Мысль, вооруженная рифмами

Холшевников Владислав Евгеньевич

IV. Начало XX века

 

 

Начало XX в. — период пролетарского этапа освободительного движения, развития марксистских идей в России, эпоха трех революций. Крайнее обострение социальных противоречий определило пестроту идейных течений и литературных направлений этой поры: с одной стороны, развивается реалистическое направление, закладываются основы социалистического реализма, с другой — возникают модернистские школы, объединяемые неприятием гражданского искусства, стремлением уйти от актуальных общественных проблем. Ценность поэзии этого времени определяется многообразием художественных поисков, обогащением поэтической техники, интонационно-ритмического строя.

 

Стих начала XX века

Метрика, ритмика. Главные завоевания этого времени — новые метры (дольник, тактовик, акцентный стих) и новые, необычные размеры старых. Начнем с последних.

Прежде всего это сверхдлинные размеры у К. Д. Бальмонта, В. Я. Брюсова, а за ними у многих: 8-, 10-, даже 12-стопные хореи и ямбы (IV, , , , , ); 6-, 7-, 8-стопные трехсложники (IV, , , , ); Бальмонтовские 4-стопные пеоны, в их числе небывалый I (IV, , , ) и счетверенный 5-сложник (IV, ). (Пеон III и 5-сложник теряют при этом ореол народно-песенного размера — ср. также III, ; IV, .) Такие сверхдлинные стихи не могут обойтись без цезуры, двух (IV, ), даже трех (IV, , ). Часто возникает цезурное наращение, т. е. прибавление перед цезурой безударного слога, реже двух — как в длинных и сверхдлинных размерах (IV, , , , , , ), так и в средних. Широкое распространение получил 4-стопный ямб с цезурным наращением (IV, , , ). Реже встречается цезурное усечение (IV, , ).

Иногда в сверхдлинных размерах на цезурах стоят регулярные внутренние рифмы, порой перекликающиеся с концевыми. Однако, как уже говорилось, такие строки нельзя разбить на ряд коротких, например 4-стишную цепь рифм «Фантазии» Бальмонта (IV, ) А|А||А|б||В|В||В|б превратить в 8-стишие АААбВВВб: сверхдлинные строки создают ту напевную «изысканность русской медлительной речи», к которой стремился Бальмонт и его последователи (см. также IV, ).

Так же замедляют стих ставшие привычными дактилические рифмы, даже в 4-стопном ямбе (IV, ), еще более — редкие гипердактилические с ударением на 4-м с конца слоге (IV, , ) и даже на 5-м (IV, ).

Необычно звучат вольные стихи разных метров, строфические и нестрофические (IV, , , , , , ).

Начиная с Брюсова и особенно Блока, широко употребительными становятся редкие ранее дольники. Первоначально в них преобладает исходная форма — строки чистых 3-сложников (IV, ); наряду с постоянными анакрузами (IV, ) нередки переменные (IV, , , , ). Возможно, именно под влиянием таких дольников возрождается почти забытый во второй половине XIX в. метр — 3-сложники с переменной анакрузой (IV, , , ). Очень разнообразны дольники Блока: отмеченные выше урегулированные и неурегулированные — переходная форма к тактовикам (IV, ), даже редкие белые (IV, ; см. также IV, ).

Многие поэты развивают формы еще более свободные — тактовик и акцентный стих, а также разнообразные способы ритмических перебоев (это тенденция, противоположная подчеркнутой мелодичности Бальмонта и Северянина): Блок (IV, , , ), Анненский (IV, , ), Саша Черный (IV, , ), Мандельштам (IV, , ). Вообще у этих поэтов много неясных, переходных форм — и не только от дольников к тактовику, а от тактовика к акцентному, но даже от ямба, хорея, анапеста — к тактовику (см., напр., IV, , или перебои размера в концовке у Анненского — IV, 45). Появляются стихотворения, написанные разными размерами — не только урегулированными (строфические логаэды), но и неурегулированными (IV, ). До предела довел эту тенденцию своим зыбким метром Хлебников (IV, , , , ).

Ранние тактовики и в особенности акцентный стих заметно прозаизированы и по словарю, и по структуре фразы (IV, , , ); в них еще нет той подчеркнутой выделенности слова, которая отличает стих Маяковского. Однако тенденция к такому выделению слов проявляется у А. Белого и С. Черного даже в силлабо-тонических размерах, только вольных, особенно если в них часты короткие строчки, дробящие фразу на части (IV, , , ). Это неожиданно проявляется даже в строфическом вольном стихе, в котором парадоксально сочетаются известное место рифмы и непредсказуемая длина стиха (IV, ).

Как и другие размеры, дольники могут быть и разговорными, например у Ахматовой (IV, , ), и напевными, как нередко у Блока (IV, , ).

Чаще, чем в XIX в., встречаются логаэды, как строфические, в которых упорядочение чередуются строки, написанные различными размерами (IV, , ; ср. II, ), так и строчные, в которых два полустишия одного стиха написаны разными размерами (IV, , ).

Поиски новых форм стиха порой доходят до прямого экспериментирования. Брюсов в 1918 г. выпустил книгу «Опыты по метрике и ритмике, по эвфонии и созвучиям, по строфике и формам (стихи 1912–1918 гг.)». Там есть чистые пеоны («Застонали, зазвенели золотые веретена…»), одностопные хореи, в которых все слова зарифмованы («Моря | вязкий | шум, || Вторя | пляске | дум…»), 5-сложные рифмы (IV, ) и т. п. А. Белый, автор известных статей о ритмике 4-стопного ямба, пишет стихотворение, в котором 3/4 строк — VII его форма — самая редкая (IV, ). Творчество Хлебникова — это сплошной эксперимент (IV, ).

Изредка поэты обращаются к свободному стиху (IV, , ).

В конце XIX в. встречалось смешение на равных правах «длинных», 5- и 6-стопных ямбов; иногда — бесцезурные 6-стопные (III, ). Встречаются расшатанные бесцезурные 6-стопные ямбы и в XX в. (IV, ).

Тенденция к расшатыванию классического урегулированного стиха проявляется и в рифме, и в строфике.

Фоника. Никогда раньше поэты не уделяли так много внимания звуковой инструментовке стихов, как в этот период, и каждый поэт по-своему. Замедленным ритмам поэтов, культивировавших напевный стих, соответствуют подчеркнуто однообразные аллитерации: один звук многократно повторяется в строфе или в целом стихотворении (IV, , , ); часты внутренние рифмы, сочетания слов с одинаковыми корнями или суффиксами, наконец, повторы целых слов и словосочетаний, а, следовательно, и звуков (IV, , , , , , , , ). Порой «магия звуков» становилась самоцелью. Интересно сравнить с этой точки зрения стихотворение Баратынского «Звезды» (II, ) и явно перекликающееся с ним по звуковому и строфическому строению стихотворение Сологуба «Звезда Маир» (IV, ). У Баратынского «звезды» Моэт и Аи — это метафорически переосмысленные, но вполне реальные марки шампанского; у Сологуба Маир, Ойле, Лигой — придуманные, экзотически звучащие имена. До предела, до «заумного языка» довели игру звуками некоторые футуристы.

Оставив в стороне вызывающе абсурдные «еуы», «дыр бул щыл» и т. п. А. А. Крученых, обратимся к действительно интересным опытам В. В. Хлебникова. Это был несомненно очень талантливый поэт, для которого словесное экспериментирование было важнее создания законченных поэтических произведений. Его попытки определить семантику звуков научного значения не имеют (так же, как и у Рембо или А. Белого), но плодотворен был принцип сочетаний слов не только по образным, как в метафоре, но и по звуковым ассоциациям. Рядом с чистым лабораторным экспериментом — создание неологизмов из сходных корней «чур» и «чар» (IV, ) — возникают и такие поэтические произведения, как «Заклятие смехом» (IV, ). Владимир Маяковский писал: «Хлебников — не поэт для потребителей… Хлебников — поэт для производителя… Для Хлебникова слово — самостоятельная сила, организующая материал чувств и мыслей. Отсюда — углубление в корни, в источник слова, во время, когда название соответствовало вещи… „Лыс” — то, чем стал „лес”; „лось”, „лис” — те, кто живет в лесу. Хлебниковские строки —

Леса лысы. Леса обезлосили. Леса обезлисили —

не разорвешь — железная цепь» {}.

Но такие бесплодные эксперименты, как создание целых стихотворений и даже поэм «перевертней», в которых каждая строчка одинаково читается слева направо и справа налево (IV, ), Маяковский справедливо назвал «штукарством» {}.

В этот период начинается разработка разных видов неточных рифм — Брюсовым (IV, ), Анненским (IV, ), Блоком (IV, , ), С. Черным (IV, ), а затем Маяковским, Асеевым и другими.

Строфика, композиция. У ряда поэтов — Сологуба, Брюсова, А. Блока, Вяч. Иванова и др. — заметен интерес к изысканным строфам. Простые перекрестные 4-стишия становятся необычными благодаря причудливому чередованию стопностей (IV, , , , ); расхождение чередования рифм и последовательности стопностей встречаются и в других моделях строф (IV, ). Даже традиционное перекрестное чередование 5- и 2-стопных хореев А. Белый сделал индивидуальным благодаря зеркальной композиции строф: 5252 и 2525 (IV, ). Поражают у него строфические вольные стихи, то с одинаковой моделью (IV, ), то нетождественные, с запутанной рифмовкой, не сразу улавливаемой слухом (IV, , ).

Изысканно звучат парные строфы, в которых какой-либо стих рифмуется с соответствующим стихом следующей строфы (IV, , ), моноримы (IV, ) и сквозные рифмы (IV, ). Строфой из белых стихов, напоминающей карамзинские, Ахматова пишет стихотворение «Александру Блоку» (IV, ); тот отвечает ей такой же строфой (IV, ). В отличие от строфических белых стихов, экстравагантно звучат строфы с холостыми стихами ААХх и АХАх у С. Черного (IV, , ). В них гораздо сильнее, чем у Державина (I, ) и Фета (III, ), выражен эффект обманутого ожидания.

Многие поэты обращаются к твердым формам — популярным ранее, как сонет (IV, ), и новым. Появляются первые венки сонетов (IV, ), рондо (IV, ), рондель (IV, ), газель (IV, ). Особенную популярность приобретает триолет (IV, ) — Бальмонт, Сологуб пишут сборники триолетов.

Развиваются различные формы полиметрии, простые и усложненные (IV, , , ), вплоть до строфических логаэдов.

Интересный образец — «Второй удар» Кузмина (IV, ). Все строки — III форма 3-дольника; в 6-стишии ААхББх только последний стих звучит перебоем: традиционное 6-стишие замыкалось рифмой. Это 6-стишие было исходной формой для «Поэмы без героя» Ахматовой (IV, ), поэтесса раскрепостила строфу — вернула концевую рифму и свободу дольнику и иногда к смежно рифмующимся парам добавляла один-два стиха, что создавало заметный перебой.

Вообще поэты XX в. чаще, чем ранее, прибегают к перебоям и строфическим (IV, ), и метрическим, и рифменным как к сильному выразительному средству. Исчезновение рифмы в «Переутомлении» С. Черного не только выделяет концовку, но и завершает тему стихотворения (IV, ). Неожиданная смена метров, длины стихов, способов рифмовки в строфах очень резко выделяет строки и усиливает силу трагизма в стихотворениях Блока «Я сегодня не помню, что было вчера…» и «Поздней осенью из гавани…» (IV, , ).

Разумеется, наряду с новыми формами поэты всех направлений пользуются традиционными размерами (IV, , , , , , , , , , и др.), точными рифмами (в этот период у большинства поэтов они преобладают), привычными моделями строф (IV, , , , , , , и др.). Свободные метрические формы обычно укладываются в простые строфические (IV, , , , , и др.); при усложненных строфах поэты чаще пользуются традиционными размерами (IV, , , ). Характерна «Поэза о старых размерах» И. Северянина (IV, ): поэт воспевает «старые размеры» простым 3-стопным ямбом в сложной строфической композиции АБВгАБВг.

 

К. Д. Бальмонт (1867–1942)

Как живые изваянья, в искрах лунного сиянья, Чуть трепещут очертанья сосен, елей и берез; Вещий лес спокойно дремлет, яркий блеск луны приемлет И роптанью ветра внемлет, весь исполнен тайных грез. Слыша тихий стон метели, шепчут сосны, шепчут ели, В мягкой бархатной постели им отрадно почивать, Ни о чем не вспоминая, ничего не проклиная, Ветви стройные склоняя, звукам полночи внимать. Чьи-то вздохи, чье-то пенье, чье-то скорбное моленье, И тоска, и упоенье, — точно искрится звезда, Точно светлый дождь струится, — и деревьям что-то                                                                                 мнится, То, что людям не приснится, никому и никогда. Это мчатся духи ночи, это искрятся их очи, В час глубокой полуночи мчатся духи через лес. Что́ их мучит, что́ тревожит? Что́, как червь, их тайно                                                                                 гложет? Отчего их рой не может петь отрадный гимн небес? Всё сильней звучит их пенье, всё слышнее в нем томленье, Неустанного стремленья неизменная печаль, — Точно их томит тревога, жажда веры, жажда бога, Точно мук у них так много, точно им чего-то жаль. А луна всё льет сиянье, и без муки, без страданья Чуть трепещут очертанья вещих сказочных стволов; Все они так сладко дремлют, безучастно стонам внемлют И с спокойствием приемлют чары ясных, светлых снов. <1893>
Меж прошлым и будущим нить Я тку неустанной, проворной рукою: Хочу для грядущих столетий покорно и честно служить Борьбой, и трудом, и тоскою, — Тоскою о том, чего нет, Что дремлет пока, как цветок под водою, О том, что когда-то проснется чрез многие тысячи лет, Чтоб вспыхнуть падучей звездою. Есть много не сказанных слов И много созданий, не созданных ныне, — Их столько же, сколько песчинок среди бесконечных                                                                                 песков В немой аравийской пустыне. <1894>
Я мечтою ловил уходящие тени, Уходящие тени погасавшего дня, Я на башню всходил, и дрожали ступени, И дрожали ступени под ногой у меня. И чем выше я шел, тем ясней рисовались, Тем ясней рисовались очертанья вдали, И какие-то звуки вокруг раздавались, Вкруг меня раздавались от Небес и Земли. Чем я выше всходил, тем светлее сверкали, Тем светлее сверкали выси дремлющих гор, И сияньем прощальным как будто ласкали, Словно нежно ласкали отуманенный взор. А внизу подо мною уж ночь наступила, Уже ночь наступила для уснувшей Земли, Для меня же блистало дневное светило, Огневое светило догорало вдали. Я узнал, как ловить уходящие тени, Уходящие тени потускневшего дня, И всё выше я шел, и дрожали ступени, И дрожали ступени под ногой у меня. <1894>
Полночной порою в болотной глуши Чуть слышно, бесшумно, шуршат камыши. О чем они шепчут? О чем говорят? Зачем огоньки между ними горят? Мелькают, мигают — и снова их нет. И снова забрезжил блуждающий свет. Полночной порой камыши шелестят. В них жабы гнездятся, в них змеи свистят. В болоте дрожит умирающий лик. То месяц багровый печально поник. И тиной запахло. И сырость ползет. Трясина заманит, сожмет, засосет. «Кого? Для чего?» — камыши говорят. «Зачем огоньки между нами горят?» Но месяц печальный безмолвно поник. Не знает. Склоняет всё ниже свой лик. И вздох повторяя погибшей души, Тоскливо, бесшумно, шуршат камыши. <1895>
Я вольный ветер, я вечно вею, Волную волны, ласкаю ивы, В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею, Лелею травы, лелею нивы. Весною светлой, как вестник мая, Целую ландыш, в мечту влюбленный, И внемлет ветру лазурь немая, — Я вею, млею, воздушный, сонный. В любви неверный, расту циклоном, Взметаю тучи, взрываю море, Промчусь в равнинах протяжным стоном — И гром проснется в немом просторе. Но, снова легкий, всегда счастливый, Нежней, чем фея ласкает фею, Я льну к деревьям, дышу над нивой И, вечно вольный, забвеньем вею. <1897>
Как страшно-радостный и близкий мне пример, Ты всё мне чудишься, о царственный Бодлер, Любовник ужасов, обрывов и химер! Ты, павший в пропасти, но жаждавший вершин, Ты, видевший лазурь сквозь тяжкий желтый сплин, Ты, между варваров заложник-властелин! Ты, знавший Женщину, как демона мечты, Ты, знавший Демона, как духа красоты, Сам с женскою душой, сам властный демон ты! Познавший таинства мистических ядов, Понявший образность гигантских городов. Поток бурлящийся, рожденный царством льдов! Ты, в чей богатый дух навек перелита В одну симфонию трикратная мечта: Благоухания, и звуки, и цвета! Ты — дух, блуждающий в разрушенных мирах, Где привидения друг в друге будят страх, Ты — черный, призрачный, отверженный монах Пребудь же призраком навек в душе моей, С тобой дай слиться мне, о маг и чародей, Чтоб я без ужаса мог быть среди людей! 1899
Я чувствую какие-то прозрачные пространства Далёко в беспредельности, свободной от всего; В них нет ни нашей радуги, ни звездного убранства В них всё хрустально-призрачно, воздушно                                                             и мертво. Безмерными провалами небесного Эфира Они как бы оплотами от нас ограждены, И в центре мироздания они всегда вне мира, Светлей снегов нетающих нагорной вышины. Нежней, чем ночью лунною дрожанье паутины, Нежней, чем отражения перистых облаков, Чем в замысле художника рождение картины, Чем даль навек утраченных родимых берегов. И только те, что в сумраке скитания земного Об этих странах помнили, всегда лишь их любя, Оттуда в мир пришедшие, туда вернутся снова, Чтоб в царствии безветрия навек забыть себя. <1900>
Спите, полумертвые увядшие цветы, Так и не узнавшие расцвета красоты, Близ путей заезженных взращенные творцом, Смятые невидевшим тяжелым колесом. В час, когда все празднуют рождение весны, В час, когда сбываются несбыточные сны, Всем дано безумствовать, лишь вам одним нельзя, Возле вас раскинулась заклятая стезя. Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли, Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли, Вы, что встретить счастие могли бы, как и все, В женственной, в нетронутой, в девической красе. Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь, Вашим равным — царствовать, а вам — навек уснуть, Богом обделенные на празднике мечты, Спите, не видавшие расцвета красоты. 1900
Я не знаю мудрости, годной для других, Только мимолетности я влагаю в стих. В каждой мимолетности вижу я миры, Полные изменчивой радужной игры. Не кляните, мудрые. Что вам до меня? Я ведь только облачко, полное огня. Я ведь только облачко. Видите: плыву. И зову мечтателей… Вас я не зову! <1902>
Есть другие планеты, где ветры певучие тише, Где небо бледнее, травы тоньше и выше, Где прерывисто льются Переменные светы, Но своей переменою только ласкают, смеются. Есть иные планеты, Где мы были когда-то, Где мы будем потом. Не теперь, а когда, потеряв — Себя потеряв без возврата, Мы будем любить истомленные стебли седых                                              шелестящих трав, Без аромата, Тонких, высоких, как звезды — печальных, Любящих сонный покой мест погребальных, Над нашей могилою спящих И тихо, так тихо, так сумрачно-тихо под луной                                                   шелестящих. <1903>
Жизни податель, Светлый создатель, Солнце, тебя я пою! Пусть хоть несчастной Сделай, но страстной, Жаркой и властной Душу мою! Жизни податель, Бог и создатель, Страшный сжигающий свет! Дай мне — на пире Звуком быть в лире, — Лучшего в мире Счастия нет! <1903>
Легкий лист, на липе млея,           Лунный луч в себя вобрал — Спит зеленая аллея,           Лишь вверху поет хорал. Это — лунное томленье,           С нежным вешним ветерком, Легкость ласк влагает в пенье           Лип, загрезивших кругом. И в истоме замиранья           Их вершины в сладком сне Слышат лунное сиянье,           Слышат ветер в вышине. Свет Луны и ветер вешний,           Бледный ландыш спит в тени, Грезя, видит сон нездешний,           Дню хранит свои огни. Полон зыблемого звона,           Легкой грезы и весны, С голубого небосклона           Принимает луч Луны. Лик Луны, любовь лелея,           Мир чарует с высоты. Спит зеленая аллея,           Спят деревья и цветы. <1905>
О, страдатели, насаждатели, о, садовники сих садов, С разнородными вам породами бой готовится, бой готов. Чуть посадите семя светлое, семя темное тут как тут, Чуть посадите стебель крепкий вы, травы цепкие здесь растут. Чуть посадите цвет небесный вы, голубой цветок, и как снег, Чуть посадите нежно-алый цвет, слышен тихий шаг, слышен бег. Над цветком — часы и толпы минут, вот подкралися, вот бегут, Стерегите их, а не то они всех не бережных стерегут. И когда впадут во внимание, в них воздушный звон, нежный цвет, И когда впадут в невнимание, это — вороны, свита бед. Созидатели, насаждатели, вы, садовники сих садов, Цепки травы — прочь, и глядите в Ночь, тьмы минут — дадут вам                                                                                        цветов. <1909>
Вот она — неоглядная ширь океана, который зовется                                                                    Великим И который Моаной зовут в Гавайики, в стране Маори. Человек островов, что вулканами встали, виденьем                                                  возник смуглоликим. И кораллы растут, и над синей волной — без числа                                                         острова-алтари. <1912>
Настигаю. Настигаю. Огибаю. Обгоню. Я колдую. Вихри чую. Грею сбрую я коню. Конь мой спорый. Топи, боры, степи, горы                                                       пролетим. Жарко дышит. Мысли слышит. Конь — огонь                                                    и побратим. Враг мой равен. Полноправен. Чей скорей                                               вскипит бокал? Настигаю. Настигаю. Огибаю. Обогнал. 1915
В глухой колодец, давно забытый, давно без жизни                                                             и без воды, Упала капля — не дождевая, упала капля ночной звезды. Она летела стезей падучей и догорела почти дотла, И только искра, и только капля одна сияла, еще светла. Она упала не в многоводье, не в полногласье воды                                                             речной, Не в степь, где воля, не в зелень рощи, не в чащу веток                                                             стены лесной. Спадая с неба, она упала не в пропасть моря,                                                             не в водопад, И не на поле, не в ровность луга, и не в богатый                                                             цветами сад. В колодец мертвый, давно забытый, где тосковало                                                             без влаги дно, Она упала снежинкой светлой, от выси неба к земле —                                                             звено. Когда усталый придешь случайно к тому колодцу                                                             в полночный час, Воды там много, в колодце — влага, и в сердце песня,                                                             в душе — рассказ. Но чуть на грани земли и неба зеленоватый мелькнет                                                             рассвет, Колодец меркнет, и лишь по краю — росистой влаги                                                             белеет след. <1924>

 

Ф. К. Сологуб (1863–1927)

Среди шатания в умах и общей смуты, Чтобы внимание подростков поотвлечь И наложить на пагубные мысли путы, Понадобилась нам классическая речь. Грамматики народов мертвых изучая, Недаром тратили вечерние часы И детство резвое, и юность удалая В прилежном изученьи стройной их красы. Хирели груди их, согнутые над книгой, Слабели зоркие, пытливые глаза, Слабели мускулы, как будто под веригой, И гнулся хрупкий стан, как тонкая лоза. И вышли скромные, смиренные людишки. Конечно, уж они не будут бунтовать; Им только бы читать печатные коврижки Да вкусный пирожок казенный смаковать. 1892
Я ждал, что вспыхнет впереди Заря и жизнь свой лик покажет И нежно скажет: «Иди!» Без жизни отжил я, и жду, Что смерть свой бледный лик покажет И грозно скажет: «Иду!» 1892
Туман не редеет Молочною мглою закутана даль, И на сердце веет Печаль. С заботой обычной, Суровой нуждою влекомый к труду, Дорогой привычной Иду. Бледна и сурова, Столица гудит под туманною мглой, Как моря седого Прибой. Из тьмы вырастая, Мелькает и вновь уничтожиться в ней Торопится стая Теней. 1892
Сквозь кисейный занавес окна                     Мне видна           Улицы дремотной тишь —                     Снег на скатах крыш,                     Ворота, забор… Изредка прохожие мелькнут…                     Шумный спор Иногда бабенки заведут. 1894
О царица моя! Кто же ты? Где же ты? По каким заповедным иль торным путям Пробираться к тебе? Обманули мечты, Обманули труды, а уму не поверю я сам. Молодая вдова о почившем не может, не хочет                                                             скорбеть. Преждевременно дева всё знает, — и счастье ее                                                             не манит. Содрогаясь от холода, клянчит старуха и прячет                                                     истертую медь. Замирающий город туманом и мглою повит. Умирая, томятся в гирляндах живые цветы. Побледневший колодник сбежавший прилег, отдыхая,                                                             в лесу у ручья.                                   Кто же ты,                               Чаровница моя? О любви вдохновенно поет на подмостках поблекший                                                             певец. Величаво идет в равнодушной толпе молодая жена. Что-то в воду упало, — бегут роковые обломки                                                             колец. Одинокая, спешная ночь и трудна, и больна. Сколько странных видений и странных,                                                      недужных тревог! Кто же ты, где же ты, чаровница моя? Недоступен ли твой светозарный чертог? Или встречу тебя, о царица моя? 1894
Расцветайте, расцветающие, Увядайте, увядающие, Догорай, объятое огнем, — Мы спокойны, не желающие, Лучших дней не ожидающие, Жизнь и смерть равно встречающие С отуманенным лицом. 1896
Друг мой тихий, друг мой дальный.                Посмотри, — Я холодный и печальный                Свет зари. Я напрасно ожидаю                Божества, В бледной жизни я не знаю                Торжества. Над землею скоро встанет                Ясный день, И в немую бездну канет                Злая тень, — И безмолвный, и печальный,                Поутру, Друг мой тайный, друг мой дальный,                Я умру. 1893
Звезда Маир сияет надо мною,                Звезда Маир, И озарен прекрасною звездою                Далекий мир. Земля Ойле плывет в волнах эфира,                Земля Ойле, И ясен свет блистающий Маира                На той земле. Река Лигой в стране любви и мира,                Река Лигой Колеблет тихо ясный лик Маира                Своей волной. Бряцанье лир, цветов благоуханье,                Бряцанье лир И песни жен слились в одно дыханье,                Хваля Маир. 1898
Я не знаю много песен, знаю песенку одну, Я спою ее младенцу, отходящему ко сну. Колыбельку я рукою осторожною качну. Песенку спою младенцу, отходящему ко сну. Тихий ангел встрепенется, улыбнется, погрозится шалуну И шалун ему ответит: «Ты не бойся, ты не дуйся,                                                             я засну» Ангел сядет к изголовью, улыбаясь шалуну, Сказки тихие расскажет отходящему ко сну. Он про звездочки расскажет, он расскажет про луну, Про цветы в раю высоком, про небесную весну. Промолчит про тех, кто плачет, кто томится в полону, Кто закован, зачарован, кто влюбился в тишину. Кто томится, не ложится, долго смотрит на луну, Тихо сидя у окошка, долго смотрит в вышину, — Тот поникнет, и не крикнет и не пикнет, и поникнет                                                             в глубину, И на речке с легким плеском круг за кругом пробежит                                                             волна в волну. Я не знаю много песен, знаю песенку одну, Я спою ее младенцу, отходящему ко сну. Я на ротик роз раскрытых росы тихие стряхну, Глазки-светики-цветочки песней тихою сомкну. 1907
Лежу в траве на берегу Ночной реки и слышу плески. Пройдя поля и перелески, Лежу в траве на берегу. На отуманенном лугу Зеленые мерцают блески. Лежу в траве на берегу Ночной реки и слышу плески. 1913

 

В. Я. Брюсов (1873–1924)

Тень несозданных созданий Колыхается во сне, Словно лопасти латаний На эмалевой стене. Фиолетовые руки На эмалевой стене Полусонно чертят звуки В звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски, В звонко-звучной тишине, Вырастают, словно блестки, При лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный При лазоревой луне… Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне. Тайны созданных созданий С лаской ластятся ко мне, И трепещет тень латаний На эмалевой стене. 1895
Сладострастные тени на темной постели окружили, легли,                                                             притаились, манят. Наклоняются груди, сгибаются спины, веет жгучий, тягучий,                                                             глухой аромат. И, без силы подняться, без воли прижаться и вдавить свои                                                             пальцы в округлости плеч, Точно труп наблюдаю бесстыдные тени в раздражающем блеске                                                             курящихся свеч; Наблюдаю в мерцаньи колен изваянья, беломраморность бедер,                                                             оттенки волос… А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает тела                                                             в разноцветный хаос. О, далекое утро на вспененном взморье, странно-алые краски                                                             стыдливой зари! О, весенние звуки в серебряном сердце и твой сказочно-ласковый                                                             образ, Мари! Это утро за ночью, за мигом признания, перламутрово-чистое                                                             утро любви, Это утро, и воздух, и солнце, и чайки, и везде — точно                                                             отблеск — улыбки твои! Озаренный, смущенный, ребенок влюбленный, я бессильно                                                             плыву в безграничности грез… А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает мечты                                                             в разноцветный хаос. 1895
                    Вся дрожа, я стою на подъезде           Перед дверью, куда я вошла накануне, И в печальные строфы слагаются буквы созвездий.           О, туманные ночи в палящем июне!                     Там, вот там, на закрытой террасе           Надо мной наклонялись зажженные очи, Дорогие черты, искаженные в страстной гримасе.           О, туманные ночи! туманные ночи!                     Вот и тайна земных наслаждений…           Но такой ли ее я ждала накануне! Я дрожу от стыда — я смеюсь! Вы солгали мне, тени!           Вы солгали, туманные ночи в июне! 1895
Дремлет Москва, словно самка спящего страуса, Грязные крылья по темной почве раскинуты, Кругло-тяжелые веки безжизненно сдвинуты, Тянется шея — беззвучная, черная Яуза. Чуешь себя в африканской пустыне на роздыхе. Чу! что за шум? не летят ли арабские всадники? Нет! качая грузными крыльями в воздухе, То приближаются хищные птицы — стервятники. Падали запах знаком крылатым разбойникам, Грозен голос близкого к жизни возмездия. Встанешь, глядишь… а они всё кружат над                                                         покойником, В небе ж тропическом ярко сверкают созвездия. 1895
Побледневшие звезды дрожали, Трепетала листва тополей, И, как тихая греза печали, Ты прошла по заветной аллее. По аллее прошла ты и скрылась… Я дождался желанной зари, И туманная грусть озарилась Серебристою рифмой Марии. 1896
Губы мои приближаются           К твоим губам, Таинства снова свершаются,           И мир как храм. Мы, как священнослужители,           Творим обряд. Строго в великой обители           Слова звучат. Ангелы, ниц преклоненные,           Поют тропарь. Звезды — лампады зажженные,           И ночь — алтарь. Что нас влечет с неизбежностью,           Как сталь магнит? Дышим мы страстью и нежностью,           Но взор закрыт. Водоворотом мы схвачены           Последних ласк. Вот он, от века назначенный,           Наш путь в Дамаск! 1903
Улица была — как буря. Толпы проходили, Словно их преследовал неотвратимый Рок. Мчались омнибусы, кэбы и автомобили, Был неисчерпаем яростный людской поток. Вывески, вертясь, сверкали переменным оком, С неба, с страшной высоты тридцатых этажей; В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком Выкрики газетчиков и щелканье бичей. Лили свет безжалостный прикованные луны, Луны, сотворенные владыками естеств. В этом свете, в этом гуле — души были юны, Души опьяневших, пьяных городом существ. 1903
Столетия — фонарики! о, сколько вас во тьме, На прочной нити времени, протянутой в уме! Огни многообразные, вы тешите мой взгляд… То яркие, то тусклые фонарики горят. Сверкают, разноцветные, в причудливом саду, В котором, очарованный, и я теперь иду. Вот пламенники красные — подряд по десяти. Ассирия! Ассирия! мне мимо не пройти! Хочу полюбоваться я на твой багряный свет: Цветы в крови, трава в крови, и в небе красный след. А вот гирлянда желтая квадратных фонарей. Египет! сила странная в неяркости твоей! Пронизывает глуби все твой беспощадный луч, И тянется властительно с земли до хмурых туч. Но что горит высоко там, и что слепит мой взор? Над озером, о Индия, застыл твой метеор. Взнесенный, неподвижен он, в пространствах — брат                                                                      звезде, Но пляшут отражения, как змеи, по воде. Широкая, свободная, аллея вдаль влечет, Простым, но ясным светочем украшен строгий вход. Тебя ли не признаю я, святой Периклов век! Ты ясностью, прекрасностью победно мрак рассек! Вхожу: всё блеском залито, все сны воплощены, Все краски, все сверкания, все тени сплетены! О Рим, свет ослепительный одиннадцати чаш: Ты — белый, торжествующий, ты нам родной, ты наш! Век Данте — блеск таинственный, зловеще золотой… Лазурное сияние, о Леонардо, твой!.. Большая лампа Лютера — луч, устремленный вниз… Две маленькие звездочки, век суетных маркиз… Сноп молний — Революция! За ним громадный шар, О ты! век девятнадцатый, беспламенный пожар! И вот стою ослепший я, мне дальше нет дорог, А сумрак отдаления торжественен и строг. К сырой земле лицом припав, я лишь могу глядеть, Как вьется, как сплетается огней мелькнувших сеть. Но вам молюсь, безвестные! еще в ночной тени Сокрытые, не жившие, грядущие огни! 1904
Холод, тело тайно сковывающий, Холод, душу очаровывающий… От луны лучи протягиваются, К сердцу иглами притрагиваются. В этом блеске — всё осилившая власть, Умирает обескрылевшая страсть. Всё во мне — лишь смерть и тишина, Целый мир — лишь твердь и в ней луна. Гаснут в сердце невзлелеянные сны, Гибнут цветики осмеянной весны. Снег сетями расстилающимися Вьет над днями забывающимися, Над последними привязанностями, Над святыми недосказанностями! 1906
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,                                                  в царстве пламенного Ра, Ты давно меня любила, как Озириса Изида, друг, царица                                                                         и сестра! И клонила пирамида тень на наши вечера. Вспомни тайну первой встречи, день, когда во храме                                    пляски увлекли нас в темный круг, Час, когда погасли свечи, и когда, как в странной сказке,                                               каждый каждому был друг, Наши речи, наши ласки, счастье, вспыхнувшее вдруг! Разве ты, в сияньи бала, легкий стан склонив мне в руки,                                                       через завесу времен. Не расслышала кимвала, не постигла гимнов звуки                                                   и толпы ответный стон? Не сказала, что разлуки — кончен, кончен долгий сон! Наше счастье — прежде было, наша страсть —                  воспоминанье, наша жизнь — не в первый раз, И, за временной могилой, неугасшие желанья с прежней                                                          силой дышат в нас, Как близ Нила, в час свиданья, в роковой и краткий час! 1906, 1907
Воздух живительный, воздух смолистый                     Я узнаю. Свет не слепит, упоительный, чистый,                     Словно в раю. Узкой тропинкой к гранитам прибрежным                     Вышел, стою. Нежу простором, суровым и нежным,                     Душу мою. Сосны недвижны на острове, словно                     В дивном краю. Тихие волны лепечут любовно                     Сказку свою. Вот где дозволило божье пристрастье                     Мир бытию! Веет такое же ясное счастье                     Только в раю. 1908
Сухие листья, сухие листья, Сухие листья, сухие листья, Под тусклым ветром, кружат, шуршат, Сухие листья, сухие листья, Под тусклым ветром сухие листья, Кружась, что шепчут, что говорят? Трепещут сучья под тусклым ветром; Сухие листья, под тусклым ветром, Что говорят нам, нам шепчут что? Трепещут листья, под тусклым ветром, Лепечут листья, под тусклым ветром, Но слов не понял никто, никто! Меж черных сучьев синеет небо, Так странно нежно синеет небо, Так странно нежно прозрачна даль. Меж голых сучьев прозрачно небо, Над черным прахом синеет небо, Как будто небу земли не жаль. Сухие листья шуршат о смерти, Кружась под ветром, шуршат о смерти: Они блестели, им время тлеть. Прозрачно небо. Шуршат о смерти Сухие листья, — чтоб после смерти В цветах весенних опять блестеть! 1913

 

И. Ф. Анненский (1856–1909)

Падает снег, Мутный и белый и долгий, Падает снег, Заметая дороги, Засыпая могилы, Падает снег… Белые влажные звезды! Я так люблю вас, Тихие гостьи оврагов! Холод и нега забвенья Сердцу так сладки… О, белые звезды… Зачем же, Ветер, зачем ты свеваешь, Жгучий мучительный ветер, С думы и черной и тяжкой, Точно могильная насыпь, Белые блестки мечты?.. В поле зачем их уносишь? Если б заснуть, Но не навеки, Если б заснуть Так, чтобы после проснуться, Только под небом лазурным… Новым, счастливым, любимым… 1900
Молоточков лапки цепки, Да гвоздочков шапки крепки,           Что не раз их,           Пустоплясых,           Там позастревало. Молоточки топотали, Мимо точки попадали,           Что ни мах,           На струнах           Как и не бывало. Пали звоны топотом, топотом, Стали звоны ропотом, ропотом,           То сзываясь,           То срываясь,           То дробя кристалл. В струнах, полных холода, холода, Пели волны молодо, молодо,           И буруном           Гул по струнам           Следом пролетал. С звуками кэк-уока, Ожидая мокка, Во мгновенье ока Что мы не съедим… И Махмет-Мамаям, Ни зимой, ни маем Нами не внимаем,           Он необходим. Молоточков цепки лапки, Да гвоздочков крепки шапки,           Что не раз их,           Пустоплясых,           Там позастревало. Молоточки налетают. Мало в точки попадают,           Мах да мах,           Жизни… ах,           Как и не бывало. <1904>
Сердце ль не томилося           Желанием грозы, Сквозь вспышки бело-алые? А теперь влюбилося           В бездонность бирюзы, В ее глаза усталые. Всё, что есть лазурного,           Излилося в лучах На зыби златошвейные, Всё, что там безбурного           И с ласкою в очах, — В сады зеленовейные. В стекла бирюзовые           Одна глядит гроза Из чуждой ей обители… Больше не суровые,           Печальные глаза, Любили ль вы, простите ли?.. 1904
Сливались ли это тени, Только тени в лунной ночи мая? Это блики, или цветы сирени Там белели, на колени           Ниспадая? Наяву ль и тебя ль безумно           И бездумно Я любил в томных тенях мая?           Припадая к цветам сирени. Лунной ночью, лунной ночью мая,           Я твои ль целовал колени. Разжимая их и сжимая, В томных тенях, в томных тенях мая? Или сад был одно мечтанье Лунной ночи, лунной ночи мая? Или сам я лишь тень немая? Иль и ты лишь мое страданье,           Дорогая, Оттого, что нам нет свиданья Лунной ночью, лунной ночью мая… 1906
И бродят тени, и молят тени:                «Пусти, пусти!» От этих лунных осеребрений                Куда ж уйти? Зеленый призрак куста сирени                Прильнул к окну… Уйдите, тени, оставьте, тени,                Со мной одну… Она недвижна, она немая,                С следами слез, С двумя кистями сиреней мая                В извивах кос… Но и неслышным я верен пеням,                И, как в бреду, На гравий сада я по ступеням                За ней сойду… О бледный призрак, скажи скорее                Мои вины, Покуда стекла на галерее                Еще черны. Цветы завянут, цветы обманны,                Но я… я — твой! В тумане холод, в тумане раны                Перед зарей… 1906
Как ни гулок, ни живуч — Ям — — б, утомлен и он, затих Средь мерцаний золотых, Уступив иным созвучьям. То-то вдруг по голым сучьям Прозы утра, град шутих, На листы веленьем щучьим За стихом поскачет стих. Узнаю вас, близкий рампе, Друг крылатый эпиграмм, Пэ — — она третьего размер. Вы играли уж при мер — — цаньи утра бледной лампе Танцы нежные Химер. <?>
В желтый сумрак мертвого апреля, Попрощавшись с звездною пустыней, Уплывала Вербная неделя На последней, на погиблой снежной льдине; Уплывала в дымах благовонных, В замираньи звонов похоронных, От икон с глубокими глазами И от Лазарей, забытых в черной яме. Стал высоко белый месяц на ущербе, И за всех, чья жизнь невозвратима, Плыли жаркие слезы по вербе На румяные щеки херувима. 1907
Лишь тому, чей покой таим,                Сладко дышится… Полотно над окном моим                Не колышется. Ты придешь, коль верна мечтам,                Только та ли ты? Знаю: сад там, сирени там                Солнцем залиты. Хорошо в голубом огне,                В свежем шелесте; Только яркой так чужды мне                Чары прелести… Пчелы в улей там носят мед,                Пьяны гроздами… Сердце ж только во сне живет                Между звездами… <1909>
Я хотел бы любить облака На заре… Но мне горек их дым: Так неволя тогда мне тяжка, Так я помню, что был молодым. Я любить бы их вечер хотел, Когда, рдея, там гаснут лучи, Но от жертвы их розовых тел Только пепел мне снится в ночи. Я люблю только ночь и цветы В хрустале, где дробятся огни, Потому что утехой мечты В хрустале умирают они… Потому что — цветы это ты. <?>
Если больше не плачешь, то слезы сотри: Зажигаясь, бегут по столбам фонари,           Стали дымы в огнях веселее           И следы золотыми в аллее… Только веток еще безнадежнее сеть, Только небу, чернея, над ними висеть. Если можешь не плакать, то слезы сотри: Забелелись далеко во мгле фонари.           На лице твоем, ласково-зыбкий,           Белый луч притворился улыбкой… Лишь теней всё темнее за ним череда, Только сердцу от дум не уйти никуда. <?>

 

А. А. Блок (1880–1921)

Его встречали повсюду На улицах в сонные дни. Он шел и нес свое чудо, Спотыкаясь в морозной тени. Входил в свою тихую келью, Зажигал последний свет, Ставил лампаду веселью И пышный лилий букет. Ему дивились со смехом, Говорили, что он чудак. Он думал о шубке с мехом И опять скрывался во мрак. Однажды его проводили, Он весел и счастлив был, А утром в гроб уложили, И священник тихо служил. 1902
По городу бегал черный человек. Гасил он фонарики, карабкаясь на лестницу. Медленный, белый подходил рассвет, Вместе с человеком взбирался на лестницу. Там, где были тихие, мягкие тени — Желтые полоски вечерних фонарей, — Утренние сумерки легли на ступени, Забрались в занавески, в щели дверей. Ах, какой бледный город на заре! Черный человечек плачет на дворе. 1903
Просыпаюсь я — и в поле туманно, Но с моей вышки — на солнце укажу. И пробуждение мое безжеланно, Как девушка, которой я служу. Когда я в сумерки проходил по дороге. Заприметился в окошке красный огонек. Розовая девушка встала на пороге И сказала мне, что я красив и высок. В этом вся моя сказка, добрые люди. Мне больше не надо от вас ничего: Я никогда не мечтал о чуде — И вы успокойтесь — и забудьте про него. 1903
Осень поздняя. Небо открытое, И леса сквозят тишиной. Прилегла на берег размытый Голова русалки больной. Низко ходят туманные полосы, Пронизали тень камыша. На зеленые длинные волосы Упадают листы, шурша. И опушками отдаленными Месяц ходит с легким хрустом и глядит, Но, запутана узлами зелеными, Не дышит она и не спит. Бездыханный покой очарован. Несказа́нная боль улеглась. И над миром, холодом скован, Пролился звонко-синий час. 1905
По вечерам над ресторанами Горячий воздух дик и глух, И правит окриками пьяными Весенний и тлетворный дух. Вдали, над пылью переулочной, Над скукой загородных дач, Чуть золотится крендель булочной, И раздается детский плач. И каждый вечер, за шлагбаумами, Заламывая котелки, Среди канав гуляют с дамами Испытанные остряки. Над озером скрипят уключины, И раздается женский визг, А в небе, ко всему приученный, Бессмысленно кривится диск. И каждый вечер друг единственный В моем стакане отражен И влагой терпкой и таинственной, Как я, смирён и оглушен. А рядом у соседних столиков Лакеи сонные торчат, И пьяницы с глазами кроликов «In vino veritas!» [17] кричат. И каждый вечер, в час назначенный (Иль это только снится мне?), Девичий стан, шелками схваченный, В туманном движется окне. И медленно, пройдя меж пьяными, Всегда без спутников, одна, Дыша духами и туманами, Она садится у окна. И веют древними поверьями Ее упругие шелка, И шляпа с траурными перьями, И в кольцах узкая рука. И странной близостью закованный, Смотрю за темную вуаль, И вижу берег очарованный И очарованную даль. Глухие тайны мне поручены, Мне чье-то солнце вручено, И все души моей излучины Пронзило терпкое вино. И перья страуса склоненные В моем качаются мозгу, И очи синие бездонные Цветут на дальнем берегу. В моей душе лежит сокровище, И ключ поручен только мне! Ты право, пьяное чудовище! Я знаю: истина в вине. 1906
В блеске зимней ночи тающая, Обрати ко мне твой лик. Ты, снегами тихо веющая, Подари мне легкий снег.      Она обращает очи к нему. Очи — звезды умирающие, Уклонившись от пути. О тебе, мой легковеющий, Я грустила в высоте.      Его голубой плащ осыпан снежными звездами. В синеве твоей морозной Много звезд. Под рукой моей железной Светлый меч. Опусти в руке железной Светлый меч. В синеве моей морозной Звезд не счесть.      Голубой дремлет в бледном свете. На фоне плаща его светится луч, как будто он оперся на меч. Протекали столетья, как сны. Долго ждал я тебя на земле. Протекали столетья, как миги. Я звездою в пространствах текла. Ты мерцала с твоей высоты На моем голубом плаще. Ты гляделся в мои глаза. Часто на небо смотришь ты? Больше взора поднять не могу: Тобою, падучей, скован мой взор. Ты можешь, сказать мне земные слова? Отчего ты весь в голубом? Я слишком долго в небо смотрел: Оттого — голубые глаза и плащ. 1906
Придут незаметные белые ночи. И душу вытравят белым светом. И бессонные птицы выклюют очи. И буду ждать я с лицом воздетым, Я буду мертвый — с лицом подъятым. Придет, кто больше на свете любит; В мертвые губы меня поцелует, Закроет меня благовонным платом. Придут другие, разрыхлят глыбы, Зароют, — уйдут беспокойно прочь: Они обо мне помолиться могли бы, Да вот — помешала белая ночь! 1907
Она пришла с мороза, Раскрасневшаяся, Наполнила комнату Ароматом воздуха и духов, Звонким голосом И совсем неуважительной к занятиям Болтовней. Она немедленно уронила на́ пол Толстый том художественного журнала, И сейчас же стало казаться, Что в моей большой комнате Очень мало места. Всё это было немножко досадно И довольно нелепо. Впрочем, она захотела, Чтобы я читал ей вслух «Макбе́та». Едва дойдя до пузырей земли, О которых я не могу говорить                                         без волнения, Я заметил, что она тоже волнуется И внимательно смотрит в окно. Оказалось, что большой пестрый кот С трудом лепится по краю крыши, Подстерегая целующихся голубей. Я рассердился больше всего на то, Что целовались не мы, а голуби, И что прошли времена Па́оло и Франчески. 1908
Река раскинулась. Течет, грустит лениво                И моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва                В степи грустят стога. О, Русь моя! Жена моя! До боли                Нам ясен долгий путь! Наш путь — стрелой татарской древней воли                Пронзил нам грудь. Наш путь — степной, наш путь — в тоске                                                   безбрежной,                В твоей тоске, о, Русь! И даже мглы — ночной и зарубежной —                Я не боюсь. Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами                Степную даль. В степном дыму блеснет святое знамя                И ханской сабли сталь… И вечный бой! Покой нам только снится                Сквозь кровь и пыль… Летит, летит степная кобылица                И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают версты, кручи…                Останови! Идут, идут испуганные тучи,                Закат в крови! Закат в крови! Из сердца кровь струится!                Плачь, сердце, плачь… Покоя нет! Степная кобылица                Несется вскачь! 1908
Я сегодня не помню, что было вчера, По утрам забываю свои вечера, В белый день забываю огни, По ночам забываю дни. Но все ночи и дни наплывают на нас Перед смертью, в торжественный час. И тогда — в духоте, в тесноте      Слишком больно мечтать          О былой красоте            И не мочь:         Хочешь встать —              И ночь. 1909
Поздней осенью из гавани От заметенной снегом земли В предназначенное плаванье Идут тяжелые корабли. В черном небе означается Над водой подъемный кран, И один фонарь качается На оснеженном берегу. И матрос, на борт не принятый, Идет, шатаясь, сквозь буран. Всё потеряно, всё выпито! Довольно — больше не могу… А берег опустелой гавани Уж первый легкий снег занес… В самом чистом, в самом нежном саване Сладко ли спать тебе, матрос? 1909
Черный ворон в сумраке снежном, Черный бархат на смуглых плечах. Томный голос пением нежным Мне поет о южных ночах. В легком сердце — страсть и беспечность, Словно с моря мне подан знак. Над бездонным провалом в вечность, Задыхаясь, летит рысак. Снежный ветер, твое дыханье, Опьяненные губы мои… Валентина, звезда, мечтанье! Как поют твои соловьи… Страшный мир! Он для сердца тесен? В нем — твоих поцелуев бред, Темный мо́рок цыганских песен, Торопливый полет комет! 1910
Дух пряный марта был в лунном круге. Под талым снегом хрустел песок. Мой город истаял в мокрой вьюге, Рыдал, влюбленный, у чьих-то ног. Ты прижималась всё суеверней, И мне казалось — сквозь храп коня — Венгерский танец в небесной черни Звенит и плачет, дразня меня. А шалый ветер, носясь над далью, — Хотел он выжечь душу мне, В лицо швыряя твоей вуалью И запевая о старине… И вдруг — ты, дальняя, чужая, Сказала с молнией в глазах: То душа, на последний путь вступая, Безумно плачет о прошлых снах, 1910
Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Всё будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала И повторится всё, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь. 1912
Вспомните прежние игры! Вспомните: только весной Мы на поляне зеленой В плясках беспечных Коротали легкую жизнь… Паж, не забудь: я — твоя госпожа! Она больна, Алискан. «Сердцу закон непреложный… Радость-Страданье…» Вы песню твердите, Которую пел кривляка наемный. Пусть! — песню он пел не свою… Какой-нибудь жалкий рыбак Из чужой и дикой Бретани Непонятную песню сложил… Паж, ты ревнуешь? — Успокойся… его я не знаю… — Ах… кто знает? вернется пора, Может быть, на зеленой поляне К нам вернется прежняя радость… Нет!.. Теперь — все постыло и дико… Жизнь такая не явь и не сон! 1913
«Красота страшна» — Вам скажут, — Вы накинете лениво Шаль испанскую на плечи, Красный розан — в волосах. «Красота проста» — Вам скажут, — Пестрой шалью неумело Вы укроете ребенка, Красный розан — на полу. Но, рассеянно внимая Всем словам, кругом звучащим, Вы задумаетесь грустно И твердите про себя: «Не страшна и не проста я; Я не так страшна, чтоб просто Убивать; не так проста я, Чтоб не знать, как жизнь страшна». 1913
Чертя за кругом плавный круг, Над сонным лугом коршун кружит И смотрит на пустынный луг. — В избушке мать над сыном тужит: «На́ хлеба, на́, на́ грудь, соси, Расти, покорствуй, крест неси». Идут века, шумит война, Встает мятеж, горят деревни, А ты всё та ж, моя страна, В красе заплаканной и древней. — Доколе матери тужить? Доколе коршуну кружить? 1916

 

Андрей Белый (1880–1934)

Огонечки небесных свечей снова борются с горестным мраком. И ручей чуть сверкает серебряным знаком. О поэт — говори о неслышном полете столетий. Голубые восторги твои ловят дети. Говори о безумье миров, завертевшихся в танцах, о смеющейся грусти веков, о пьянящих багрянцах. Говори о полете столетий. Голубые восторги твои чутко слышат притихшие дети. Говори… 1903
Кентавр бородатый, мохнатый и голый на страже у леса стоит. С дубиной тяжелой от зависти вражьей жену и детей сторожит. В пещере кентавриха кормит ребенка пьянящим своим молоком. Шутливо трубят молодые кентавры над звонко шумящим ручьем. Вскочивши один на другого, копытами стиснувши спину, кусают друг друга, заржав. Согретые жаром тепла золотого, другие глядят на картину, а третьи валяются, ноги задрав. Тревожно зафыркал старик, дубиной корнистой взмахнув. В лес пасмурно-мглистый умчался, хвостом поседевшим вильнув. И вмиг присмирели кентавры, оставив затеи, и скопом, испуганно вытянув шеи, к пещере помчались галопом. 1903
Солнца контур старинный, золотой, огневой, апельсинный и винный над червонной рекой. От воздушного пьянства онемела земля. Золотые пространства, золотые поля. Озаренный лучом, я опускаюсь в овраг. Чернопыльные комья замедляют мой шаг. От всего золотого к ручейку убегу — холод ветра ночного на зеленом лугу. Солнца контур старинный, золотой, огневой, апельсинный и винный убежал на покой. Убежал в неизвестность. Над полями легла, заливая окрестность, бледно-синяя мгла. Жизнь в безвременье мчится пересохшим ключом: всё земное нам снится утомительным сном. <1904>
Ты опять у окна, вся доверившись снам, появилась… Бирюза, бирюза заливает окрестность… Дорогая, луна — заревая слеза — где-то там в неизвестность скатилась. Беспечальных седых жемчугов поцелуй, о пойми ты!.. Меж кустов, и лугов, и цветов струй зеркальных узоры разлиты… Не тоскуй, грусть уйми ты! Дорогая, о пусть стая белых, немых лебедей меж росистых ветвей на струях серебристых застыла — одинокая грусть нас туманом покрыла. От тоски в жажде снов нежно крыльями плещут. Меж цветов светляки изумрудами блещут. Очерк белых грудей на струях точно льдина: это семь лебедей, это семь лебедей Лоэнгрина — лебедей Лоэнгрина. 1904
Кладбищенский убогий сад И зеленеющие кочки. Над памятниками дрожат, Потрескивают огонечки. Над зарослями из дерев, Проплакавши колоколами, Храм яснится, оцепенев В ночь вырезанными крестами. Серебряные тополя Колеблются из-за ограды, Разметывая на поля Бушующие листопады. В колеблющемся серебре Бесшумное возникновенье Взлетающих нетопырей, — Их жалобное шелестенье, О сердце тихое мое, Сожженное в полдневном зное, — Ты погружаешься в родное, В холодное небытие. 1908
В лепестке лазурево-лилейном Мир чудесен. Всё чудесно в фейном, вейном, змейном Мире песен. Мы — повисли, Как над пенной бездною ручей. Льются мысли Блесками летающих лучей. 1916

 

Вяч. Ив. Иванов (1866–1949)

Кто познал тоску земных явлений, Тот познал явлений красоту.           В буйном вихре вожделений,           Жизнь хватая на лету, Слепы мы на красоту явлений. Кто познал явлений красоту, Тот познал мечту Гиперборея:           Тишину и полноту           В сердце сладостно лелея, Он зовет лазурь и пустоту. Вспоминая долгие эоны, Долгих нег блаженство и полон, —           Улыбаясь, слышит звоны           Теплых и прозрачных лон, — И нисходит на живые лона. <1911>
Дочь лесника незабудки рвала в осоке́           В Троицын день; Веночки плела над рекой и купалась в реке           В Троицын день… И бледной русалкой всплыла в бирюзовом венке. Гулко топор застучал по засеке лесной           В Троицын день; Лесник с топором выходил за смолистой сосной           В Троицын день; Тоскует и тужит, и тешет он гроб смоляной. Свечка в светлице средь темного леса блестит           В Троицын день; Под образом блеклый веночек над мертвой грустит           В Троицын день… Бор шепчется глухо. Река в осоке́ шелестит… <1911>
В заревой багрянице выходила жница. Багряне́ц отряхнула, возмахнула серпом.           Золот серп уронила           («Гори, заряница!»),           Серп вода схоронила           На дне скупом. И, послушна царице, зыбких дев вереница Меж купавами реет («Мы сплетем хоровод!»),           Серп исхитить не смеет           («Звени, вечерница!»)           И над гладью белеет           Отуманенных вод. Серп в стеклянной темнице! («Промелькнула зарница!..») Серп в осо́ке высокой! («Сомкнулся круг!..»)           Над зеркальной излукой           Мы храним, о царица,           Серп наш, серп крутолукий —           От твоих подруг! <1911>
Упоена и в неге тонет роза; А соловей поет и стонет, роза, В сплетенье кущ, тобой благоуханных, Пока восточных гор не тронет Роза. Усыплена волшебным обаяньем, Колеблет лень и стебель клонит роза; А царь певцов поет — и под наитьем Предутренним росу уронит роза. О женихе поет он, о влюбленном… Лелеет плен и чар не гонит роза: В бездонных снах, с кольцом любви забвенной Обет одной любви хоронит роза. <1911>
О розе амброзийных нег Не верь поэта баснословью: Забудь Киприды ризу вдовью, Адониса живой ковчег. Что, древле белая, как снег, Она его зардела кровью, — О розе амброзийных нег Не верь поэта баснословью. Завиден пастыря ночлег. Зови богиню к изголовью; О ней мечтай, — пронзен любовью, — Из волн ступающей на брег, О розе амброзийных нег. <1911>

 

М. А. Волошин (1877–1932)

Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель… По нагорьям терн узорный и кустарники в серебре. По долинам тонким дымом розовеет внизу миндаль, И лежит земля страстная в черных ризах и орарях. Припаду я к острым щебням, к серым срывам размытых гор, Причащусь я горькой соли задыхающейся волны, Обовью я чобром, мятой и полынью седой чело. Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель! 1907
В мирах любви неверные кометы, Сквозь горних сфер мерцающий стожар — Клубы огня, мятущийся пожар, Вселенских бурь блуждающие светы Мы вдаль несем… Пусть темные планеты В нас видят меч грозящих миру кар, — Мы правим путь свой к солнцу, как Икар, Плащом ветров и пламени одеты. Но — странные, — его коснувшись, прочь Стремим свой бег: от солнца снова в ночь — Вдаль, по путям парабол безвозвратных… Слепой мятеж наш дерзкий дух стремит В багровой тьме закатов незакатных… Закрыт нам путь проверенных орбит! Закрыт нам путь проверенных орбит, Нарушен лад молитвенного строя… Земным богам земные храмы строя, Нас жрец земли земле не причастит. Безумьем снов скитальный дух повит. Как пчелы мы, отставшие от роя!.. Мы беглецы, и сзади наша Троя, И зарево наш парус багрянит. Дыханьем бурь таинственно влекомы, По свиткам троп, по росстаням дорог Стремимся мы. Суров наш путь и строг. И пусть кругом грохочут глухо громы. Пусть веет вихрь сомнений и обид, — Явь наших снов земля не истребит! Явь наших снов земля не истребит: В парче лучей истают тихо зори, Журчанье утр сольется в дневном хоре, Ущербный серп истлеет и сгорит, Седая зыбь в алмазы раздробит Снопы лучей, рассыпанные в море, Но тех ночей, разверстых: на Фаворе, Блеск близких Солнц в душе не победит. Нас не слепят полдневные экстазы Земных пустынь, ни жидкие топазы, Ни токи смол, ни золото лучей. Мы шелком лун, как ризами, одеты, Нам ведом день немеркнущих ночей, — Полночных Солнц к себе нас манят светы. Полночных Солнц к себе нас манят светы… В колодцах труб пытливый тонет взгляд. Алмазный бег вселенные стремят: Системы звезд, туманности, планеты, От Альфы Пса до Веги и от Беты Медведицы до трепетных Плеяд — Они простор небесный бороздят, Творя во тьме свершенья и обеты. О, пыль миров! О, рой священных пчел! Я исследил, измерил, взвесил, счел. Дал имена, составил карты, сметы… Но ужас звезд от знанья не потух. Мы помним все: наш древний, темный дух Ах, не крещен в глубоких водах Леты! Ах, не крещен в глубоких водах Леты Наш звездный дух забвением ночей! Он не испил от Орковых ключей, Он не принес подземные обеты. Не замкнут круг. Заклятья недопеты… Когда для всех сапфирами лучей Сияет день, журчит в полях ручей, — Для нас во мгле слепые бродят светы, Шуршит тростник, мерцает тьма болот, Напрасный ветр свивает и несет Осенний рой теней Персефонеи, Печальный взор вперяет в ночь Пелид… Но он еще тоскливей и грустнее, Наш горький дух… И память нас томит. Наш горький дух… (И память нас томит…) Наш горький дух пророс из тьмы, как травы, В нем навий яд, могильные отравы. В нем время спит, как в недрах пирамид. Но ни порфир, ни мрамор, ни гранит Не создадут незыблемой оправы Для роковой, пролитой в вечность лавы, Что в нас свой ток невидимо струит. Гробницы Солнц! Миров погибших Урна! И труп Луны и мертвый лик Сатурна — Запомнит мозг и сердце затаит: В крушеньях звезд рождалась жизнь и крепла, Но дух устал от свеянного пепла, — В нас тлеет боль внежизненных обид! В нас тлеет боль внежизненных обид, Томит печаль, и глухо точит пламя, И всех скорбей развернутое знамя В ветрах тоски уныло шелестит. Но пусть огонь и жалит и язвит Певучий дух, задушенный телами, — Лаокоон, опутанный узлами Горючих змей, напрягся… и молчит. И никогда — ни счастье этой боли, Ни гордость уз, ни радости неволи, Ни наш экстаз безвыходной тюрьмы Не отдадим за все забвенья Леты! Грааль скорбей несем по миру мы — Изгнанники, скитальцы и поэты! Изгнанники, скитальцы и поэты — Кто жаждал быть, но стать ничем не смог… У птиц — гнездо, у зверя — темный лог, А посох — нам и нищенства заветы. Долг не свершен, не сдержаны обеты, Не пройден путь, и жребий нас обрек Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог… Расплескан мед, и песни недопеты. О, в срывах воль найти, познать себя И, горький стыд смиренно возлюбя, Припасть к земле, искать в пустыне воду, К чужим шатрам идти просить свой хлеб, Подобным стать бродячему рапсоду — Тому, кто зряч, но светом дня ослеп. Тому, кто зряч, но светом дня ослеп, — Смысл голосов, звук слов, событий звенья, И запах тел, и шорохи растенья — Весь тайный строй сплетений, швов и скреп Раскрыт во тьме. Податель света — Феб Дает слепцам глубинные прозренья. Скрыт в яслях бог. Пещера заточенья Превращена в Рождественский Вертеп. Праматерь ночь, лелея в темном чреве Скупым Отцом ей возвращенный плод, Свои дары избраннику несет — Тому, кто в тьму был Солнцем ввергнут в гневе, Кто стал слепым игралищем судеб, Тому, кто жив и брошен в темный склеп. Тому, кто жив и брошен в темный склеп, Видны края расписанной гробницы: И Солнца челн, богов подземных лица, И строй земли: в полях маис и хлеб, Быки идут, жнет серп, бьет колос цеп, В реке плоты, спит зверь, вьют гнезда птицы, — Так видит он из складок плащаницы И смену дней, и ход людских судеб. Без радости, без слез, без сожаленья Следить людей напрасные волненья, Без темных дум, без мысли «почему?», Вне бытия, вне воли, вне желанья, Вкусив покой, неведомый тому, Кому земля — священный край изгнанья. Кому земля — священный край изгнанья, Того простор полей не веселит, Но каждый шаг, но каждый миг таит Иных миров в себе напоминанья. В душе встают неясные мерцанья, Как будто он на камнях древних плит Хотел прочесть священный алфавит И позабыл понятий начертанья. И бродит он в пыли земных дорог — Отступник жрец, себя забывший бог, Следя в вещах знакомые узоры. Он тот, кому погибель не дана, Кто, встретив смерть, в смущенье клонит взоры, Кто видит сны и помнит имена. Кто видит сны и помнит имена, Кто слышит трав прерывистые речи, Кому ясны идущих дней предтечи, Кому поет влюбленная волна; Тот, чья душа землей убелена, Кто бремя дум, как плащ, принял на плечи, Кто возжигал мистические свечи, Кого влекла Изиды пелена. Кто не пошел искать земной услады Ни в плясках жриц, ни в оргиях менад, Кто в чашу нег не выжал виноград, Кто, как Орфей, нарушив все преграды, Все ж не извел родную тень со дна, — Тому в любви не радость встреч дана. Тому в любви не радость встреч дана, Кто в страсти ждал не сладкого забвенья, Кто в ласках тел не ведал утоленья, Кто не испил смертельного вина. Страшится он принять на рамена Ярмо надежд и тяжкий груз свершенья, Не хочет уз и рвет живые звенья, Которыми связует нас Луна. Своей тоски — навеки одинокой, Как зыбь морей пустынной и широкой, — Он не отдаст. Кто оцет жаждал — тот И в самый миг последнего страданья Не мирный путь блаженства изберет, А темные восторги расставанья. А темные восторги расставанья, А пепел грез и боль свиданий — нам. Нам не ступать по синим лунным льнам, Нам не хранить стыдливого молчанья. Мы шепчем всем ненужные признанья, От милых рук бежим к обманным снам, Не видим лиц и верим именам, Томясь в путях напрасного скитанья. Со всех сторон из мглы глядят на нас Зрачки чужих, всегда враждебных глаз. Ни светом звезд, ни солнцем не согреты, Стремим свой путь в пространствах вечной тьмы, В себе несем свое изгнанье мы — В мирах любви неверные кометы! В мирах любви, — неверные кометы, — Закрыт нам путь проверенных орбит! Явь наших снов земля не истребит, — Полночных Солнц к себе нас манят светы. Ах, не крещен в глубоких водах Леты Наш горький дух, и память нас томит. В нас тлеет боль внежизненных обид — Изгнанники, скитальцы и поэты! Тому, кто зряч, но светом дня ослеп. Тому, кто жив и брошен в темный склеп, Кому земля — священный край изгнанья, Кто видит сны и помнит имена, — Тому в любви не радость встреч дана, А темные восторги расставанья! 1909

 

И. А. Бунин (1870–1953)

Если спросите, откуда Эти сказки и легенды С их лесным благоуханьем, Влажной свежестью долины, Голубым дымком вигвамов, Шумом рек и водопадов, Шумом, диким и стозвучным, Как в горах раскаты грома? — Я скажу вам, я отвечу: «От лесов, равнин пустынных, От озер Страны Полночной, Из страны Оджибуэев, Из страны Дакотов диких, С гор и тундр, с болотных топей, Где среди осоки бродит Цапля сизая, Шух-шух-га. Повторяю эти сказки, Эти старые преданья, По напевам сладкозвучным Музыканта Навадаги». Если спросите, где слышал, Где нашел их Навадага, — Я скажу вам, я отвечу: «В гнездах певчих птиц, по рощам, На прудах, в норах бобровых, На лугах, в следах бизонов, На скалах, в орлиных гнездах. Эти песни раздавались На болотах и на топях, В тундрах севера печальных: Читовейк, зуек, там пел их, Манг, нырок, гусь дикий, Вава, Цапля сизая, Шух-шух-га, И глухарка, Мушкодаза». 1898

 

Максим Горький (1868–1936)

Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы. В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике. Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей. И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает. Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем! Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому. Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады. Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает. Вот он носится, как демон, — гордый, черный демон бури, — и смеется, и рыдает… Он над тучами смеется, он от радости рыдает! В гневе грома — чуткий демон — он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, — нет, не скроют! Ветер воет… Гром грохочет… Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи вьются в море, исчезая, отраженья этих молний. — Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря! 1901

 

Саша Черный (1880–1932)

Роза прекрасна по форме и запах имеет приятный. Болиголов некрасив и при этом ужасно воняет. Байрон, и Шиллер, и Скотт совершенны и духом                                                                       и телом. Но безобразен Буренин, и дух от него нехороший. Тихо приветствую мудрость любезной природы — Ловкой рукою она ярлыки налепляет: Даже слепой различит, что серна, свинья и гиена Так и должны быть — серной, свиньей и гиеной. Видели, дети мои, приложения к русским газетам? Видели избранных, лучших, достойных и правых                                                                       из правых? В лица их молча вглядитесь, бумагу в руках разминая, Тихо приветствуя мудрость любезной природы. 1907
                    Я похож на родильницу,                     Я готов скрежетать…                     Проклинаю чернильницу                     И чернильницы мать!                     Патлы дыбом взлохмачены,                     Отупел, как овца, —                     Ах, все рифмы истрачены                     До конца, до конца!.. Мне, правда, нечего сказать сегодня, как всегда, Но этим не был я смущен, поверьте, никогда — Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал, И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал.                     Паралич спинного мозга?                     Врешь, не сдамся! Пень — мигрень,                     Бебель — стебель, мозга — розга,                     Юбка — губка, тень — тюлень.                     Рифму, рифму! Иссякаю —                     К рифме тему сам найду…                     Ногти в бешенстве кусаю                     И в бессильном трансе жду. Иссяк. Что будет с моей популярностью? Иссяк. Что будет с моим кошельком? Назовет меня Пильский дешевой бездарностью, А Вакс Калошин — разбитым горшком…                     Нет, не сдамся… Папа — мама,                     Дратва — жатва, кровь — любовь,                     Драма — рама — панорама,                     Бровь — свекровь — морковь… носки! <1908>
Семья — ералаш, а знакомые — нытики, Смешной карнавал мелюзги, От службы, от дружбы, от прелой политики Безмерно устали мозги. Возьмешь ли книжку — муть и мразь: Один кота хоронит, Другой слюнит, разводит грязь И сладострастно стонет… Петр Великий, Петр Великий! Ты один виновней всех: Для чего на Север дикий Понесло тебя на грех? Восемь месяцев зима, вместо фиников — морошка. Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет                                                                  из окошка Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой… Негодую, негодую… Что же дальше, боже мой?! Каждый день по ложке керосина Пьем отраву тусклых мелочей… Под разврат бессмысленных речей Человек тупеет, как скотина… Есть парламент, нет? Бог весть, Я не знаю. Черти знают. Вот тоска — я знаю — есть, И бессилье гнева есть… Люди ноют, разлагаются, дичают, А постылых дней не счесть. Где́ наше — близкое, милое, кровное? Где на́ше — свое, бесконечно любовное? Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка… Мой близкий! Вас не тянет из окошка Об мостовую брякнуть шалой головой? Ведь тянет, правда? <1908>
Когда поэт, описывая даму, Начнет: «Я шла по улице. В бока впился                                                             корсет», — Здесь «я» не понимай, конечно, прямо — Что, мол, под дамою скрывается поэт. Я истину тебе по-дружески открою: Поэт — мужчина. Даже с бородою. <1909>
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом, Жена на локоны взяла последний рубль, Супруг, убитый лавочкой и флюсом, Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки: Покупка зонтика и дров пробила брешь, А розовый капот из бумазейки Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик (Хоть птичка божия не кушала с утра), На блюдце киснет одинокий рыжик, Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму, В наплыве счастия полуоткрывши рот, И кошка, мрачному предавшись пессимизму, Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке Насилует простуженный рояль, А за стеной жиличка-белошвейка Поет романс: «Пойми мою печаль». Как не понять? В столовой тараканы, Оставя черствый хлеб, задумались слегка, В буфете дребезжат сочувственно стаканы, И сырость капает слезами с потолка. <1909>
Бородатые чуйки с голодными глазами Хрипло предлагают «животрепещущих докторов» Гимназисты поводят бумажными усами, Горничные стреляют в суконных юнкеров. Шаткие лари, сколоченные наскоро, Холерного вида пряники и халва, Грязь под ногами хлюпает так ласково, И на плечах болтается чужая голова. Червонные рыбки из стеклянной обители Грустно-испуганно смотрят на толпу. «Вот замечательные американские жители — Глотают камни и гвозди, как крупу!» Писаря выражаются вдохновенно-изысканно, Знакомятся с модистками и переходят на ты, Сгущенный воздух переполнился писками, Кричат бирюзовые бумажные цветы. Деревья вздрагивают черными ветками, Капли и бумажки падают в грязь. Чужие люди толкутся между клетками И месят ногами пеструю мазь. <1909>
Пан-пьян! Красные яички. Пьян-пан! Красные носы. Били-бьют! Радостные личики. Бьют-били! Груды колбасы. Дал-дам! Праздничные взятки. Дам-дал! И этим и тем. Пили-ели! Визиты в перчатках. Ели-пили! Водка и крем. Пан-пьян! Наливки и студни. Пьян-пан! Боль в животе. Били-бьют! И снова будни. Бьют-били! Конец мечте. <1909>
Хочу отдохнуть от сатиры… У лиры моей Есть тихо дрожащие, легкие звуки. Усталые руки На умные струны кладу, Пою и в такт головою киваю… Хочу быть незлобным ягненком, Ребенком, Которого взрослые люди дразнили и злили. А жизнь за чьи-то чужие грехи Лишила третьего блюда. Васильевский остров прекрасен, Как жаба в манжетах. Отсюда, с балконца, Омытый потоками солнца, Он весел, и грязен, и ясен, Как старый маркёр. Над ним углубленная просинь Зовет, и поет, и дрожит… Задумчиво осень Последние листья желтит, Срывает, Бросает под ноги людей на панель… А в сердце не молкнет свирель: Весна опять возвратится! О зимняя спячка медведя, Сосущего пальчики лап! Твой девственный храп Желанней лобзаний прекраснейшей леди. Как молью изъеден я сплином… Посыпьте меня нафталином, Сложите в сундук и поставьте меня на чердак Пока не наступит весна. <1909>
Это было в провинции, в страшной глуши. Я имел для души Дантистку С телом белее известки и мела, А для тела — Модистку С удивительно нежной душой. Десять лет пролетело. Теперь я большой… Так мне горько и стыдно И жестоко обидно: Ах, зачем прозевал я в дантистке Прекрасное тело, А в модистке Удивительно нежную душу! Так всегда: Десять лет надо скучно прожить. Чтоб понять иногда, Что водой можно жажду свою утолить, А прекрасные розы — для носа. О, я продал бы книги свои и жилет (Весною они не нужны) И под свежим дыханьем весны Купил бы билет И поехал в провинцию, в страшную глушь… Но, увы! Ехидный рассудок уверенно каркает: «Чушь! Не спеши — У дантистки твоей, У модистки твоей Нет ни тела уже, ни души». <1910>
На последние полушки Покупая безделушки, Чтоб свалить их в Петербурге В ящик старого стола, — У поддельных ваз этрусских Я нашел двух бравых русских, Зычно спорящих друг с другом, Тыча в бронзу пятерней: «Эти вазы, милый Филя, Ионического стиля!» — «Брось, Петруша! Стиль дорийский Слишком явно в них сквозит…» Я взглянул: лицо у Фили Было пробкового стиля, А из галстука Петруши Бил в глаза армейский стиль. <1910>
            Бодрый туман, мутный туман             Так густо замазал окно —             А я умываюсь! Бесится кран, фыркает кран… Прижимаю к щекам полотно И улыбаюсь. Здравствуй, мой день, серенький день! Много ль осталось вас, мерзких? Все проживу! Скуку и лень, гнев мой и лень Бросил за форточку дерзко. Вечером вновь позову… <1910>
Во имя чего уверяют, Что надо кричать: «Рад стараться!»? Во имя чего заливают Помоями правду и свет? Ведь малые дети и галки Друг другу давно рассказали, Что в скинии старой — лишь палки Да тухлый, обсосанный рак… Без белых штанов с позументом Угасло бы солнце на небе? Мир стал бы без них импотентом? И груши б в садах не росли?.. Быть может, не очень прилично Средь сладкой мелодии храпа С вопросом пристать нетактичным: Во имя, во имя чего? Но я ведь не действую скопом: Мне вдруг захотелось проверить, Считать ли себя мне холопом Иль сыном великой страны… Во имя чего так ласкают Союзно-ничтожную падаль? Во имя чего не желают, Чтоб все научились читать? Во имя чего казнокрады Гурьбою бегут в патриоты? Во имя чего как шарады Приходится правду писать? Во имя чего ежечасно Думбадзе плюют на законы? Во имя чего мы несчастны, Бессильны, бедны и темны?.. Чины из газеты «Россия», Прошу вас, молю вас — скажите (Надеюсь, что вы не глухие), Во имя, во имя чего?! <1911>
Чья походка, как шелест дремотной травы на заре? Зирэ. Кто скрывает смущенье и смех в пестротканной чадре? Зирэ. Кто сверкает глазами, как хитрая змейка в норе? Зирэ. Кто тихонько поет, проносясь вдоль перил во дворе? Зирэ. Кто нежнее вечернего шума в вишневом шатре? Зирэ. Кто свежее снегов на далекой лиловой горе? Зирэ. Кто стройнее фелуки в дрожащем ночном серебре? Зирэ. Чье я имя вчера вырезал на гранатной коре? Зирэ. И к кому, уезжая, смутясь, обернусь на заре? К Зирэ! 1911
Любовь должна быть счастливой — Это право любви. Любовь должна быть красивой — Это мудрость любви. Где ты видел такую любовь? У господ писарей генерального штаба? На эстраде, где бритый тено́р, Прижимая к манишке перчатку, Взбивает сладкие сливки Из любви, соловья и луны? В лирических строчках поэтов, Где любовь рифмуется с кровью И почти всегда голодна?.. К ногам Прекрасной Любви Кладу этот жалкий венок из полыни, Которая сорвана мной в ее опустелых садах… <1913>

 

М. А. Кузмин (1875–1936)

Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре любили, но все имели разные «потому что»: одна любила, потому что так отец с матерью ей велели, другая любила, потому что богат был ее любовник, третья любила, потому что он был знаменитый художник, а я любила, потому что полюбила. Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре желали, но у всех были разные желанья: одна желала воспитывать детей и варить кашу, другая желала надевать каждый день новые платья, третья желала, чтоб все о ней говорили, а я желала любить и быть любимой. Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, все мы четыре разлюбили, но все имели разные причины: одна разлюбила, потому что муж ее умер, другая разлюбила, потому что друг ее разорился, третья разлюбила, потому что художник ее бросил, а я разлюбила, потому что разлюбила. Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было, а может быть, нас было не четыре, а пять? 1905–1908
Цветут в саду фисташки, пой, соловей! Зеленые овражки, пой, соловей! По склонам гор весенних маков ковер; Бредут толпой барашки. Пой, соловей! В лугах цветы пестреют, в светлых лугах! И кашки, и ромашки. Пой, соловей! Весна весенний праздник всем нам дарит, От шаха до букашки. Пой, соловей! Смотря на глаз лукавый, карий твой глаз, Проигрываю в шашки. Пой, соловей! Мы сядем на террасе, сядем вдвоем… Дымится кофей в чашке… Пой, соловей! Но ждем мы ночи темной, песни мы ждем Любимой милой пташки. Пой, соловей! Прижмись ко мне теснее, крепче прижмись, Как вышивка к рубашке. Пой, соловей! 1908
В начале лета, юностью одета, Земля не ждет весеннего привета, Не бережет погожих, теплых дней, Но, расточительная, все пышней Она цветет, лобзанием согрета. И ей не страшно, что далёко где-то Конец таится радостных лучей, И что недаром плакал соловей В начале лета. Не так осенней нежности примета: Как набожный скупец, улыбки света Она сбирает жадно, перед ней Не долог путь до комнатных огней, И не найти вернейшего обета В начале лета. 1910
Кони бьются, храпят в испуге, Синей лентой обвиты дуги, Волки, снег, бубенцы, пальба! Что до страшной, как ночь, расплаты? Разве дрогнут твои Карпаты? В старом роге застынет мед? Полость треплется, диво-птица; Визг полозьев — «гайда, Марица!» Стоп… бежит с фонарем гайдук… Вот какое твое домовье: Свет мадонны у изголовья И подкова хранит порог. Галереи, сугроб на крыше, За шпалерой скребутся мыши, Чепраки, кружева, ковры! Тяжело от парадных спален! А в камин целый лес навален, Словно ладан шипит смола… 1925–1928

 

А. А. Ахматова (1889–1966)

Хочешь знать, как всё это было? Три в столовой пробило, И, прощаясь, держась за перила, Она словно с трудом говорила: «Это всё… Ах нет, я забыла, Я люблю вас, я вас любила Еще тогда!» — «Да». 1910
Я живу, как кукушка в часах, Не завидую птицам в лесах. Заведут — и кукую. Знаешь, долю такую Лишь врагу Пожелать я могу. 1911
Смуглый отрок бродил по аллеям, У озерных грустил берегов, И столетие мы лелеем Еле слышный шелест шагов. Иглы сосен гулко и колко Устилают низкие пни… Здесь лежала его треуголка И растрепанный том Парни. 1911
…И кто-то, во мраке дерев незримый, Зашуршал опавшей листвой И крикнул: «Что сделал с тобой любимый. Что сделал любимый твой! Словно тронуты черной, густою тушью Тяжелые веки твои. Он предал тебя тоске и удушью Отравительницы любви. Ты давно перестала считать уколы — Грудь мертва под острой иглой. И напрасно стараешься быть веселой — Легче в гроб тебе лечь живой!..» Я сказала обидчику: «Хитрый, черный, Верно, нет у тебя стыда. Он тихий, он нежный, он мне покорный, Влюбленный в меня навсегда!» 1912
Настоящую нежность не спутаешь Ни с чем, и она тиха. Ты напрасно бережно кутаешь Мне плечи и грудь в меха.      И напрасно слова покорные      Говоришь о первой любви.      Как я знаю эти упорные,      Несытые взгляды твои! 1913
Солнце комнату наполнило Пылью желтой и сквозной. Я проснулась и припомнила: Милый, нынче праздник твой. Оттого и оснеженная Даль за окнами тепла, Оттого и я, бессонная, Как причастница спала. 1913
Я с тобой не стану пить вино, Оттого что ты мальчишка озорной. Знаю я — у вас заведено С кем попало целоваться под луной.           А у нас — тишь да гладь.           Божья благодать.           А у нас светлых глаз           Нет приказу подымать. 1913
Александру Блоку Я пришла к поэту в гости. Ровно полдень. Воскресенье. Тихо в комнате просторной, А за окнами мороз И малиновое солнце Над лохматым сизым дымом… Как хозяин молчаливый Ясно смотрит на меня! У него глаза такие, Что запомнить каждый должен, Мне же лучше, осторожной, В них и вовсе не глядеть. Но запомнится беседа, Дымный полдень, воскресенье В доме сером и высоком У морских ворот Невы. 1913
От других мне хвала — что зола, От тебя и хула — похвала. 1931
Я зажгла заветные свечи,      Чтобы этот светился вечер,           И с тобой, ко мне не пришедшим.                Сорок первый встречаю год. Но…      Господняя сила с нами!           В хрустале утонуло пламя,                «И вино, как отрава, жжет». Это всплески жесткой беседы,      Когда все воскресают бреды,           А часы все еще не бьют… Нету меры моей тревоге,      Я сама, как тень на пороге,           Стерегу последний уют. И я слышу звонок протяжный,      И я чувствую холод влажный,           Каменею, стыну, горю… И, как будто припомнив что-то,      Повернувшись вполоборота,           Тихим голосом говорю: «Вы ошиблись: Венеция дожей —      Это рядом… Но маски в прихожей           И плащи, и жезлы, и венцы Вам сегодня придется оставить.      Вас я вздумала нынче прославить,           Новогодние сорванцы!» Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,      Дапертутто, Иоканааном,           Самый скромный — северным Гланом                Иль убийцею Дорианом,                     И все шепчут своим дианам                          Твердо выученный урок. А для них расступились стены,      Вспыхнул свет, завыли сирены           И как купол вспух потолок. Я не то что боюсь огласки…      Что мне Гамлетовы подвязки,           Что мне вихрь Саломеиной пляски,                Что мне поступь Железной Маски,                     Я еще пожелезней тех… И чья очередь испугаться,      Отшатнуться, отпрянуть, сдаться           И замаливать давний грех? Ясно всё:           Не ко мне, так к кому же? [20]      Не для них здесь готовился ужин,           И не им со мной по пути. Хвост запрятал под фалды фрака…      Как он хром и изящен!..                                                   Однако           Я надеюсь, Владыку Мрака                Вы не смели сюда ввести? Маска это, череп, лицо ли —      Выражение злобной боли,           Что лишь Гойя смел передать. Общий баловень и насмешник —      Перед ним самый смрадный грешник —           Воплощенная благодать… 1940–1962

 

О. Э. Мандельштам (1891–1938)

Поедем в Царское Село! Там улыбаются мещанки, Когда гусары после пьянки Садятся в крепкое седло… Поедем в Царское Село! Казармы, парки и дворцы, А на деревьях — клочья ваты, И грянут «здравия» раскаты На крик «здорово, молодцы!» Казармы, парки и дворцы… Одноэтажные дома, Где однодумы-генералы Свой коротают век усталый, Читая «Ниву» и Дюма… Особняки — а не дома! Свист паровоза… Едет князь. В стеклянном павильоне свита!.. И, саблю волоча сердито, Выходит офицер, кичась, — Не сомневаюсь — это князь… И возвращается домой — Конечно, в царство этикета, Внушая тайный страх, карета С мощами фрейлины седой, Что возвращается домой… 1912
«Как этих покрывал и этого убора Мне пышность тяжела средь моего позора!»                     — Будет в каменной Трезене                     Знаменитая беда,                     Царской лестницы ступени                     Покраснеют от стыда · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·                     И для матери влюбленной                     Солнце черное взойдет. «О, если б ненависть в груди моей кипела, — Но, видите, само признанье с уст слетело».                     — Черным пламенем Федра горит                     Среди белого дня.                     Погребальный факел чадит                     Среди белого дня.                     Бойся матери ты, Ипполит:                     Федра-ночь тебя сторожит                     Среди белого дня. «Любовью черною я солнце запятнала… · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·»                     — Мы боимся, мы не смеем                     Горю царскому помочь.                     Уязвленная Тезеем,                     На него напала ночь.                     Мы же, песнью похоронной                     Провожая мертвых в дом,                     Страсти дикой и бессонной                     Солнце черное уймем.                     1915, 1916
Когда в теплой ночи замирает Лихорадочный форум Москвы И театров широкие зевы Возвращают толпу площадям, — Протекает по улицам пышным Оживленье ночных похорон, — Льются мрачно-веселые толпы Из каких-то божественных недр. Это солнце ночное хоронит Возбужденная играми чернь, Возвращаясь с полночного пира Под глухие удары копыт. И как новый встает Геркуланум Спящий город в сияньи луны, И убогого рынка лачуги, И могучий дорический ствол. 1918
Сестры — тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут. Ах, тяжелые соты и нежные сети! Легче камень поднять, чем имя твое повторить. У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть. Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые, нежные розы. Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела. 1920
Возьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны. Не отвязать неприкрепленной лодки, Не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха. Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. Они шуршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина — дремучий лес Тайгета, Их пища — время, медуница, мята. Возьми ж на радость дикий мой подарок, Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце. 1920
Я не знаю, с каких пор Эта песенка началась, — Не по ней ли шуршит вор, Комариный звенит князь? Я хотел бы ни о чем Еще раз поговорить, Прошуршать спичкой, плечом Растолкать ночь — разбудить. Раскидать бы за стогом стог — Шапку воздуха, что томит; Распороть, разорвать мешок, В котором тмин зашит. Чтобы розовой крови связь, Этих сухоньких трав звон, Уворованная нашлась Через век, сеновал, сон. 1922
Я по лесенке приставной Лез на всклоченный сеновал, — Я дышал звезд млечных трухой, Колтуном пространства дышал И подумал: зачем будить Удлиненных звучаний рой, В этой вечной склоке ловить Эолийский чудесный строй? Звезд в ковше Медведицы семь. Добрых чувств на земле пять. Набухает, звенит темь, И растет, и звенит опять. Распряженный, огромный воз Поперек вселенной торчит. Сеновала древний хаос Защекочет, запорошит… Не своей чешуей шуршим, Против шерсти мира поем, Лиру строим, словно спешим Обрасти косматым руном. Из гнезда упавших щеглов Косари приносят назад, — Из горящих вырвусь рядов И вернусь в родной звукоряд. Чтобы розовой крови связь И травы сухорукий звон Распростились: одна — скрепясь, А другая — в заумный сон. 1922
Ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло, Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра. И почему-то мне начало утро армянское сниться, Думал — возьму посмотрю, как живет в Эривани синица, Как нагибается булочник, с хлебом играющий в жмурки, Из очага вынимает лавашные влажные шкурки… Ах, Эривань, Эривань, иль птица тебя рисовала, Или раскрашивал лев, как дитя, из цветного пенала? Ах, Эривань, Эривань, не город — орешек каленый, Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны. Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил, Время свое заморозил и крови горячей не пролил. Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо, Я не хочу твоего замороженного винограда! 1930
Куда как страшно нам с тобой, Товарищ большеротый мой! Ох, как крошится наш табак, Щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистать скворцом, Заесть ореховым пирогом… Да, видно, нельзя никак. 1930
О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала, Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый. В водном плеске душа колыбельную негу слыхала, И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры. Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала: Песнь железа и камня о скорбном порыве титана. И песчаная отмель — добыча вечернего вала, Как невеста, белела на пурпуре водного стана. Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы И на дно опускались и тихое дно зажигали, Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый, Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали; Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый; Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился… Неоглядная Сайма струилась потоками лавы. Белый пар над водою тихонько вставал и клубился. 1908

 

Игорь Северянин (1887–1941)

Как сладко дышится В вечернем воздухе, Когда колышутся В нем нежных роз духи! Как высь оранжева! Как даль лазорева! Забудьте горе Вы, Придите раньше Вы! Над чистым озером В кустах акации Я стану грёз пером Писать варьяции И петь элегии, Романсы пылкие. Без Вас — как в ссылке я, При Вас же — в неге я. Чего ж Вы медлите В румянце золота? Иль страсть исполота, Слова — не бред ли те? Луны луч палевый. Пробрался. Перепел В листве, эмалевой Росу всю пе́репил. С тоской сердечною Отдамся музе я, Со мной иллюзии, Вы, мифы вечные. Как нервно молнии Сверкают змеями. Пойду аллеями, Поеду в чёлне я По волнам озера Топить бессилие… Как жизнь без роз сера! О если б крылия! Орлом по сини я Поплыл чудесною Мечтой, уныние Проклявши тесное, Но лживы роз духи́, — Мои иллюзии. Души контузии — Больней на воздухе. Высь стала сумрачна, Даль фиолетова, И вот от этого Душа от дум мрачна. Все тише в пульсе я Считаю маятник, В груди конвульсии, И счастью — памятник! 1907
В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом, По аллее олуненной Вы проходите морево… Ваше платье изысканно, Ваша тальма лазорева, А дорожка песочная от листвы разузорена — Точно лапы паучные, точно мех ягуаровый. Для уто́нченной женщины ночь всегда новобрачная… Упоенье любовное Вам судьбой предназначено… В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом — Вы такая эстетная, Вы такая изящная… Но кого же в любовники! и найдется ли пара Вам? Ножки пледом закутайте дорогим, ягуаровым, И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом. Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом И закройте глаза ему Вашим платьем жасминовым — Шумным платьем муаровым, шумным платьем муаровым!.. 1911
Вся радость — в прошлом, в таком далеком и безвозвратном, А в настоящем — благополучье и безнадёжность. Устало сердце и смутно жаждет, в огне закатном, Любви и страсти; — его пленяет неосторожность… Устало сердце от узких рамок благополучья, Оно в уныньи, оно в оковах, оно в томленьи… Отчаясь грезить, отчаясь верить, в немом безлучьи, Оно трепещет такою скорбью, все в гипсе лени… А жизнь чарует и соблазняет и переменой Всего уклада семейных будней влечет куда-то! В смущеньи сердце: оно боится своей изменой Благополучье свое нарушить в часы заката. Ему подвластны и верность другу, и материнство, Оно боится оставить близких, как жалких си́рот… Но одиноко его биенье, и нет единства… А жизнь проходит, и склеп холодный, быть может, вырыт… О, сердце! сердце! твое спасенье — в твоем безумьи! Гореть и биться пока ты можешь, — гори и бейся! Греши отважней! — пусть добродетель — уделом мумий: В грехе забвенье! а там — хоть пуля, а там — хоть рельсы! Ведь ты любимо, больное сердце! ведь ты любимо! Люби ответно! люби приветно! люби бездумно! И будь спокойно: живя, ты — право! сомненья, мимо! Ликуй же, сердце: еще ты юно! И бейся шумно! 1911
О, милая, как я печалюсь! о, милая, как я тоскую! Мне хочется тебя увидеть — печальную и голубую… Мне хочется тебя услышать, печальная и голубая, Мне хочется тебя коснуться, любимая и дорогая! Я чувствую, как угасаю, и близится мое молчанье; Я чувствую, что скоро — скоро окончится мое страданье… Но, господи! с какою скорбью забуду я свое мученье! Но, господи! с какою болью познаю я свое забвенье! Мне кажется, гораздо лучше надеяться, хоть безнаде́жно, Чем мертвому, в немом безгрезье, покоиться бесстрастно-                                                                                 нежно… О, призраки надежды — странной — и сладостной, и страстно-                                                                                 бо́льной. О, светлые, не покидайте мечтателя с душою знойной! Не надо же тебя мне видеть, любимая и дорогая… Не надо же тебя мне слышать, печальная и голубая… Ах, встречею боюсь рассеять желанное свое страданье, — Увидимся — оно исчезнет: чудесное — лишь в ожиданьи… Но все-таки свиданье лучше, чем вечное к нему стремленье, Но все-таки биенье мига прекраснее веков забвенья!.. 1911
Я сидел на балконе, против заспанного парка, И смотрел на ограду из подстриженных ветвей. Мимо шел поселянин в рыжей шляпе из поярка, Вдалеке заливался невидимка-соловей. Ночь баюкала вечер, уложив его в деревья. В парке девушки пели, — без лица и без фигур. Точно маки сплетали новобрачной королеве, Точно встретился с ними коробейник-балагур… Может быть, это хоры позабывшихся монахинь?.. Может быть, это нимфы обездоленных прудов?.. Столько мук нестерпимых, целомудренных и ранних И щемящего смеха опозоренных родов… 1911
И ты шел с женщиной, — не отрекись. Я все заметила, — не говори. Блондинка. Хрупкая. Ее костюм был черный. А́нглийский. На                                                                                      голове — Сквозная фетэрка. В левкоях вся. И в померанцевых лучах зари Вы шли печальные. Как я. Как я! Журчали ландыши в сырой траве. Не испугалась я, — я поняла: она — мгновение, а вечность — я. И улыбнулась я, под плач цветов, такая светлая. Избыток сил В душе почувствовав, я скрылась в глубь. Весь вечер пела я.                                                                                 Была — дитя. Да, ты шел с женщиной. И только ей ты неумышленно взор ослезил. 1912
В этих раскидистых кленах мы наживемся все лето, В этой сиреневой даче мы разузорим уют! Как упоенно юниться! ждать от любви амулета! Верить, что нам в услажденье птицы и листья поют! В этих раскидистых кленах есть водопад вдохновенья, Солнце взаимного чувства, звезды истомы ночной… Слушай, моя дорогая, лирного сердца биенье, Знай, что оно пожелало не разлучаться с тобой! Ты говоришь: «Я устала»… Ты умоляешь: «О, сжалься! — Ласки меня истомляют, я от блаженства больна»… Разве же это возможно, если зеленые вальсы В этих раскидистых кленах бурно бравурит Весна?!.. 1912
— Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Полпорции десять копеек, четыре копейки буше. Сударыни, судари, надо ль? — недорого — можно без прений… Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе! Я сливочного не имею, фисташковое все распродал… Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле? Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа, На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ! Сирень — сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок… Мороженое из сирени! Мороженое из сирени! Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок! 1912
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Удивительно вкусно, искристо и остро! Весь я в чем-то норвежском! весь я в чем-то испанском! Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо! Стрекот аэропланов! беги автомобилей! Ветропро́свист экспрессов! крылолёт буэров! Кто-то здесь зацелован! там кого-то побили! Ананасы в шампанском — это пульс вечеров! В группе девушек нервных, в остром обществе дамском Я трагедию жизни претворю в грёзофарс… Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском! Из Москвы — в Нагасаки! из Нью-Йорка — на Марс! 1915
О вы, размеры старые, Захватанные многими, Банальные, дешевые, Готовые клише! Звучащие гитарою, И с рифмами убогими — Прекраснее, чем новые, Простой моей душе. Вы были при Державине, Вы были при Некрасове, Вы были при Никитине, Вы были при Толстом! О вы — подобны ла́вине! И как вас ни выбрасывай, Что новое ни вытяни — Вы проситесь в мой том. Приветствую вас, верные, Испытанно-надежные, Округло-музыкальные, Любимые мои! О вы — друзья примерные, Вы милые, вы нежные, Веселые, печальные, Размеры-соловьи! 1921

 

В. В. Хлебников (1885–1922)

Мы желаем звездам тыкать, Мы устали звездам выкать. Мы узнали сладость рыкать. Будьте грозны как Остраница, Платов и Бакланов, Полно вам кланяться Роже басурманов. Пусть кричат вожаки, Плюньте им в зенки! Будьте в вере крепки, Как Морозенки! О, уподобьтесь Святославу, — Врагам сказал: иду на вы! Померкнувшую славу Творите, северные львы. С толпою прадедов за нами Ермак и Осля́бя. Вейся, вейся, русское знамя, Веди через сушу и через хляби! Туда, где дух отчизны вымер И где неверия пустыня, Идите грозно как Владимир, Или с дружиною Добрыня. <1908–1910>
О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно, О, засмейтесь усмеяльно! О рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных смехачей! О, иссмейся рассмеяльно смех надсмейных смеячей! Смейво, смейво, Усмей, осмей, смешики, смешики, Смеюнчики, смеюнчики. О, рассмейтесь, смехачи! О, засмейтесь, смехачи! <1908–1910>
Бобэо́би пелись губы Вээоми пелись взоры Пиээо пелись брови Лиэээй — пелся облик Гзи-гзи-гзэо пелась цепь, Так на холсте каких-то соответствий Вне протяжения жило Лицо. <До 1912>
Крылышкуя золотописьмом Тончайших жил Кузнечик в кузов пуза уложил Прибрежных много трав и вер Пинь, пинь, пинь! тарарахнул зинзивер. О лебедиво. О озари! <1908–1909>
Мы чаруемся и чураемся. Там чаруясь, здесь чураясь, То чурахарь, то чарахарь, Здесь чуриль, там чариль. Из чурыни взор чарыни. Есть чуравель, есть чаравель. Чарари! Чурари! Чурель! Чарель! Чареса и чуреса. И чурайся и чаруйся. <До 1914>
Кони, топот, инок, Но не речь, а черен он. Идем молод, долом меди Чин зван мечем навзничь. Голод чем меч долог? Пал а норов худ и дух ворона лап. А что? я лов? Воля отча! Яд, яд, дядя! Иди, иди! Мороз в узел, лезу взором. Солов зов, воз волос. Колесо. Жалко поклаж. Оселок. Сани плот и воз, зов и толп и нас. Горд дох, ход дрог. И лежу. Ужели? Зол гол лог лоз. И к вам и трем с смерти мавки. <До 1913>
Когда умирают кони — дышат, Когда умирают травы — сохнут, Когда умирают солнца — они гаснут, Когда умирают люди — поют песни. <1913>
Холоп богатых, улю-лю, Тебя дразнила нищета, Ты полз, как нищий, к королю И целовал его уста. Высокой раною болея, Снимая с зарева засов, Хватай за ус созвездье Водолея, Бей по плечу созвездье Псов! И пусть пространство Лобачевского Летит с знамен ночного Невского. Это шествуют творяне, Заменивши Д на Т, Ладомира соборяне С Трудомиром на шесте. Это Разина мятеж, Долетев до неба Невского, Увлекает и чертеж И пространство Лобачевского. Пусть Лобачевского кривые Украсят города Дугою над рабочей выей Всемирного труда. И будет молния рыдать, Что вечно носится слугой, И будет некому продать Мешок от золота тугой. Смерть смерти будет ведать сроки, Когда вернется он опять, Земли повторные пророки Из всех письмен изгонят ять. В день смерти зим и раннею весной Нам руку подали венгерцы. Свой замок цен, рабочий, строй Из камней ударов сердца. И, чокаясь с созвездьем Девы, Он вспомнит умные напевы И голос древних силачей, И выйдет к говору мечей. <1920>

 

Примечания

К. Д. Бальмонт. Х8 ц, внутренняя рифма (АААб), концевая (ХбХб). Амф. 3463, аБаБ. Ан4, в четных стихах цн, АбАб. Подхват: 2-й стих начинается вторым полустишием 1-го, то же в 3-м и 4-м стихах. Кольцо стихотворения. Амф4, аа. Кольцо стихотворения. В обрамляющих стихах аллитерации на ш. Я4 цн, АБАБ. Я6, ааа. ПеII 4 ц, цд, АбАб. ПеI 4 ц, цд, аабб. Х6 цн, аабб. ПМФ от Тпа к Ткт 7–2, вольн. рифм. Д 2232222, ААбВВВб. Модель 7-ст образована из популярного 6-ст аабввб добавлением одного стиха во втором полустишии. Та же модель строфы, что и в «Бородине» Лермонтова. Х4, АбАб. Сквозь все стихотворение проходит аллитерация на л. Учетверенный 5-сл, аа. Ан 7677, одиночное 4-ст АбАб. ПеIII 4, аа. Почти все словоразделы совпадают с границами стоп, как в 5-сл. Необычны для ПеIII 4 стопность, тема, экспрессия. Я8, три цн, аа.

Ф. К. Сологуб. Я6, ц нарушена в трех стихах, АбАб. — В период реакции 80-х годов царское правительство усилило ограничение доступа «простонародия» в гимназии, а в гимназических программах было увеличено количество часов на преподавание латыни и древнегреческого языка. Я 4421, аББа. Амф 2421, АбАб. Х в 5–2, ааббвгвг. Ан в 7–1, абаб. Х4 (3-й стих Х5); одиночное 7-ст на две рифмы А″А″бА″А″А″б. Та же модель строфы, что в IV, 11. ПеIII 2121. АбАб. Это не Х 4242, а ПеIII необычного строения: асе «стопоразделы» совпадают со словоразделами. Я 5252 (Я5 ц, кроме 11-го стиха), АбАб. Перекличка с Баратынским (II, ). Симметричная напевная композиция; вторые стихи строф повторяют начала, до цезуры, первых стихов. Х8 ц 3-я и 8-я строфы — Х10, ц на той же 4-й стопе), аа, монорим. Своеобразная кольцевая композиция: повторяются первое и предпоследнее 2-ст. Я4, аББааБаБ. Из цикла «Триолеты», содержащего 38 стихотворений.

В. Я. Брюсов. Х4, АбАб. Все четные стихи на одну рифму, последний стих каждой строфы становится вторым в следующей; кольцевая композиция стихотворения. Ан8, ц ж на 2-й стопе, цн на 4-й, (аа); эпизодические внутренние рифмы. Ан 3454, АБАБ. Дк5 на основе Д (ранний: преобладание чистых Д, стяжения в 5 стихах из 12); нетожд. 4-ст. Ан3. Эксперимент с неравносложной рифмой: 4-ст АбАБ. Лог строфический: 4-ст Д3-Я2-Д3-Я2, А′бА′б. Х7 бц, (АбАб). ПеII 4, цд, (аа). Перекличка с II, , сдвоенный ПеII 2. Четыре стиха со сдвинутым ударением. Х4, А″′А″′. Х 12, 12, 8, ц на 4-й и 8-й стопах; предцезурные окончания рифмуются в 3-ст между собой: А|Б|в||А|Б|в||Б|в. Д 4242, АбАб, Популярная разностопная строфа. Я4, цн, ААбААб; ж рифмы во всех строфах тавтологические; частые повторы слов и словосочетаний.

И. Ф. Анненский. Тпа в 3–2, б. ПМК: Х 44223 (3-я и 4-я строфы-перебои), парные строфы: ААББВ + ГГДДВ; в середине 8-ст Х3, АААбВВВб. Дпа3, урегулированный: ХЯЯХЯЯ, А′бВ′А′бВ′. Ткт в 4–1, па, вольн. рифм, всего на 4 рифмы. Я 4242 (Я4 цн), АбАб. Я4. Сонет из «Трилистника шуточного» с составными рифмами из частей слов. Два 4-ст Х 5556, третье — перебой в концовке: Х6, Х5, Ан3, Ткт3, АБАБ. Лог строфический: нечетные стихи Дк3 на основе Ан, форма III, четные — Ан1, аБ′аБ′. Ан3, нетожд. строфы: абаб, вгвг, дедед (ср. III, ). Ан 443344, ааББвв. Два стиха в начале строфы — рефрен.

А. А. Блок. Дк3 па, АбАб. Ткт4, 2-ст. нетожд. Акц4, ранний (3-й и 4-й стихи трехударные), АбАб. ПМФ от Дк к Ткт, перекрестная рифмовка нетожд.: А′бА′б (в 1-й строфе неравносложная рифма: А′бАб), заключительная строфа АбАб. Я4, А′бА′б. Нетожд. строфы в диалоге (каждая реплика — строфа): 4-ст Х4, А″бА″б и Х 4242, АбАб, все рифмы — диссонансы; нетожд. 2-ст б: Ан3, Дк3, Дк4, окончания м, одно ж. Дк4, па, 4-ст нетожд.; неточные рифмы. Свободный стих. Я рз, 4-ст нетожд.: нечетные — Я5 (1-й стих Я6), четные — Я3 и Я2, АбАб. Сложная ПС: 4-ст Ан 4433 (последний стих Дк), аабб; 8-ст Ан 43322111 (последний стих — Я1), аабвбгвг. Перебои на всех уровнях: метрическом, строфическом, в рифмовке; сильное выделение последнего стиха. Сложная ПМК (зыбкий метр); нетожд. перекрестные 4-ст: обрамляющие А′бА′б, в середине спаренные: А′бА′в + Г′бГ′в. Дк3 на основе Ан, АбАб. Я4 цн (10-й, 13-й, 14-й стихи Я4), АбАб. Последняя строфа — метрический перебой. Я4, АбАб. Дк в 4–2, па, б. Х4, б, ХХХх. — Ответ на послание Ахматовой, написанное такой же строфой (IV, ). Я4 аБаБвв; «державинский» ритм: 8 стихов из 12 полноударны, в том числе стих «На́ хле́ба, на́, на́ гру́дь, соси́» с 6 ударениями (ср. I, ); на этом фоне 3 последних стиха самой как правило частой IV формы звучат перебоем — выделением концовки.

По изд.: Блок А. Собр. соч. Т. 1–4. М.; Л., 1960–1961.

Андрей Белый. Ан в 3–1, нетожд. 4-ст аБаБ; 2-я и 4-я строфы — рефрен. Амф в 5–1 (один стих — Дк5), нетожд. строфы со сложной рифмовкой. Ан2, АбАб, симметричные 4-ст 2+2, напевный стих, очень популярный впоследствии (ср. V, ), как и его вариант А′бА′б. Ан в 5–1, неотожд. строфы. Я4 аБаБ, в концовке строфический перебой: аББа. Необычный экспериментальный ритм: самая редкая VII форма «Над па́мятниками дрожа́т» встречается в 15 стихах из 20 (75%), дважды тоже асимметричная III и только один раз обычно самая частая IV. Зеркальные строфы: Х 5252 и 2525; обе строфы АбАб.

В. И. Иванов. Х 55445, АбАбА. Тпа урегулированный: Д5-Д2-Амф5-Д2-Амф5, абаба; четные короткие стихи — рефрен. Ткт 442222, па, урегулированный, нетожд. строфы: в 1-м стихе внутренняя рифма АА, концевые: АбВАВб; рифма А проходит через все строфы. Я5, газель; рифма то́нет — сто́нет и т. д., редиф (эпифора) — роза. Я4, рондель.

По изд.: Иванов Вяч. Стихотворения и поэмы. БП, мс. Л., 1976.

М. А. Волошин. Лог строчной: Х4 + Дк3 на основе Ан, формы V и III. Я5 ц, венок сонетов, магистрал в конце.

По изд.: Волошин М. Стихотворения. БП, мс. Л., 1977.

И. А. Бунин. Х4, б, ж, астрофич. (перевод из Г. Лонгфелло). По традиции, восходящей к Радищеву (I, ), эпические фольклорные произведения или стилизации нередко писали и переводили этим размером.

Максим Горький. Х4, б, ж, астрофич. По воле автора стихотворение печаталось без разбивки на стихи.

Саша Черный. Гкз расшатанный, пародийный. ПМК: два 4-ст Ан2, А′бА′б; одно 4-ст Я7, ц на 4-й стопе, аабб; два 4-ст Х4, АбАб; одно 4-ст Дк4, А′бА′б, одно 4-ст Х4, перекрестное; сильный перебой в последнем стихе — нет заключительной рифмы. ПМК. Нетожд. строфы, частично неразделенные: Амф 4343, А′бА′б; Я 4343, аБаБ; Х4, АбАб; Х8 ц, ААбб, внутренняя рифма; Х5, АббА; Х 444464, аБааБа; 6-ст полиметрическое: Д4, Амф4, Я5, Я5, Я6 бц, Я2. Перебой в концовке: укороченный стих. Я в 7–5. АбАбВВ. Я 65, чередующиеся неурегулированно, (АбАб). Акц 4, первое 4-ст АбАб, остальные А′бА′б. Неточные рифмы. Лог строчной: спондей + Ткт 2 па, 4-ст перекрестное, четные рифмы м, нечетные ж и неравносложные. ПМФ от Амф в 5–1 к Дк в. Рифмованные стихи неурегулированно перемежаются с холостыми. Тпа в 5–1, вольн. рифм., иногда — холостые стихи. Х4, ААХх. Тпа 432432. 1-е стихи с цус на 2 слога и внутренней тавтологической рифмой, абВабВ. Последний стих перебой — Д3. Амф3, АХАх. Лог; нечетные стихи Ан5, четные Я1. Монорим; рифма-эхо, тавтологическая. Дк па в 6–2, б.

М. А. Кузмин. ПМФ от Ткт в 7–4 к свободному стиху. Три 6-ст с начальным рефреном, композиционно подобные, с двустишной концовкой. Газель. Лог строчной Я3 ж + Д2 м; Я3 образуют монорим А…А… Д2 — редиф (эпифора). Я5 бц. Рондо. Лог — Дк3, форма III, ААхББх. Отсутствие в конце привычной модели строфы ожидаемой рифмы создает перебой.

По изд.: Кузмин М. А. 1) Собр. стихотворений. Пг, 1918.

А. А. Ахматова. Дк3 па, неурегулированный, монорим. АА…. Концовка Я2, Х1, бб. Ан в 3–1, ааББвв. Дк 4343, АбАб. Дк3 па неурегулированный, А′бА′б. Х4, (А′бА′б). Х 5656, аабб + Х 4344 (нечетные с цезурным усечением), ааха. Х4, ХХХх. См. . Ан3, внутренние рифмы. Дк3, 6-ст ААбВВб, в котором в любой половине строфы могут добавляться по одному или два стиха с женской рифмой. Эта строфа — усложненная и более свободная строфа «Второго удара» Кузмина (IV, ).

О. Э. Мандельштам. Я4, аББаа, кольцо строфы. ПМК: Я6, АА; Х4, АбАб; Я6, АА; Дк3, абабааб; Я6, Х4, (АбАб). Ан3, б, ХхХх. ПМФ: от Ан5 к Ткт5, АбАб; два перебойных стиха. Я5 бц, б, 3-ст ХХХ. Ткт 3 (междуударные интервалы 0–2), абаб. Дк3, в 10-м и 11-м стихах двойное стяжение, абаб. ПМФ от Д6 к Дк6, в последнем стихе трибрахий, АА. ПМФ от Я4 к Дк, аа. Ан5, АА.

Игорь Северянин. Я2, вольн. рифм., «хоровод» составных рифм. Ан4 цн на два слога; нетожд. 5-ст с рефреном (в разных стихах). — Название — неологизм поэта от фр. quinze — пятнадцать (по числу стихов). Я6 с двумя цн, АБАБ. Я8 цн, АА. Лог строчной, Ан2 ж + Х4, АбАб. Я10, три ц, абаб. Д6, цус, (АбАб). Амф6 ц, АбАб. Семь трибрахиев. Ан4 цн, АбАб. Я3, АБВгАБВг.

По изд.: Северянин Игорь. Стихотворения. БП, мс. Л., 1979.

В. В. Хлебников. Зыбкий метр, вольн. рифм. Зыбкий метр, основа — Х в 8–2; словотворчество, повторы; смежные рифмы, есть холостые стихи. Х4 б, перебой в концовке. Свободный стих. Звуковые повторы. Сочетание неологизмов из двух корней. Все строки читаются одинаково слева направо и справа налево. Анафоры и синтаксический параллелизм. Зыбкий метр, преобладание Я и Х; вольн. рифм.

По изд.: Хлебников В. Собрание произведений. Т. 1. Л., 1928; т. 2, Л., 1930.