебряный век, эмиграция, только-только вышедший Бродский — такой же, что и Лева купил и оставил за той дверью, от которой у него теперь не было ключа.

— Интересно, что у меня нет азарта покупки книг, как был у отца, — Оля дала ему немножко времени погулять глазами по полкам.

— Зато у меня сверх меры.

Вспомнив о приличиях, Лева обернулся к фотографиям.

— Какая ты смешная маленькая!

— Да, я была похожа на чертенка — тощая, вертлявая. И вечно все путала. Папа любил вспоминать, как я примчалась из школы с криком: “А я знаю, кто были первые люди: Адам и дама”.

— Слушай, это гениально!

И они снова сидели на кухне и молчали, а потом завели игривый спор, делать ли компресс или он все равно не доживет до утра, а потом зажгли свечку и перешли в комнату и пили ледяное шампанское. И Оля сказала, что они ведут себя как-то очень уж тривиально, и Лева согласился. Но все эти слова не значили ровно ничего, потому что у них не было прошлого — ведь они прежде не знали друг друга, не было будущего — кто же в счастье думает о реальности, а было только настоящее, та беззаботная полуявь начала, о которой нельзя рассказать словами, а потому каждый думает, что так происходит только у него и не допускает кощунственной мысли, что стрелы Амура поражают всех одним и тем же ядом.