Заметила ли вы, что конка относится вообще враждебно к пассажирам и, если не может досадить как-нибудь посерьезнее, например, членовредительством или чем-нибудь еще похуже, то, по крайней мере, считает долгом нарушать их расчеты. Положим, вы спешите куда-нибудь, и время у вас в обрез, но из экономии вы решились вверить себя конке. Я еще никогда не видал, чтобы в подобном случае конка везла, как следует; нет, лошади попадутся усталые, на каждом разъезде приходится ожидать, и в конце концов ваш вагон непременно сойдет с рельс. Но примите только во внимание, что конка может опоздать, и выйдите заблаговременно: о, тогда можете быть уверены, что вас повезут с быстротой курьерского поезда, и вы поспеете, по крайней мере, за час до срока; и вот вы будете бродить, как непокаявшаяся душа, в ожидании условленного часа и бранить и себя, и конку, и прохожих, и все на свете.
Этому же закону подчиняются и паровые конки. Обыкновенно время проезда из Лесного на Балтийский вокзал даже на конке не более 1 ч. 45 м., которые и были в моем распоряжении. Но я спешил, боясь, что, запоздав хоть на 5 минут, я уж не встречу Нину, что она может подумать, будто я не захотел приехать на вокзал (могла ли она догадаться, что телеграмма из города в Лесной будет идти 8 1/2 часов?), — и конка стала, конечно, придумывать всякие предлоги, чтобы задержаться в пути. Сначала она подучила машиниста плестись полегоньку, чуть не шагом, и мы подъехали к разъезду у Ланской как раз в то время, когда раздались трубные звуки линейных сторожей Финляндской дороги, возвещавшие о приближении поезда из Петербурга. Ну, затем, пока мы стояли, выжидая прохода этого поезда, дух конки скорехонько слетал на Удельную (духу это ведь ничего не стоит) и умолил начальника станции сейчас отправить оттуда в Петербург товарный поезд. Поэтому, как только промелькнул перед нами последний вагон из Петербурга, раздались снова трубные звуки уже от Удельной. И вот мы сидели и ждали, пока медленно, совсем не спеша и лишь слегка погромыхивая на стыках рельс, тянулся перед нами длиннейший товарный поезд чуть не из 60 вагонов.
Наконец, и он прошел; путь открыли, везде на разъездах нас ждали, и можно было хоть немного наверстать потерянное время. Оно бы так и было, если бы я не спешил! Машинист продолжал плестись и разошелся, только подходя к казармам московского полка, но и то с горестным результатом: при проходе извилины пути перед разъездом у казарм, паровоз спокойно выехал из рельс и грациозно оперся на лежавшее у тротуара бревно, никак не. ожидавшее подобной чести; бревно, тем не менее, было польщено таким предпочтением и слегка даже крякнуло от удовольствия, соединенного, впрочем, с чувством некоторого, надо думать, стеснения. Паровоз, однако, не обратил на это никакого внимания и задумчиво уставился в сад.
Ну, я, давно волнуемый подозрениями насчет коварства конки, тут уж не мог вытерпеть: выбранившись самым энергичным образом и даже погрозив кулаком машинисту, я пошел дальше пешком и, встретив извозчика, поручил ему свою особу, прося доставить ее на Балтийский вокзал в 9 часов без пяти минут. Хотя извозчик попался не блистательный, тем не менее с успехом выполнил возложенное на него поручение; правда, я предусмотрительно оставил без внимания вопрос о таксе, заключив с ним специальный договор (в известных случаях подобное малодушие, право, извинительно).
Благодаря, вероятно, этому, я поспел на вокзал заблаговременно, настолько заблаговременно, что успел изучить все расписания поездов, раза три прочитать афишу о спектакле в Ораниенбауме и даже поссориться слегка с господином в монокле, занявшим, по моему мнению, слишком много места на скамейке; он сначала отрицал этот факт, но наконец сдвинул полу пальто и очистил мне около 2 1/2 вершков. Взглянув на часы, я предпочел оставить пререкания и отправился на платформу. Господин прошипел что-то мне вслед. Я посмотрел на него внимательно, но времени оставалось слишком мало, чтобы успеть до прихода поезда точно выяснить, что именно прошипел монокль; поэтому я решил, что он сказал мне: «ангел», и проследовал дальше.
Минуты через две подкатил поезд, и я с неописуемым удовольствием заметил в окне вагона изящную головку Нины, усердно кивавшую мне. Я тоже закивал ей так, что у меня голова чуть не отвалилась, и пошел за вагоном. Еще секунда, и она рядом со мною, кладет на мой локоть свою ручку, прижимается ко мне, как кошечка. Я ощущаю неизмеримое блаженство и готов прыгать козлом; только мысль, что городовые и другие власть имущие лица могут отнестись крайне недоброжелательно к подобным проявлениям восторга, заставляет меня отказаться от них.
— Ну что ж, ты скучал в Москве без меня? — спрашивает Нина.
Говоря правду, мне и некогда было скучать, но теперь я уверен, что очень скучал, и сообщаю об этом.
— А я как тосковала! — говорит жалобно Нина. — Почему ты не написал мне ни одного письма?
— Да не о чем было, — стараюсь я оправдаться.
— Как не о чем? Написал бы, что ты меня любишь очень крепко, крепко.
В самом деле! Какая недогадливость! Я опускаю повинную голову и стараюсь загладить проступок теперь.
И вот мы идем по набережной Обводного канала, выходим на Измайловский проспект и все время изливаем друг другу свои чувства. Излияния эти заключаются преимущественно в особой манере глядеть друг на друга и попеременно повторять «милый», «милая», «любовь моя», «радость», «счастье мое» и прочие общеизвестные выражения специального лексикона.
Показался месяц, весь красный, точно распухший после беспутно проведенного дня. Понемногу, однако, ночная прохлада освежает его, и он принимает обычный глупый вид ярко вычищенного медного подноса. Но даже и он нам теперь нравится, и мы не стесняемся заявить ему это; но его заплывшее жиром лицо смотрит на нас так тупо, как будто он только что ковырял в носу и еще не может очнуться от испытанного наслаждения.
В приятной беседе мы достигаем первой роты, выходим на Забалканский и садимся в конку к окружному суду. Доехав до него, мы определяем, что еще не силах расстаться так скоро, и потому вместо Литейного моста направляемся к Таврическому саду. Но и часовое гулянье вокруг последнего не удовлетворяет нас.
Тогда я, обратив внимание Нины, что уже 12-й час, робко подаю ей мысль остаться со мной в городе, сказав завтра дома, что она ночевала в Стрельне. Эта мысль находить у нее сочувствие, но…
— Но где же мы проведем ночь? Нельзя же так гулять все время, — замечает благоразумная Нина.
— Конечно, — спешу я подтвердить. — Видишь ли, в моем распоряжении имеется комната одного моего товарища: он уехал в отпуск и разрешил мне пользоваться ею, если бы я захотел ночевать в городе.
— Ну, хорошо, — соглашается Нина, — я ночую в Стрельне.
И она лукаво смотрит на меня.
Мой восторг достигает апогея. Пользуясь отсутствием прохожих, я впиваюсь в ее губки, и затем мы берем извозчика и отправляемся на Пушкинскую; взбираемся там в четвертый этаж, и я заявляю служанке, что буду ночевать у них. Служанка ничего не возражает и даже вызывается поставить самовар, что мы принимаем с горячей благодарностью, ибо ощущаем голод. Еще бы, такой моцион!
Я немедленно отправляюсь за съестными припасами и, к нашему счастью, нахожу незапертую колбасную. Да, здесь не то, что в Токсово, где и в полдень найдешь разве лишь какую-нибудь интересную окаменелость.
Итак, теперь в нашем распоряжении: время, горячие сосиски и не менее горячие ласки. Все это мы растрачиваем с непростительным легкомыслием.
Поужинав, мы располагаемся на широкой оттоманке и теряем представление о времени, хотя не спим. Лампа под большим зеленым абажуров оставляет все в таком приятном полусвете-полумгле.
Вы, порочный читатель (если вы, действительно, порочны), вообразите, может быть, что у нас невесть что происходило. Напрасно-с; любовь наша была еще в том периоде, когда даже мужчина довольствуется одними скромными поцелуями, даже одним лицезрением; притом, Нина была окружена таким ореолом стыдливости, что я только и мог решиться поцеловать ее ножку. Ах, сколько удовольствия может доставить одно присутствие любимой женщины, одна возможность смотреть ей в глаза и искать там утвердительный ответ на вечно один и тот же вопрос! Нервы напрягаются, и душу окутывает дымка невероятного блаженства.
Впрочем, не один только порочный читатель сделал неосновательное предположение; за стеною всякий раз, когда Нина умоляюще-нерешительным шепотом останавливала мои слишком иногда смелые порывы, всякий раз, когда мы целовались взасос и прерывистым от страсти и недостатка воздуха голосом выражали свои ощущения, всякий раз за стеною раздавался протяжный вздох. На другой день служанка сказала мне, что в соседней комнате живет дама-вдова, которая утром жаловалась ей, что не спала всю ночь, потому что мы шумели. А? Как вам понравится? Шумели! А я старался ходить на цыпочках, и ни одного слова не было произнесено иначе, как шепотом! А почему тогда, мадам, мы слышали ваши вздохи сейчас же за стеною (и очень тонкой, притом), между тем как ваша кровать, по уверению служанки, стоит в противоположном углу? Какая черная неблагодарность за доставленное удовольствие!
Служанка утешила меня, высказав мнение, что вдова просто завидовала. Но это я знал и без нее!
Когда мы вышли на улицу (сначала, в видах осторожности, порознь), то я был как в чаду, и все встречные физиономии казались мне необычайно добрыми. Я шел, счастливо улыбаясь, и рассеянно отвечал на вопросы Нины, которая заглядывала в мои глаза и недоумевала. Но как я мог здесь, на улице, достаточно рельефно изобразить ей свое душевное состояние? Слов таких нет, а руки, голос, глаза были связаны прохожими.
На службе моя голова была словно в тумане, но таком светлом, радостном. С этим туманом не могли справиться даже статистические выборки и вычисления расстояний дорог. Хорошо еще, что патрон не явился на службу, и мне не пришлось докладывать ему о результатах командировки.
Когда я принимался читать служебную бумагу, то вместо строк видел перед собой милое бледное личико с большими синими глазами, смотревшими на меня так любовно. Очнувшись, я спешил принять противоядие и начинал сочинять какое-нибудь «отношение», но, вместо «вследствие вашего письма от такого-то числа», рука своевольно выводила: «радость моя, жизнь моя, я готов выпить тебя в поцелуе», я снова погружался в воспоминания о вчерашнем, точнее, сегодняшнем блаженстве и снова все остальное шло к черту.
Ах, эта ночь и доныне полна дли меня невыразимого, но могучего очарования!
Мало таких часов в жизни, но и одного достаточно, чтобы воспоминанием о нем скрасить нашу серую, будничную жизнь, наполненную заботами о желудке. О, вечно благословенный божок древних! Ты глядишь на меня и лукаво, лукаво смеешься. Ну, что ж, смейся, тебе все прощается! Что бы было на свете, если бы не было твоих стрел? Жизнь наша превратилась бы в обыкновенную, грязную, вонючую тряпку. Как подумаешь об этом, то станет даже холодно на душе, и единственным утешением служит мысль, что тогда мы этого не сознавали бы.
Но… (здесь, как и везде, есть «но») мое блаженное состояние помешало мне при возвращении домой обратить надлежащее внимание на необычное движение войск и артиллерии с Выборгской на незаречную сторону. Если бы я заинтересовался этим фактом и осведомился о причине его, то… дальше нечего было бы рассказывать.