Следующий день был день сюрпризов и притом сюрпризов неприятных: впрочем, сюрпризами их назвать нельзя, ибо все легко было предвидеть.

Прежде всего, я никак не мог дождаться конки, пока не вспомнил вчерашнего разговора с кондуктором и не сообразил, что я не дождусь здесь конки уже никогда. Тогда я отправился к часовне, питая смутную надежду, что найду там извозчика. Их, однако, тоже не было, что являлось вполне логичным фактом.

Приходилось идти пешком; это не очень затруднило бы меня, если не было со мною довольно увесистого чемоданчика. К моей радости, с Большой Спасской показалась тележка, в которой сидели мужик и баба с ребенком на руках; в тележке была разная кладь: узлы с платьем, подушки, самовар, даже ухваты. Баба все всхлипывала и утирала рукавом слезы.

— Не подвезете ли меня?

— А вам куда? — спросил мужик.

— На Николаевский вокзал.

— Можно, мы сами туда едем.

— А что возьмете?

— Да рублик положьте уж: лошадке-то трудно будет.

— Ну, ладно.

Я сел рядом с бабой, чемодан положил на колени (больше некуда было деть), и мы потряслись вниз по Малой Спасской.

Доехав до институтского парка, мужик обратился ко мне:

— Что, барин, уезжаете отсюда?

— Конечно; ведь несладко будет, если прихлопнет сверху, как таракана.

— Вон и мы собрались. Горько было добро свое бросать, ну, да жизнь дороже. А есть, которые не хотят ехать.

— Неужто? Почему же?

— А не верят; необразованность, да и на милость Божию уповают; а которые так говорят: коли быть светопреставлению, так и в Москве пристигнет.

— Ну, напрасно: во-первых, это и не преставление, а просто комета; притом ученые говорят, что только у нас да в Финляндии нельзя оставаться; а за Москвой, пожалуй, все обойдется благополучно.

— Вот и я так говорю; ученые люди, астрономы, они знают, над тем поставлены; предскажут затмение Солнца или Луны, ну и в ту самую минуту, как сказано. Вон и ей говорю.

Он кивнул на бабу.

— Коли б спастись никак нельзя было, так начальство и не приказывало бы уезжать. А то, вишь ты, даром еще повезут.

— Ну, а она что?

— А она все ревет.

И он с сердцем хлестнул лошадь. Баба еще пуще заревела и обратилась ко мне, перемешивая слова с рыданиями:

— А каково расставаться-то! Сродственничков всех бросили, могилки родные! А что добра-то, добра: изба, коровушки! Все ведь потом-кровью нажито.

Мужик живо обернулся:

— Ну, вот и все так пишшыт. Дура! Мне-то что ж, легче, думаешь? Да ведь коли живы, здоровы будем, так и еще наживем. А коли от тебя только мокро останется, тут уж никакого средствия. Жизнь-то, она дороже избы!

Он помолчал с минуту.

— Насчет могилок, это она совсем пустое говорит. А что касательно сродственников, так кто им не велит? Сказано, даром повезут: удирай только. Э-эх, дубье!

Мужик энергично плюнул и опять хлестнул лошадь, которая, заинтересовавшись нашим разговором, стала уж идти шагом. Через несколько минут мужик опять обернулся ко мне:

— Ну, положим, так: летит она на нас. А только вот чего я в толк не возьму, какая она, эта комета? Камень, что ли?

— Надо полагать, — отвечал я, — что эта комета вроде киселя. Обыкновенно кометы состоят из газа, вот как пар, что ли. А эта мошенница гораздо поплотнее.

— Чего ж ее бояться, коли она — кисель?

— А как вы думаете, если такой кусок киселя, величиной, примерно, с губернию, шлепнется оземь, может ли что остаться в целости? Даже воздух, на что уж легкая вещь, а сильный ветер крыши ломает, деревья с корнем рвет, а комета гораздо гуще да и летит в десять раз быстрее самого сильного ветра.

Даже баба, притихшая было, поняла, кажется, мое объяснение, ибо вдруг как заголосит опять. Мужик только угрюмо понурился.

Тут мы выехали на Большой Сампсониевсий проспект. Здесь было оживление: ехали, шли, бежали и все по направлению к городу. Чем ближе к городу, тем гуще становился поток людей, а на Александровском мосту ехать пришлось совсем шагом, то и дело останавливаясь.

В толпе раздавались рыдания, детский плач; кого-то притиснули, и он загибал трехэтажные слова. Многие лавки стояли открытыми, но не было ни покупателей, ни даже продавцов. Впрочем, иные, жалея пропадавшего даром добра, забегали в магазины и пропадали там надолго, другие выходили уже с узлами товара, купленного, очевидно, с расплатой на том свете. Но большинство безучастно относились к возможности попользоваться: призрак близкой смерти отгонял все меркантильные побуждения; да и надо было торопиться.

Приблизившись к Невскому, наш живой поток был задержан. Вся правая сторона Невского была занята длиннейшим обозом: везли деньги из Государственного банка. Линия телег растянулась от Николаевского вокзала далеко за Аничков мост. Тяжело стуча на рельсах, тянулась телега за телегой, а рядом угрюмо и сосредоточенно шагали солдаты с ружьями, конвоировавшие обоз. На Владимирскую никого не пускали до прохода обоза. По левой стороне Невского тянулся такой же поток, как и наш.

Наконец обоз прошел. Струя людей разлилась по всему Невскому. Кой-как, маленькими частями и наш поток стал подвигаться: часть врезалась во Владимирскую, перерезая струю народа, двигавшегося но Невскому, часть направилась налево, к Знаменью.

Мало-помалу мы достигаем вокзала; но сколько-нибудь приблизиться к нему нечего и думать: вся Знаменская площадь, все прилегающие к ней улицы залиты народом; масса телег, карет, пролеток, голов, конских морд, узлов, сундуков, чемоданов.

Теперь и наша река запружена; ряд за рядом примыкает к образовавшейся ранее толпе, народ заливает все пространство, и я вижу, что скоро нельзя будет ни проехать, ни даже пройти. Что же остается?

— Ну что ж, обождем, — говорит мой возница, точно в ответ на мой мысленный вопрос.

Обождем! Да и делать больше нечего. Но как мне найти в этой толпе Нину? Мы в наивности своей условились, что встретимся у вокзала, нисколько не ожидая, что встретим там людское море.

В толпе идут разговоры. Большинство угнетено, но слышатся и шуточки. Кто-то запасся «мерзавчиком», «раздавил» его и, утирая усы, замечает:

— А ничего! Перед светопреставлением водка еще вкуснее кажет. Вот только закусить нечем.

Рядом запротестовали:

— Окстись, братец!

— Ладно, и без закуски хорошо! И придет же в голову человеку! Везде плач, смятение души, а он за водку!

Говоривший даже сплюнул.

— Что ж, по-твоему, делать? Все равно помрем: востро-ломы говорят. А с водкой-то оно слаще.

Слыша такие слова, мой сосед завздыхал:

— Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!

Пивший водку обернулся к нему:

— Что, дядя, аль много нагрешил, что так о милости Божией обеспокоился?

— Ах, грешны мы, всем грешны: и духом, и плотню, и всякий час, всякую, можно сказать, секунду подобает нам молить о милости Божией. Страшный-то суд не за горами. А из-за таких-то, как ты, и нас Господь не помилует.

Я взглянул на соседа: лицо постное, худощавое, немножко будто с аскетическим выражением, но пиджак и картуз новые; даже бородка аккуратно подстрижена. Откуда бы такой проповедник. Тем не менее, упоминание о Страшном суде подействовало даже на гуляку; он примолк и только посапывал носом.

— Солдат-то еще третьего дня отправили, — слышалось в другой группе.

— Солдата беречь надо: он человек казенный.

И вдруг расчихался:

— А, чха! А, чха! Прррст! А, чха! Ах ты, сделай милость, что это за нос такой!

Потом, поколотив пальцем по носу, заявил с предупредительностью:

— Ноздря загуляла! Вертит в носу да и только!

— А на вокзале-то! Говорят, всякий уголок, всякая щелочка заняты.

— Еще бы! Вон она, какая сила, народу-то!

Да, сила была необычайная, и к ней все приливали и приливали новые батальоны. Наконец и Невский, насколько можно было видеть, покрылся морем голов.

Как бы там ни было, а есть все-таки хочется. С собой нет ничего, просить неловко, да и у кого? Каждый для себя бережет. Я кой-как пробился направо к колбасной, намереваясь купить себе чего-нибудь.

Вхожу туда. Товара осталось совсем мало; но еще кой-какие куски валялись. Я захватил их побольше и хотел затем расплатиться, но, несмотря на самые усердные поиски, не нашел никого, кто бы взял от меня деньги; в задней комнате оказалась только кошка, которая почему-то жалобно замяукала и начала тереться у моих ног. Бедное животное! Оно видело, что происходит нечто необычное, и инстинктивно тревожилось.

Итак, я не нашел никого из хозяев, но нашел огромный кусок черствого хлеба, который был мне очень кстати. Позавтракав тут же и завернув свои остальные, скажем, приобретения в бумагу, я вышел на улицу. Как раз в это время произошла подвижка народа, и я вместе с течением был вынесен на Лиговку.

Так полегоньку подвигаемся мы к вокзалу и наконец, после полуночи мы уже в вокзале и даже на платформе. Теснота, действительно, невероятная: нет места и булавке. Впрочем, нет, эго неправда: для булавки нашлось бы место, но рукам было совсем плохо: например, чтобы высморкаться, приходилось произвести целый ряд совершенно необычных для данной операции телодвижений: сначала пошевелить плечами и даже всем корпусом, чтобы просунуть руку в карман за платком, а затем, продолжая шевелиться, вытянуть эту руку наружу таким движением, каким вытаскиваешь из горлышка бутылки упорно сидящую там пробку. Но и после преодоления таких препятствий вовсе не устранялась опасность, что высморкаешься на свое платье или в плечо соседу. И, сверх того, кругом неодобрительные возгласы потревоженных вашими телодвижениями соседей:

— Какая это свинья там чешется?

— Вы, барынька, приглядывайте за карманом-то! Он у вас вон как оттопырился. Мудрено ли залезть жулику!

— Неужто ж деньги там держите?

— Ах, нет, нет! Это так, мелочи, пустяки разные, — говорит сконфуженно барынька и начинает тоже шевелиться и выгружать что-то из заднего кармана платья.

Мне бросается в глаза нечто очень похожее на футляр для драгоценностей, а затем я хорошо разглядел туго набитое портмоне. Пустяки разные скрываются в ридикюле, и все успокаивается.

Но если плохо было нам, здоровым людям, то каково бедному чахоточному, стоявшему рядом со мною! Яркий румянец горел на его впалых щеках, нос как-то заострился, он постоянно кашлял, харкал и так уж и держал платок у рта, взглядывая на него всякий раз после плевка; и всякий раз появлялись кровавые жилки. Мы снисходительно относились к беспокойству, причиняемому чахоточным, но в душе у каждого была мысль: неужели и этот цепляется за жизнь? Один жестокий, имевший толстые щеки, даже сказал ему это в более мягкой, правда, форме, и чахоточный лишь смерил его горящими от ненависти глазами и ничего не ответил. Его оставили в покое.

Я успел уже проголодаться и собрался ужинать. В предотвращение гнева соседей угощаю их и тем усмиряю львов; стоящие дальше и не угощаемые все-таки протестуют, но я не обращаю на это внимания.

Однако, мы стоим уже давно. Последний поезд, который мы видели, ушел часов в 12 ночи настолько переполненным, что люди сидели даже на ступеньках площадок. Но осталось неизмеримо больше; везде: в комнатах, на дворе, между рельсами, на платформах, даже под платформами расположились люди и в последнем месте очень, очень комфортабельно: лежат себе, покуривают, ведут речи веселые; кто храпит во все носовые завертки. А мы на платформе стоим. Ноги затекают, ноют и вообще неудобно; на площади все- таки можно было присесть, даже пройтись, а здесь не присядешь. А между тем, уже восходит солнце другого дня.