Паровая конка везла на этот раз прескверно; к тому же я, чтобы рассеять угнетенное состояние духа, прошел остальной путь пешком. Средство это, по обыкновению, помогло, но я опоздал и, явившись в правление железной дороги, где служил, уже застал там почти всех товарищей. Начальства, однако, еще не было, и они немножко отлынивали от работы, занимаясь душеспасительными разговорами о разных пустяках и, между прочим, о политическом положении Европы.

Ах, вот я дорвался! Дайте отвести душу!

Трудно даже представить себе, сколько у нас страстных политиков и, главным образом, среди тех, кто не может иметь никакого влияния на политику и кого, говоря правду, и подпустить к ней нельзя. Если бы дело заключалось лишь в желании знать, что происходит на Божьем свете, в стремлении извлекать из этого знания известные выгоды! Но нет! Люди с пеной у рта спорят о возможном, чаще даже невозможном положении международных отношений, беспокоятся, почему Франция уступила Англии, пророчат войну между государствами, находящимися в самых дружественных между собою отношениях, и все пересыпают скромным:

— Нет, если бы меня спросили…

Все забывают эти люди: и то, что им известно лишь незначительное меньшинство фактов, и то, что и эти известия они получают из вторых, третьих рук, часто искаженные, иногда совершенно ложные, и то, что политика — искусство, требующее некоторого все-таки приспособления и обучения, что свежему человеку, будь он хоть гений, даже не разобраться в массе сталкивающихся и часто противоречащих друг другу интересов, вытекающих из взаимных соотношений с разными державами и меняющихся всякий раз, когда меняются эти соотношения. Все это для них пустяки!

— Нет, если бы меня спросили…

Всего страннее, что у этих политических добровольцев, так сказать, никогда не заслужит внимания великодушный политический шаг, важный факт в области государственной культуры, вообще никакое политическое мероприятие, которое не сделано с территориальными приобретениями. Вот грубый захват, вопиющее нарушение международного права, — это хорошо, это как следует! И надо посмотреть на них, когда с блестящими глазами и раскрасневшимся лицом восторгаются они подобными фактами! Но это только тогда, когда поступает таким образом государство, к которому политические добровольцы питают расположение. Но пусть только попробует стать на этот путь страна, не пользующаяся их симпатиями! О! Гром и молния, сорок миллиардов чертей, рыканье льва из мышиной норки и грозное хрюканье свиньи!

Вы, пожалуй, сделаете большие глаза и скажете: ну, чего ты так кипятишься? Они, мол, продукт среды и не виноваты в своей мании; да и проявление последней так безобидно и безвредно. Пусть себе разговаривают на здоровье!

Да, вы так, может быть, скажете, но лучше бы вы так не говорили!

Вот то-то и скверно, что они, эти доморощенные политики, — продукта среды, верные последователи ее низменных стремлений, а не посторонние ей элементы. И вовсе они не так уж безобидны и безвредны! О, если б они только разговаривали! Но ведь из них составилась Бисмарковская партия, ведь это они рукоплескали Чемберлену и оправдывали своими овациями затеянную им войну с Трансваалем! Если бы еще Чемберлен и сочувствующие ему пошли сами на войну в первых рядах войска! Их бы перебили, и война сейчас же окончилась бы к общему удовольствию. Но нет! Чемберлены, Родсы, Деруледы, Киплинги предпочитают стоять издалека, руководить и поддерживать мужество, как они говорят, а подставлять лбы должны другие, обыкновенно вовсе не сочувствующие идее войны.

О, политические Тартюфы, международные бравú, пусть вас расшибет кометой! Если мало одной, пусть прилетят две, три, десяток, сотня!

Разговор шел в таком именно тоне политики кустарного производства, когда я вошел в комнату. Вступить в беседу я не решился, не зная сути деда, хотя вообще это совсем даже не стесняет политиков высшей школы, занимающих места от канцелярского писца до столоначальника. Впрочем, зачем им суть дела, если они могут читать даже между строк?

Вскоре, однако, беседа перешла на личную почву; один из разговаривавших, бывший о себе очень высокого мнения, которое не разделялось, однако, никем другим, нечаянно сострил. Другой, патентованный остряк, живо обернулся к нему:

— Позвольте, позвольте!

А потом добавил разочарованно:

— Ах, как жаль, что я не видел сейчас вашего лица!

— Зачем вам мое лицо? — спросил тот несколько смущенно, не ожидая ничего хорошего от такого желания.

— Чтобы судить, сострили вы сейчас или нет.

Раздался смех.

— Разве Антон Викторович острит? — вмешался третий.

— Да, — серьезно заметил патентованный остряк, иногда обнаруживает похвальное стремление и даже, представьте себе, уверен, дьявольски уверен, что действительно острит.

Антон Викторович покраснел и хотел что-то сказать, но тут вмешался Бахметьев, просматривавший газету:

— Вот так штука! Послушайте-ка!

И он прочел извещение Пулковской обсерватории.

Сначала оно не произвело ожидаемого мною эффекта; слушавшие, благодаря форме, в какую было облечено известие, не сразу сообразили, в чем дело, а один даже сказал:

— О, это очень интересное зрелище; я раз видел комету.

Антон Викторович глубокомысленно прибавил:

— Только, если маленькая, и смотреть не стоит.

Бахметьев немножко рассвирепел:

— Да вы не вслушались, должно быть, или не понимаете, в чем суть: произойдет столкновение Земли с этой кометою, и результатом должна быть общая гибель!

Воцарилось гробовое молчание; некоторые, более осведомленные, успели уже понять ужас положения, а остальные были поражены тоном Бахметьева. Наконец, один из последних, придя в себя, робко вопросил:

— Почему же гибель?

— А что, но вашему, может случиться с пассажирами двух поездов, летящих навстречу друг другу со скоростью, положим, 1000 верст в минуту?

Разъяснение Бахметьева произвело надлежащий эффект: все мы оказались достаточно осведомленными в поставленном им вопросе.

Большинство, однако, никак не хотело примириться с мыслью о близкой смерти. И вот один из этого непокорного большинства вдруг заметил с важным видом:

— Не думаю, чтобы столкновение было так опасно: я читал, что кометы обладают ничтожною плотностью. Если мы и столкнемся с кометой, то это все равно, как если бы поезд встретил рой мошек или комаров.

Тут я вступился за честь комет, находя, что их обижают:

— Да, единственная надежда на это: если масса кометы так не плотна, что не проникнет в земную атмосферу, то все, конечно, обойдется одним страхом. Потрепетать чуть-чуть, может быть, даже полезно; иные моралисты так прямо и говорят: трепещи, и благо тебе будет; но будешь ли долголетен, этого они не утверждают.

— Бросьте вы моралистов, — вмешался патентованный остряк, — ненадежный они народ; лучше уж о кометах.

— О, неблагодарный! Его поучают, а он в сторону! Ну, будем о кометах. Есть некоторые из них с ядрами, весьма-таки массивными, и при ударе такого мячика пустяками не отделаешься. Если, далее, настоящего удара не будет, то все-таки в пределах громадного района, пожалуй, целого полушария, прольется с неба сверхъестественный огненный дождь, и все живущее на этом полушарии, от растения до человека включительно, все, способное сгореть, испарится от температуры в несколько сот или даже тысяч градусов, все это испытает участь горшую, чем участь жителей Содома и Гоморры. Другому полушарию тоже не поздоровится, ему придется испытать небывалую бурю, страшный ураган, ниспровергающий дома, необычайное волнение на океанах, грозящее гибелью судам…

Кто это говорит? Неужели я, с таким подозрением относящийся к высокому стилю? Однако, что делает комета: она еще за миллионы миль, а я уже дошел до пафоса! Ну, мне сейчас влетело.

— Уф! — заявил остряк и даже вытер лоб платком. — Очень вы это чувствительно. Одного я в толк не возьму: ведь жители Содома и Гоморры сгорели и, надо думать, на медленном огне. Какая же горшая, по вашему великолепному выражению, участь может постигнуть нас?

Какая, в самом деле, горшая участь? Это я так сболтнул, а он привязывается. Но надо выпутываться, и я шутливо замечаю:

— Ну что ж, они сгорели на медленном огне, а мы медленно потонем.

Тут меня выручает Бахметьев: ему честь кометы чуть ли не дороже, чем мне:

— И очень даже просто, что потонем, кто быстро, кто медленно. Я где-то читал остроумную и очень основательную гипотезу. У всех народов есть, как вам известно, воспоминание о всемирном потопе. Что это значит? Откуда потоп? Почему потоп? И почему он захватил всю землю? Ни одно из известных нам физических явлений не в состоянии произвести ничего подобного.

— А землетрясения — перебил его Антон Викторович.

— Что землетрясения! Самые страшные из них не производили и сотой доли тех ужасов, что рисует нам история о всемирном потопе. Единственное, что могло произвести такой потоп, это столкновение нашей Земли с другим значительным телом; тогда воды океанов должны были хлынуть на материки и покрыть их до вершин гор.

— Ну, хорошо! А где же это тело, которое произвело потоп?

— Боже, что за прыть! — недовольным тоном возразил Бахметьев. — А вы не торопитесь: я сейчас хотел об этом сказать. Автор гипотезы сильно подозревает Австралию: растения, животные, даже птицы, все на ней иное, не такое, как на других материках. Как это могло случиться? Почему такое странное несоответствие животных и растительных форм? И вот для меня, как и для автора гипотезы, представляется очень и очень правдоподобной мысль, что всемирный потоп произошел в ту именно минуту, когда Австралия, до того времени вольный сын эфира, врезалась в нашу планету и из номада превратилась в оседлого жителя.

Вот, вот оно, влияние кометы: и Бахметьев заговорил высоким слогом! А он, не смущаясь, продолжает:

— И вот, вообразите себе положение кучки людей где-нибудь на вершине острого утеса: без пищи, может быть, почти без одежды лепятся они на единственном оставшемся у них клочке твердой земли, ежеминутно ожидая, что или ураган снесет их в море, или оно само, не дожидаясь чужой помощи, смоет их всех, как ничтожные песчинки. Это положение, по-моему, ужаснее участи Содома и Гоморры; там погорели полчаса, много час, и дело кончено, а здесь мучение тянулось бы несколько часов, может быть, несколько дней.

Он замолчал. Товарищи наши давно уже завяли и с горя принялись за работу, тем более, что явилось начальство, т. е., собственно говоря, не начальство, а его уши.

Так прошло некоторое время. Работа, видимо, не спорилась. Наконец, кто-то не утерпел и спросил уши начальства, известно ли им о новой новости. Уши отвечали, что ничего не знают. Тогда им было подробно сообщено, и они очень заинтересовались и даже испугались. Это обстоятельство дало смелость и другим вступить в общий разговор. Тот, кто первым упомянул о массе комет, неисправимый оптимист, заметил:

— Возможен, однако, и вполне счастливый исход: комета будет, например, отвлечена со своего пути притяжением другой планеты, и тогда она не встретится с Землей.

Такой оптимизм вывел меня из терпения: он, очевидно, всячески уклонялся от столкновения. Вежливым, но едким тоном я возразил:

— Да, Иван Егорыч, это возможно. Но, с другой стороны, вероятна еще более ужасная катастрофа: столкновение может быть настолько сильно, что Земля остановится на мгновение в своем поступательном движении вокруг Солнца; тогда его притяжение возьмет верх над центробежной силой, и мы упадем на Солнце.

— Утешительно, во всяком случае, то, — подбавил Бахметьев, — что мы явимся туда уже в газообразном состоянии.

Не знаю, насколько я был прав в таком до героизма смелом предположении, но разговор прекратился; даже Иван Егорыч приуныл.

Уходя со службы, я встретил на лестнице одного из товарищей, предававшегося изредка легкому запою. Он ушел много раньше и в настоящую минуту уже плоховато владел речью, но, неизвестно почему, упрямо стремился в правление.

— Что это вы, Тихон Петрович? — обратился я к нему, отвечая на его рукопожатие.

— Ах, Николай Николаевич, тоска взяла и помирать никому не хочется.

Он подумал с минуту.

— Только все это пустяки вы там говорили. Никакой такой кометы нет и не будет!

Он поднялся было по лестнице, но потом опять спустился ко мне в раздевальную и конфиденциально прошептал, обдавая меня запахом сивухи:

— Не ссудите ли двугривенный до двадцатого? Отдам наверно, коли жив буду.

Обыкновенно я отказывал, зная по опыту, что запой Тихона Петровича прекращается лишь вместе с истощением средств к выпивке, но теперь без разговоров дал просимую сумму. Тихон Петрович расшаркался и приложил руку к сердцу, потом захватил на рукав немножко известки со стены, а затем ударился в сторону ближайшей винной лавки.

Когда я вышел на улицу, то мне показалось, будто стало гораздо темнее, хотя солнце светило так же ярко и небо было так же безоблачно, как и утром.

Я вспомнил, что испытывал такое же ощущение, когда, бывало, выходил из гимназии после ареста при ней за какое-нибудь ужасное преступление. Дома ждала меня гроза, и мне все кругом представлялось словно потемневшим. Было так пустынно, и тени тянулись такие длинные, длинные. Я брел домой нехотя и рад был бы свернуть куда-либо в сторону. Но если тогда мне только казалось, что свернуть никак нельзя, то теперь я знал это наверное. Это было ужасно обидно; и тем обиднее было видеть беспечность, с которой прыгали на панели два воробья, а кошка смотрела на них из окна со страстным вожделением и издавала какие-то свистящие внуки.