KAARE HOLT
KONGEN. MANNEN FRA 1966
UTSKJAERET KONGEN. FREDLOSE MENN 1967
® Издательский центр «ТЕРРА», 1996
коре холт
Конунг. Человек с далеких островов
В очередной том серии «Викинги» вошли 2 первые части трилогии «Конунг» известного норвежского писателя Коре Холта, в которой рассказывается о периоде внутренней распри в Норвегии вXI веке.
В центре повествования — конунг-самозванец Сверрир, талантливый военачальник, искусный политик и дальновидный государственный муж, который смог продержаться на троне двадцать пять лет в постоянных войнах с конунгом Магнусом.
KAARE HOLT
KONGEN. MANNEN FRA 1966
UTSKJAERET KONGEN. FREDLOSE MENN 1967
® Издательский центр «ТЕРРА», 1996
коре холт
Конунг. Человек с далеких островов
К ЧИТАТЕЛЮ
В последней четверти XII века в Норвегии начинается период «гражданских войн», период глубокой внутренней распри, период вражды между берестениками (биркебейнерами) и посошниками (баглерами).
В 1163 году в стране был принят закон о престолонаследии, и королем стал Магнус, сын ярла Эрлинга Кривого, которого поддерживали знать и высшее духовенство.
Права Магнуса на престол были весьма сомнительны, ибо его отец породнился с родом королей, женившись на дочери Сигурда Крестоносца.
Основным противником Магнуса стал самозванец Сверрир, который объявил себя сыном конунга Сигурда сына Харальда и внуком Магнуса Голоногого.
В результате длительной и кровопролитной войны Сверриру удалось завоевать престол в стране. «Власть Сверрира настолько возросла, что за исключением Магнуса-конунга и его людей не было человека в Норвегии, который не называл бы его конунгом», — написано в саге.
Талантливый военачальник, искусный политик, дальновидный государственный муж, конунг Сверрир сумел продержаться на троне двадцать пять лет.
В 1202 году он неожиданно умер.
В этот том вошли две первых части трилогии «Конунг» известного писателя, классика современной норвежской литературы Коре Холта, который, опираясь на материалы древней «Саги о Сверрире», сумел создать волшебную картину северного средневековья…
Счастливого плаванья на викингских драккарах!
ПРОЛОГ
Я, Аудун с Фарерских островов, верный спутник конунга Сверрира в добрые и недобрые времена. С самой юности я был его близким и единственным другом, пока ему не отворили последние врата, дабы он преклонил колена у ног Господа. Я сижу в усадьбе Рафнаберг в Ботне, темнота плотно окутала это забытое Богом и людьми жилье, притулившееся на высоком уступе, обрывающемся в море. Я выглядываю в волоковое оконце и вижу белые осенние звезды, и мне кажется, что там, в вышине, я вижу лицо конунга, вижу глаза моего покойного друга. Я был молчаливым свидетелем многих его тайных деяний, а часто и его духовником. Утрата конунга, этого грозного и вместе с тем богобоязненного человека, не терявшего ясность мысли, даже тогда, когда кругом звенели клинки, знавшего все о ненависти и страстях, сжигающих сердца людей, до сих пор гнетет меня. Он был великим пламенем в моей жизни, и я часто обжигался об этот пламень.
Я священник, я, как и конунг Сверрир, тоже ученик епископа Хрои из Киркьюбё на Фарерских островах, этих самых западных островах Норвегии. С тех пор судьба повелела мне следовать за Сверриром, начиная с его первого похода и до последнего дня его жизни, и потому я самый подходящий человек для того, чтобы рассказать о нем жестокую и вместе с тем прекрасную правду. Поэтому, когда йомфру Кристин, дочь Сверрира, его единственная дочь, пришла ко мне и спросила, не соглашусь ли я поведать ей все, что знаю, об ее отце, я ответил да. Да, йомфру Кристин! Был или не был он сыном конунга, тяготило его бремя правды или неправды и что говорил внутренний голос этому человеку, в котором звучало столько разноречивых голосов? Я знаю, йомфру Кристин: мой рассказ о том, что видели мои глаза и что помнит мое сердце, будет тяжел для тебя. Но как дочь конунга ты имеешь право знать о нем все, это твой долг.
Я и сейчас с чувством стыда и боли вспоминаю тот день, когда пришел к конунгу и сказал:
— Я хочу написать твою сагу.
Но он отказал мне. Ее должен был написать аббат Карл, который для того и приехал из Исландии.
Когда я читал сагу о Сверрире, конунге Норвегии, написанную аббатом Карлом, мною владело желание проникнуть в тайны его замысла, а не доверие к нему. Мое бедное сердце не испытало ни радости при чтении этой саги, ни почтения при встрече с конунгом, как должно было быть. Вполне возможно, что аббат Карл сидит сейчас у себя дома в Исландии и пишет на пергаменте продолжение и конец той саги о конунге, которую обещал написать. Я никогда не прочту этого продолжения. Сага аббата Карла — неправда, это ложь, это рассказ самого конунга о своей жизни. Это голос моего покойного друга, но голос этот служит лжи, Сверрир сам говорил то, что перо должно было писать. Мой добрый друг с его разноречивыми голосами хорошо понимал, что именно лучше всего послужит его делу. И руководствовался только этим. Он умел выбирать, не между добром и злом, что часто умеет даже самый жалкий из жалких, он умел делать правильный выбор. Умел выбрать между злом и еще большим злом, между ложью и еще большей ложью, и его выбор всегда был верен. Я понимаю, он должен был разрешить аббату Карлу написать его сагу и должен был отказать в этом мне, который не уступил бы ему. Но я горжусь тем, что был неуступчив.
Это единственное, в чем мы были несогласны, и единственное, что причинило нам боль. В тот день между нами не было дружеского расположения. Для меня правда незыблема, но он, конунг, мог и ложь превращать в незыблемую правду. Именно это, — а для меня это одна из загадок, которые мне загадал Господь Бог, — и было основой того, что всю жизнь до самой смерти он был моим другом.
Когда йомфру Кристин, молоденькая, всего шестнадцати зим, еще ребенок, но уже и женщина, ушла от меня сегодня вечером, я знал, что мое обещание было продиктовано желанием встретиться с ее покойным отцом где-то в глубинах моего мрачного сердца. Это будет борьба между мной и моим другом конунгом, борьба без пощады и снисхождения. Я уверен, что моим спутникам и мне на нашем пути из Осло в Бьёргюн придется провести в Рафнаберге еще много тяжелых ночей. А потому я хочу использовать это время для того, чтобы рассказать сагу, которую не смог написать. Сначала продумать ее наедине над кубком, когда-то подаренным мне конунгом, я буду осторожно прикладываться к этому кубку и строго следить за тем, чтобы мех с вином, висящий под потолком, не пустел слишком быстро. А потом снова позову йомфру Кристин, дочь конунга, и скажу ей:
— Вот правда о твоем отце.
Хватит ли у нее сил вынести эту правду? Да, потому что она дочь Сверрира.
Я знаю, что в моем повествовании не будет пустой недоговоренности, какая есть в саге аббата Карла, вот кто был мастер напыщенно излагать ложь. Но я верю, что в моем рассказе о жизни конунга — если когда-нибудь Всемогущий позволит мне записать то, чего я втайне жажду и на что страстно надеюсь, — будет нечто от той красоты, которой, по словам монаха Бернарда из Тунсберга, отличаются песни и сказания его родины. Бернард приобрел ученость в школе в Премонтре, ему известны книги и нынешних и давно забытых времен. Он рассказывал мне о них, и это были лучшие минуты в моей жизни.
Я снова подхожу к волоковому оконцу и смотрю на белые звезды над Рафнабергом. И снова вижу там его лицо, исполненное жестокой силы, присущей конунгам, и нежности, на какую только способно сердце человека.
***
Не знаю, ненавидит ли меня йомфру Кристин, но чувство справедливости, которое я постоянно ношу в сердце, заставляет меня признать, что у нее есть для этого основания. Думаю также, что где-то в ее юной мятущейся душе прячется глубокое уважение, даже нежность ко мне и всему, что я могу назвать своим. Ведь я был близким другом ее отца. В ее сердце я должен быть слиться с его образом, с образом конунга. Сейчас он на небесах у Господа Бога среди всех спасенных душ, а я, неспасенный, еще хожу по земле. И я, неспасенный и безвестный, единственный из всех, кто знает правду и имеет силу ее рассказать. Ни один мужчина еще не входил в опочивальню йомфру Кристин, и какое-то время она еще будет выходить оттуда не женщиной, но ребенком.
Ее мать, королева Маргрет, ненавидит меня, я знаю это, и у нее есть для этого основания. Королева Маргрет, дочь шведского конунга Эйрика, супруга Сверрира, женщина озлобленная и капризная, всегда была недовольна, что у меня с ее мужем такая близкая дружба. Когда конунг умер, она забрала дочь и на трех кораблях отправилась вдоль берега. Она хотела вернуться в Швецию и там выдать свою дочь замуж. К тому же она опасалась, что здесь ее жизнь и свобода могут подвергнуться опасности. Конунг Хакон, сын Сверрира и Астрид с Фарерских островов, не из тех, кто станет кланяться супруге своего отца. Но в Осло мы их догнали.
Королева, наверное, прознала, что несколько наших военных кораблей поджидают ее у Конунгахеллы, поэтому она зашла во фьорд и дальше собиралась ехать по суше. Но в Осло мы захватили то, что было целью нашей поездки. Я, священник, участник многих битв, вел один корабль, Свиной Стефан — другой. Мы напали на них рано утром, на йомфру Кристин и ее служанку йомфру Лив. Это было похищение. Королева прибежала на крик дочери, она стояла на берегу растрепанная, потерявшая былое величие, и осыпала нас проклятиями, она была некрасива и вместе с тем пугающе прекрасна в своем безграничном отчаянии. Наши корабли медленно вышли из фьорда.
Я не знал тогда, не знаю и теперь, была ли йомфру Кристин моей пленницей или я ее пленником. Но знал, что исполнял волю конунга, когда бросился вслед за его дочерью, чтобы вернуть ее обратно. Я ощущал в себе его волю. Он любил дочь, может быть, он любил и Маргрет, на эту тему мы с ним никогда не говорили. Как бы там ни было, он горячо и беззаветно любил свою дочь Кристин, и любовь эта была, наверное, не меньше, чем его любовь к власти. Конунг подавлял каждого, кто не разделял с ним его желаний.
Сверрир часто говорил, что ради мира с посошниками , готов осушить любой кубок хорошего или дрянного вина, что это его долг как повелителя этой земли. Когда йомфру Кристин выросла, она распустилась, как распускается цветок на горячем солнце у просмоленной бревенчатой стены, это было чудо, и он наблюдал за ней своим тяжелым, немного отсутствующим и вместе с тем цепким, холодным взглядом. Он знал цену своей дочери. И он знал ей цену как женщине.
Поэтому моим неприятным, тяжким долгом было вернуть ее, я исполнял волю моего конунга. В этой стране много хёвдингов-посошников , стоящих выше других, людей, которые с легкостью переступят через любой труп и с радостью преклонят колени перед йомфру Кристин. Отданная нужному человеку, она помогла бы нам расколоть ряды посошников и получивший ее получил бы звание ярла и стал бы нашим послушным человеком. Когда-нибудь была бы написана и его сага. И пусть бы ее написал аббат Карл.
Но что сказала йомфру Кристин, стоя с развевающимися волосами на корме корабля, летящего по черному блестящему морю? У нее был острый отцовский ум и его способность провидеть завтрашний день. Она обладала и его несокрушимой волей, когда требовала то, что принадлежало ей по праву, а может быть, и больше. Она сказала:
— Я никогда не выйду замуж за человека, который по рождению ниже моего отца.
Йомфру Кристин, вряд ли ты разделишь свое брачное ложе с каким-нибудь конунгом, тебе не суждено выйти королевой из своей опочивальни. Но я видел на своем веку достаточно женщин, чтобы понять, что в тот день, когда придет срок, не происхождение мужчины, ставшего твоей судьбой, но его сила или ее отсутствие заставят тебя полюбить или возненавидеть его.
Во фьорде мы взяли в плен рыбака и, прежде чем убить его, отправили женщин в палатку. Он первый сообщил нам, что посошники со своим флотом стоят у Тунсберга, и мы уже не могли оставить его в живых — он знал больше, чем следует. Мы посовещались со Свиным Стефаном и решили, что он с обоими кораблями поплывет дальше на восток и постарается избежать встречи с флотом посошников, который, как мы полагали, только входит во фьорд. А мы — йомфру Кристин, ее служанка йомфру Лив и я сам в сопровождении наших людей — проберемся по крутым горным тропам в усадьбу Рафнаберг. Из этой усадьбы виден весь фьорд, я уже бывал там и знал, что оттуда есть дорога на запад, в Теламёрк, а при необходимости можно сушей добраться и до Бьёргюна . Или же Свиной Стефан вернется и заберет нас оттуда.
Йомфру Кристин послушно сошла на берег, если б понадобилось, я бы даже связал ее, но только в самом крайнем случае я бы пригрозил ей оружием, чтобы заставить ее следовать за мной. Думаю однако, что мое глубокое уважение к ней и любовь, которую конунг питал к своей дочери, оказали своей действие.
Мы направились к усадьбе.
***
В усадьбе Рафнаберг нас приняли не очень дружелюбно, ее хозяин не раз сражался среди тех, кто оказывал сопротивление конунгу Сверриру. Его звали Дагфинн, а его бедную жену — Гудвейг. Про Дагфинна было известно, что он далеко не отважный человек, а вот Гудвейг считалась весьма смелой женщиной. Поэтому я ударил ее по лицу кожаным поясом и сказал:
— Протяни руки…
Она протянула, я больно ударил ее по одной руке и задумался на мгновение, правильно ли будет ударить и по второй, потом я застегнул пояс и спросил, где ее дочь. Дочь звали Торил. Она пришла, это была молодая, еще незамужняя женщина, может, она вообще еще не познала мужчины, она была не очень красива. Я сказал, что мои люди не тронут ее без моего на то позволения.
— А дам ли я его, зависит от тебя и твоих родителей.
Когда-то конунг Сверрир и я побывали в Рафнаберге. На двух небольших кораблях мы зашли во фьорд для разведки, там на нас напал конунг Магнус, и нам пришлось искать спасения на суше. Мы взяли лошадей в Рафнаберге и в соседних усадьбах. Взяли и парнишку, которого звали Свейн, единственного сына Гудвейг и Дагфинна. Я передал Дагфинну волю конунга:
— В благодарность за то, что конунг хочет сам воспитать твоего сына, ты должен сложить у себя на усадьбе костер и зажечь его, если увидишь, что корабли конунга Магнуса входят во фьорд. Зажжешь костер, парнишка будет жить, не зажжешь — умрет.
В тот раз я убедился в необыкновенной силе Гудвейг. Когда мы на лошадях увезли ее сына, она пошла за нами пешком. Несколько раз мы пытались прогнать ее, но она все равно шла за нами, она не плакала. В конце концов мы ускакали от нее. Больше года Дагфинн верно служил нам — из его усадьбы открывался вид на весь фьорд до самого Осло.
Однажды Свейн убежал от нас и вернулся домой.
Теперь он был здесь, в Рафнаберге.
***
Я взял с собой в Рафнаберг только четырех человек и еще Малыша, несчастного горбуна, который был моим личным слугой и всегда спал у моей постели. Но тут, в Рафнаберге, я встретил человека, с которым часто пересекался мой путь. Он не жил в этой усадьбе, его звали Гаут, и он строил церкви. Гаут был однорукий. Куда бы я ни приехал, с конунгом или без него, там всегда появлялся Гаут. В рваном плаще он ходил по дорогам из усадьбы в усадьбу, Гаут был всюду — в селениях, городах, в трактирах среди пьяных, но сам он при этом всегда оставался трезвым. Если мы подходили к какой-нибудь строящейся церкви, там, склонившись над камнями, неизменно стоял Гаут. Его топор всегда точно попадал в дубовый ствол, когда на какой-нибудь усадьбе возводился дом Божий. Но он был однорукий.
О том, как Гаут потерял руку, — это уже другой рассказ. Он попал в плен к каким-то воинам. Гаут не знал тогда, не знает и теперь, занимались ли они разбоем или служили конунгу и действовали по его воле. Воины сочли, что Гаут оскорбил их. Они схватили одну женщину. Не имея другого оружия, кроме своего мужества и веры в Бога, Гаут выступил вперед и сказал, что они не должны трогать ее. Они отрубили ему руку.
С тех пор он ходит по стране, ищет того или тех, кто совершил это злодеяние, и если встретит их, то простит. Гаут твердо верит, — и эта вера внушает мне уважение, хотя иногда возбуждает и злобу, — что если он встретит и простит своих обидчиков, у него на месте обрубка снова вырастет рука. Может, он слышал историю об одном святом, которому Господь вернул отрубленную руку. Гаут верит, что святая милость распространится и на него, и в этом его единственная гордыня. Он бывает повсюду.
Он здесь.
Сегодня вечером он пришел ко мне и сказал:
— Господин Аудун, я скиталец, я видел всю страну, и людей, и женщин, которые плакали. Разрешишь ли ты мне пойти и попросить у нее прощения?
— Не понимаю, о ком ты говоришь?
— Ты ударил ее, но я чувствую, что она готова простить тебя…
Я посмотрел на него, потом плюнул ему в лицо: у него странное лицо, на нем видны следы многолетних страданий и в то же время — горячая готовность принять на себя чужое горе. Я взял обрубок его руки и поцеловал его:
— Ступай к ней и попроси у нее прощения, — сказал я.
Усадьба Рафнаберг лежит на горе, отсюда виден весь фьорд. Сейчас осень, прошло восемь дней после праздника Перстня , который отмечается в честь того события, когда кровь Господа нашего Иисуса Христа была привезена в перстне из Йорсалира в Нидарос . До ближайших соседей отсюда далеко, нас окружает лес, но кто скрывается там в лесу? Кроваво-желтым кольцом окружает он Рафнаберг, по вечерам хорошо сидеть у очага, попивая понемногу из моего кубка, и кожаный мех, который сопровождает меня во всех поездках, постепенно пустеет.
Тогда она пришла ко мне в плаще, накинутом на нижнюю рубаху, босиком, с негнущимися плечами, но такая мягкая…
— Я приказываю тебе рассказать мне о моем отце…
Этого слова она еще никогда не употребляла в разговорах со мной. Наверное, я улыбаюсь в глубине своей многое испытавшей души, ко я приглашаю ее сесть и спрашиваю, спит ли йомфру Лив в ее опочивальне. Да, она спит. Я слышу шаги над головой. Это фру Гудвейг, запертая на чердаке. Она не спит.
Я бросаю в Малыша башмаком, он посапывает на полу рядом с моей постелью. Малыш просыпается и вскакивает. Я велю ему идти спать в хлев. Он уходит. Мы остаемся одни.
Да, йомфру Кристин, правда о твоем отце не безоблачна, но для меня она все равно полна ослепительного света и блеска, жара и пленительной красоты, и мне кажется, будто я вхожу в дом Божий, когда остаюсь один на один ее своими воспоминаниями о конунге, моем добром друге.
Ты хочешь знать правду, и ты узнаешь ее. Я думаю, что для молодой женщины мечты о любви прекраснее, чем сама любовь, такой была и жизнь твоего отца — она другая, не та, которая известна тебе. Но в Священном писании сказано, что правда освобождает человека.
Пока мы ждем, я попробую позволить правде освободить нас, йомфру Кристин. Пригуби этот кубок, когда-то его касалась рука твоего отца.
Многим довелось испытать на себе его кулак, в том числе и мне. Но, видишь ли, йомфру Кристин, когда я смотрю на звезды над Рафнабергом, я вижу там в вышине его лицо, исполненное жестокой силы, присущей конунгам, и нежности, на какую только способно сердце человека.
ЛЮДИ В КИРКЬЮБЁ
В глубине моего беспокойного сердца я храню образ бедного маленького селения, которое для меня свято, — дом, сложенный из камня на серой полоске берега, где я впервые увидел свет Божий. Думаю, после света, проникавшего к нам сквозь волоковое окно и подобного красоте, подаренной Божьим оком, первое, что я увидел, была переменчивая поверхность моря. А после моря — обнаженные, неприветливые загривки гор, то окутанные туманом, то умытые проливным дождем. А в темноте зимних ночей я видел серебристый звездный покров, который Господь Бог раскидывал надо мной и над горами.
По тропинке, ведущей от моря в горы, всегда ходил мой отец, пригибаясь от ветра. Таким я вспоминаю его теперь — точно плащ, он нес на своих плечах бураны и штормы и вместе с тем был исполнен глубокого покоя, в своих воспоминаниях я вижу его старым, теперь он давно уже мертв. Его звали Эйнар, а прозвище у него было Мудрый, я до сих пор горжусь им. Мою мать звали Раннвейг. О ней я могу сказать только то, что она часто смеялась и я любил ее. У них было много детей, но все они умерли в младенчестве, и для толкователя снов Эйнара Мудрого и его жены Раннвейг я стал единственным, кто должен был нести дальше свет и мечты, которые когда-то жили в их сердцах.
Вокруг нас было море и горы, и в центре всего, точно жемчужина в кольце, лежала усадьба епископа. Тяжелые здания из камня и дерева казались Божьей крепостью, стоявшей между горами и морем. Церковь на берегу дарила всем жителям Киркьюбё, и мне в том числе, свет в темноте зимы и сливалась в одно с сиянием летнего неба. Я знал, что на кладбище закопаны останки мертвых, а их души живут у Бога на небесах и прилетают к нам, словно ветер с моря. В епископской усадьбе жил епископ Хрои — посредник между Богом и людьми — его постоянно окружал народ, мужчины и женщины, одни приходили, другие уходили. Среди них были и рыбаки с уловом, взятом в рукавах фьорда или в открытом море, и пастухи, пасшие в горах овец, иногда какой-нибудь охотник на соколов предлагал купить у него сокола с шапочкой на голове. Приходили в усадьбу также священники и монахи из разных стран, и даже посланцы конунга из Норвегии. Когда-то пришел сюда и мой отец, он, толкователь снов, мечтал служить епископу. Приходили в Киркьюбё и странники с посохами и нищенки, шедшие по дороге из Тинганеса, насквозь мокрые после перехода вброд через Сандару и другие реки. Из многолетних скитаний вернулся сюда и странный человек — оружейник и гребенщик, брат епископа. Звали его Унас.
Когда Унас покинул Фарерские острова, епископ Хрои еще не был епископом, и кто мог знать, куда занесет оружейника Унаса за годы службы у норвежцев. Он искал по свету женщину, но нашел ее здесь. Звали ее Гуннхильд. В юности, когда во мне расцвела вера в человеческое зло и мое понимание людей было меньше, чем оно стало потом, я слышал, как про Гуннхильд говорили, будто ее женский опыт намного превосходит тот, что необходим для жены и матери. У нее был сын. Это и был Сверрир.
Это его сагу я рассказываю тебе, йомфру Кристин, рассказываю на свой лад, и не исключено, что во время этого рассказа я оскорблю имя конунга и память о нем. Но знай, о своей дружбе с конунгом я могу сказать так же, как сказано в Священном писании о любви Бога: она длится вечно.
Мы вместе выросли, вместе учились в латинской школе епископа Хрои и одновременно приняли сан священников нашей святой церкви. Много лет спустя я причастил на смертном одре конунга Норвегии, по моим изможденным щекам, изрытым морщинами от горя, причиненного мне и моими и его грехами, текли слезы. Протяни мне кубок с вином, йомфру Кристин. Видишь, как у меня дрожат руки?
Не знаю, кому я служил с большим рвением и восторгом, небу или земле? Но знаю, что в те редкие разы, когда конунг позволял мне самому делать выбор между земным и небесным, я неизменно выбирал земное, ибо именно там проходил путь конунга. И я понимаю, что если бы я воспрепятствовал его воле, он обрек бы меня на смерть, пусть даже с глубокой скорбью, и никто, никто не остановил бы его.
У тебя тоже дрожат руки, йомфру Кристин?
***
Позволь мне для начала обрисовать тебе тех двух братьев, которые так сильно повлияли на нашу со Сверриром судьбу — Хрои и Унаса. Про них говорили, будто однажды в детстве они пришли к своему отцу и попросили подарить им пергамент. Их отец владел усадьбой Сандеръерде недалеко от Тинганеса, в тот день он был в добром расположении духа и подарил сыновьям пергамент. Мальчики разрезали его на четыре части. С этим еще чистым пергаментом, который Хрои спрятал в свой пояс, они через горы отправились в Киркьюбё, не спросив разрешения у отца, как предписывал им их долг. Мальчики хотели просить епископа Матеуса, возглавлявшего тогда епископство, оказать им милость и обучить их грамоте. Чтобы попасть туда, им нужно было перейти вброд Сандару.
Течение Сандары подхватило и понесло Унаса, потом он рассказывал, что Хрои спас пергамент, но не его, спасся сам, но не помог спастись брату. И отправился дальше к епископу с просьбой обучить его грамоте, что теперь было особенно важно, ибо у его отца остался только один сын, который мог стать ученым человеком. Однако Унас не погиб.
Это маленькое недоразумение между братьями объясняло и то, почему один брат держал другого мертвой хваткой, и слабость епископа перед оружейником. Этим же объяснялся и как будто невидящий взгляд епископа, когда он смотрел на посещающих его людей, его доброжелательность, но не сердечность, его любовь к книгам и вместе с тем — сомнение в том, что изучение их может принести пользу. Внешне братья были даже похожи. Но там, где Унас проявлял твердость, Хрои выказывал слабость, и если ладони Унаса были покрыты мозолями, руки Хрои были белые и холеные. Братья не любили друг друга.
Но оба любили женщин, говорили даже, что в этом епископ сильно превосходил своего брата. Еще будучи дьяконом в усадьбе епископа Матеуса, Хрои нашел путь к обеим его дочерям, и к одной и к другой. Хрои тогда был красивый мужчина. До конца жизни он сохранил присущее ему обаяние, которое часто делало женщину слабее его.
Хрои умел, если его благополучию угрожала опасность, проявлять силу воли и твердость, о которых почти не говорится в воспоминаниях о нем. Однажды в Киркьюбё прошел слух, что священники Норвегии намерены на другой год собраться у раки святой Сунневы, чтобы воспротивиться требованиям папы в Ромаборге , который хотел, чтобы и в нашей стране священники и епископы давали обет безбрачия. Хрои, тогда еще молодой священник, уговорил старого епископа позволить ему поехать туда. Он поехал в Норвегию и сделал все возможное, чтобы требование папы было отвергнуто. Со временем он женился. Много сирот кормилось за его столом и находило приют в его усадьбе, он воспитывал их, как полагал нужным. Одну из приемных дочерей епископа звали Астрид. Потом она стала женой Сверрира.
— Йомфру Кристин, я позволил себе свободно говорить о тех двух людях, которые были близки твоему отцу, и о женщине, которая стала его женой, но не была твоей матерью. Думаю, до сих пор ты не слышала ничего похожего на то, что я намерен тебе рассказать, если только ты позволишь мне продолжать.
— Господин Аудун, когда я приказала тебе рассказать мне правду о моем отце конунге, я понимала, что для этого тебе потребуется изрядная смелость.
— Йомфру Кристин, мой опыт, приобретенный дорогой ценой, учит меня, что проявляющий смелость получает за это похвалы, но редко его любят те, с кем он говорит открыто.
— Господин Аудун, мне хотелось бы также узнать твое мнение и о моей доброй бабушке, фру Гуннхильд, о ней при дворе моего отца говорили так, что этому могла бы позавидовать мать любого конунга.
— Йомфру Кристин, мой тяжкий долг заставит меня говорить и о ней, а твоя участь — слушать меня.
***
Гуннхильд была норвежского происхождения, но в те годы, когда в Норвегии правил конунг Сигурд Рот, она покинула Норвегию и приехала в Тинганес. Она была на сносях. Оттуда через горы она пришла в Киркьюбё. И там в хлеву, который принадлежал епископу, родила того, кому потом суждено было стать бичом для своей страны и светом для тех, кто близко узнал его. Мои родители могли бы сказать тебе, что по ней ничего не было заметно, и никто ни о чем не подозревал, пока не увидел новорожденного в постели его матери в хлеву, сама же Гуннхильд встала и вернулась к своей работе.
Гуннхильд, безусловно, была и страстная мать, и много испытавшая женщина. В супружестве она не состояла, что для женщины куда большее несчастье, чем для мужчины. Я узнал ее уже много лет спустя — мало женщин так открывались передо мной и с таким мужеством являли мне и свою слабость и свою силу. В первые годы, когда Гуннхильд жила в Киркьюбё простой служанкой, отвергнутая отцом своего ребенка, самая, быть может, презренная из презренных в том мире, какой являет собой епископская усадьба, она дарила Сверриру не только свою волю и истинную материнскую любовь, но и горячую потребность самоутвердиться, какая сжигала ее самое. Разум ее был не вполне здрав. Однако и ослепленный он безошибочно находил то, что могло перевесить чашу весов в любом деле, даже скрытом от посторонних глаз. Но красивой она не была.
Не думаю, что кто-нибудь из ваятелей, которых я узнал потом, приехав в Нидарос и увидев величественный собор архиепископа Эйстейна, выбрал бы ее лицо, высекая из камня ангела. Нет. Внешне она была сильна, как вол. А силу воли, какая была у нее, я встречал лишь у одного человека — у Сверрира. Здесь, в Рафнаберге, когда мое старое сердце полнится воспоминаниями и страхом, я должен признаться, что любил ее. Не так, как мужчина любит женщину, но так, как один недостойный любит другого, любовью, берущей свое начало в духе, а не в плоти. Но вместе с тем я испытывал к ней и глубокое презрение. И боялся ее, как никогда, ни раньше ни потом, не боялся ни одной женщины, не говоря уже о мужчинах.
Почему она покинула Норвегию и приехала на Фареры, эти голые острова, заброшенные далеко в море? Уж конечно не потому, что должна была родить ребенка, не имея при этом мужа. Не больно-то это было почетно, но ведь другие женщины, куда более высокого происхождения, переживали этот позор и потом становились уважаемыми женами, имеющими твердое мнение о том, что такое порядочность.
А теперь, йомфру Кристин, доброй тебе ночи.
— Доброй ночи, господин Аудун, и спасибо за твой умный, ученый рассказ о том, что такое порядочность.
***
Сегодня ночью, йомфру Кристин, я расскажу тебе побольше о том человеке, который долгое время считался отцом твоего отца, об оружейнике Унасе, пьянице с головой беззубого дракона. Унас в раннем возрасте уехал с Фарерских островов в Норвегию и вступил там в дружину конунга Сигурда. Он был замечательный кузнец, а гребенщик такой, что мало кто мог с ним сравняться в этом искусстве. Но когда конунг был убит в Бьёргюне, Унас поспешно покинул Норвегию, где у него были враги и его жизнь была в опасности. Он вернулся в Киркьюбё и встретил там Гуннхильд. Когда-то они были обручены, а теперь оказалось, что у них есть и сын. Сверрир. Но все годы, что я знал Унаса, в его отношении к Сверриру было что то, чего я не мог понять. Какая-то отчужденность с примесью обиды, что ли, горячая и непроизвольная отцовская любовь к мальчику могла вдруг обернуться бессмысленной жестокостью. И между ними, между отцом и сыном, всегда стояла Гуннхильд — женщина, которая и духом и волей намного превосходила своего мужа.
Я бы сказал, что Унас не отличался большим умом. Хотя и глупым он тоже не был. Ему была свойственна крестьянская хитрость, он был мелочен, легко обижался и долго таил обиду, скрывая ее с большим искусством и обнаруживая тогда, когда обидчик меньше всего ждал этого. Он был воин, но не рвался в битву впереди других, а появлялся, когда враг уже отступал. Однако в темноте или смертельно напуганный, мог проявить смелость и вцепиться в горло своему недругу, подобно ласке или лисице.
Благодаря Унасу Гуннхильд со временем тоже попала в близкое окружение епископа. Этот благочестивый слуга Божий, который не всегда был таким добрым, каким хотел казаться, порой, поддавшись ненависти и злобе, произносил в неприглядном помещении, где проходили наши занятия, слова, почерпнутые им отнюдь не из Священного писания. Епископ, как я уже говорил, хорошо знал женщин. И все-таки я убежден, что Гуннхильд едва ли была среди тех родников, которые утоляли его жажду. Он слишком уважал отношения между братьями и к тому же знал, что слухи и сплетни в епископской усадьбе распространяются, как огонь по сухой траве. Жажда епископа, какой бы жгучей она ни была, никогда не побеждала его страх перед людской молвой.
Сверрир вырос в епископской усадьбе. Путь от дома епископа до дома, сложенного из камня, с открытым очагом в одном углу и хлевом в другом, где обитали Сверрир, Гуннхильд и Унас, был короткий. Рано выяснилось, что Сверрир обладает такими способностями, какие и не снились другим детям. Разгневавшись однажды, что епископ задумался, углубившись в неясные места Псалмов Давида, и не сразу смог вспомнить его имя, Сверрир в праведном гневе осмелился ударить епископа по лицу. И епископ, этот несчастный человек, всегда предпочитавший сделать шаг назад, нежели вперед, удовлетворился тем, что чертыхнулся, как кормчий при встречном ветре, вытер лицо и ушел.
— Йомфру Кристин, позволь мне напомнить тебе, что здесь в Рафнаберге нам угрожает опасность, и если сюда придут люди, в которых играет мужская сила, боюсь, они захотят обойтись с тобой неподобающим образом…
— Господин Аудун, я надеюсь, что те люди, которые придут сюда, не станут приветствовать женщину так, как ты приветствовал фру Гудвейг, хлестнув ее кожаным поясом по лицу…
***
Когда Гуннхильд узнала, что ее сын ударил епископа, она решила наказать мальчика. Но вмешался Унас — должно быть, ему понравилось, что Сверрир в таком возрасте уже может постоять за свою честь, дав пощечину даже епископу. Он схватил свой молот и хотел ударить Гуннхильд. Но не попал, она перехватила у него молот, ударила им Унаса по уху и содрала ему кожу. Оружейнику приходилось и раньше видеть кровь, однако не свою собственную, он взвыл от обиды, как побитая собака. Вокруг них бегал Сверрир, похожий на щенка, кусающего за ноги дерущихся лошадей. В это время к ним пришел мой добрый, богобоязненный отец. Он закричал на них — это было все равно, что писк воробья, кружащего над полем боя. Обезумев от гнева, оружейник сунул руку в очаг, схватил горящий торф и швырнул его в лицо Гуннхильд. Она упала навзничь, волосы у нее вспыхнули, Сверрир бросился на нее и голыми руками погасил огонь. Запахло палеными волосами и кожей. Гуннхильд вскочила, не замечая прижавшегося к стене Эйнара Мудрого, и надавила большими пальцами Унасу на глаза, при этом она, как безумная, что-то кричала в его ободранное ухо, и ее крик заставил его замолчать.
Она сбила его с ног — оружейник из дружины конунга был повержен на землю женщиной. Сверрир стоял на краю очага и быстро затаптывал горящий торф. Эйнар Мудрый хотел взять мальчика за руку и увести его прочь, но тот зашипел на него, как лисица, на которой загорелась шерсть. Вскоре Гуннхильд заплакала, потом заплакал и Унас. Между короткими всхлипами он жалко вопрошал:
— Он ведь мой сын, правда?..
Так Унас явил всем свое ничтожество. Но Гуннхильд не отвечала ему. Мальчик стоял рядом, Гуннхильд не отвечала, и на этот раз Эйнар Мудрый не знал, как ему поступить, уйти или остаться. Он остался. Любопытство победило в нем скромность, которая в обычные дни так его украшала.
Все проходит, море успокаивается даже после самого свирепого шторма. Однако в сердце Гуннхильд осталось чувство победы, а Унас в своем сердце затаил жажду мести — чувство, всегда придающее мужчине силу.
На другой день Унас изрядно выпил для храбрости. Потом схватил Сверрира и по праву сильного избил его, Сверрир дважды тыкал пальцами ему в глаза и исцарапал лицо, прежде чем отец скрутил его и заставил стать на колени. Эта схватка происходила в горной пещере над усадьбой епископа, там Унас явил сыну свое мужское превосходство и свое благородное сердце. Когда он ушел, Сверрир остался лежать в пещере.
Несколько лет спустя Сверрир ввел меня в эту пещеру. Мы хорошо знали ее еще с детства, но теперь я говорю: Он ввел меня в эту пещеру. Он сказал, что Гуннхильд прятала его там от всего мира, когда он был маленький и все преследовали его, что именно там Унас нашел их, отвел к своему брату епископу и попросил его защиты и расположения. Когда мой отец вошел в пещеру, меня окружало сияние, но последнему я не очень верю, сказал Сверрир, ему всегда было присуще чувство меры, заставлявшее людей безоговорочно верить его словам.
Не помню, улыбался ли он, рассказывая мне эту историю, и не знаю, верил ли он сам тому, что говорил. Но теперь я понимаю: его глубоко несчастная душа, более тонкая, чем души прочих людей, обладавшая мало кому доступной нежностью и испытывавшая потребность проявлять ее, — которую он, правда, держал в узде благодаря своей исключительной воле — все это смешалось в нем, заставило его ввести меня в эту пещеру и сказать то, что он сказал.
Унас редко бил его.
Сверрир ничего не рассказал Гуннхильд, он сам говорил мне об этом, ибо знал, что страх Унаса перед безудержным гневом Гуннхильд — достаточно тяжкое наказание для этого слабого человека.
Много лет спустя, йомфру Кристин, я слышал, как люди, никогда не бывшие близкими к конунгу, рассказывали друг другу трогательную историю о том, как сын конунга был вскормлен в пещере.
***
Сегодня ночью, йомфру Кристин, я расскажу тебе лживую сагу, сагу о вымышленных событиях, которую мой добрый отец Эйнар Мудрый в свое время рассказал епископу Хрои. В детстве я целый год был у епископа в услужении и спал на полу рядом с его постелью. Так получилось, что в ту ночь я не спал, а только притворялся спящим, и слышал, о чем мой отец и епископ говорили за рогом доброго пива. Оба знали приличия и потому рог между ними передавался не чаще, чем это было принято. Эйнар Мудрый был умнее епископа. Но епископ еще больше, чем мой отец, любил хорошую лживую сагу. К тому же обоим хватало смелости смеяться над тем, что их забавляло, будь то вещи благородного свойства или не очень.
Отец рассказывал об одном воине в Бьёргюне, который три ночи подряд приходил к своей невесте, но был не в состоянии дать ей то, что она имела право требовать от него. Ему не раз приходилось видеть, как текла кровь в схватках между мужами, и он не выносил вида крови. На третье утро женщина поднялась со своего ложа и ушла, презирая его всей душой.
В Бьёргюне было много домов с продажными женщинами, но был один, весьма уважаемый, куда приходили только хёвдинги и самые знатные горожане. Ее приняли там с почтительностью, достойной дочери конунга. Она пробыла там три ночи — ровно столько, сколько он приходил к ней, но не мог дать ей то, чего она ждала. На третье утро она ушла оттуда и вернулась к своему жениху.
Говорили, что ни одна женщина во всем богатом Бьёргюне не могла сравниться с ней, и слух о ней рос от ночи к ночи. На третью ночь к ней пришел человек, претендующий на самое высокое звание в стране. Он не просил, он брал и, уходя, был очень доволен. Но с того дня ее жених окончательно перестал выносить вид крови.
Вот такую лживую сагу рассказал мой отец, и эти двое людей, один из которых был толкователь снов, а другой — епископ, как мальчишки, веселились над рогом с пивом. Когда отец отправился домой, епископ приказал одному из своих учеников светить ему факелом до самого дома, но отец отказался — он знает дорогу, знает на ней каждый камень, любит темноту и шум моря считает лучшим из спутников.
— Но если ты кого-нибудь встретишь? — спросил епископ.
— Его?
— Нет, ее. — Епископ засмеялся.
Они оба засмеялись, и отец сказал, что, пожалуй, все-таки будет лучше, если ученик епископа проводит его до дому, на двоих она не посмеет напасть.
Потом пришел ученик епископа, и отец ушел вместе с ним.
***
Три женщины долго царили в нежном сердце твоего отца. Первая — его добрая матушка, фру Гуннхильд, вторая — его жена, Астрид из Киркьюбё, и третья — это ты. Ты уже знаешь, что Астрид была приемной дочерью епископа, и сегодня я расскажу тебе о твердой воле твоего отца, которая помогла ему одержать много замечательных побед в тех битвах, что ему пришлось вести и с женщинами и с мужчинами.
Думаю все-таки, что мысли епископа Хрои были заняты вовсе не темными местами в Псалмах Давида в тот день, когда он не мог вспомнить, как зовут Сверрира и тот ударил его. Мне кажется, он скорей думал о цене на рыбу, а может, и о том, сколько стоит женщина. И скорей всего — теперь я уже в этом уверен — он прекрасно помнил имя мальчика, но хотел унизить его, указать ему его место, оскорбить и сделать так, чтобы Сверрир забыл дорогу к его дому. Но в тот день епископ потерпел поражение, столкнувшись с волей, которая превосходила его собственную.
Вскоре после того — я считаю тот день примечательным, ибо именно с него мужество Сверрира и его ум стали действовать заодно, и это превратило его в противника, с которым мало кто мог тягаться, — так вот, вскоре после того Сверрир явился к епископу и потребовал, чтобы тот взял его учеником в школу священников. Он уже давно поставил себе целью достичь высшей учености и таким образом служить нашей святой церкви. Время для этого он выбрал самое подходящее. Он понимал, и не ошибся, что епископ захочет исправить свою оплошность, проявив доброту могущественного человека и ответит да. Но епископ не благословил Сверрира, когда они расстались.
Сверрир просил епископа также и за меня, он просил, чтобы и меня приобщили к сонму ученых мужей. Сам я не посмел бы высказать отцу столь дерзкое желание — я, сын пастуха и толкователя снов. Я говорил об этом Сверриру.
Так началось наше долгое странствие по ученым книгам, иногда мучительное, но чаще — радостное. Раньше мы плыли, как рыбы, по течению, теперь в глубоких раздумьях сидели над ждущим наших слов пергаментом. Мы были пастухами по своей природе, нам были знакомы и ветер и дождь, нас, закаленных и бесстрашных, не пугали ни горы, ни пропасти. Теперь мы склонились над книгами. Но рядом с нами была Астрид.
Рядом с нами была Астрид, молодая женщина, жившая в усадьбе епископа, бесстрашная в тех играх, к которым мужчины относятся без должного уважения, особенно, если женщина занимается ими на пиру у других. Сегодня мои воспоминания горьки, но истина часто бывает горькой: я больше, чем Сверрир, любил Астрид. Но мне не хватило смелости, а у него хватило, я думал, он догадывается, что и мне тоже снится по ночам ее тело. Но я тянул. А он — действовал. Он всегда мог то, чего не мог я: действовать, когда этого требовали обстоятельства. И она досталась ему.
Я потом еще расскажу об Астрид, она много лет обжигала мои мечты, даже после того, как он дал ей то, о чем женщина больше мечтает до того, как получит. Есть одна сага, которую я ни разу не рассказал Сверриру, но часто терялся в догадках, не рассказала ли ее ему Астрид? Один единственный раз мы с Астрид встретились как мужчина и женщина. Один раз и никогда больше.
Она получила суровое воспитание в доме своего приемного отца, и, как послушный ребенок, жила, соблюдая строгие правила, до того лета, когда ее охватил жар зрелости и выполнять правила стало уже трудней, чем раньше. Она так и не заняла своего заслуженного места рядом с конунгом, но я знаю, — и я единственный, кто это знает, — что чем дальше он отдалялся от нее, тем сильнее ему ее не хватало, и что в тот день, когда он заключил брачный союз с твоей матерью, дочерью шведского конунга, мысли его были полны женщиной из Киркьюбё.
Она была красива, йомфру Кристин, такой я запомнил ее и такой — это было тяжелейшее бремя нашей длившейся до его смерти дружбы — запомнил конунг Норвегии первую женщину в своей жизни.
***
Некоторые дни сверкают в моей памяти, подобно серебряным монетам на грязной, испачканной кровью ладони. И когда ты состаришься, йомфру Кристин, перед тобой будут также сверкать самые значительные дни твоей жизни. Я надеюсь, — прости эту болтовню старого человека, как Гаут мечтает простить своего обидчика, — что в их число войдут и эти несколько дней, проведенных нами в Рафнаберге, где нас окружала опасность, а также ночей, когда я сплетал правду и ложь, чтобы передать волны холода и жара, пробегавшие по лицу конунга Сверрира. Но твою любовь, йомфру Кристин, в свои сети печали и серебра поймает другой, благослови тебя Бог и будь проклята память о нем.
Я сегодня немного пьян и потому должен рассказать о том дне, когда распятие, образ великого Христа, вырезанный из дерева, прибыл на корабле в Киркьюбё с Оркнейских островов. Все мы, жившие в усадьбе епископа, бонды и их жены из соседних селений, вышли на своих лодках в море и окружили чужой корабль, мы пели Kyrie elei son — Господи, помилуй ! Епископ Хрои стоял на коленях с двумя зажженными свечами в руках на носу своей лодки. С моря дул легкий, как дыхание, ветер, и пламя свечей даже не колыхалось. Мы обмотали кожей весла и уключины, чтобы ни один звук не нарушал нашего глубокого умиления. Высоко на корме чужого корабля возвышался Спаситель на кресте, созданный тем, кому, должно быть, была оказана милость Всевышнего, дабы он сумел показать нам, смертным, всю боль и непобедимую силу Сына Божьего. Я греб левым веслом, Сверрир — правым. Я видел лицо моего друга между собой и распятием, видел, как оно сияет, казалось, одна сильная воля встретила другую и они слились воедино. Белый, непонятный свет исходил от этого распятия, от искаженного мукой лица Спасителя. Этот свет освещал нас и наши лодки, когда мы плыли назад по темным волнам. На берегу мы образовали шествие.
Впереди шел хор мальчиков с горящими восковыми свечами и маленькими звенящими колокольчиками, потом — молодой каноник, медленно помахивающий кадилом, дым от которого был почти не виден в ярком осеннем свете. За ним шел епископ в митре, в ниспадающем складками облачении, с посохом в руке и в башмаках, сшитых из белоснежного сафьяна. За епископом, впервые по нашей бедной земле, несли образ Христа. Его несли самые старые священники нашего епископства, они возносили его над митрой епископа, высоко к небесам, казалось, Христос победоносно возвращается из царства мертвых, чтобы остаться с нами и в жизни и в смерти, навсегда.
Я шел сразу за распятием, мы со Сверриром несли Священное писание нашей епархии. Над берегом волнами катилось пение, эти волны захлестывали меня, но сам я петь не мог, меня слишком переполняла радость. Сверрир пел. У него был странный, трогательный голос, так умел петь только он, и его голос всегда повиновался его воле. В нем звучала сила, заставлявшая людей подчиниться ему, и устремленность ввысь, позволявшая чувствовать близость Бога. Сверрир пел громче других.
Мы три раза обнесли распятие вокруг епископской усадьбы, епископ опустился на колени и на коленях вполз в каменные врата церковной ограды. Мы все опустились на колени и ползли на коленях, миновав врата, священники снова высоко подняли распятие и пение этого длинного шествия слилось в мощный хор. Мы три раза обошли вокруг церкви, последний раз в молчании, и епископ, снова на коленях, вполз в церковь. Потом распятие внесли внутрь.
Люди заполнили маленькую церковь, и образ Христа подняли на его место над хорами. По щекам Сверрира текли крупные слезы, я первый раз видел, чтобы он плакал. Я знаю, Сверрир встречал Бога не один раз в своей жизни, но, думаю, что это была его первая встреча с Ним, посвящение и обещание, союз между Всевышним и тем, кто потом обрел столь большую власть. Знаю, что Сверрир нес в себе Бога, Бог всегда давал ему силу и веру в победу, Сверрир никогда не был одинок в борьбе против своих врагов, с ним был Тот, кто был сильнее их. Однако его воля и воля Божья не всегда совпадали. Когда им случалось разойтись, он оставался кающимся грешником, но тем не менее никакое раскаяние не могло помешать ему идти своим путем. Теперь он плакал перед распятием, потом он говорил мне, что чувствовал себя распятым на кресте Сыном Божьим.
Мы вышли из церкви.
***
Когда наступил вечер и кончился пир в честь Сына Божьего, мы со Сверриром снова вернулись в церковь, чтобы помолиться. В открытые оконные проемы сочился свет с моря, один луч осветил лик страдающего на кресте. Я видел, что он шевельнулся. Это не испугало меня, но я преклонил колени И заметил, что Сверрир тоже упал на колени рядом со мной, закрыв лицо руками. Я не молился и встретил Божественное без слов. Уходя из церкви, мы держались за руки.
Сверрир предложил:
— Давай сходим на могилу чужеземца?
Я не знал тогда и не знаю теперь, почему мысль сходить на могилу чужеземца пришла ему в голову именно в тот вечер. Мы пошли к могиле у церковной стены, в которой его похоронили год назад, Сверрир нагнул голову и прочел короткую молитву за убиенных. Этот чужеземец попал в Киркьюбё на корабле, принесенным к нам невиданным в наших местах штормом. Половина команды умерла еще до того, как корабль достиг берега, остальные скончались в первые дни после спасения. Но один выжил, это был их предводитель, он оказался сильнее, чем его люди, он прожил всю зиму. На корабле был ценный груз: дорогие кожи, которые можно было высушить и они снова обрели бы свою цену, золотые украшения и небольшой мешочек с пряностями, купленный, должно быть, у паломников из Йорсалира. Епископ Хрои позаботился об этих вещах, чтобы какой-нибудь разбойник или вор не впал в соблазн и не погубил бы тем самым свою душу.
Но они с чужеземцем не понимали друг друга. Никто в Киркьюбё не понимал ни слова из языка чужеземца, а то немногое, что он пытался сказать по-латыни, не понимал даже епископ. Одно было ясно: если бы к чужеземцу вернулось здоровье и силы, он смог бы набрать людей, которые в погоне за славой осмелились бы рискнуть жизнью и повести корабль в далекую гавань. А если бы он умер, он так и остался бы для всех чужеземцем.
Он умер, последние восемь ночей епископ провел с ним, как и положено доброму пастырю, он принес чужеземцу святые дары и заботился о спасении его чужеземной души. Три последние ночи больному было так плохо, что к нему пустили даже Эйнара Мудрого, знавшего свойства любого растения и бывшего искусным целителем. Чужеземца похоронили по всем правилам. И, изучив подробно наш закон и закон Божий, епископ пришел к заключению, что все, принесенное сюда штормом, должно принадлежать епископству. Ибо где искать наследника или наследников усопшего? Епископ Хрои хотел, чтобы это богатство было использовано во славу Божью и помогло воспитанию в людях богобоязненности. Он знал, что в соборе Святого Магнуса в Киркьювоге на Оркнейских островах есть распятие, которое оркнейский епископ согласился бы отдать в другой дом Божий. Распятие привезли туда из Ромаборга, путь был неблизким и стоило оно дорого, за него нельзя было расплатиться ни овчинами, ни сырым серебром. И вот после долгих переговоров распятие прибыло к нам в Киркьюбё.
Епископ Хрои был рассудительный человек и умел за покровом красивых слов искусно скрывать свои мысли. Наедине с собой он обретал и то мужество, которое требовалось для того, чтобы идти своим путем, прекрасно понимая, что любой другой путь приведет его к гибели. Сверрир сказал, когда мы с ним покидали кладбище:
— Думаю, что этому чужеземцу было отказано в целебных зельях.
Он повернулся и посмотрел мне в глаза, словно беря меня в свидетели. Теперь я был повязан с ним, я первый раз заглянул в бездну, и только его сильная воля не дала мне сломаться от отвращения. Не думаю, что Сверрир уже той ночью имел беседу с епископом. Но это произошло в одну из ближайших.
Вскоре после того епископ позвал Сверрира и меня в свой покой, чтобы дать нам дополнительные уроки латыни. Старый брат Эрленд, который ежедневно вел с нами занятия, не так хорошо знал ученые книги, как епископ. Позволю себе сказать, что грамматика Донатуса раньше не всегда доставляла нам удовольствие. Теперь же мы прочитали заново и научились любить Псалмы Давида и пять книг о святых, которыми располагал епископ. Но лучше всего из этих занятий с епископом Хрои я помню необузданную потребность Сверрира выхватывать из потока какое-нибудь место, проникать своим цепким умом в его смысл и пронзать им чужое мнение, как острие иглы пронзает дохлую муху на камне очага. Епископ был достойным соперником, когда сталкивались мысли. Он обладал изрядной ловкостью в спорах и проявлял изворотливость, если противник слишком теснил его. Но слово Сверрира рубило слово епископа так же, как меч рубит молодое тело.
Теперь по праздничным дням, когда мы ели за столом епископа, Сверриру прислуживала Астрид, его приемная дочь. Начали ходить первые слухи о том, что она оказывает ему услуги куда большие, чем приличествует сестре оказывать любимому брату. Однако Сверрира не изгнали из школы священников, и меня тоже. До конца своей жизни он сохранил глубокое уважение к епископу Хрои, и никогда не удивлялся тому, что в сердце человека может зародиться грех.
Мы часто по ночам ходили в церковь и в темноте смотрели на распятие. Однажды ночью Сверрир спросил:
— Ты знаешь, что я родился в хлеву?..
Я знал об этом, но не понял, что было у него на уме. Из церкви мы вернулись в молчании, а Тот, который был рожден в яслях, смотрел нам вслед и лицо Его, искаженное болью, слегка светилось.
***
Я уже говорил тебе, что в Киркьюбё к епископу Хрои приходили из наших бедных селений, потрепанных штормами, и убогие, и непокорные, и тщеславные, и растерянные. И плачущая женщина с ребенком, муж которой погиб в море, и молодой человек, жаждущий обременить себя ученостью, и старец, ищущий перед смертью слова Божьего. Епископ направлял их и следил за ними, каждое слово, слетавшее с его губ, весило больше, чем все слова, которые этим людям могли сказать мы. Но некто был могущественнее епископа и поднимался над ним, как мысль в полете поднимается выше летящего сокола.
Вернее, двое были выше епископа: прежде всего Господь, а потом конунг Норвегии, его рука дотягивалась и до нас. Мы были прикованы к этой руке, боялись ее, преклоняли перед ней колени, когда она простиралась к нам, и склонялись в глубокой благодарности, если она швыряла нам свои жалкие дары. Раз в году, в тот день, когда посланец конунга ступал на наш берег, все наши разногласия словно смывало морем. Мы, как братья, встречали корабль посланца и потом снова провожали его.
Епископ Хрои всегда хранил молчание, когда разговор заходил о норвежцах. Но мой добрый отец Эйнар Мудрый не лез за словом в карман, тем более, если разговор касался наших братьев в Норвегии. Два года отец был толкователем снов в дружине ярла Эрлинга Кривого. Так мы со Сверриром немало узнали о норвежцах, таящих в своих сердцах горечь, злобу и даже ненависть, а порой и глубокое почтение, которое непостижимым образом соединялось у них с ненавистью и злобой. Когда я потом лучше узнал норвежцев, я как будто отведал вина, вкус которого уже знал, или встретил знакомого, бывшего мне в одно и то же время и другом и недругом.
Тяжелая голова ярла Эрлинга криво сидела на его плечах после того, как он получил удар мечом, возвращаясь из похода в Йорсалир… Маленькие, прищуренные глазки казались старческими, даже когда ярл был еще в расцвете сил. Они скрывали острую мысль и хитрость, подобную которой мало кто встречал в своей жизни. Злоба его не знала предела, и он охотно давал ей волю, но в случае нужды прибегал к лести и угодливости, которые тоже помогали ему править людьми. Он был тугодум, привычки у него были скромные, люди почти не знали его, а уж до конца точно не знал никто. Так говорил о нем мой отец.
Мой добрый отец Эйнар Мудрый был свидетелем, когда короновали конунга Магнуса, молодого сын ярла. Он был свидетелем и того, как ярл приказал повесить сына своей жены, мальчишку Харальда. Харальд был слабый человек, он плакал перед лицом смерти. Кристина, дочь конунга, мать конунга Магнуса, родила Харальда от конунга Сигурда по прозвищу Рот. Это случилось в те годы, когда ярл Эрлинг, ее муж и повелитель, ходил с походом в Йорсалир. Кристина была подходящей женой для того, кто хотел стать первым человеком в стране, но никто не сказал бы, что она была покладистая женщина, готовая подчиниться жестокому и суровому ярлу. Для ярла этот мальчишка был все равно, что песчинка в глазу, ежедневное горькое напоминание о неверности, которой славилась его жена. Но было кое-что поважнее неверности: ярл знал, что любой сын конунга может оказаться опасным соперником для его сына Магнуса, которого с родом конунгов связывала только кровь матери. А потому Харальд был пойман, привезен в Бьёргюн и там повешен.
В Бьёргюне соорудили высокую виселицу, и возле нее собралось множество знатных мужчин и женщин. Слова и желание ярла невозможно было истолковать двояко: у народа, пришедшего на казнь, должно хватить ума, чтобы покориться воле своего повелителя и выразить больше сочувствия судье, нежели осужденному. Говорили, будто конунг Магнус просил пощадить своего малолетнего брата. Но ярл был непреклонен — эта непреклонность свидетельствовала об его уме, а жестокость — о глупости. С того дня в стране не было никого, кто не трепетал бы от страха перед ярлом Эрлингом. Он же, со своей стороны, стал бояться всех и каждого, как боится тот, кто знает, что может заставить повиноваться себе всех, кроме Бога.
Кристина, дочь конунга, мать мальчика и жена ярла, была в тот день в отчаянии, на нее страшно было смотреть. Ее связали ремнями из тюленей кожи, и говорили, что ярл хотел заставить жену смотреть, как будут вешать ее сына от человека, которого она втайне любила. Кристина же будто сказала на это: ты можешь вырвать глаза своему недругу, но не можешь заставить его смотреть на то, чего он не хочет видеть! Она не плакала и плюнула ярлу в лицо. Это было тупое оружие, но сильное. После казни она уехала из страны.
Мальчик не был трусом. Пастор утешал и поддерживал его, пока его не увели вешать, говорили, будто страх перед гневом епископа заставил ярла разрешить это. Мальчику не завязали глаза. Но не для того, чтобы не мучить его понапрасну. А для того, чтобы все люди, а их было много, могли видеть смертельный ужас в его глазах и представили бы самих себя на его месте. Мальчика медленно вели к виселице. Последнюю часть пути он плакал. Он был такой маленький и не получил того воспитания, которое позволило бы ему держать себя в таких обстоятельствах, как подобает сыну конунга. Когда на шею ему накинули петлю, женщины зарыдали, и один монах с почерневшим, искаженным болью лицом начал громко молиться в толпе. В этом заключалась особая хитрость ярла — таким образом он мог выяснить, кто позволил себе не согласиться с его волей. Потом мальчика вздернули на виселице.
Он умер не сразу, не так умирают на поле брани от смертельной раны. Его смерть не была похожа и на смерть от тяжелой болезни. Тело его дергалось, он умирал медленно, без крика, этому мешала веревка, сдавившая его шею. Смотреть на это было страшно. Я с тяжелой душой ушел оттуда.
Эйнар Мудрый сказал:
— Я с тяжелой душой ушел оттуда, и я истолковал ярлу Эрлингу только один сон. Но думаю, что в тот день я проявил больше мужества, чем за всю свою жизнь. Ярлу приснилось дерево. Вы знаете, все, кому снятся сны, видят во сне деревья. Деревья растут, становятся высокими, и толкователю снов следует сказать, что это означает растущее величие человека и его рода. Вполне возможно, что многие из них действительно видят во сне деревья. Они слышат о таких снах с детства, самые умные заставляют себя видеть во снах то, что нужно. Я сказал ярлу Эрлингу: этот сон обещает тебе и твоему роду новую славу! Я сказал это в гриднице. И очень громко. Там собралось много народу, ярл полагался на меня, он всегда заставлял толковать свои сны в присутствии многих людей.
А нагнувшись к ярлу, я прошептал ему: но похоже, что в корнях дерева есть какой-то изъян…
Потом я низко поклонился ярлу и ушел. В его глазах мелькнул страх. И я понял, что меня больше никогда не пригласят толковать сны ярла Эрлинга.
Тем же летом на Фареры шел корабль, и на нем я вернулся домой.
Так говорил Эйнар Мудрый, тихо и медленно, мы со Сверриром, сперва мальчишки, потом уже молодые люди, всегда молчали. По-моему, услыхав рассказ о том, как ярл Эрлинг повесил мальчика Харальда, Сверрир молчал несколько дней.
Таковы были мои первые встречи с норвежцами, йомфру Кристин, со временем мне довелось лучше узнать их. И сегодня ночью мне хотелось бы понять, правильно ли я поступил, покинув наше маленькое Киркьюбё, где мы жили куда беднее, чем мне потом приходилось жить в Норвегии, но зато в большей безопасности. Не знаю, правильно я поступил или нет, я мало что знаю и мои знания становятся все меньше.
Думаю, что конунга Сверрира тоже порой одолевали сомнения, но он не говорил мне о них, у него были свои тайники, где он хранил и обиды, и сомнения. Знаю только, что и он, и я нуждались в том прощении, которым так донимает меня Гаут, строитель церквей, и единственное, что меня спасает в такие ночи, как эта в Рафнаберге, — это моя вера в милость Божью. Но и она не безгранична.
Доброй ночи, йомфру Кристин.
ПОЕЗДКА НА ОРКНЕЙСКИЕ ОСТРОВА
Сидя этими ночами в усадьбе Рафнаберг и возвращаясь мысленно к тем годам моей жизни, которые имели привкус дикого меда, я вижу одну женщину и двух мужчин, идущих через горы из Тинганеса в Киркьюбё. Они ходили туда, чтобы рассчитаться и разобраться с привезенным на корабле грузом, который епископу Хрои прислали богатые торговцы из Бьёргюна. Среди груза были бочки с вином, наполненные в более жарких странах, чем Норвегия, был воск и хмель, дорогая одежда и железо, из которого оружейник Унас мог теперь выковать мотыги, мечи и топоры. Те трое, что шли через горы, были Астрид, Сверрир и я, Астрид и Сверрир шли впереди, я — за ними. Я уже знал, что они любят друг друга, — они были похожи на пару чаек, играющих в воздухе, на жеребца и кобылу, тянущих друг к другу морды и ржущих теплым весенним днем.
Над нами плыли легкие голубоватые облака, они плыли с моря, преодолевали горы и долины и снова уплывали в море. Стояла весна, зеленели склоны и на них, словно маленькие агнцы Божьи в мечтах женщины, белели овцы. Тяжелые зеленоватые волны накатывали на берег, у них был цвет кошельков с серебром или долго пролежавших в воде трупов. Над нами и вокруг нас носились птицы, полчища кричащих птиц, они до сих пор гомонят в моих проклятых воспоминаниях об этом дне. Я уже знал, что эти двое любят друг друга…
Мы подошли к Сандаре, течение было очень сильное. Сверрир подхватил Астрид на руки, быстро, легко, бесстрашно вскинул ее на плечо и побежал. Волосы у него тут же намокли от брызг, он смеялся, делал вид, что падает, она вскрикивала, и вот уже, насквозь мокрый, он стоит с ней на том берегу. Она — сухая, как хворостинка, и готовая вспыхнуть, подобно факелу, что вот-вот запылает небесным огнем в том аду, который Сверрир мог предложить ей. Я плелся за ними, во мне не было ни его силы, ни его легкости, хотя за плечами у меня висела лишь корзина с едой. Я с трудом дотащил ее до берега… И увидел презрительную улыбку Астрид, в которой было безразличие ко мне, было презрение к тому, кто не обладал его мужеством и ловкостью, его легкостью и силой дикого жеребца, его злой способностью напасть и на друга и на недруга в промежутке между двумя ударами сердца.
У меня и сейчас навертываются на глаза слезы, они, словно падающие звезды, летят по темному вечернему небу. Теперь-то я понимаю, что давно предчувствовал это, я через силу улыбнулся и сказал, что Сверрир прыгнул в воду жеребенком, но вышел на берег мокрым жеребцом. Нельзя сказать, что ему не понравились мои слова. Он всегда любил похвалу, даже если знал, что она сильно преувеличена. Но я никогда не видел, чтобы он лишился способности прикинуть на весах своей мысли, сколько серебряных монет ему дали. Он снова поднял Астрид и сделал вид, что хочет бросить ее в воду, — она закричала, он не отпускал ее, и она перестала кричать.
Я отвернулся от них.
Вот какой была тогда Астрид:
Крупное, сияющее лицо, дерзко вздернутый нос, легкий румянец, ее щеки не пылали свежестью, их жар только угадывался, как угадывались бутоны сосков, стянутые тугим лифом. Голубые глаза, иногда с зеленоватым отливом, пышные волосы, одинаково красивые и в ведро и в ненастье, и в снег и в мороз. И плечи. Один раз я видел их обнаженными — с тех прошло много лет, теперь ей уже не повредят ни мои слова, ни злые слухи, ни песня, подхваченная ветром. Я видел их обнаженными — круглые, сильные, сочные, словно яблоки из страны франков, белые и девственно-прекрасные — моим словам не хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди под рубахой торчали, точно головы двух козликов, готовых к прыжку, — однажды они прыгнули у меня на глазах.
Нa берегу мы сделали привал. У нас с собой была баранина, и я развел огонь, чтобы зажарить ее на углях. Я сидел к ним спиной, кровь грохотала во мне, как грохочет река по каменистому руслу. Я знал: сейчас они уйдут; склонившись над искрой, выбитой кресалом, я старался раздуть ее, капнувшая слеза упала на искру и маленький, красный огонек погас. Пришлось снова высекать огонь. Вскоре костер разгорелся, я больше не плакал, но приподнявшись над большим камнем, что был у меня за спиной, — он был выше человеческого роста, — старался увидеть их. Но их нигде не было.
Вот какой была тогда Астрид:
Она никогда не смотрела на меня, не взглянув сперва на него, она не заметила бы меня и в том случае, если б я обладал его мужеством и его яркими способностями. Позже, в тот несчастный для нее день она обратила на меня внимание лишь потому, что он находился вне поля ее зрения. Все ее помыслы были о мужчине, которого она получила и от которого потом отказалась, но и в добрый и в недобрый час она все равно принадлежала ему. И потому я чувствую, как нынче ночью по моей щеке — более грубой, чем она была тогда, — бегут старческие слезы, бегут, как в тот день на берегу Сандары, когда они погасили высеченную мной искру.
Вот какой была тогда Астрид:
Ее поступки диктовались и порывами женщины, и холодной волей мужчины. Ей была свойственна мудрость, которой обладал ее приемный отец, — в далеком прошлом они принадлежали к одному роду, — но также и его суровость ко всем, кто проявлял слабость. Думаю, она никогда не обращалась к Богу с надлежащим смирением, а только в буйном порыве или в опьянении любовью. И если бы Дева Мария позволила ей дать имя нашему Спасителю, она нарекла бы его именем своего любимого. И все-таки он покинул ее.
Вскоре они вернулись… Мы пошли дальше в Киркьюбё.
По пути домой я пытался убедить себя, что люблю всех, — раз ее любовь досталась другому, я должен любить всех. В тот день, идя позади них, я питал любовь к своим родителям, Эйнару Мудрому и Раннвейг. Я чувствовал также глубокое уважение к епископу Хрои, растущее любопытство к многогранной душе Гуннхильд и некоторое почтение к оружейнику Унасу. Но каковы были мои чувства к Сверриру?
Думаю, его сострадание к проигравшему было искренним, и он выражал его молча. В этом чувстве не было ни презрения, ни торжества. Поэтому я не завидовал Сверриру. Когда мне пришлось отказаться от той, которую я любил, я оказался накрепко связанным с тем, на кого пала ее любовь. Гордость, а в ней у меня никогда не было недостатка, заставила меня следовать за человеком, получившим то, чего не получил я. Но заговорили мы с ним об этом лишь много лет спустя.
В начале осени епископ Хрои, приемный отец Астрид, обвенчал их, и на другое лето Астрид родила сына, которому при крещении дали имя Унас. В то же лето мы со Сверриром отправились на Оркнейские острова, чтобы от имени епископа рассчитаться за большое распятие, ставшее гордостью Киркьюбё. Там, на Оркнейских островах, мы должны были завершить свое образование и начать служить церкви, свет которой сиял и в тайниках наших душ и на всей Божьей земле.
***
Мы покинули Фареры под предводительством Свиного Стефана, это был наш со Сверриром первый поход в мир лжи и счастья, который оказался совсем не таким, каким мы его себе представляли, и, главное, не таким добрым. Свиной Стефан был наш друг, про него говорили, что на море в тумане он носом чует землю и что в двенадцать лет он умертвил быка, задушив его голыми руками. Свиной Стефан отличался не благородством, но силой, и проявлял жестокость, когда все кругом были жестоки, он был полезен конунгу, и мой конунг часто потом прибегал к его помощи.
Когда наш корабль собирался выйти из гавани Киркьюбё, на берегу столпилось много мужчин и женщин. Среди них была и Астрид, в этот день она не выглядела красивой и была больше похожа на наказанного ребенка, чем на счастливую молодую мать. Она была не в силах выразить своему мужу преданность, которой он ожидал, уезжая от нее. Но Сверрир отнесся к ее холодности со спокойствием, похожим на ледяной шквал, долетевший со студеных морей. Мое уважение и преклонение перед его силой было тогда сильнее, чем потом. Но, думаю, каждый мужчина, ставивший дружбу выше любви, поймет меня, если я скажу, что в тот день моя верность Сверриру была больше, чем мое сочувствие Астрид.
Епископ Хрои поднялся на борт, чтобы перед отъездом благословить нас и всю команду. Мы все стояли на корме и пели: Господи, помилуй! Два золотых кольца, последний взнос за большое распятие, хранились у Сверрира. Только мы с ним знали, что у него есть еще одно кольцо, которое тоже было частью нашего долга, но его Сверрир хотел сохранить, если представится такая возможность. Провожающие махали нам, мы — им, и корабль вышел в море.
Мы все были привычны к морю, и ветер был попутный. Над морем раскинулось высокое летнее небо, мы со Сверриром, ставшим потом конунгом Норвегии, сидели на корме. В первый вечер, когда острова и горы у нас за спиной скрылись в море, он говорил мне с большой убежденностью, но также и со скрытым гневом, о праве мужчины идти своим путем и испытать свою судьбу. Он говорил с такой силой и страстью, предел которой может поставить лишь воля Божья, или смерть. И я понял, а он этого и хотел, что за всеми его словами о праве мужчины кроется нежность к ребенку и женщине, всколыхнувшаяся в нем, когда их разлучило море.
Молчанием и едва уловимым холодом Сверрир пытался отгородиться от всех, кто был на борту. От Свиного Стефана, когда тот пробирался между скамьями гребцов и от любого из команды, если кто-нибудь вдруг приходил к нам на корму. Его голос обрушивался на человека, как шквал, в нем слышался приказ, и пришедший уходил. Об Астрид он не проронил ни слова. Но сказал, упомянув Унаса, которому было пять недель и который, по мнению отца, был умный и сильный мальчик, что и мне было бы хорошо иметь близкого человека, способного поддержать меня в трудную минуту, какую-нибудь женщину из хорошего рода, обладающую силой, свойственной лишь преданным душам. Потом он замолчал.
Этот обычно молчаливый человек выбрал своим слушателем меня, должно быть, потому, что я умел слушать, мои уши в такой же степени обладали способностью слушать, как его уста — говорить. Море несло нас, безбрежное, открытое море, птицы и звезды указывали нам путь, а штормы были где-то далеко. Наш груз тревог и грехов был укрыт так надежно, что нам ничего не стоило делать вид, будто его вообще не существует. Через некоторое время я сказал, что безграничная преданность — тяжелое бремя для того, кто несет ее, и тот, кому она предназначена, должен платить за нее. Однако мужчине не пристало оспаривать свое мужское право, ему лучше отвернуться и промолчать. Вообще-то, я только повторил слова Сверрира — запомнил, сократил и вернул их ему в подтверждение того, что я понял сказанное им мимоходом и согласился с его мнением. Он заговорил о другом и, мне показалось, повеселел.
А вокруг раскинулось море, и птицы со звездами указывали нам путь.
***
Как я уже говорил, йомфру Кристин, Сверрир вез на Оркнейские острова золотые кольца, которыми епископ Хрои должен был погасить долг за большое распятие. Но было у нас и еще одно поручение, о котором на корабле не знал никто, кроме нас. В Киркьюбё ходили слухи, что там на Оркнеях, в доме каноника в Киркьювоге, есть книга содержащая истину, открывшуюся когда-то женщине в Ромаборге.
Епископ Хрои не знал, как звали ту женщину, но, будучи сам епископом, был убежден, что она состояла в близком родстве со многими могущественными епископами, служившими в городе папы. Опасная и суровая истина была явлена этой женщине в откровении. Истина о главном и неглавном, внутренняя и внешняя, а также ответ на то, что не имеет ответа. Были основания полагать, что никто, без помощи Господа Бога, не смог бы постичь эту истину и найти столь точные слова, дабы выразить то, что другим лишь приоткрывается. В Киркьюбё считалось, будто этот священный пергамент с пламенными глаголами Господа, написанными на языке, известном лишь немногим и содержащий сведения о смерти и безднах ада, с которыми предстояло познакомиться нашим недругам, был когда-то привезен в Киркьювог на Оркнейские острова.
Думаю, йомфру Кристин, что где-то должна быть такая книга. И если она еще не написана, ее непременно кто-нибудь напишет, пусть даже и не я. Но если несколько сотен душ в нашем крохотном Киркьюбё верили, что она находится в Киркьювоге на Оркнейских островах, то объясняется это той же завистью и невольным почтением, которые заставляют вшивого бонда из Сельбу верить, будто улицы в Нидаросе, где живет архиепископ, вымощены жемчугом и чистым золотом.
Мы со Сверриром должны были выяснить, хранится ли в Киркьювоге этот священный пергамент и постараться выменять его на какие-нибудь ценности. В качестве первого залога мы должны были воспользоваться золотым кольцом, которое Сверрир носил на шнурке на шее, об этом кольце знали только он и я. В уплату за этот пергамент епископ собирался следующей осенью отправить на Оркнейские острова два корабля с полной командой. Так он сказал нам. Люди, приплывшие на тех кораблях, должны были без какого-либо вознаграждения пять лет служить оркнейскому ярлу. Поэтому нам надлежало молчать об этом, ибо кто захочет отдать пять лет своей жизни за книгу, которую он не может прочесть и которая даже ученых людей способна повергнуть в страх, не принеся им радости? Не сомневаюсь, что епископ Хрои придумал бы, как отправить корабли на Оркнейские острова, чтобы люди не заподозрили, что их там ожидает. А дальше уже ярл Харальд должен был заботиться о том, как внушить любовь и повиновение тем, кого ему отдали в уплату за слово истины. Мы плыли семь ночей, пока впереди не показалась земля.
Однако лик истины, йомфру Кристин, не всегда светит там, куда направляется корабль.
***
Я буду краток. В Киркьювоге мы посетили старшего священника, служившего в красивейшей церкви, какую я до того видел. Церковь была еще не закончена, но уже освящена в честь святого Магнуса. Нас приняли в школу священников, и мы быстро поняли, что для завершения своего образования должны остаться в Киркьювоге на всю зиму. За большое распятие мы отдали на одно кольцо меньше, чем было обещано. Сверрир утаил его, сказав, что епископ Хрои, должно быть, неправильно понял условия сделки и дал понять, что в последнее время епископ полюбил золото куда больше, чем слово Божье. Он предложил, чтобы мы помогли оркнейским священникам отправлять заупокойные службы по покойникам, умершим от чумы, которая зимой свирепствовала на островах. Чужая смерть не очень огорчала служителей церкви, готовых за жалкие гроши провести души умерших через чистилище к Богу. Так получилось, что мы, еще ученики, ничем не выделявшиеся среди сонма ученых людей в этом богатом епископстве, смогли оплатить словом то, за что должны были заплатить золотом. Однако священного пергамента со словами истины мы там не нашли.
Жили мы в тесном, неприбранном помещении для учеников. Мы со Сверриром делили одну постель на двоих. Нам было непривычно оказаться там, где нас не знали, где никто не видел в нас ближайших людей епископа и где мы были вынуждены ходить строем и молчать, когда говорили другие. Это была полезная школа, и чувство недовольства, мучившее нас весь тот год, сблизило нас еще больше. Наши фарерцы работали на причалах, занимались ловлей рыбы под началом Свиного Стефана и, так же как мы, должны были перезимовать на островах.
В ту осень в Киркьювоге стояли два корабля из Норвегии. Хёвдингами на них были сборщик дани Карл и его сын Брюньольв. Карл приехал за данью, положенной норвежцам, — рука конунга Магнуса и ярла Эрлинга дотягивалась и сюда. Этот сборщик дани не пользовался тем уважением, на какое мог бы рассчитывать посланец конунга. Однако к его чести надо сказать, что мало кто из людей, вызывающих такую неприязнь, выполнял свою задачу лучше, чем он. Сборщик дани намеревался вернуться в Норвегию до начала зимних штормов. Поговаривали, будто Харальд, оркнейский ярл, не от чистого сердца, надеясь на отказ, просил сборщика дани остаться на островах до следующего лета, дабы заручиться его расположением прежде, чем тот уедет. Сборщик дани не знал удержу в своем рвении, когда дело касалось дани. Сын тоже, но его рвение касалось только женщин. Оба требовали то, что принадлежало им по праву. В Киркьювоге сильно поубавилось серебряных колец, и злые языки говорили, что число чаш в усадьбе епископа во время осеннего пересчета не совпадет с прежним.
Для нас, уже знавших многое о норвежцах из рассказов Эйнара Мудрого, это не было новостью. В Киркьювоге норвежцы захватили бой в Норвегию , и обещали, что ему будет оказана честь, ибо воспитываться он будет в дружине конунга Магнуса. Он станет дружинником конунга, если только оркнейский ярл не соберет против конунга войско, чтобы, отправившись за море, объединиться там со многими противниками конунга Магнуса. Буде такое случится, молодому человеку не удастся усовершенствовать свое воинское искусство. Тогда ему суждено совсем другое.
В тот вечер, когда глубокое уважение норвежцев к жителям островов было недвусмысленно подтверждено тем, что юного заложника увезли на корабль сборщика дани, мы со Сверриром лежали спиной друг к другу, и не могли заснуть. Вдруг он повернулся ко мне и тихо сказал на ухо так, чтобы никто не слышал:
— Я думаю, мы не найдем здесь книгу истины… Зато я нашел человека, которого зовут Сигурд.
Йомфру Кристин, как только он произнес эти слова, над морем и островами воцарилась странная тишина. Так мне кажется теперь. Тогда я впервые услышал имя человека, который впоследствии назвал Сверрира хёвдингом берестеников и конунгом Норвегии.
***
Мы встали и вышли из нашего тесного жилища, где храп молодых будущих священников был похож на сердитый рокот моря перед штормом. Сверрир привел меня к молодому норвежцу, его звали Сигурд, он был из Сальтнеса в Трёндалеге. Сюда Сигурд прибыл на корабле сборщика дани. Сигурд был новый друг Сверрира, но где и когда они познакомились, я не знаю. Он сидел в одном из каменных лодочных сараев, что стояли на берегу, и терпеливо ждал нас. У них со Сверриром была назначена там встреча. Сверрир обладал удивительной способностью, — я плохо понимал ее тогда и совсем не понимаю теперь — он, точно стрела, всегда находил нужного человека. Наверное, ему помогало то, что проходя сквозь толпу, он слышал каждое слово, умел подмечать в лицах людей и малейшие признаки недовольства и любой намек на радость. И копил это, как скряга, который копит серебряные кольца в железной укладке. А когда наступало время, он безошибочно отыскивал того, кто был ему нужен. Сам же человек даже не подозревал, что Сверрир явился к нему не случайно.
Вот и Сигурд сидел в каменном сарае и ждал нас. В сарае лежала лодка, на балке под потолком висели сети, Сигурд встал и приветствовал нас. Вид у него был неопрятный и невеселый. Как только мы сели на принесенные морем бревна, что лежали в сарае, Сигурд снова встал, подошел к дверям и прислушался.
— Там никого нет, можешь положиться на нас, как возница полагается на своих лошадей, — сказал Сверрир.
— Случалось, что лошадь лягала своего хозяина, — заметил Сигурд.
— Тогда доверься нам, как кормчий в непогоду доверяется своему кораблю!
— Случалось, что корабль подводил кормчего в непогоду, — ответил на это Сигурд.
— Тогда верь нам, как Дева Мария верила Спасителю, а если мы обманем тебя, тебе останется плакать, как она плакала у креста.
Сигурд сказал:
— Когда Дева Мария плакала, Иуда говорил.
Сверрир промолчал.
— Я верю вам, — сказал тогда Сигурд.
Сверрир спросил, верно ли, что завтра они отправятся домой. Сигурд усмехнулся:
— Что мне делать дома, если меня, наследника усадьбы, вытащили из собственной постели, и я даже не успел схватиться за меч? Меня сделали заложником за двух моих братьев. Они теперь служат людям ярла в Трёндалеге, хотя сердца наши отданы другому господину. Зачем я здесь? Разве здесь можно чем-то разжиться? Теперь мы возвращаемся в Бьёргюн к ярлу Эрлингу. Мне предстоит сражаться за него и слушать похвальбу его людей. Но я тренд . А тренды не хотят подчиняться ярлу Эрлингу. Запомните это! Однажды ему придется обагрить свое оружие нашей кровью. Или нам — его.
Молодой, рыжебородый, Сигурд кипел злобой и ненавистью. Я подумал, что не хотел бы встретиться в битве с таким противником, а если такой встречи было бы не избежать, мне было бы уместнее молиться за свою душу, чем за его. Сверрир спросил, правда ли, что ярл Эрлинг со своими людьми взял в плен предводителя трендов Фрирека и убил его? Сигурд сказал, что это правда. Он был тогда с людьми ярла, его самого взяли в плен гораздо раньше.
Он рассказал нам:
— Я был заложником на корабле, и меня посадили на весла, корабль шел против моих трендов. Я бранился, как мог, но это не помогло. Люди ярла взяли Фрирека, он узнал меня — мы с ним познакомились, когда был жив мой отец и Фрирек гостил у нас в Сальтнесе. Он узнал меня и плюнул мне в лицо. Это был поступок настоящего мужа — ведь он думал, что я предатель, перебежчик, бесчестный человек. Люди ярла закричали, что вздернут Фрирека на мачте, — пусть болтается там, как коровья туша под потолком на усадьбе конунга. Но ярл сказал: Нет. Он сказал: Принесите якорь. И люди принесли якорь. Потом Фрирека привязали к якорю и четверо самых сильных людей бросили якорь за борт вместе с Фриреком. После этого тренды не стали сильнее любить ярла Эрлинга…
В сарае пахло пивом, видно, Сигурд пил уже долго. Сверрир выпил немного, я — еще меньше, в этом Сигурд из Сальтнеса превосходил нас. Сверриру хотелось узнать, о чем думают люди, и он начал расспрашивать Сигурда. Но не в Трёндалёге, это нам было уже ясно, а по всей стране. А что думает сам Сигурд? На это Сигурд ответить не мог. Но одно он знал точно:
— Тот, кто противится желаниям ярла, обречен на смерть. У норвежцев только два пути. Но я тренд! Помните это!
Мы долго сидели с Сигурдом, потом ему пришло время идти на корабль. Он сказал:
— Мне бы хотелось, чтобы Фрирек перед смертью понял, что я бесправный заложник, а не бесчестный предатель. Это жжет мое сердце, у Фрирека есть сыновья, и я не знаю, что им известно обо мне. Не знаю также, живы ли мои братья.
Такова была жизнь норвежцев, теперь мы это знали, мы, жители далеких островов, которых не уважали люди, прибывавшие на кораблях из Норвегии в Тинганес или Киркьюбё. Сигурд встал, сказал, что разговор с друзьями приносит облегчение, но иногда лучше бывает промолчать.
— Не говорите никому то, что узнали от меня. У ярла Эрлинга повсюду есть свои люди, им платят за то, чтобы они слушали, и слышат они лучше, чем многим кажется. Эти люди долго упражнялись, чтобы запоминать услышанное, и многие из них могут даже читать. Пусть через пять, шесть или семь лет, но так или иначе ярл все равно узнает все, что я сказал, если вы не будете держать язык за зубами. Тогда вы умрете. И я тоже. Многие говорят, что ярл — ловкий человек. И я думаю, они правы. В молодости он ходил в Йорсалир и видел там Бога. Но видел ли Бог его?
Тогда пришел Гаут.
У Сверрира было качество, которое я уважал тогда и еще больше уважаю теперь: он умел каждому внушить, что он любит своих друзей. Впоследствии это увеличило круг его друзей. И он умел каждому внушить, что он ненавидит своих недругов. Впоследствии это сильно уменьшило их число.
Тогда пришел Гаут.
Сигурд сказал:
— Это мои друзья, Гаут, можешь им доверять.
***
Гаут был небольшого роста, и вместо одной руки у него был обрубок. Он тоже приплыл сюда с людьми сборщика дани Карла. Гаут почтительно поздоровался с нами, его доброжелательность и открытость произвели на нас со Сверриром приятное впечатление. Сигурд совсем опьянел от пива, мы проводили его к причалу и пожелали доброго пути. Гаут повез его на лодке, а когда Сигурд уже заснул на своем месте в палатке на палубе, Гаут вернулся и спросил, нельзя ли ему пойти с нами в церковь? Ему бы хотелось там помолиться. Мы не возражали и вместе пошли в церковь, было полнолуние, на море не было ни одного барашка, чуть поодаль темнели дома Киркьювога, там спали люди. Птицы молчали.
Гаут простился с нами у входа в церковь, сказав, что ему все-таки не хватает душевного покоя и смелости, чтобы молиться нынче ночью. Во мне нет Бога, сказал он. А еще он сказал, что ему не нравится человек, который взял здесь заложника и собирается силой увезти его за море.
— Я езжу по свету только затем, чтобы обрести то, что дается немногим, — мир, и еще чтобы найти и простить своего обидчика. Однажды много лет назад мне отрубили руку. Это было ночью. Теперь я знаю, что это сделал кто-то из спутников сборщика дани Карла, но не знаю, кто именно. Я верю, что, если найду и прощу своего обидчика, у меня вырастет рука. Как вы думаете?
Я стоял и смотрел на Гаута, у него было лицо сильного человека, но неожиданно в нем появилось что-то болезненное. Я не ответил ему, Сверрир тоже, по-моему, я перекрестился, Сверрир, наверное, тоже. Мы расстались с Гаутом.
Он крикнул нам вслед:
— Не забывайте, люди должны прощать своих обидчиков, если хотят, чтобы Господь простил их самих!..
Его громкий, хриплый голос прокатился по кладбищу среди могил, Гаут скрылся, но голос его еще дрожал в светлом воздухе. Потом мы ушли.
Мы не спеша возвращались в тесное жилище, где жили ученики школы, но подойдя к нему, не смогли заставить себя войти внутрь и пошли дальше. Из Киркьювога, в гору… Было полнолуние, за нами шла овца, она переливалась, словно кусок белого шелка.
Сверрир сказал:
— Если Сигурд из Сальтнеса простит своих обидчиков, он не обретет мира, нельзя обрести в душе мир, склонив голову перед ярлом Эрлингом. Однако люди должны жить. И жить с миром в душе.
Он выразил это гораздо короче, мне пришлось прибавить свои слова, чтобы понять, что он имел в виду. Понял я также, что Сигурд и Гаут уже выбрали каждый свой путь. И оба пути были не из легких. В ту ночь мы так и не легли спать. Мы стояли на горе над Киркьювогом и смотрели, как с первым проблеском дня два корабля сборщика дани вышли на веслах в море. На борту были и тот, кто хотел простить, и тот, кто не мог этого сделать, и заложник, которого насильно увезли из дома.
Сверрир сказал:
— У меня есть, что сказать оркнейскому ярлу, но может ли безвестный ученик священника говорить с ярлом?
Я сразу понял, что Сверрир из Киркьюбё мог бы легко этого добиться. Он мог бы сказать, что у него есть для ярла сообщение от епископа Хрои, который, разумеется, не передавал с нами для ярла никаких сообщений.
Но что он хотел сообщить ярлу и зачем? Слова Гаута о прощении или гордые слова Сигурда о недовольстве, царящем среди норвежцев в Трёндалёге? Будущий священник Сверрир еще не знал, что он скажет. Но хотел пойти к ярлу.
Йомфру Кристин, наши сердца были лишены таланта прощать.
***
Теперь я думаю, что Сверрир не знал, что он скажет ярлу, если ему будет оказана милость и ярл примет его. Но понимаю, что молодой Сверрир страстно хотел встретить этого самого могущественного на островах человека, увидеть его лицом к лицу, обменяться словами. Он хотел ощутить величие этой встречи и сказать что-нибудь, что поразит ярла, останется с ним и будет тревожить его, когда Сверрир уже уйдет. Но что он собирался сказать? Слова прощения или непрощения, слова Гаута или слова Сигурда?
Шли дни, а мы все не могли найти подходящего предлога, чтобы просить ярла Харальда поговорить с нами. Но тут старый епископ Вильяльм тяжело занемог и слег в постель. На островах он, единственный, был близок Богу своей мудростью и своей порядочностью. Когда-то епископ был лихим воином — шестерых людей он лишил жизни и семерым дал жизнь. Однако ходили слухи, что, когда дело касалось сердечной боли и душевных страданий, епископ проявлял слабость.
Говорили, что когда сборщик дани Карл уехал и перед епископом выставили серебряные чаши, оставшиеся в усадьбе, его пришлось поддерживать ремнями, скрыв их под облачением, чтобы он не рухнул на колени не вовремя. Другая же лживая сага, любимая людьми, рассказывала, что после того, как сборщик дани Карл увез епископское серебро, епископ так ослабел, что двум молодым каноникам с крепкими зубами, сыновьям местного кузнеца, приходилось разжевывать для него пищу. И все-таки у епископа не хватило сил это пережить.
В тот день, когда по Киркьювогу прошел слух, что епископ занемог, Сверрир сказал:
— Если помнишь, Аудун, мы с тобой должны передать больному епископу Вильяльму сообщение от нашего епископа Хрои. Но можем ли мы, молодые и недостойные, явиться к нему в покои, когда он лежит на смертном одре, страшась вечных мук и подводя честный итог своей смиренной жизни? Наверное, будет лучше, если мы обратимся к ярлу и попросим его выслушать сообщение, которое, на взгляд молодых и неискушенных людей, имеет большое значение и для наших островов и для Оркнейских?
Он говорил хорошо, я молчал, — в тот же день он пошел к писцу ярла, молодому тонкогубому священнику, этот тощий пес был готов всадить зубы не только в жалкую кошку. Священник не мог ничего обещать ему.
Вечером епископ Вильяльм умер.
Добрый старый епископ и при других обстоятельствах был бы погребен с большими почестями. Однако, мне кажется, не с такими, каких он удостоился тогда. Я часто думал, йомфру Кристин, — прости, мне не хочется досаждать тебе своими нечистыми мыслями, — что время и обстоятельства, при которых человек умер, имеют большое значение для тех почестей, какие оказываются ему при погребении. Епископа Вильяльма отправили прямо в царство небесное, при чем с такой поспешностью, что холод смерти не успел сковать его старую тленную оболочку. Он был еще на пороге, отделяющем жизнь от смерти, когда его, словно серебряную монету, уже вложили в руку Господа Бога. А на какие весы Всемогущий потом бросил эту монету, этого мы уже не узнаем.
Был в Киркьювоге один человек, который обладал талантом, присущим самому дьяволу. Это был ярл. Он хотел, чтобы жители островов забыли норвежцев и нанесенное ими оскорбление. Большая радость охватила жителей Киркьювога, когда они узнали, что поминки по епископу будут длится три дня и три ночи. В трактирах расхватывали горячительные напитки, и у порогов продажных женщин, живших в маленьких каморках на чердаках, стояла очередь молодых охваченных горем людей. Ярл вернул себе часть былого уважения, утраченного им оттого, что ему пришлось уступить сборщику дани из Норвегии.
Однако, йомфру Кристин, был в Киркьювоге еще один человек, обладавший талантом, присущим самому дьяволу. Это Сверрир. Он сразу понял значение случившегося, и, думаю, проникся глубоким уважением к ярлу, который, не раздумывая, извлек для себя пользу даже из смерти епископа. Теперь Сверрир еще больше, чем раньше, хотел встретиться с ярлом Харальдом.
Но какие слова он собирался сказать ему — слова прощения или слова непрощения, слова Гаута или слова Сигурда?
— Йомфру Кристин, я знаю, что мое легкое презрение к людям для тебя все равно, что несколько капель дождя, упавших на рубашку девушки. Но и нынче я намерен оказать твоему отцу конунгу ту честь, какой он заслуживает и какую я всегда оказывал ему, пока он был жив.
— Господин Аудун, прежде чем ты продолжишь повествование о своем уважении к моему отцу конунгу, я хочу спросить тебя, знаешь ли ты, что трое твоих людей здесь, в Рафнаберге, увели йомфру Торил из ее каморки на чердаке и, думаю, обрели у нее больше радости, чем мы с тобой от нашей беседы.
— Йомфру Кристин, ты поступаешь благородно, говоря о другой молодой женщине столь же почтительно, как говорят о тебе самой. Но твоя светлая вера в ее целомудренность весьма удивила бы не только тех мужчин, но и ее самое.
— Господин Аудун, нынче ночью меня печалит и не дает покоя одна мысль. Мне хотелось бы знать, доставила ли ей эта встреча такую же радость, как тебе мысль об этом?
— Йомфру Кристин, могу утешить тебя тем, что ее радость была не меньше твоей боли, а уж велика ли она или мала, судить тебе.
— Господин Аудун, прежде чем я уйду, чтобы разделить свое ложе с моей служанкой йомфру Лив, позволь сказать, что твое легкое презрение к людям куда легче, чем ты сам полагаешь. И за это я благодарна тебе.
— Йомфру Кристин, я тоже благодарен тебе, что ты позволила свету своей души упасть и на меня в эти ночи в Рафнаберге, пока корабли посошников рыщут по фьорду в поисках дочери конунга Сверрира и его людей.
***
Носилки с покойником проносили десять шагов, после чего их опускали на землю, благословляли и несли следующие десять шагов… Но с каждым новым шагом шествие приближалось к собору — величественному, прекрасному, незабываемому, посвященному святому человеку Магнусу, бывшему некогда ярлом этих островов, а теперь нашедшему свое место у престола Господня. Покойника внесли под высокие своды, мы, будущие священники из Киркьюбё, молодые и недостойные, проникнутые торжественностью этой минуты, стояли в соборе. В широких плащах, с зажженными свечами мы преклонили колени, коснулись лбом пола и потом медленно выпрямились, когда мимо нас в гробу из золотистого кедрового дерева пронесли священные останки епископа.
Священные останки пронесли мимо нас в гробу из золотистого кедра, омытого водами Иордана и привезенного паломниками из Йорсалира. Воду для обмывания привезли в мехе, сделанном из желудка осла, которому перерезали горло на рассвете под деревьями Голгофы… Шел день третий.
Шел день третий — пели коленопреклоненные священники, плакали горюющие женщины, смеялись и кричали дети, звонили колокола и медленно раскачивались кадила. И тут появился ярл, он явился из дыма ладана перед алтарем храма, в воинских доспехах, но смиренный и без головного убора, в руке у него была свеча — это был и воин и слуга Божий. Он заговорил. И сразу стал самим собой — сильным, значительным человеком, превосходившим здесь всех и силой и достоинством. Он говорил о великих людях из своего рода, теперь уже ушедших из жизни, о святом Магнусе, в честь которого был выстроен этот собор и который покоился тут под главным алтарем, где отныне будет покоиться и епископ Вильяльм.
А потом ярл поведал, что в последний день, когда душа епископа Вильяльма еще не покинула его бренного тела, ему было видение, и мне показалось, будто сильная рука вырвала меня из моей земной оболочки и вознесла в Богу. Святой Олав, самый близкий Богу человек, явился к ярлу и говорил с ним. Он сказал, что епископ Вильям отныне тоже станет святым и сядет на небесном престоле рядом с Богом в качестве его помощника и заступника всех нас, кто еще числится в живых. И потому у этих островов будет не один святой заступник, а два, и это благословение Божье! Святой Олав, избранный среди людей, взял двоих из нас себе в оруженосцы — мы живем в кругу избранных, и в этом — наше благословение, наше величие, давайте же опустимся на колени и вознесем к Богу свои молитвы… И ярл опустился на колени.
Я видел лицо Сверрира, оно сияло, он стоял на коленях и молился. И вдруг, тогда я не понял этого, а теперь понимаю, меня охватило неприятное чувство, подобное мутному потоку, несущемуся в море.
В ту ночь мы не спали, йомфру Кристин, думаю, в Киркьювоге вообще никто не спал в ту ночь. Мы попытались пробиться к главному алтарю и помолиться там, но в церкви было столько народу, что нам это не удалось. Вместо этого мы ушли из селения в луга, мы вдвоем. Над вершинами гор и над островами светила луна, ветер ласково гладил наши лица. Но мы молчали.
Потом Сверрир сказал, что, когда ярл говорил о своей встрече со святым Олавом, он сам тоже увидел святого Олава. Это не мог быть никто другой, перед лицом Сверрира возникло его лицо, их губы почти касались, глаза смотрели в глаза, казалось, отец целует сына. Губы зашевелились, святой что-то сказал, но что именно покойный конунг сказал Сверриру? Когда Сверрир смотрел на меня, лицо его светилось.
Это лицо, йомфру Кристин, до сих пор живет в моей памяти — честное, осиянное светом всемогущего Бога. Грешное и в то же время нежное лицо умного человека, умевшего так безошибочно выбирать нужное время, что все похвалы умирают у меня на языке прежде, чем я успеваю произнести их.
Мы пошли обратно в Киркьювог, но потом повернули и снова пошли в луга, где блеяли овцы, и ветер с моря принес нам успокоение. Сверрир сказал:
— Его губы говорили мне!.. Я и сейчас слышу их шепот, он словно поет у меня в ушах. Можешь помолиться вместе со мной?
Мы опустились на колени среди вереска и мха и стали молиться, и когда мы поднялись и молча стояли в лучах лунного света, Сверрир сказал:
— Я снова увидел его… Он сказал: Я умею выбирать своих людей…
Йомфру Кристин, Олав Святой умел выбирать своих людей. Мы со Сверриром вернулись в Киркьювог. На другой день тонкогубый священник передал нам, что ярл Харальд готов оказать нам милость и принять нас для короткой беседы на следующее утро. Мы должны помнить: в нашем распоряжении будет мало времени, и мы поступим разумно, если хорошо продумаем каждое слово.
Сверрира обрадовало это известие, но особого удивления оно у него не вызвало. Я же, йомфру Кристин, был удивлен им, но радости оно мне не принесло.
***
Тонкогубый священник ввел нас в большой покой, мы склонились в почтительном поклоне — голова была чуть повернута в сторону, руки отведены за спину. Мы долго упражнялись, отвешивая этот поклон, я — перед Сверриром, он — передо мной. Но когда мы кланялись, ярла в зале не было. Мы этого не заметили, и в узких глазах священника мелькнула презрительная усмешка. Мы выпрямились, во мне клокотал гнев, лицо у Сверрира стало пунцовым. Наконец вошел ярл.
На этот раз мы поклонились со страхом и трепетом, которые являются неотъемлемой частью каждого поклона слуги своему господину. Мы выступили на три шага вперед, и священник назвал наши имена, все молчали, первым должен был заговорить ярл. Он оказался молодым человеком, немногим старше нас, вблизи он выглядел не так хорошо, как вчера в церкви, когда вдруг вынырнул из дыма курильниц и говорил с людьми. Он коротко спросил, что мы хотим ему сообщить и почему считаем, что ему необходимо это узнать.
И больше ни слова, холодный, как лед, он смотрел на нас, это был его излюбленный прием, помогавший ему определять способности своих подчиненных. Слева от ярла стоял тонкогубый священник, который, похоже, знал все. Больше никого в покое не было, ни одного стража, но по пути сюда мы прошли сквозь строй воинов. Плащи наши были распахнуты, скрыть под ними оружие было бы невозможно, я помню, что сложил руки на животе, словно хотел защититься от строгого молчания ярла.
И тут заговорил Сверрир:
— Как ты уже знаешь, государь, у нас есть сообщение, крайне важное для этих островов, и мы полны сожаления, что не смогли передать его покойному епископу Вильяльму, пока он был еще жив. По причине, с которой мы скоро тебя познакомим, мы сочли неподобающим передавать сообщение епископа Хрои, пока сборщик дани Карл оказывал тебе, государь, и всем нам честь своим посещением…
Глаза ярла сверкнули, ярл Харальд обладал быстрым умом и редким чутьем. Он открыл было рот, но Сверрир опередил его, отважно бросившись в неведомое. Он сказал:
— Государь, я не могу открыть свое сердце, пока мы не останемся только втроем…
Тонкогубый священник слегка пожал плечами и с легким презрительным поклоном повернулся к ярлу. Ярл, привыкший никогда не показывать, что у него на уме, постоял немного, закрыв глаза, словно опустив крышки на два темных колодца, уходящих в глубину неведомой земли. Может, он прикидывал, как ему поступить, а может, просто привык с помощью молчания держать людей в повиновении. Я увидел, как у него на шее пульсирует жилка, маленькая жилка над тяжелой серебряной цепью, висевшей между шарфом и бородой. Потом он слегка шевельнул рукой — у него были красивые руки, — священник почти незаметно поклонился и вышел, даже по его спине было видно, что он обижен. Мы остались.
— Теперь, государь, позволь мне говорить, я буду краток. У нас есть сообщение от епископа Хрои к епископу Вильяльму, в котором его старший друг и брат во Христе просит о том, чтобы и на Оркнейских островах возносились молитвы за ярла Эрлинга и его правление в Норвегии. У нас на Фарерах мы каждый день молимся за ярла Эрлинга и за его сына конунга. Нам известно, что здесь не все их любят, хотя они, больше чем кто бы то ни было, заслуживают всенародной любви. Известно нам и то, что люди, не достойные предстать перед очами Господа Бога в Судный День, угрожают жизни и ярла и конунга.
— На Оркнейских островах тоже от всего сердца молятся за ярла Эрлинга… — сказал ярл Харальд и что-то в его голосе напомнило об искрах, тлеющих в золе.
— Я, государь, говорю не об обязательных молитвах, которые возносятся исключительно из чувства долга за того или тех, кто правит страной и по справедливости господствует в ней! Я говорю о горячих, сердечных молитвах за того, кто является нашей опорой в борьбе, нашей надеждой на всеобщее благополучие и здоровье! Позволь сообщить тебе, государь, что в прошлом году из Норвегии на Фареры прибыл корабль, шторм и ветер принесли его к нам в Киркьюбё. На том корабле были злые люди, но один из них был не злой, он не чуждался нас. Он встретился с епископом Хрои наедине, и они долго разговаривали. Прибывший сказал, что по всей Норвегии собираются люди, чтобы свергнуть ярла. Но что мог сделать епископ Хрои? Он мог только молиться… И настойчиво просить всех тоже возносить молитвы за ярла Эрлинга и его сына конунга Магнуса, которые правят нашей страной. Говорят, будто особенно настроены против них жители Трёндалёга. Один бесчестный человек, восставший против своего государя, был за это наказан — его привязали к якорю и бросили за борт, — но в Трёндалёге у него остались могущественные родичи, которые хотят отомстить за него. Другой человек — из тех святых людей, что ходят по стране, чтобы прощать, — попал к бунтовщикам и они отрубили ему руку только за то, что он призывал этих разбойников пасть на колени и молить Всемогущего помочь ярлу Эрлингу. Вот что творится сейчас в Норвегии, государь! Это мы и должны были передать покойному епископу.
Сверрир говорил хорошо. Постепенно плечи его распрямились, вначале его голос звучал смиренно, но потом он с трудом сдерживал гнев, наконец он склонил голову, показывая, что ему больше нечего сказать. Я, слегка склонившись, стоял на полшага сзади Сверрира и смотрел на ярла и, вместе с тем, мимо него, это было то особое двойное зрение, каким слуга должен смотреть на своего господина. В лице ярла не дрогнул ни один мускул. Но не исключено, что в набрякших от бессонных ночей глазах зажегся огонек радости, искра понимания, свидетельствующая о способности человека слышать невысказанное. Сперва ярл уронил несколько слов, выражавших его глубокое уважение к епископу Хрои, которого он никогда не встречал, но знал по дружеским рассказам епископа Вильяльма. Ярл медленно произносил эти слова, подыскивая другие, более весомые, более нужные, мы не двигались и ждали, давая ему время, но он так и не нашел их. Он сказал, что благодарен нам за наше сообщение и пока не назначен новый епископ и жизнь церкви, больше чем когда бы то ни было, вселяет в нас тревогу, мы должны каждый день возносить горячие молитвы за наших правителей, ярла Эрлинга и за его сына конунга. Да хранит их Всемогущий. Он может их сохранить, сказал ярл, а мы не можем…
Он сделал почти незаметный знак, мы глубоко поклонились и, не знаю уж каким образом, тонкогубый священник снова оказался в покое. Мы еще раз поклонились и, не поворачиваясь к ярлу спиной, пошли прочь, у порога мы остановились и снова поклонились ярлу уже в последний раз.
Больше мы его не видели, впрочем, через много лет, йомфру Кристин, ярл пересек море и склонился перед твоим отцом конунгом Сверриром.
Слова прощения или слова непрощения, слова Гаута или слова Сигурда?..
***
Мы вышли от ярла с тяжестью на душе, нас как будто обманули. У меня было такое чувство, словно под церковными сводами божественный гимн разодрали на части, не дав ему взлететь в небеса. Однако помню, я преисполнился глубокого уважения к Сверриру за его способность излагать правду так, что на ней появлялся как бы легкий налет неправды. Такие слова лучше защищали и того, кто получил весть, и того, кто ее принес. Ветер с моря дул сильнее и резче, чем до нашей встречи с ярлом.
Тонкогубого священника мы встретили в тот же вечер. Мы зашли в церковь помолиться, он был там. Он с восторгом приветствовал нас и поблагодарил за то, что мы передали ярлу сообщение, которое должен был получить покойный епископ Вильяльм. Наверное, у этого человека был превосходный слух — он знал все, о чем говорилось в покое ярла после того, как его попросили оттуда уйти.
— Я думаю, — сказал он, — что ярла особенно порадовало великодушное пожелание, чтобы мы возносили молитвы за наших правителей в Норвегии. Ярл всегда предпочитает молитву мечу, и за это ему уготовано место на небесах. Если он берется за меч, этому предшествуют долгие раздумья, в которых и проходит большая часть его жизни…
Кроме того, он сказал, что когда-то считалось, будто книга, содержащая истину, находится здесь, в Киркьювоге, и что написана она на дорогой ослиной коже письменами, которые мало кто разбирает.
— Когда я приехал сюда еще совсем молодым человеком, я верил этому, теперь уже не верю, но мне известно, что многие изучали непонятные буквы с большим рвением и покинули Оркнейские острова, унеся в своем сердце большую ученость…
Его тонкие губы растянулись в улыбке, он благословил нас и слегка вперевалку пошел из церкви. Он обладал более острым умом, чем все остальные, и вдруг, без всякой причины, заговаривал о самых необычных вещах.
В большом портале он остановился, задумавшись о чем-то, потом повернулся и снова подошел к нам.
— Простите, что я отрываю вас от вашего благородного дела и от изучения Священного писания. Я, недостойный слуга ярла, буду счастлив, если два молодых человека, отдадут немного времени ежедневной молитве за ярла Харальда. Он очень добр, но у него есть один недостаток, в котором Всемогущий при Его способности проникать в человеческое сердце увидел бы величие. Нам же, людям, видно, что чувствительная и нежная совесть ярла доставляет ему страдания. Сейчас у него тяжело на душе от того, что он сам — имея на то полное право и даже не зная ярла Эрлинга — пожелал, чтобы его родич, сын его брата, был увезен за море. Этот молодой человек, как вам, должно быть, известно, по своему рождению имеет больше прав носить титул ярла, чем сам ярл. Однако ему не хватало ума и смирения, которые молодой должен оказывать старшему. А посему поминайте ярла Харальда в своей ежедневной горячей молитве, и, может, сердце его тогда обретет покой, которого он так заслуживает.
Тонкогубый священник поклонился и ушел, мы тоже поклонились и остались в церкви — это было редкое мгновение, и я навсегда запомнил его, думаю, что и Сверрир всю жизнь помнил его. Думаю также, что Сверрир, твой отец конунг, извлек урок из этих встреч с ярлом и его священником, и даже знаю, какой именно.
А ты знаешь?
Когда началось лето, мы уехали обратно на Фарерские острова и там приняли решение. Это были тяжелые дни, и с тех пор радость была редкой гостьей в жизни твоего отца, и в моей тоже.
ГУННХИЛЬД
Мы сошли на берег в Тинганесе, потому что должны были доставить туда груз зерна. Там мы встретили Унаса. Унас постарел за тот год, что нас не было на Фарерах. Он сказал:
— Сюда приехали норвежцы.
Мы не долго разговаривали с ним и в тот же день отправились через горы в Киркьюбё. Унас пошел с нами, он сказал, что приехавший на Фареры сборщик дани Карл привез с собой своего сына, его зовут Брюньольв. Мы промолчали и продолжали идти вперед, но теперь в горах было уже не так светло, как утром, когда мы причалили к берегу.
Наконец внизу мы увидели Киркьюбё. У берега стояли корабли, один из них был нам знаком. Мы торопились изо всех сил, что-то заставляло нас спешить, но редко путь давался мне с таким трудом. Унас отстал от нас, он всегда уступал своим желаниям и не отличался сильной волей. В воротах епископской усадьбы стоял незнакомый нам страж. Раньше у нас стражей не было. Мы встретили епископа Хрои. Он сказал быстро и громко:
— Сверрир, твоя мать тяжело больна, идемте к ней.
Он ввел нас в покой, где обычно занимался делами, обнял, прижал на мгновение свое бледное, умное и усталое лицо к плечу Сверрира и заплакал. Потом выпрямился и сказал:
— Добро пожаловать домой! Приветствую вас, сыны мои, у нас здесь все живы. Когда норвежцы уедут от нас, они возьмут с собой заложника.
Первое, о чем я подумал: я недостаточно знатного рода. Сверрир сказал:
— Епископа они заложником не возьмут, им приходится оказывать церкви больше уважения, чем они хотели бы.
Епископ помолчал, потом медленно проговорил:
— В эти дни меня сильнее, чем прежде, заботили мысли о моем добром брате Унасе, ведь я горячо люблю его. Думаю, я невольно дал это понять сборщику дани, наверное, Унас догадался об этом. Он бродит тут, как неприкаянный. И в нем нет радости, подобающей каждому свободному человеку.
Твоя мать, Сверрир, занемогла в неподходящее время, но вряд ли Бог сейчас призовет ее к себе. Я поставил Астрид ухаживать за ней. Я тут заботился о твоей молодой жене, Сверрир, потому что норвежцы не оставили бы ее без внимания. Она одевается, как простая служанка. А наши требовательные гости особенно падки на хорошо одетых женщин.
Мне епископ сказал, что мои родители чувствуют себя хорошо, в их сердцах нет зла, но они полны тревоги. Он помолчал, на долю этого человека выпало много испытаний, от рождения ему была дана добрая душа, и, думаю, он обрел частицу своего былого благородства, когда горе посетило его дом. Он сказал нам:
— Вы увидите, что в церкви и в усадьбе кое-что изменилось. Не горюйте из-за этого и не удивляйтесь, но примите все радостно и благодарно. Случается, мы слишком привязываемся к своей земной собственности, из-за чего можно подумать, будто мы любим ее больше, чем Бога. Иногда даже хорошо лишиться вещей, которые могут ввести нас в искушение.
Пока епископ говорил, в комнату вошла невысокая, неряшливо одетая женщина, легко и красиво она подошла к нам. Я узнал ее и отвернулся, однако от моего внимания не укрылось то, что происходило в комнате. Я видел эту встречу между мужем и женой. Во мне всколыхнулась нежность, о которой я не подозревал, и горечь, какую мне случалось испытывать в жизни всего несколько раз. Почему-то я думал, что когда Сверрир и Астрид встретятся снова, они будут холодны друг к другу, как обожженные корни на месте старого костра. Но все было не так.
Мы с епископом отвернулись и продолжали разговаривать, он подробно расспрашивал меня о нашей поездке. Узнав о смерти епископа Вильяльма, он осенил себя крестным знамением и похвалил меня за то, что мы посетили оркнейского ярла и попросили, чтобы в его церкви возносились молитвы за ярла Эрлинга и его правление в Норвегии. Епископ сказал, что нам следует смириться с происходящим и не закрывать кошелек, если от нас потребуют, чтобы он был открыт. Мужчины и женщины будут жить на этих островах и после того, как норвежцы уедут обратно за море. Мы должны молить Всевышнего, чтобы он сохранил их корабли, — ведь их груз будет тяжелее, чем они могут нести.
Теперь мы уже могли снова обернуться к Сверриру и его молодой жене.
Тут нам сообщили о приходе сборщика дани Карла и он быстро вошел в комнату. Этот норвежец умел, как никто, напускать на себя вид хозяина даже там, где он был только гостем. Его сопровождал сын. Оба жили в епископской усадьбе и были нынче приглашены на трапезу к епископу Хрои. Мы учтиво приветствовали этих влиятельных мужей, и епископ назвал им наши имена и объяснил, откуда мы прибыли. Сборщик дани не выказал никакого радушия. Последнее нас встревожило, поэтому мы поклонились и ушли.
Невеселый, полный дурных предчувствий, я пошел со Сверриром к Гуннхильд, она тоже состарилась за то время, что нас не было в Киркьюбё.
***
Я недолго пробыл у постели больной Гуннхильд, Сверриру нужно было поговорить с матерью наедине. Но в тот же вечер за мной прислали и просили, чтобы я как можно скорее пришел к Гуннхильд — она хочет мне что-то сказать, медлить нельзя. Охваченный тревогой, я шел по пригоркам из каменного дома, где жили мои родители. Никто не попался мне по пути. Норвежцы, наверное, валялись пьяные на своих кораблях, и я полагал, что Сверрир и Астрид в этот поздний час нашли друг у друга то, чего жаждали. Вечер был красив, над Киркьюбё зажглись первые маленькие звезды. Море обмывало берег, где-то лаяла собака, помню, у меня было такое чувство, словно моя душа приподняла мою земную оболочку над землей, скалами и мхом. Однако сердце мое стучало тяжелее и тревожнее, чем до того, как я узнал, что в Киркьюбё прибыли норвежцы.
В тесной каморке Гуннхильд я сразу понял, что что-то случилось. Ее черные глаза на бледном лице тлели, как угасающие угли. В них светилось безумие и ненависть, казалось, ей хочется вцепиться кому-то в глотку и задушить его голыми руками, но сил для этого у нее уже не было. Она была одна. Ни служанки, ни священника, она была наедине с тем, что жгло ей душу, и со смертью, которая словно приблизилась к ней, — так багряная красота звездного неба следует за ненастным днем. Гуннхильд поманила меня к себе. Что-то прошептала, и мне пришлось склониться к ее губам.
— Этот сборщик дани… — проговорила она.
Я знал, что сборщик дани Карл обошел сегодня все дома и закоулки епископской усадьбы, дабы оказать честь тем, кто был немощен, и порадовать каждую захворавшую служанку или бедного ребенка, лежавших в хлеву или в конюшне. Так, во всяком случае, говорили, но все знали, что сборщик дани предпочитает общаться с земными созданиями, а не с душами, чей путь лежит на небеса. Стало быть, Гуннхильд видела его.
— Этот сборщик дани!.. — сказала она, Я молчал, в комнате пряно пахло целебными травами, Эйнар Мудрый, навещавший Гуннхильд, имел обыкновение заваривать и легко и тяжело пахнущие растения. Я наклонился к ее губам.
— Этот сборщик дани когда-то надругался надо мной, — проговорила она.
Железные тиски сдавили мне сердце, она приподнялась на своем ложе, положила голую ногу на край кровати и громко сказала, не боясь быть услышанной:
— Этот сборщик дани Карл надругался надо мной в монастыре на Селье! Сегодня он заходил сюда, теперь он стал важным человеком, куда важнее, чем был в те времена, и обладает куда большей властью над людьми. Но, может, его способность взять женщину силой стала меньше? Большой живот, должно быть, мешает ему быть ловким в делах с женщиной. Тогда-то в нем было достаточно силы и жестокости, он был неприятный человек, но сильный. Он надругался надо мной.
Сегодня он не узнал меня! Нет, нет, он давно забыл ту испуганную женщину, то бедное животное, что когда-то билось под ним, и потому не очень-то вглядывался в мои черты. К тому же на наших лицах давно заросли те некрасивые царапины, что я получила от него, а он — от меня. Его люди смеялись на другой день, увидев, как он исцарапан. Нет, он меня не узнал.
Сегодня он обратился ко мне достойно и дружелюбно, я смотрела на него с нескрываемым удивлением и ненавистью. Я все расскажу тебе, Аудун…
Должно быть, я отступил от нее на шаг, пока она говорила, я не понимал тогда и не понимаю теперь, только ли жажда мести заставила ее говорить. Кроме жажды мести, жило в ней, наверное, и стремление избавиться от зла, чувство, что ей нужно очистить все тайники своей души прежде, чем она встретит смерть. Ей хотелось рассказать правду, а вот почему она выбрала своим слушателем меня, я узнал уже потом.
Она сказала:
— Я попала в монастырь на Селье на маленьким судне, шедшем в Нидарос. Со мной был мой добрый жених, господин Унас. Мы не спешили, стояло позднее лето, совсем как сейчас, — светлые дни и теплые вечера. С севера туда прибыли воины, но я не знаю, какому конунгу они служили. Мы хотели укрыться от них в монастыре, однако вскоре поняли, что это нам не поможет. Тогда мы смело вышли им навстречу, я принесла воинам пива и еды, а монахи тем временем разделились на две группы. Одни пытались незаметно спрятать серебряные сосуды, что были в монастыре, а другие пошли в церковь и молили Всевышнего смилостивиться над нами. В монастыре на Селье была только одна женщина, не считая больной старухи, такой же, как я сейчас. Моя судьба была решена.
Он захотел взять меня. Я уже сказала, что была обручена. Девственницей я не была, но до тех пор считалась честной и богобоязненной женщиной. Я не ложилась с кем попало, тем более по приказанию. Но вот пришел он и захотел взять меня силой. С ним пришли его люди.
Все они были пьяные. Они увели меня с собой, втащили по каменным ступеням в пещеру на горе, в которой в прежние времена нашла пристанище, а потом и смерть святая Суннева, когда пришлые воины хотели надругаться над ней. Теперь я могла проверить, не подобрел ли Господь Бог со времен святой Сунневы. Они втащили меня в пещеру, он бросил меня на землю, я брыкалась и царапалась, тогда я была сильная, мне удалось ударить его ногой в пах и он с криком согнулся пополам, потом ударил меня, я вскочила и вцепилась ногтями ему в лицо. Его люди смеялись. Теперь для него было делом чести овладеть мной именно там, в двух шагах от священной раки, где покоился ее прах, недалеко от алтаря, перед которым набожные мужчины и женщины молятся этой святой женщине. И он овладел мной.
Но сперва случилось нечто неожиданное. В монастыре работал человек по имени Гаут, кажется, он строил там церковь. Он услыхал мои вопли, прибежал и крикнул, чтобы они отпустили меня. Они держали меня, пока сборщик дани — тогда он еще не был сборщиком дани — взял то, что осталось от меня, взял, как собака, которая лижет дерьмо. Я лежала истерзанная и избитая, лишенная и сил и чести, они же тем временем решили, что Гауту надо отрубить ногу. Потом переменили свое решение: Лучше мы отрубим тебе руку, сказали они. С отрубленной рукой ты будешь умирать долго, а с отрубленной ногой умрешь сразу. Вот только кто это сделает?
Один из них сказал, что надо заставить кого-нибудь из монахов. Но монахов они не нашли, зато нашли моего жениха Унаса. Он был пьян и еле держался на ногах, потом уже я догадалась, что он был поблизости, когда я боролась с ними и потерпела поражение, но у него не хватило мужества, чтобы броситься мне на помощь. Они привели его и сказали: Твоя рука или его! Была звездная ночь.
Гаут не оказал сопротивления. Наверное, он понял, что это все равно не поможет, и полагал, что только его мужество способно заставить их почувствовать обиду, нанесенную ими другому, как свою собственную. Но подобные чувства были чужды этим людям. Итак, там был Гаут. И там был Унас. Я прекрасно видела, что ему хотелось бы уйти, сбежать, он притворялся более пьяным, чем был на самом деле, его ударили по лицу, он упал, потом ему сунули в руки меч и он снова оказался перед тем же выбором.
Все было именно так. Чем больше они угрожали Унасу, тем более пьяным он притворялся, один воин ударил его, он упал на колени и остался лежать, двое других подняли его на ноги. Третий протянул ему меч. Он не хотел его брать. Они сказали: Твоя рука или его! И смеялись, Аудун, как страшно они смеялись! Гаут стоял перед ними, я лежала и старалась не смотреть на то, что происходит. Но они повернули мое лицо и заставили смотреть на руку Гаута, я закрыла глаза, они пальцами надавили мне на веки и мне пришлось открыть глаза. Гаут стоял перед ними, вытянув руку, словно опознавательный знак на ветру, под звездами, на берегу моря, меня трясло. И Унас, этот несчастный, поднял меч.
Он нанес удар, Гаут упал, потом поднялся, защищаясь обрубком руки, и пополз вниз по лестнице из пещеры святой Сунневы.
Думаю, он выжил. Я потом видела в Бьёргюне однорукого человека. Должно быть, Гаут остановил кровь, перетянув ремнем обрубок руки, он был силен в молитве. С тех пор я их не видела.
Ни сборщика дани Карла, ни его воинов я не видела до нынешнего дня. Уже на другое утро его корабль покинул Селью, воины уплыли вместе с ним. Унаса я потом тоже долго не видела.
Он уплыл на том же корабле, оставив меня с моим позором. Зимой того же года я приехала в Бьёргюн. Там он нашел меня. Есть мне было нечего, беспомощная, покрытая позором, я стала совсем другой женщиной, не той, какой была до того дня, когда сборщик дани Карл взял то, что ему не принадлежало. Тогда пришел Унас.
Я приняла его, но мужской силы у него уже не было. Господь Всемогущий! Жалкий и немощный, он лежал рядом со мной и плакал. И я ушла от него.
Но это еще не все, Аудун. Скоро во имя Всевышнего я расскажу тебе остальное. А сейчас ступай к моему сыну Сверриру и расскажи ему то, что ты узнал от меня, скажи также, что он узнает и остальное!
Гуннхильд встала, она стояла передо мной, положив руки мне на плечи, худая, суровая, смертельно больная, неистовая, исполненная ненависти и непреклонная в своей жажде мести. Я склонил перед ней голову:
— Я все расскажу ему…
И ушел. Звезды над Киркьюбё еще не погасли, они отражались в Море, я смотрел на них, но они меня не радовали.
***
Когда я вышел из дома, где лежала больная Гуннхильд, в усадьбе епископа не было видно ни одного человека. Слышались только пьяные крики с корабля сборщика дани. Но и они вскоре замерли, тысячи птиц на камнях и скалах молчали, и море, омывавшее берег тяжелыми волнами, лишь подчеркивало тишину, затаившуюся между каменными и бревенчатыми стенами. Я стоял под звездами, точно соляной столп, луна безмолвствовала над горами, и в сердце у меня не было мира.
Через некоторое время я пошел к одному из жилых домов усадьбы и остановился под оконным проемом чердачной каморки, где, как я знал, устроились на ночь Сверрир и Астрид. Но вскоре я ушел оттуда, так и не позвав его, — у меня не хватило смелости, твердости и силы, необходимых тому, кто собирается воткнуть нож в сердце ближнему. Я покинул усадьбу и поднялся в гору, потом вернулся, подошел к церкви на берегу и хотел войти в нее. Но не посмел. Первый раз у меня не было в душе мира, а без него я не мог предстать перед ликом Спасителя, висевшего на кресте; кончилось тем, что я упал на одну из могил у церковной ограды и заплакал. Вскоре я узнал этот клочок голой земли — здесь был похоронен тот чужеземец, что прибыл к нам с кораблем два года назад. Я долго плакал.
В эту мою Гефсиманскую ночь ко мне пришли мертвые, как иногда они приходят и являются живым. Мертвые, которых я помнил, потому что они жили среди нас, лица, знакомые с детства, — старший брат Эйнара Мудрого, моя бабушка, еще кое-кто. Я узнал их, они шли в своих серых одеждах, склонив головы, кое-кто распрямлялся, проходя мимо меня, и я видел его лицо, они были совсем рядом, и я тихо молил их: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
Потом пришли более старые, знакомые мне по сагам и преданиям Эйнара Мудрого, которые он рассказывал, сидя у очага долгими зимними вечерами. Это были епископы, учившие слову Божьему здесь в Киркьюбё задолго до того, как епископ Хрои поднялся на церковную кафедру. Это были воины и бонды, первые поселенцы, прибывшие сюда через море из Норвегии, за их кораблями тянулись связанные из бревен плоты, матери, которых унесла чума, и дети, последовавшие за ними, когда в питавших их грудях не осталось больше молока. Все они прошли мимо меня, склонив головы к влажной осенней земле, их просветленные лица говорили о том, что по ту сторону смерти они увидели великий свет, и они снова возвращались туда. Я крикнул им: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
И я понял: в час испытания в Гефсимане у тебя не остается ни друзей, ни недругов, в тот час лишь воля делает тебя человеком или нелюдью. Ты бросаешь на стол свое живое сердце и сам выбираешь между правильным и неправильным, между честью и бесчестьем, только ты сам! Я уверен, что мертвые, когда они приходят, могут передать нам мужество, которым они обладали при жизни, и мудрость, которую мы не замечаем из-за будничных дел. Но выбор мы должны сделать сами, и нам все равно придется его сделать.
Я поднялся и покинул кладбище.
Что-то нас ждет? В Киркьюбё был сборщик дани Карл, в Киркьюбё был Сверрир, его умирающая мать, когда-то изнасилованная этим сборщиком дани тоже была в Киркьюбё. Я знал твердость Сверрира, его безудержный гнев, его хитрость и злопамятность. Знал также, что все это он до поры до времени сдерживал железной волей, позволявшей ему выбрать подходящую минуту. Я знал его мстительность и обостренное отношение ко всему, что входит в понятие чести.
Я бродил до утра, небо было скрыто облаками, звезды исчезли в серой дымке тумана, приползшего с моря. Прибежала собака и всю ночь ходила за мной, я не знал ее и хотел прогнать, ударил ногой, бросил камень, но она залаяла и глаза ее молили, чтобы ей позволили остаться. Я позволил ей ходить за мной. У дома моих родителей я стал бить в стену кулаками, я плакал и прижимался лбом к холодной каменной стене, чтобы остудить голову, потом крикнул родителям, чтобы они пошли и помогли Гуннхильд. В доме завозились. А я опять убежал в горы.
Рано утром я снова подошел к оконному проему каморки на чердаке, где спал Сверрир. Наконец он проснулся и вышел из дома, отдохнувший, веселый, насладившийся женщиной, бесстрашный, молодой, сильный, готовый мужественно встретить все, что его ожидало. Астрид с ним не было. Она, наверное, еще спала.
— Идем, — сказал я.
Он глянул на меня, и, ни о чем не спросив, последовал за мной, я направил шаги к нашей церкви и теперь уже вошел внутрь. Сверрир открыл рот, чтобы задать вопрос, но сдержался. Мы стояли перед большим распятием, свет струился через маленькие оконца и исполненное муки лицо Спасителя медленно оживало. По-моему, слова, которые я хотел сказать, непроизнесенными передались из моего сердца в его. Я еще не успел заговорить, как его лицо сделалось старше и суровей, оно выражало боль, ставшую невидимым прологом к его жизни, проведенной в многолетней борьбе. Но собака уже убежала.
Я повернулся к нему, взял его руки в свои и тихо сказал:
— Я пришел от Гуннхильд, твоей матери.
— Я это понял, Аудун.
— Вот, что она мне рассказала…
Я говорил, и он не прерывал меня, мы стояли лицом к распятому Христу, но когда я закончил, Сверрир не упал на колени, чтобы молиться. Он не плакал. И не говорил. Время шло, мы видели, как в маленькие оконца церкви вползает день, потом мы ушли, И Сверрир был уже не тем человеком, каким пришел сюда.
***
Сверрир пошел к Астрид и сказал ей:
— Перестань выдавать себя за служанку и одеваться, как пристало только рабыне. Ты — жена свободного человека, и пусть все смотрят на тебя, сколько хотят.
Это был его первый поступок, такая гордость была небезопасна для него. Потом он решил пойти к матери и попросил меня пойти с ним, но по пути мы встретили Эйнара Мудрого. Он сказал, что Гуннхильд сейчас в забытьи, может быть, смерть уже коснулась ее, а может, это всего лишь сон. Если это сон, жизнь и силы вернутся к ней, если же — смерть, с нею вместе умрет не одна сага.
Время шло, Гуннхильд спала. Нам стало известно, что сборщик дани Карл в этот вечер устраивает пир в усадьбе епископа, на пир были приглашены все знатные люди нашей округи. И мы, ученики епископа, только что вернувшиеся с Оркнейских островов, тоже получили почетное приглашение. Но меня мало обрадовало, что меня пригласили на пир к человеку, которого сам я не попросил бы быть моим гостем, если б мог устроить подобный пир.
Еще меньше меня обрадовал вид Сверрира и Астрид, собравшихся на пир, на Астрид было ее лучшее платье, в волосах — гребень. Она никогда не была так прекрасна, и редко — так весела. Вся ее сущность, позволившая ей остаться в памяти мужчины звездой, сверкающей над ночным морем, полностью раскрылась в тот вечер. Много дней она ходила в золе, одетая, как последняя рабыня, страшась мужчин, не имея ни твердой мужской руки, которая защитила бы ее, ни собственной постели, ни тепла. Теперь же она стала самой собой.
Я почти не говорил с ними, потому что на сердце у меня было тяжело от горя.
Мы вместе вошли в праздничный покой, там нас приветствовал сборщик дани и его сын. Они встретились лицом к лицу, сборщик дани Карл и Сверрир, злодей, надругавшийся над Гуннхильд, и ее сын, мститель. Но Сверрир усилием воли сохранял спокойствие.
Я никогда не забуду быстрые и легкие слова, сказанные им тогда. Его улыбку и обходительность с этим человеком, почти безупречное почтение, какое молодой должен оказывать старшему и более знатному человеку. Но я знал, что за тяжесть лежала у него на сердце.
Брюньольв был молод и глуп. Он был похож на отца, но не обладал его жизненным опытом, на нем было нарядное платье, серебряные кольца и тяжелые, не подобавшие ему украшения. Весь его ум легко уместился бы в роге для пива. В праздничном покое было много народу, почти все люди, прибывшие со сборщиком дани, наши фарерские священники и самые зажиточные бонды , с соседних усадеб. Сигурда из Сальтнеса не было среди людей Карла. Наверное, Сигурд не приехал с ним на Фареры. Не было здесь и однорукого Гаута, который в прошлом году служил своему палачу, когда тот был на Оркнейских островах. Вскоре гости развеселились, Брюньольв был так глуп, что сел рядом с Астрид. Сверрир сел рядом с Брюньольвом. Лицо Брюньольва выражало грубую, низкую похоть, лицо Сверрира — с трудом сдерживаемое спокойствие. Астрид была благосклонна к ним обоим.
Сборщик дани сидел на почетном сиденье, он был уже пьян, рядом с ним сидел епископ Хрои, он часто подносил рог к губам, но пил мало. Один человек — норвежцы называли его Оттар — был пьян и повторял без конца:
— Они отрубили руку моему брату… — Он обычно донимал этим всех, когда напивался.
Брюньольв неожиданно обратился к Сверриру:
— Ты, наверное, знаешь, что наш конунг не сын конунга? Он сын дочери конунга, и многие в Норвегии считают, что ему не пристало носить корону, которую ему дала церковь. Как священник, ты обязан повиноваться церкви, но повинуясь ей, ты идешь против закона… Что ты скажешь на это?
Брюньольв смеется, видно, он уже не раз говорил такие слова своим гостям, дабы насладиться их смущением и показать, что сам-то он может свободно болтать все, что хочет. По-своему, Брюньольв даже красив. Губы его способны покорить любую женщину, и борода у него торчит вперед, словно меч. Я бы сказал, что ему свойственно мужество труса. Оно позволяет тому, кто им обладает, ударить более слабого, причем, ударить сильно, ибо сострадание не сдерживает его удар. Руки у него холеные. Они привычно держат рог с пивом. Он не возражает, когда ему снова и снова наполняют рог, насмешливо смотрит на Сверрира и не собирается отводить глаза в ожидании ответа.
И Сверрир отвечает:
— По-моему, избранный Богом больше достоин звания конунга, чем рожденный от конунга, но не избранный Богом. Отец Магнуса — не конунг, но это еще не порок. А вот если он не обладает необходимым конунгу мужеством и умом и не имеет в себе того, что дает конунгу только Бог, тогда его власть продлится недолго. И сам он умрет.
Брюньольв поднял и снова опустил свой рог, он утратил свою самоуверенность, неожиданный ответ лишил его дара речи.
Сверрир говорит:
— Не мое дело решать, кому служит конунг Магнус, Господу или дьяволу, и не моего ума это дело, выбран он Богом или людьми. Но я верю, что только Бог дает человеку призвание, делающего его достойным быть конунгом над людьми.
— Даже если он сын бонда?
— Даже если он сын раба, — отвечает Сверрир.
Брюньольв, сын сборщика дани, сейчас пьян, этот пьяный заяц с зубами волка поворачивается к своему отцу. Но епископ Хрои с его всевидящими глазами и всеслышащими ушами как раз заводит глубокомысленный разговор со сборщиком дани. Он кладет на стол руку, разделив ею отца и сына. Брюньольв пытается повысить голос, но его перебивает Оттар, совсем пьяный, он бросает с порога, словно угрозу:
— Я не знаю, кто отрубил руку моему брату!..
С этими словами Оттар покидает праздничный покой, лицо его искажено болью. В покой входит Эйнар Мудрый, я вижу его точно сквозь дымку. Вижу я и лицо Брюньольва, на нем написана наглость и ненависть. Он поворачивается к Астрид, она вся сияет. Сверрир повторяет свои слова, если он и настороже, то это по нему не заметно. Он хватает руку Брюньольва, снимает ее с плеча Астрид и повторяет:
— Даже если он сын раба…
К нам подходит Эйнар Мудрый и громко обращается к Сверриру:
— Твоя мать проснулась, она слаба и хочет поговорить с тобой.
Сверрир встает и слегка касается плеча Астрид, она тоже встает.
Он кланяется Брюньольву, Астрид приседает, может, и не очень охотно — ведь ее заставили прервать едва начавшуюся игру. Эйнар Мудрый уже ушел, он спешит. Я тоже кланяюсь Брюньольву. И мы уходим.
Моросит дождь, кругом темно, после пива и пьяных разговоров ночной воздух приятно освежает нас. Нам навстречу идет человек, это Оттар, он рыгает и кричит, что никто не смеет покидать пир, пока сборщик дани не позволит гостям разойтись. И хватает Сверрира за руку, тот вырывается. Сверрир в ярости, таким я его еще не видел. Он хватает Оттара за волосы, приподнимает и швыряет на землю, лицо Сверрира, слабо освещенное луной, выглянувшей из-за облаков, некрасиво и не предвещает добра. Потом он бьет Оттара, и тот снова падает.
Все это как гром среди ясного неба, Астрид лучше меня знает, что такое гнев Сверрира, она дрожит и прижимается ко мне. Но Сверрир уже успокоился, он провожает Астрид в каморку над амбаром и запирает ее там. Потом выходит и просит меня пойти с ним к Гуннхильд.
***
Мы вместе идем в маленький и темный дом для больных, где лежит Гуннхильд. Эйнар Мудрый уже у нее, теперь он уходит, я произношу несколько вежливых слов и тоже хочу уйти, потому что мать и сын должны поговорить наедине. Но Гуннхильд просит:
— Останься, Аудун! Ты будешь свидетелем моего сына, когда меня не станет и люди ополчатся против него. Они с сомнением отнесутся к его словам. Тогда ты подтвердишь мой рассказ!..
Я сажусь на скамью в изножье постели. У изголовья на табурете сидит Сверрир. Он тяжело дышит.
Некоторое время Гуннхильд молчит, она ближе к смерти, чем в прошлый раз, когда я видел ее, но в ней есть скрытые силы и теперь она черпает из этого источника. В лице Гуннхильд угадывается суровая, дикая красота, которой она когда-то славилась. Эта красота таится в глубоких морщинах, в их тонком переплетении, в высоких скулах и в сохранившемся слабом блеске волос. Гуннхильд отличают спокойствие и достоинство, которых я не заметил у нее в прошлый раз. Словно сознание приближающейся смерти придает ей эти свойства. А может, они говорят о том, что она приняла важное решение, — решение открыть нам свою тайну. Охваченная почти предгрозовым спокойствием, она начинает рассказывать о том, что для многих послужило причиной немирья.
— Я принадлежу к хорошему роду… — Гуннхильд говорит немногословно, но все-таки настолько подробно, что мы легко представляем себе, как она бегает ребенком, окруженная родичами и друзьями, отец, мать, братья и сестры находили радость в труде и легко тянули эту лямку. Но явились воины, ночи стали тревожными, братья ушли, тренды сражались против людей из Вика, бонды против горожан. Она стала взрослой.
Кое о чем я раньше мог только догадываться, теперь мне все становится ясно. Ее горячая страсть к мужчинам, отказ слушать советы старших, радость при виде желавшего ее мужчины, собственные желания… И тут появляется сборщик дани…
Правда, сперва явился Унас, каким образом он стал ее суженным, этого я так и не понял, Но думаю, именно нелюбовь к жениху заставила Гуннхильд, несмотря на пережитый позор, испытать и каплю удовлетворения оттого, что ею воспользовался другой. И эту радость, испытанную в унижении, она сочла, наверное, своим самым большим грехом, когда снова увидела Унаса, уже опозоренная, растерзанная, окровавленная, презираемая теми, кто принудил его отрубить руку единственному человеку, который хотел помочь ей, строителю церквей Гауту. И вот он, поднявший меч, лежал рядом с ней в постели и плакал.
Гуннхильд сидела, прислонясь к изголовью, голос у нее был тихий и хриплый. Если ей и было стыдно, то она этого не показывала, что-то в ней было сильнее стыда. Лицо ее выражало боль и благодарность, что она наконец-то может сбросить с плеч тяжкую ношу.
— Снова я встретила Унаса уже в Бьёргюне. Я пошла в то место, где любая женщина может встретить любого мужчину. У меня было много мужчин…
Меня охватило глубокое уважение к Гуннхильд. Я не смел поднять глаза на Сверрира и все-таки видел его, он положил руки на колени и крепко сжал кулаки, его трясло, хотя он пытался это скрыть.
— Я пробыла там три ночи, и многие приходили ко мне. Я рассказываю об этом потому, что вы должны знать все, я хочу встретить смерть без лжи, ибо имею право на признание и на правду! Знайте также, что когда пришел тот, единственный, кто был мне мил, я приняла его, как первого и последнего. Существовал только он и я, но наступил день и он уехал. Больше он никогда не вернулся ко мне.
В те дни я поняла: у меня будет ребенок. Запомните хорошо, что я говорю: я поняла это в те дни. Не в тот день, не в тот час, а в те дни, те часы. Он уехал, потому что должен был уехать, я не знала его, он не говорил мне учтивых слов, он был как истомившийся по весне жеребец, в нем было что-то, чего не было в других. Я не знала, кто он.
Кто был отец моего ребенка? Я этого не знала. Нам всем снятся сны, и я тоже видела сны. У нас у всех есть свои желания, и я всегда знала, какого отца я желала бы тебе, Сверрир. Но кто был он на самом деле? Некоторые ночи были такие, что я никому не пожелала бы их, даже недругам, которые развлекались, заставляя меня брать горящие угли голыми руками. С этой мукой может сравниться лишь то, что скоро придет ко мне.
Я спрашивала у всех, кто был тот человек, но никто этого не знал. Наконец один сказал: Это был конунг…
Гуннхильд замолчала, я не успел встать, Сверрир тоже. Я лишь прикрыл рукой глаза, их жгло, как огнем. Она продолжала:
— Это был конунг! Тогда говорили, что конунг Сигурд Рот, недавно уехавший из Бьёргюна в Нидарос, был там убит. Я так и не знаю, кто приходил ко мне. Конунг, который по ночам ходит в такой дом, не оповещает об этом.
Я поглядел на Сверрира, во время ее рассказа его мучили боль и стыд. Теперь он вскочил и склонился над Гуннхильд, и то, что он произнес, вырвалось из самой глубины его сердца, думаю, он давно таил в себе эту догадку, которую только теперь облек в слова:
— Скажи мне правду, кто мой отец?..
И она ответила:
— Я не знаю правды.
***
Гуннхильд сказала, что не знает правды, я стоял и переводил взгляд с нее на Сверрира. Неужели он сын конунга? Неужели Гуннхильд была женщиной конунга? Я сделал шаг к ее ложу, несколькими словами она изменила судьбу своего сына и той страны, где ее сын стал конунгом. Она заговорила снова:
— Сверрир, с тех пор, как ты родился, я все годы пыталась искупить свой грех. Я молила Бога по ночам и при свете дня, я больше не спала с тем человеком, который стал моим мужем, я прогоняла его и отказывала ему в его законном праве. Но грех пылал во мне, как угли под пеплом. Я мечтала пойти босиком в Ромаборг. через горы и веси и исповедаться в этом святом городе. Но это мне не удалось. Каждый раз, когда я смотрела на тебя, Сверрир, я видела перед собой другое лицо. Когда я слышала твой голос, я слышала голос конунга! Но точно я ничего не знаю. И это самое трудное: жить в неведении. Должна ли я была раньше рассказать тебе обо всем, наделить тебя тем же неведением, открыть свой позор, заставить и тебя нести этот крест? Вот если б я знала точно! Я слышала, что ярл Эрлинг и его сподвижники в Норвегии убили всех сыновей конунга Сигурда, я догадывалась, какой будет твоя судьба, если я откроюсь тебе. Я молила Господа Бога и святую Деву Марию помочь мне, но они мне не ответили.
И вот сюда приехал этот сборщик дани, человек, который взял меня силой и обрушил лавину, этот низкий человек, послуживший причиной всего, что случилось потом. Когда он вчера ушел из дома, где я лежу, я впала в забытье от стыда и бессилия. И тогда мне приснилось, что папа в Ромаборге пришел ко мне и сказал: Ты должна исповедаться!
Я исповедалась ему во сне и он сказал: Ты должна все открыть своему сыну! И вот наконец я это сделала.
Гуннхильд падает на постель и лежит молча, и я не знаю, сколько проходит времени. Я слышу собственное дыхание, слышу шум моря, бьющегося о берег. Она лежит с закрытыми глазами, Сверрир стоит, склонившись над ней, я вижу его лицо рядом с ее, на их лицах написано страдание, но на его — больше.
Теперь все стало другим.
Гуннхильд нужен покой, вскоре она засыпает. Мы долго сидим у ее ложа, нам нечего сказать друг другу, может, она, все рассказав нам, станет крепче. Я поддерживаю ее голову, мне хочется быть добрым к ней после того, как она обрушила на нас столько тяжелого. Я поворачиваюсь к нему. И в первый раз вижу его.
Что-то изменилось и уже никогда не будет так, как раньше. Наша дружба сохранилась, но прежнего равенства между нами уже нет. Наша долгая совместная жизнь не кончилась на этом, скорее, она только началась. Но все стало иным. У Сверрира несчастное лицо, он постарел за эту ночь, но в нем появился какой-то неистовый огонь, какого я никогда не видел в глазах ни одного человека.
Гуннхильд спит. Мы уходим.
Утро еще не наступило, но праздник в усадьбе уже кончился, людей не видно. Я иду за Сверриром — теперь я обдумываю свои слова тщательнее, чем раньше, — он покидает усадьбу епископа и поднимается в горы. С первыми проблесками света мы видим внизу Киркьюбё и море.
Сверрир вдруг теряет над собой власть, он падает и кричит:
— Она не должна была этого говорить!
Потом он плачет, я никогда не видел, чтобы Сверрир плакал, плечи у него вздрагивают, он бьет кулаками в землю, вскакивает, бежит, возвращается, я молчу, ему надо излить свой гнев. В гневе он похож на Гуннхильд, мне кажется, что я понимаю его, лицо у него в слезах и в земле, но он не замечает этого и кричит, что ей не следовало ничего ему говорить, ей следовало унести все с собой в могилу.
Однако, несмотря на отчаяние, им руководит четкая мысль. Я вижу это по искоркам в его глазах, понимаю из обрывков слов. Он произносит:
— Папа в Ромаборге?..
И умолкает, и я не знаю, о чем он думает, может, о том, что во сне папа может явиться даже недостойной женщине, дать ей совет, что-то пообещать. Сверрир раздавлен и в то же время его переполняет ликующая радость, а также холодная решимость, кажется, будто одна часть его души плачет, другая — гневается, третья — молит об избавлении от ноши, которую, по словам его матери, он отныне будет нести.
Вскоре он успокаивается. Я до сих пор не произнес ни слова. Он встает, день уже вступил в свои права, Сверрир стоит молодой, стройный на фоне светлого неба и моря. Таким я видел его в то утро, таким он сохранится во мне до моего последнего, трудного часа.
Он смотрит мне в глаза и говорит с ледяным холодом в голосе, испугавшем меня:
— Я понимаю, это еще не значит, что я сын конунга.
Потом поворачивается и идет к усадьбе епископа, я тоже поворачиваюсь и иду за сыном конунга.
***
В тот же день, когда тень от гор уже сползла в море, я шел через двор усадьбы. Навстречу мне попался старый работник, сын вольноотпущенника, его звали Арве. Он сказал:
— Они нашли Оттара. Он лежал мертвый между конюшней и хлевом.
Мне сразу все становится ясно: Сверрир ударил Оттара, и тот, падая, ударился головой о камень, в беспамятстве он хотел доползти до дома, но по ошибке оказался между хозяйственными постройками, где и испустил дух. Теперь его нашли — он один из тех, кто приехал сюда со сборщиком дани Карлом, его убили в усадьбе епископа.
В глазах старого Арве был страх, я быстро отвернулся от него. Выбор у меня был небольшой — остаться и принять то, что ждало всю усадьбу, или бежать. Я пошел к воротам церкви. Там стоял страж. У ворот усадьбы тоже стоял страж. Я медленно и спокойно шел через двор, а в голове стучало одно: где Сверрир? В верхние ворота вошли двое, я не решился пойти им навстречу и побежал к домишке, где лежала Гуннхильд, чтобы укрыться там.
Она не отозвалась на мой зов… Я долго смотрел на нее, лицо ее было отмечено достоинством смерти, она умерла во сне, рядом с ней никого не было, даже ее сына не было здесь, когда сюда пришла смерть. Я подошел к двери и стал прислушиваться. Пока все было тихо. В доме царила странная, завораживающая, невозмутимая тишина: сумерки, мертвая женщина, одна, мать сына конунга.
Но кто-то здесь побывал… На столе зажжена свеча, темнота уползла в щелястые стены. Горит свеча, Гуннхильд лежит, подняв лицо, величественная, спокойная, я прячусь за нее. Постель большая, на ней лежат овчинные одеяла для трех человек, одно — на покойнице, завернувшись в два других, я прячусь за Гуннхильд и прижимаюсь к стене. Выглядываю и вижу горящую свечу. Она отбрасывает тень. Когда я пришел, по белому лицу Гуннхильд я сразу понял, что она умерла, тот, кто здесь был, должно быть, тоже.
Однако сейчас здесь никого нет. Гуннхильд уже остыла, ее холод сковал и меня. Я касаюсь ее груди, там, где билось сердце, и мне кажется, что ее кожа еще хранит жар жизни. Мое дыхание как будто передается ей, я молюсь, лежа там, но молюсь не Всевышнему и не святой Деве Марии, а мертвой матери Сверрира. Я верю, что она слышит мою молитву — я молю о милости и о жизни, молю спасти меня от мстителей, которые, я уже знаю, рыщут по всей усадьбе. Я уверен, что она передаст мою молитву Всевышнему, рядом с которым она, обремененная грехами и все-таки безгрешная, сейчас пребывает. И тут приходят они.
Трое, я слышу это по их шагам и по голосам, я лежу неподвижно, Гуннхильд тоже. Пламя свечи колышется от сквозняка, когда они отворяют дверь, один из них вбегает в дом и останавливается, оторопев. По-моему, они крестятся. Я так и вижу их: воины, не особенно храбрые и не такие жестокие, какими кажутся самим себе. Они останавливаются перед мертвой женщиной, склоняют головы и пальцы их творят крестное знамение.
Потом они уходят. Один за другим, их трое, я плачу.
Здесь нельзя оставаться, но у меня нет выхода. Гуннхильд не гонит меня, однако я дрожу, холод ее тела сковывает и меня, а мой жар передается ей. Я прислушиваюсь, снаружи слышны крики, они удаляются, я встаю. Наклоняюсь над ней и падаю, запутавшись в овчине, мои губы случайно касаются ее губ, я вскрикиваю от страха. Снаружи кто-то кричит, я снова забиваюсь туда, где лежал, пытаюсь не дышать, быть такой же мертвой, как Гуннхильд.
В дом кто-то бесшумно входит, живой пришел к мертвому. Это Унас. Я понимаю: это он был здесь незадолго до моего прихода, может, даже присутствовал при смерти Гуннхильд. Зажег свечу и ушел, а теперь вернулся к той женщине, с которой прожил жизнь, полную боли и горечи. Он тоже не видит меня. Охваченный стыдом, я лежу рядом с ней и слушаю, как он молится за нее. У него хриплый и измученный голос, Унас не владеет собой, голос его часто срывается, в нем — горькая обида и… любовь, которую он, оказывается, питал к ней. Я вижу другого человека. Вернее, не вижу, но все-таки он стоит у меня перед глазами — бедный, измученный, молящийся за свою жену, несмелый и робкий. Когда-то он отрубил руку невинному человеку и потом всю жизнь не мог забыть этого.
Унас молится долго, пламя колышется, свеча догорает, он уходит, наверное, он пошел за новой свечой. Теперь я знаю, что мне делать. Я встаю посреди комнаты. Унас должен сразу увидеть и узнать меня, а то он решит, что я явился из царства мертвых. Я скажу ему, что пришел, пока его не было. В комнате полумрак, лицо Гуннхильд слабо белеет. Я жду. Наконец он приходит.
— Унас! — говорю я тихо. — Унас! — Он вздрагивает, и я быстро продолжаю: — Ты должен помочь мне, моя жизнь в опасности…
Он сразу все понимает, закрывает за собой дверь и прислушивается, но снаружи все тихо.
— Так это вы? — спрашивает он.
Я киваю, приняв на себя половину вины за тот удар, который оказался для Оттара роковым.
— Тогда твоя жизнь и правда в опасности, — говорит он.
Унас садится на край постели рядом с покойницей, но прежде, чем повернуться к ней, осеняет себя крестом. Он говорит, что если найдет человека, готового помочь ему, он спасет меня.
— Ты рискуешь жизнью, Унас.
— Не больно-то много она стоит. — Он тихо смеется, потом смотрит на Гуннхильд и снова крестится.
— Ложись за ней, — говорит он мне.
И я снова лежу между Гуннхильд и стеной, теперь я боюсь ее. Мне кажется, что она ожила и прижимается ко мне, один раз она как будто отзывается на крик, донесшийся сюда из усадьбы.
Я слышу шаги и прячусь за нее. Это Унас и с ним еще один человек. Старый Арве, у них с собой носилки. Я встаю.
Потом ложусь на носилки, и они выносят меня из домика для больных. Я — мертвая женщина, они прикрыли меня овчиной, я не дышу. Они проносят меня мимо стража, кажется, он крестится, и несут к церкви, чтобы поставить носилки перед алтарем. Но в темноте за стеной они сворачивают и несут меня вверх по склону. Им тяжело, и я слезаю с носилок.
— Что ты будешь делать, когда они обнаружат, что она по-прежнему лежит, где лежала? — спрашиваю я.
— Стража все время меняется, — отвечает Унас.
Арве остается, а мы с Унасом идем дальше. Он приводит меня в пещеру, в которой когда-то вздул Сверрира. Я заползаю внутрь. Начинается дождь. В такие ночи овцы ищут в пещерах прибежища, они сбились у входа и загораживают его. Унас обещает на другую ночь принести мне еды. И уходит.
День тянется долго, идет дождь, овцы набились в пещеру, и это утешает меня. То одна, то другая подходят и обнюхивают меня, у меня с собой овчина, я лежу на ней. Если я услышу шаги, я заберусь под овчину и, может быть, меня примут за овцу. Из трещины в потолке сочится вода. Время от времени я тянусь языком к каплям, пью и не могу напиться. В пещере никто не появляется.
Опять наступает ночь, и приходит Сверрир.
У него с собой сырая рыба, он поймал ее, когда бежал сюда. Мы делим рыбу и съедаем ее. Он говорит, что Унас не мог прийти, — ему надо ночью перенести Гуннхильд в церковь.
— Я знаю, что она умерла, Аудун.
От него пахнет паленым, и я спрашиваю, что случилось. Он говорит, что был у Астрид и собрался спуститься вниз, чтобы попросить Эйнара Мудрого побыть с Гуннхильд.
— Тогда я увидел воинов. И услыхал, о чем они говорили. Я побежал к Раннвейг и Эйнару, Раннвейг спрятала меня в печи, где пекут хлеб, и закрыла печь заслонкой. Слава Богу, она печет хлеб для всей усадьбы и ее печь достаточно велика, чтобы в ней мог спрятаться человек. В очаге у Раннвейг горел огонь, она бросила несколько горящих углей на шесток и положила на них поленья. Сначала мне не было жарко, я сидел за заслонкой, когда они пришли.
Первым делом они выгнали ее из дома… Она кричала, не знаю, может, они били ее, их было двое или трое, огонь трещал и мне становилось все жарче. Я слышал, что они искали меня в постелях, они управились быстро — в маленьком доме не так-то много мест, где можно спрятаться. Ну, а в огне никто прятаться не станет…
Я понимаю, что воинов двое, и кто-то еще. Это была Астрид.
Они не уходят. Больше я ничего не слышу, я уползаю вглубь печи, съеживаюсь и жар пылающим облаком обволакивает меня, я в аду, я закрываю лицо руками и дышу огнем. Они не уходят. Может, они говорят что-нибудь, может, она кричит, я не знаю, я могу отбросить заслонку, выскочить и убить их или сам оказаться убитым. В дом входит еще кто-то.
Я горю, но все-таки не кричу, я слышу, как потрескивает огонь, мне кажется, что это горят мои волосы, и понимаю: когда на мне загорится одежда, мне конец. И тут они уходят.
Я выскакиваю и падаю, обливаю себя водой из кадки, на столе миска со скиром , я выливаю на себя и его. Потом падаю и уже ничего не помню. Когда я пришел в себя и провел рукой по голове, в руке у меня остались волосы.
Вскоре я встаю и выглядываю в дверь, но никого не вижу.
Астрид тоже нет на тропинке, что ведет к дому епископа.
***
Время шло, и под шум дождя Сверрир говорил, что нас может спасти только чудо, — если норвежцы найдут труп какого-нибудь человека, они могут подумать, что это он или я. Я слушал его вполуха. Уже тогда я питал неприязнь к мечтателям, любившим лживые саги, ибо спасти человека может только его собственная воля и мужество. Я не спал три ночи и смертельно устал. И потому не сразу удивился, что Сверрир размечтался именно тогда, когда никакие мечты, кроме слова Божьего и нашей собственной силы, не могли спасти нас. Он сидел у входа в пещеру и на него падал свет — брови у него были опалены, волосы и борода в золе, он был худой, усталый и некрасивый, каким, по моему мнению, не пристало быть сыну конунга. И он ни слова не сказал про Астрид.
И про Гуннхильд, свою умершую мать, и про того человека, который был конунгом Норвегии и, как оказалось, мог быть его отцом. Он не произнес ни одного проклятия норвежцам, ни одной молитвы за этого неловкого Оттара, сделавшего его убийцей. И ни одного даже самого маленького словечка о душе, неважно чьей, Оттара или своей, — все, что он говорил было, по моему мнению, лживой сагой, мечтой.
Днем я, должно быть, заснул, а когда проснулся, он по-прежнему сидел с невидящим взглядом, витающими где-то мыслями, погруженный в свои раздумья, небольшой, замерзший, накуксившийся. Я снова заснул. И снова проснулся. Сверрир сидел, как прежде, он молчал, я подошел к нему. Думаю, он даже не заметил меня, пока я не заговорил с ним. И снова настала ночь.
Но о чем он думал? Этого он мне не сказал.
В ту ночь Унас принес нам поесть, хлеба и рыбы. Пива он не принес, но мы напились воды, и к нам вернулись силы и мужество. Унас сидел с нами, пока мы ели, первый раз за двое суток. Он рассказал, что до сих пор норвежцы никого не убили в Киркьюбё, но говорят, будто сборщик дани знает, кто убил Оттара, и не уедет, пока не найдет нас. Унас не без гордости сказал, что молится за Гуннхильд. И еще он сказал:
— Надеюсь, они возьмут меня заложником.
Мы промолчали, я пытался разглядеть в темноте его лицо. Он сказал, что таково было желание епископа с первого дня, когда приплыли норвежцы, сам он этого не хотел.
— Но теперь, когда она умерла, я с радостью поеду с ними. Только об этом надо молчать, а то они возьмут кого-нибудь другого.
Унас как будто вырос за эти дни. Нелегкая жизнь с женщиной опалила и состарила его, теперь он освободился от Гуннхильд и в его сердце появилось место для тепла.
— Если норвежцы заберут меня с собой, мне хотелось бы с вами проститься, потому что вряд ли мы еще когда-нибудь увидим друг друга. Я знаю, что был не самым достойным человеком и тебе, Сверрир, часто бывало стыдно за своего отца. Но еще более стыдно станет после того, что я расскажу тебе.
Однажды я отрубил человеку руку. Его или моя рука все равно была бы отрублена, я выбрал его руку, но вынести это бремя у меня не хватило сил. Думаю, этот человек еще жив. И если меня увезут в Норвегию, я надеюсь встретить его там. И тогда я скажу ему: Отруби мне руку или прости меня! Не знаю, что он ответит мне. Но и я тоже могу быть бесстрашным, и это испытание вернет мне достоинство. Думаю, он простит меня.
Гуннхильд говорила мне, когда между нами был мир: Я знаю, он простит тебя! Я благодарен ей за это. Она часто повторяла эти слова, ведь мы нередко жили в ладу, я помню дни, когда между нами не было сказано ни одного недоброго слова. А теперь она у Господа на небесах. Я туда никогда не попаду. Если бы мне было дано выбрать место для ее души и для моей, зная, что мы попадем не в одно место, я отдал бы ей в дар небеса, а сам пошел бы в ад. Не знаю, имеет ли она право находится на небесах. Но думаю, она достаточно красива, чтобы ее оправдали, и достаточно сильна, чтобы потребовать то, что принадлежит ей по праву. Я не такой. Разве что он помолится за меня, тот, кому я отрубил руку, тогда я попаду на небеса. Не уверен, но иногда я так думаю, и надеюсь, что норвежцы возьмут меня в заложники.
Мы едим рыбу и хлеб, а он говорит, видно, все это давно наболело в нем, и он пользуется последним случаем, чтобы сказать нам, что и ему, недостойному, свойственна тоска по достоинству и уважению.
— Ты хороший сын, Сверрир, — говорит он, повернувшись к Сверриру. — Но мой ли ты сын, этого я не знаю. Иногда она клялась, что ты не мой сын. Но одно я знаю: ты слишком хороший сын для своего отца, кто бы им ни был. И если твой отец я, прости ее за то, что она выбрала меня.
И он уходит.
Я окликаю его, мне нелегко говорить, но я хочу сказать, что мы со Сверриром встретили Гаута, однако у меня не хватает сил произнести эти слова. Я только говорю, что когда-то он сделал мне парусный кораблик и подарил моей матери гребень. Унас улыбается и пожимает мне руку, он даже красивый и куда более смелый, чем я думал.
— Я буду молить Бога, чтобы он не оставил тебя, отец, — говорит Сверрир.
Отец и сын стоят под дождем перед входом в пещеру, и я слышу, как Сверрир говорит:
— Попроси Свиного Стефана прийти сюда.
Сверрир возвращается в пещеру, по-моему, он чуть не плачет. Но зачем говорить об этом, мужчина тоже имеет право плакать, как женщина или как ребенок.
Пришел Свиной Стефан. Я тогда спал.
***
Прошло три ночи, мы больше никого не видели. Склоны и пустоши были скрыты туманом, море тоже. Овцы теснились у входа в пещеру, загораживая его, мы спали по очереди, и тот, кто не спал, слушал, как сочится вода по стенам пещеры, и в темноте ему чудились человеческие голоса. Еды у нас не было. Мы подумывали, не уйти ли нам горами в Тинганес или еще дальше, в какие-нибудь рукава фьорда, там тоже живут люди и можно найти друзей. Но мы знали, что, пока мы остаемся здесь, нас никто не найдет. Однажды на рассвете туман поредел, и ветер унес прочь его последние клочья. Мы увидели море.
Из пещеры мы следили за тем, как три корабля сборщика дани Карла на веслах вышли из Киркьюбё. Мы лежали среди овец, чтобы нас не увидели чужие глаза, такие же зоркие, как наши. Сверрир сказал, что, может быть, это просто уловка норвежцев — теперь мы вернемся, мол, в Киркьюбё, а тут они и нагрянут. Но, может, сборщик дани боится задерживаться на Фарерах и хочет вернуться домой до начала зимних штормов. Корабли уходили на веслах все дальше и дальше, они шли тяжело, потом на них подняли паруса и корабли стали набирать скорость. Над морем еще плавали хлопья тумана, вдали угадывались берега Сандея, через некоторое время корабли взяли курс на Хьяльтланд и Норвегию. Тогда к нам пришла Астрид.
Она была босиком, мы услыхали ее шаги, когда она была уже у самой пещеры. Одета она была легко и шла быстро, сказала, что у них все в порядке — мы живы, все. Она повернулась к Сверриру:
— Твой сын жив, — повторила она.
Астрид рассказала, что на каменной россыпи по пути к Тинганесу был найден мертвый человек. Нашел его Свиной Стефан, это был старик Арве, сын вольноотпущенника, он заблудился в темноте, упал и расшибся. Свиной Стефан сделал то, что и следовало сделать: он вернулся в Киркьюбё и взял там одежду Сверрира. Потом переодел труп в эту одежду, испачкал ее кровью и до неузнаваемости камнем размозжил голову Арве. После этого он прибежал к сборщику дани и сказал:
— На россыпи лежит тот, кого ты искал, Всевышний опередил тебя. Но где же Аудун?
— Тогда они перестали искать, они считали, что Оттара убил Сверрир, и все в Киркьюбё решили, что он погиб. Правду Стефан сказал только мне и еще епископу Хрои. Вот все, что я знаю, но я не знала тогда, что епископу пришлось уплатить за тебя, Аудун, большую виру . Сегодня корабли сборщика дани покинули Киркьюбё.
Она говорила быстро и не смотрела на нас.
Мы слушали молча, Астрид и Сверрир стояли далеко друг от друга, я был не в силах смотреть на них и отвернулся к морю. Астрид сказала, что возблагодарила Бога за то, что Сверрир остался жив, но была не в силах поблагодарить его за смерть Арве.
В ее голосе звучали жесткие нотки, она была очень красива, в волосах у нее был гребень, вырезанный для нее Унасом, этот гребень точно небесная лестница, поднимался у нее над ухом. Она вся раскраснелась, пока бежала сюда в гору, грудь у нее ходила ходуном. Астрид принесла нам поесть, она знала, что мы давно не ели.
— Поешьте, — сказала она.
Мы начали есть, но кусок не лез мне в горло, и еда не прибавила мне силы.
Сверрир и теперь не подошел к ней — можно ведь подойти к женщине так, чтобы присутствующий при том посторонний не счел это нескромным. Он же только жевал и не говорил с ней, похоже, и ему тоже еда не доставляла особой радости. Она сказала:
— Прости меня, что я не смогла поблагодарить Бога за смерть Арве. У него не было жены, но остались сын и дочь, теперь у них нет отца.
— Они уже взрослые, — заметил Сверрир.
— Наверное, эта мысль утешила Арве перед смертью, — проговорила Астрид.
Он не смотрел на нее.
— Арве разбился насмерть, так говорит Свиной Стефан, — сказала она, — а уж он-то знает. Но кто знает, успел ли Арве помолиться до того, как умер? Было бы хорошо, если бы Свиной Стефан помолился за него, но он этого не делает, никто не молится Богу за Арве.
— Бог призвал его к себе, — сказал Сверрир.
— Да, но только его, — откликнулась Астрид.
Он повернулся к ней и произнес медленно и тяжело:
— Я молился. Но слышала ли ты мою молитву?
Они смотрели друг на друга, я — на них.
— Когда сидел в печи…
— Я тоже молилась, я тоже! — вдруг крикнула она. — Когда они хотели убить моего сына. Слышишь, они хотели убить моего сына! Поэтому я и ходила с ними повсюду, пока они искали тебя!..
Они оба вскочили, я тоже встал и покинул их, я спускался вниз к Киркьюбё, а они что-то кричали мне вслед.
Астрид догнала меня:
— Норвежцы взяли двух заложников, Аудун, Унаса и твоего отца, Эйнара Мудрого.
Я ушел от нее.
***
В Киркьюбё я первым делом пошел в церковь, чтобы помолиться Всемогущему и попросить его помочь Эйнару Мудрому в его нелегкой судьбе. Там я обнаружил, что большое распятие исчезло. На том месте, где оно висело, был прибит простой деревянный крест. Я отправился к епископу и вошел к нему, не постучавшись. У меня было такое чувство, что вместе со мной через порог к нему вошли гибель и смерть. Епископ Хрои сидел за большим столом, он о чем-то думал, состарившийся, с посеревшим от бессонных ночей лицом. Он поднял на меня глаза.
И не сразу приветствовал меня. Я понял, что все изменилось. По-своему я был епископу ближе, чем Сверрир. Я был более послушный ученик, чем он, и потому мне казалось, что епископ любил меня больше, чем его. Епископ сказал, что Свиной Стефан поступил правильно, выдав мертвого Арве за Сверрира, таким образом ему пришлось платить виру только за одного убийцу.
— За тебя, Аудун, пришлось отдать распятие. Ничего более дорого у меня не было. Я считаю, что отдал больше, чем получил. А как считает Бог, нам понять не дано.
Мне нечего было сказать ему на это. Он продолжал:
— Когда выбирали второго заложника — в отношении первого все сразу было ясно, — выбор пал на твоего отца, и ты понимаешь, почему. Поверь мне, я сочувствую твоей матери и тебе. Но пойми также — мой долг быть пастырем не только вам. Теперь у нас все изменится.
Я поднял на него глаза, он пристально смотрел на меня:
— Люди в Киркьюбё уже не будут любить вас так, как любили. И я тоже, Аудун.
В Священном писании сказано, что мы должны любить своих врагов, но Сверрир и ты не враги мне и никогда ими не будете. Вы мои друзья и молодые братья, мои ученики, я сам учил вас. Но любить вас я больше не могу.
Пусть Бог судит меня, но Он осудил бы меня и в том случае, если бы я сейчас не сказал правду. Не знаю, о чем вы говорили между собой, и не знаю, на что ты не возразил Сверриру. Если ты не виноват в том, что случилось с Арве, скажи мне об этом. Или молчи и прими на себя свою часть вины.
Я промолчал и взял на себя свою часть вины.
На епископе было старое, потертое облачение. В нем он часто занимался стрижкой овец или по утрам, после первой службы, таскал с берега принесенные морем бревна. Он был простой человек, когда требовалось, честный, когда требовалось, мужественный, но, вспоминая теперь о епископе Хрои, я понимаю, что с того утра я стал думать о нем, как о благородном человеке.
Он наклонил голову: мне следовало уйти.
Перед уходом я попросил его благословить меня, и он благословил.
***
После этого разговора мне нелегко было прийти к матери, но она оказалась более сильной женщиной, чем я мужчиной.
— Христос не покинет твоего отца, Аудун, — сказала она. — Он с ним на этом корабле. Думаю, твой отец провидел будущее яснее, чем когда-либо раньше, — он прибежал проститься со мной до того, как его увели на корабль в качестве заложника. Сегодня мне приснился сон, сказал Эйнар, Христос забрал меня отсюда и на обломке дерева отправил за море, а потом вернул обратно уже под надутым парусом. Когда он это сказал, я посмотрела на море: они несли на борт распятие.
Он также сказал: Передай Аудуну привет, я знаю, он будет жить и после моей смерти.
Обычно моя добрая матушка Раннвейг говорила мало, но, когда требовалось, умела сказать единственно верные слова. Вот и теперь, когда я, взрослый мужчина, превратился в ребенка и нуждался в ее утешении, она нашла, что сказать, чтобы отвлечь мои мысли от отца, которого по моей вине увезли заложником за море. Потом она стала говорить об Астрид.
Я вижу мать перед собой: старая, седая женщина с изможденным лицом и натруженными руками, она пекла хлеб для всей усадьбы и прожила жизнь с толкователем снов, который редко приносил домой серебро. Теперь она сидела и сердечно говорила об Астрид, которой здесь пришлось тяжелее всех.
— Они повсюду таскали ее за собой, она ходила с ними не по своей воле! Они водили ее из дома в дом, из одного покоя в другой и говорили: Найди своего мужа или мы убьем твоего сына. Она отмахивалась от них, они не били ее, только смеялись и говорили: Твой сын спит, хочешь, мы разбудим его перед тем, как убьем?.. Они таскали ее из дома в дом, из покоя в покой и заставляли кричать: Сверрир, ты здесь? Выходи, Сверрир!.. Его нигде не было. Она молила, чтобы ее отвели к епископу Хрои, ее отвели. Она упала перед своим приемным отцом на колени и взмолилась: Найди моего мужа, тогда сын мой останется жить! Но епископ не знал, где скрывается Сверрир. Всю ночь они таскали ее за собой, но так никого и не нашли, в конце концов они оставили ее, чтобы использовать ее и мальчика, когда придет время. А потом нашли Сверрира, они приняли за него окровавленный труп Арве, на котором было платье Сверрира.
— Но хуже другое, — продолжала моя мать, — хуже то, что Сверрир не поверит ей. Он ей не поверит! Разве что на время, когда будет искать ее близости, но потом его одолеют сомнения и он решит, что она ходила с норвежцами, потому что желала его смерти. Епископ попытается образумить его. Сверрир наговорит ему всяких слов и поклянется, будто верит Астрид так же, как верил до того, как чуть не сгорел в печи для хлеба. Но ему не хватит благородства, необходимого для того, чтобы справиться с подозрениями. Доверие, которое должно существовать между мужчиной и женщиной, делящими постель и кусок хлеба, навсегда умерло в нем. И никто этого не исправит.
Я сказала Эйнару Мудрому: Если бы на их месте были ты, я и Аудун, я бы оставила тебя на произвол судьбы ради Аудуна! И поступила бы правильно, сказал он. Твой отец был мудрый человек, Аудун. Когда требовалось, он достигал истинного величия. Сверрир умнее многих, но есть люди, обладающие большим величием, чем он.
Из всех жителей Киркьюбё, Аудун, ты должен молиться только за Астрид и просить Бога не отказать ей в своей милости!
Она наклонилась и поцеловала меня, это был единственный чистый поцелуй, какой я получил за свою жизнь.
***
В ту же зиму нас рукоположили в священники, это было через две недели после Крещения. Епископ не первый раз благословил нас после отъезда сборщика дани, но и в тот день его слова и обращение были лишены сердечности и тепла, какими отличались его благословения до того, как зло посетило Киркьюбё. Великий день моего рукоположения, которого я ждал со смирением и радостью, был отмечен пустотой, напоминавшей холод, идущий от глаз покойника. Из-за этого, покинув церковь уже священником, я чувствовал, что душу мою грызет сомнение, как мыши грызут стену кладовой, где хранятся припасы. Хватит ли у меня душевных сил, необходимых человеку, чтобы выполнить то, что на него возложил Всевышний? Я не мог сладить с собой, тлевшее во мне зло превратилось в пламя и заставило меня ненавидеть идущего рядом со мной брата — Сверрира, убийцу и новоявленного священника.
Должно быть, он понял, что творилось во мне.
Он стал избегать меня, мы уже не так часто и не так охотно молились вместе, как раньше. Люди в Киркьюбё относились к нам без прежнего доверия, а если и разговаривали с нами, в их слова уже не было прежней сердечности. В ту зиму меня окружала пустота, да и Сверрира тоже. Мы привыкли видеть не лица, а спины, почти никто не стремился исповедаться именно нам. Стол епископа Хрои, за которым мы всегда ели, теперь казался пустыней. Я понимал, что Бог отвернулся от нас, и в своем беспощадном прозрении видел в этом кару за то, что Сверрир, выбирая между жизнью Арве и своей собственной, выбрал свою.
В Киркьюбё говорили, что сборщик дани Карл вернется на Фареры следующим летом. Он уехал в сомнении — да, он узнал окровавленный плащ Сверрира, но чья разбитая голова лежала под камнем? Люди в Киркьюбё понимали, что мы со Сверриром представляем для них опасность, поэтому они холодно встречали нас и желали бы, чтобы нас здесь не было. Я понимал их желание. Они искали повода избавиться от нас, а я, со своей стороны, искал повода избавиться от Сверрира.
Однажды вечером он пришел ко мне:
— Аудун, думаю, ты хочешь изменить мне…
Он держал меня за горло сильней, чем я его. Я все отрицал — Иуда перед лицом Спасителя. Он сказал:
— Я чувствую, Аудун, что тебе хочется последовать примеру всех и повернуться ко мне спиной. Конечно, я, а не ты, виноват в смерти Арве. Но помни, его смерть спасла жизнь нам обоим.
Так кто из нас виноват перед Богом, а кто — нет?
Разве ты не догадался, зачем я просил, чтобы Свиной Стефан пришел к нам в пещеру, разве ты не молчал, разве ты или я нашли в себе силы сказать то, что следовало, и пройти тот единственный путь, который нам оставался?
Он говорил хорошо. Он говорил хорошо потому, что читал в моем сердце лучше, чем в своем собственном. И я ответил ему:
— Мы с тобой братья во Христе.
— Я не прошу тебя, чтобы ты объявил всем: Я тоже виновен, — сказал Сверрир. — Но мне было бы невыносимо больно, если б ты заявил: Я невиновен! — Он повернул ко мне суровое, но светящееся странной нежностью лицо. — Я думаю, что меня могут убить…
Я вздрогнул, он продолжал:
— Ты знаешь, Свиного Стефана ничего не стоит купить, он ведь тоже не без вины в этом деле. Откуда нам знать, кто предложит ему серебряное кольцо за то, чтобы он убил меня? Если меня убьют, людям здесь будет легче, когда вернется сборщик дани. Как думаешь, Аудун, меня убьют?
Теперь нас с ним связывали более крепкие узы, чем раньше, и это дало мне мужество и силы выносить присутствие Свиного Стефана в эту зиму. Он всегда был с нами и возле нас, такой же отверженный, как мы, человек, позволивший нанять себя, чтобы убить другого. Он искал дружбы там, где надеялся ее найти, — у таких же грешников, как и он сам, но я и раньше недолюбливал Стефана, а теперь и того более. Он не понимал вечных истин, его молитвам не доставало жара, он был беспокоен и некрасив и лицом и в словах. Но я вынужден был терпеть его. Это был первый человек — потом их появилось много, кого я не выносил, но вынужден был терпеть, идя от сражения к сражению, в глубине души я проиграл им всем.
В эту зиму Сверрир почти не вспоминал, что он, может быть, сын конунга.
***
Однажды вечером епископ прислал за мной. Я сразу пошел к нему и на дворе усадьбы встретил Сверрира — епископ посылал и за ним. Епископ сидел за столом, он не встал и не пошел нам навстречу. Он даже не поднял головы, его слабые руки лежали на недописанном письме. Он провел рукой по глазам, уставшим от того, что ему слишком часто приходилось читать слова, написанные на пергаменте.
— Я желаю вам добра, — сказал он.
Мы молчали.
— Как вы знаете, есть отношения между Богом и людьми, в которых человеку не дано быть судьей, — снова заговорил он. — Но есть также отношения между духовным пастырем и людьми, которые ищут его помощи, и тут епископу приходится быть единственным судьей. Вы знаете, что умирающие в Киркьюбё отказываются причащаться у вас, знаете также, что роженицы не хотят, чтобы вы крестили их детей. И знаете почему.
Мы молчали, он продолжал:
— Поэтому я хочу, чтобы вы уехали в Исландию и оставались там три года. Я посылаю письмо епископу в Хоуларе, моему брату во Христе, и говорю ему, что отдаю вас в его руки. Весть о вашем поступке еще не достигла Исландии. А если достигнет, вы должны все отрицать. Можете сказать, что сборщик дани Карл по злобе оговорил служителей церкви, потому что они любят Бога больше, чем он когда-либо сможет полюбить своих ближних. Астрид поедет с тобой, Сверрир. Я снаряжу для вас корабль задолго до дня Йона , вы уедете на нем.
Он склонил голову, это был знак, что мы должны уйти. Однако, увидев наше отчаяние, он подошел и благословил нас.
— Знайте, никого из своих учеников я не любил так, как вас. Другие тоже доставляли мне огорчения и заставляли страдать мою душу, но епископ несвободен, он должен считаться не только с судом Божьим, увы, он зависит и от людского суда, а потому он слаб. Словом, я должен нести свою службу: быть пастырем всем, кто здесь живет. Поэтому вы должны уехать.
Он удалился, мы тоже ушли.
***
Ночью Сверрир позвал меня, и мы пошли вдоль берега, он был взволнован, я тоже. Не думаю, что уже в ту ночь Сверрир видел отчетливо тот путь, который Гуннхильд указала ему перед смертью и которым отныне он должен был следовать. Это была тяжелая ночь, у меня как будто отобрали мою душу. Была весна, с моря неслись черные облака, вода в темноте ощеряла белые зубы. Сверрир собрал свои мысли и выстроил их клином, как воинов перед битвой. Он выглядел так: сильный, крепко скроенный, с суровым лицом, по которому пробегала тень. Его хриплый голос то поднимался, то падал, то срывался в крик, иногда Сверрир умолкал и холод сковывал его черты. Никогда раньше он не внушал мне страха. Теперь же мне было страшно. Я понимал, что мы с ним находимся на распутье жизни, где нас ждут и Бог и дьявол, оба одинаково безжалостные, и каждый надеется заполучить нас себе.
Сверрир сказал:
— Я отправлюсь в Норвегию. Вовсе не обязательно, что мы встретим там сборщика дани Карла и его людей. Норвегия — большая страна, да они и не узнают нас, если мы с ними столкнемся. Там мы будем носить облачение священников, а здесь одевались, как обычные люди. Доберемся до Нидароса и окажемся под защитой архиепископа. Я хочу увидеть страну, которая принадлежала тому, кто, по словам матери, мог быть моим отцом. Хочу узнать, что думают люди, когда-то подчинявшиеся тому, кто, по словам матери, мог быть моим отцом! Хочу быть там священником, а со временем, может быть, и епископом, но, Аудун, если Бог внушит мне, что моя мать сказала правду, я изложу свое дело архиепископу и попрошу его совета.
Не только исполинская сила Сверрира, открывшаяся мне в ту минуту, заставила меня принять участие в его планах, но безумная отвага его мысли. Меня несло к нему, как море несет к берегу плавучие бревна. Мне тоже всегда хотелось увидеть Норвегию. Я знал, что где-то там находится мой отец Эйнар Мудрый, если только он остался в живых после такого пути; и еще внутренний голос сказал мне: Там находится и распятие, перед которым ты здесь молился, и, кто знает, может, ты снова сможешь преклонить перед ним колени.
Однако я ничего не сказал об этом. Я не уверен, но думаю, что, если бы тогда сказал Сверриру, что отправлюсь с ним, но по другой причине, он бы не понял меня. Он сжал руками мои плечи и сказал:
— Я осмелюсь на это, Аудун, осмелюсь во имя Бога!
И я знал, что последую за ним, — во имя Бога и во имя Сверрира.
Этой зимой Астрид родила еще одного сына, его окрестили Сигурдом. В первое воскресенье после Обретенья Креста Господня епископ прислал за нами.
— Как вам известно, корабль уже осмолен и оснащен парусами. Я жду от вас, что вы будете готовы отправиться в путь за три дня до дня Йона.
Сверрир сказал:
— Я сын конунга.
В рабочем покое епископа воцарилась мертвая, недобрая тишина, епископ огляделся по сторонам, потом встал и закрыл ставнем одно из окон, которое было приоткрыто, вернувшись к столу, он поднял лицо к Сверриру:
— Говори!
Сверрир сказал:
— Моя добрая матушка Гуннхильд умерла, когда здесь был сборщик дани, она прожила жизнь с грехом на душе, который только Всемогущий может простить ей. Грешница она или нет, я все равно любил ее, и знаю, что она сказала правду, она не стала бы лгать родному сыну перед лицом вечности. И Аудун был свидетелем ее слов.
— Что сказала твоя мать?
— Она сказала: Ты сын конунга. Между мной и моим женихом были нелады, я отдалась другому, но я не знала его. Потом говорили, что это был Сигурд, конунг Норвегии. И потому ты сын конунга.
Епископ онемел, мне было жалко его, а Сверрир продолжал:
— Не думаю, что кто-нибудь знает об этом, кроме нас двоих, епископ Хрои. Но, возможно, еще одному человеку известна тайна моей матери — Унасу. Трезвый он не болтлив, когда же выпьет, в его словах бывает больше силы, чем ума. Я не уверен, что в Норвегии он станет трезвенником. И тогда норвежцы вернутся сюда.
— Ты уедешь отсюда, — медленно проговорил епископ.
— Да.
— Я уже сказал тебе, что корабль будет готов уйти в Исландию за три дня до дня Йона.
— Я не поеду в Исландию, — сказал Сверрир. — Я еду в Норвегию.
Это были слова конунга, в них было что-то, не позволявшее возражать ему.
— Это не только мое желание, но и мое право, хотя я еще не знаю, потребую ли я то, что принадлежит мне по праву, все в руках Господних. Знаю только, что не отступлю, я не создан для уступок. Я еду в страну, где правил тот, кто, по словам матери, был мой отец.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Я виноват в смерти старика Арве. Но у меня было право убить его. Для нас с Аудуном это была единственная возможность спастись — я ухватился за эту возможность и убил Арве. Это тяжелая ноша, и каждое убийство, которое мне впредь придется взять на себя, мне будет также тяжело нести. Но мои плечи выдержат эту ношу.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Я не могу взять с собой Астрид и моих сыновей, о них придется позаботиться тебе, епископ Хрои. В Норвегии они будут мне обузой. Но обещаю, что через два года либо вернусь сам, либо пришлю за детьми и Астрид корабль. Тогда я уже буду знать, чего хочу: буду или не буду требовать то, что принадлежит мне по праву. Если же я умру до истечения этого срока, Бог даст знать тебе об этом.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Товар, который мы должны были продать в Исландии, нам будет легче продать в Норвегии. И если ты пошлешь с нами письмо архиепископу Эйстейну, он возьмет нас служить в своей церкви. Я могу пойти к архиепископу и сказать: Я сын конунга Сигурда! Но я не требую того, что принадлежит мне по праву, я хочу только служить Богу и быть священником в Норвегии. Думаю, архиепископ мог бы убедить ярла Эрлинга, что ему выгодно, чтобы у него в стране один из священников был сыном конунга. Тогда в Норвегии воцарился бы мир.
— Ты неглупый человек, Сверрир, и ты умеешь преподносить правду так, что лишь самые умные способны понять, что кроется за твоими словами.
Мы ушли.
Теперь мне предстояло пойти к матери и сказать, что я отправляюсь со Сверриром в Норвегию. Это было нелегко, я утешал ее, говорил, что надеюсь найти там отца и, возможно, наше большое распятие, изображавшее сына Божьего на кресте.
— Преклони колени перед этим большим распятием, Аудун, тогда и я преклоню колени перед сыном Божьим…
***
Через три дня мы должны были покинуть Киркьюбё. Ночью я встретил Астрид, жену Сверрира, она сказала:
— Скоро ты уедешь отсюда, а когда мы снова встретимся?..
За день до того Сверрир ушел в Тинганес, жители Киркьюбё в это время года собирали в горах птичьи яйца. Астрид попросила меня пойти с ней и посмотреть ее младшего сына, он тяжело дышал, думаю, в ту ночь он был не совсем здоров. Я остался с ней в их со Сверриром жилище, младший сын спал, старший тоже. Астрид была легко одета, теперь я это заметил, мне стало больно при мысли, что скоро я отсюда уеду. Киркьюбё никогда не казалось мне таким красивым, как в эти дни, склоны были покрыты зеленью, тяжелые, темные волны набегали на берег. Она взглянула на меня:
— Уговори Сверрира взять меня с собой… Ты можешь…
Астрид не всегда была послушна своему мужу, поэтому ее слова не очень удивили меня. Но то, что она выбрала посредником меня и хотела, чтобы я попросил Сверрира изменить свое решение, заставило меня замолчать и внимательно посмотреть ей в лицо. Она стала еще красивее, чем была. Спокойнее и полнее, двое детей часто не давали ей спать по ночам, она утратила свою необузданность, но стала как будто глубже, чем была в юности. Мы никогда не находились так близко друг от друга. Она усмехнулась:
— Прежде ты не приближался ко мне так близко, Аудун. Он теперь редко приходит ко мне. И не станет приходить чаще, даже если я поеду с вами в Норвегию. Но ты…
Она словно поднесла мне серебряный кубок, меня пронизала дрожь — ведь я знал, что человек, о котором мы оба думали, не вернется домой сегодня ночью. Астрид была права. Никогда я не стоял так близко от женщины, во мне была пустота и слышался отчаянный вопль. В свои одинокие ночи я часто призывал Бога, но чье лицо я видел в облаках среди звезд, когда обращал глаза к небу? Что заставляло меня молиться часами? Тоска по неведомому? Я думал, что меня заставляет молиться мысль о Всемогущем, но, может быть, я тосковал больше по женщине в темноте, чем по свету Господню? Она снова поглядела на меня, теперь она не смеялась — красивая, в легкой одежде, горячая, молодая. Вдруг она сказала:
— Или ты боишься?
И прибавила:
— Если ты скажешь Сверриру: Возьми с собой Астрид, ваше дело только выиграет. Если рядом с ним будет жена, это будет означать, что он приехал в Норвегию с миром, и все это сразу поймут. Ярла не встревожит человек, приехавший с женой, другое дело, если этот человек приедет один. Если ты объяснишь это Сверриру, он послушается тебя! Скажи ему это завтра утром, когда он вернется в Киркьюбё!
Сегодня ночью он не вернется.
Она замолчала, я тоже молчал, я был во власти дьявола, он искушал меня, она — тоже, но ее молитва была, должно быть, не так горяча, как моя мольба избавить меня от неизбежного. Она сказала:
— Сверрир заслуживает твоего осуждения…
Лучше бы она этого не говорила, потому что даже тогда я был не в состоянии осудить его. Ведь я понимал: он меня и слушать не станет. Сделает так, как решил, — Астрид останется здесь, потому что в Норвегии она будет ему обузой. Если я нынче ночью осушу этот серебряный кубок, моим уделом будет пить всю жизнь из чаши горечи.
Она стояла передо мной.
Я ушел.
В ту же ночь я пошел к дочери Арве и дал ей серебряное кольцо. Многие ходили к ней, в любом месте есть женщина, к которой мужчина может пойти в любое время. Я впервые был у женщины.
Но когда я покинул ее, мужество мое окрепло, и презрение тоже. Я снова пошел к Астрид и получил ее. Она щедро одарила меня своей молодостью, это была моя единственная победа над человеком, который всегда брал надо мной верх. Я обещал ей поговорить с ним, чтобы он взял ее в Норвегию. Но не сдержал своего обещания.
Через три утра наш корабль вышел из Киркьюбё. Мы заранее поднялись на борт, Астрид тоже пришла на берег, на меня она не смотрела.
— Я желаю тебе удачи, — сказала она Сверриру. — И если нам не суждено больше увидеться, знай, что ты отец обоих моих сыновей.
— Я в этом не сомневался, — сказал Сверрир.
— А хоть бы и сомневался. Твое сомнение — это твое дело, меня оно не касается. Я знаю то, что знаю, но, возможно, мне хотелось бы, чтобы все было иначе.
— До сих пор я был уверен в тебе, но теперь у меня не будет этой уверенности.
— Ты всюду найдешь утешение, как священник ты встретишь много женщин, но как сын конунга, ты скорее всего встретишь смерть.
— Если я встречу смерть, значит, я встречу Бога, — ответил он.
— Бога или дьявола, — сказала она. — Каждая встреча бывает горькой или сладкой. Когда я встретила тебя, это была для меня сладкая встреча.
— И для меня тоже. Но печь, в которой пекут хлеб, горячей тебя.
— И люди сборщика дани тоже, — сказала она. — Прощай, Сверрир.
— Да утешит тебя епископ, — отозвался он.
— Он и сын Арве. Арве умер не бездетным, и пусть это утешит того, кто его убил. И меня тоже.
— Я вернусь через два года, Астрид.
— Это недолго, но по мне так можешь задержаться и дольше.
— Утешайся с кем хочешь, — сказал он, и лицо у него потемнело.
— Дети Арве утешали до меня и других. — Она отвернулась от него и ушла, даже не взглянув на меня.
Свиной Стефан тоже плыл с нами, мы взялись за весла. Епископ Хрои и моя добрая матушка стояли на берегу. Епископ осенил нас крестом, упал на колени и воздел руки к небу. Мать плакала.
Астрид мы не видели.
День выдался ясный, мы взяли курс на Норвегию, больше мы уже никогда не вернулись в Киркьюбё.
ОСЕННИЕ ДНИ В МОНАСТЫРЕ
Сперва из моря поднялись лиловые горы и зеленые холмы, потом мы увидели Бьёргюн. Б Бьёргюне мы задержались недолго и повернули на север, наш путь лежал к архиепископу, в славный Нидарос. Мы знали, что нам необходимо заручиться его покровительством прежде, чем мы встретимся со сборщиком дани Карлом. Мы мало разговаривали, пока наш корабль шел вдоль берега, и потому я почти не знаю, чем в то время были заняты мысли Сверрира. Мы успели добраться до монастыря на Селье раньше, чем начался шторм. Подул встречный ветер. Сперва мы собирались переждать там непогоду, но непредвиденные события заставили нас задержаться на Селье дольше, чем мы рассчитывали. Прошло много времени, прежде чем мы увидели Нидарос, о котором слышали столько рассказов, и увидели великолепный храм, выстроенный архиепископом Эйстейном.
Йомфру Кристин, позволь мне рассказать тебе, как выглядел Сверрир, когда прибыл в страну, которую потом подчинил себе. Которую поставил на колени и за которую молился. Он полюбил ее, и жар этой любви опалил его душу и души многих близких ему людей. Сверрир был небольшого роста, широкоплечий и скуластый. Он тщательно ухаживал за своими волосами еще до того, как стал конунгом, хотя тогда ему следовало думать больше о голове, чем о волосах. У него был необычный взгляд — отсутствующий и вместе с тем внимательный, я ни у кого не встречал этой способности — от его глаз ничто не могло укрыться. А глубину его голоса я так никогда и не измерил. Мало у кого в голосе слышалась такая сила, а звучавшая в нем нежность часто радовала меня. Он хорошо владел оружием, но его нельзя было назвать выдающимся воином. Он был силен, однако не настолько, чтобы поднять человека и швырнуть его за борт. Но в наших бесконечных походах, ночью, в непогоду, в горах или на веслах при встречном ветре ему не было равных. И он это знал. Хотя ни разу не упоминал об этом. Спал он мало, меньше, чем кто либо из нас, и сон у него был легкий, он часто молился, даже на глазах у людей, но чаще, когда его не видел никто. Он обладал беспощадной ясностью мысли, какую я больше не встречал ни у кого. Беспощадной ясностью мысли и мужеством видеть суть дела. Но красивым он не был.
В нем еще оставалось немного детской радости, он часто смеялся, но главным образом для того, чтобы показать, что и он может быть веселым. Он всегда с удовольствием слушал хорошую лживую сагу. Сверрир вообще любил слова, они были нужны ему и чтобы говорить, и чтобы молчать, он мог годами хранить какое-нибудь слово, а потом употребить его в нужное время, — например, в разговоре с тем, кто был не на его стороне, в разговоре, когда его окружали и друзья и недруги. Нельзя сказать, чтобы он был пристрастен к чарке, но мне случалось видеть, как он выпивал с веселыми людьми, правда, всегда меньше, чем они. Одежда его почти не интересовала. Но потом, уже став конунгом Норвегии, он одевался, как того требовало его достоинство, — без пышности, просто, но красиво и тщательно.
Он был одинок, когда приехал в Норвегию. Я знаю, йомфру Кристин, ты можешь сказать, что с ним рядом был я. Можешь также сказать, что с ним был Свиной Стефан и все остальные. Можешь спросить: Разве вместе с вами он был одинок? Да, он был одинок, когда прибыл в страну, где его мать когда-то встретила человека, подарившего ей радость и проклятие деторождения. И таким же одиноким он отправился на вечный покой. Я знаю, йомфру Кристин, ты можешь сказать: Не может быть, чтобы он был одинок. Можешь также сказать: Его окружало столько народу — дружина, знатные люди, верные священники, жена королева, моя мать. Неужели он был одинок? Но я знаю, что он был одинок.
Лишь одного человека, да и то очень редко, он допускал в тайники своего беспокойного и полного раскаяния сердца. Это меня. И теперь я хочу попытаться показать тебе то, что мне виделось в тех тайниках. Я знаю, конунг разрешил бы мне показать тебе это.
Он прибыл в Норвегию бедным и преследуемым человеком, в его кожаном мешке был только сборник проповедей да стола. Священная стола, которую он получил, когда его рукоположили и на которой его жена Астрид вышила красной нитью три креста. У него не было своей церкви, и встреча со сборщиком дани Карлом стоила бы ему жизни. Он приехал, не зная, кто был его отцом, — он и надеялся и боялся, что его отцом был конунг Норвегии. Больше он ничего не имел за душой, когда без оружия и без дружины плыл вдоль берега Норвегии к могущественному и великолепному архиепископу Эйстейну. Но какой прием ждал его там? У него были наготове слова. Он хотел встретиться с архиепископом и сказать: Я сын конунга! Или мог им быть, но я не требую своего права на престол, я требую только безопасности и содержания для себя и своих людей. Больше ничего. Я требую, чтобы мне было позволено быть тем, кто я есть, — священником на Божьей земле, отрекшимся от житейской суеты и от собственной славы. Главное во мне, что я пришел с миром.
Это он собирался сказать архиепископу.
Уверен, что то же самое он говорил и самому себе. Не знаю, слышал ли он другие голоса, таящиеся в глубинах его души, думаю, слышал, думаю также, что он заглушал их, сдерживал, убеждал себя в своей правоте, но заглушить их совсем было нельзя, нельзя заглушить голос человека, живущего в глубинах твоей души.
Мы приехали в монастырь на Селье и там узнали, что человек по имени Эйстейн, а по прозвищу Девчушка, объявил себя конунгом и поднял людей против Эрлинга Кривого и его сына. Архиепископ был на стороне ярла. Он был его безусловным сторонником и поддерживал решительным словом, проклятиями его врагам и даже мечом. Зиму мы провели в монастыре на Селье.
***
Я помню все, словно это было вчера, наш первый счастливый день в монастыре на Селье. Над морем сияло солнце, очертания колокольни было похоже на черный, сжатый кулак, за ним высилась гора. Царившую там тишину не могли нарушить даже крики птиц, и ни один человеческий голос с его человеческими страстями и суетой не вторгался в этот священный покой. Мы поднялись к монастырю, за спиной у нас остался наш корабль, мы еще ощущали в себе волнение моря и оно заставляло волноваться нашу кровь. Походка наша не была твердой. Мы никого не встретили, здания монастыря казались вымершими. Был жаркий тихий полдень, в монастырском саду никто не работал, мужчины и женщины спали. Наверху на склоне горы за всеми зданиями мы различили вход в пещеру, где некогда скрывалась святая Суннева. На каменном уступе, словно птичье гнездо, прилепилась маленькая церковь, построенная покойным конунгом Олавом сыном Трюггви. На этом острове сборщик дани Карл надругался над Гуннхильд, и на этом острове его люди отрубили руку Гауту.
Мы со Сверриром молчали, у нас не было слов, мы видели, что красота и святость слились здесь в объятии, как сливаются в объятии мужчина и женщина. Неожиданно мы заметили старика, который полз по тропинке нам навстречу. Он тяжело дышал, несколько раз поднимал голову и оглядывался, потом снова опускал голову. К нему подбежала овца, радостно заблеяла и убежала опять. Старик отдохнул и пополз дальше, к церкви. Мы подбежали к нему.
— Не помогайте мне, друзья, — проговорил он добрым голосом. — Пусть мои члены страдают во имя нашей возлюбленной Девы Марии.
В его голосе звучали нездешние нотки, должно быть, он приехал сюда из какой-то далекой страны. Когда старик понял, что мы тут люди новые и в монастыре нас не знают, он приподнялся:
— Теперь меня не удивляет, что вы испугались при виде ползущего человека, вы молоды, вам радостно ходить в полный рост и быстро достигать цели. Я же стар и уже близок к смерти, и я готовлюсь к ней. Каждый день я дважды проползаю тот короткий путь, что отделяет мое ложе в доме для стариков от церкви, чтобы помолиться там Богу. И я никому не разрешаю помогать мне.
Мы сели рядом с ним. Это была наша первая встреча с людьми в этой стране — мы представляли ее себе не такой, но ведь старец был не норвежец. Он поведал нам, что очень давно приехал сюда из Ирландии, чтобы увидеть своими глазами место, где святая Суннева встретила смерть и перешла в царствие небесное.
— Путь мой был долог, и от каждой церкви, мимо которой я проходил, я отламывал маленький камешек, чтобы принести его сюда. Наконец я оказался здесь. Но долгая дорога и тяжесть, которую я нес, надломили меня. С тех пор я могу только ползать, и за это я люблю Бога. Но дни мои уже сочтены.
Он улыбался счастливой улыбкой, и пока мы сидели рядом с ним, он преподал нам урок тайного учения о доброте. Оно зиждилось на том, что он называл скрытой каморкой, уголком в сердце, о котором знает только Сын Божий. Но даже Он не может открыть его без твоей помощи. Однако, раз открывшись, этот уголок не закроется уже никогда. Там пребывает суть доброты. И эта суть, вырвавшись из своего тайника, сделает сильной руку уже другого и волю его несгибаемой, и тогда он, этот другой человек, будет способен открыть уже и свой собственный тайник. Я умру счастливым, если моя скромная помощь — да простит мне Господь мою гордыню — если моя скромная помощь поддержит вас, когда однажды и вы откроете скрытые уголки своих сердец.
Он улыбнулся и пополз дальше, постанывая от боли, но он полз к церкви и радовался. Обернувшись к нам, он сказал:
— Тут на Селье, я нашел последователя. Он — мой духовный сын, его зовут Гаут, когда-то ему здесь отрубили руку. Видите под горой маленькую церковь, это случилось там. Гаут ходит по всей стране, чтобы найти своих обидчиков и простить их. Узнав об этом, я словно прозрел и сказал: Не дай, Боже, Гауту найти своих обидчиков! Пусть ходит и ищет их и прощает тех, кого встретит. Многие нуждаются в том, чтобы им напомнили о силе прощения и помогли открыть тайники, где прячется доброта. Гаут сейчас здесь, в монастыре.
Он пополз дальше, потом мы узнали, что его зовут Бенедикт. Мы решили подождать и не заходить в церковь, чтобы поблагодарить Бога за то, что благополучно приплыли сюда, — Бенедикт заслужил, чтобы ему не мешали молиться. К нам стали подходить люди, они уже отдохнули после дневной жары. Пришел и Гаут, он был весел и благодарен судьбе, что ему довелось снова встретиться с нами. Он жил на Селье и пристраивал новое помещение к дому для стариков, что был при монастыре.
Пришел и Сигурд из Сальтнеса, мы и с ним встретились на Селье. Он рассказал, что человек по имени Эйстейн Девчушка поднял людей против ярла Эрлинга. Он сын конунга, его отца тоже звали Эйстейн, его отец и конунг Сигурд Рот были братья.
Я сразу подумал, и Сверрир, должно быть, тоже, что в таком случае Эйстейн и Сверрир — близкие родичи. Их отцы были братья, если то, что сказала нам Гуннхильд, правда.
До сих пор воспоминание о нашем первом дне в монастыре святой Сунневы, о встрече со старым ирландцем Бенедиктом дарит мне и радость и боль. Его мудрых слов о Гауте, который должен ходить и прощать, я уже не забывал. Поэтому я не сказал Гауту, кто отрубил ему руку, хотя знал это с того дня, как Гуннхильд рассказала нам правду о сборщике дани Карле. Я так никогда и не сказал этого Гауту. И он встречал многих людей, и многим напоминал о тайниках добра в наших сердцах и о силе прощения.
***
Когда я вспоминаю те далекие солнечные дни на Селье, то первым вспоминаю все-таки не Бенедикта, того святого человека, который ползал по земле, подобно ужу. Нет, я вспоминаю женщину в лохмотьях и с волосами, посыпанными золой, у нее была такая светлая душа, что она могла хоть сейчас предстать перед святой Девой Марией. Женщину звали Рагнфрид.
Рагнфрид была молодая, но некрасивая и низкого происхождения. У нее был сын, но не было мужа. С сыном на руках, сосавшим большой палец, Рагнфрид носила в дом для стариков хлеб, молоко и воду. Каждое утро и вечер она заново посыпала голову золой. От этого голова у нее чесалась, и она долго не могла заснуть по ночам, зато у нее было время раскаиваться в своих грехах. Она была первая молодая женщина, да и вообще первый человек, какого я видел, который по своей воле и от чистого сердца раскаивался в своих грехах. Она дала обет, что пять лет будет посыпать голову золой и мазать волосы конским навозом.
С золой и конским навозом в волосах она ходила по зеленым пригоркам, вдоль церковной ограды, дышавшей покоем, в прохладном полумраке дома для стариков. Спускалась к морю за рыбой, когда рыбаки возвращались с уловом, таскала из ручья, бегущего под горой, тяжелые ведра с водой. И никогда не случалось, чтобы она по будням напилась воды из животворного источника святой Сунневы. Он был для нее святыней, лишь по большим праздникам Рагнфрид разрешала себе пить ту благословенную воду. Говорили, что она мучится жаждой от одного праздника до другого.
Как-то раз — это случилось в один из первых дней, что мы жили в монастыре на Селье, — я поднимался с берега к церкви, теперь я уже не помню, что у меня было за дело, и неожиданно услыхал женский крик. Сперва тихий, потом более громкий, зловещий, полный боли и страха, он ножом резанул меня по ушам, заставил вскрикнуть, сжать голову руками и бежать, но я не знал, куда мне бежать. Обычно так кричит мужчина, в которого всадили нож, но тут кричала женщина, и я сразу догадался, кто это. Наконец я увидел ее. Она билась в траве, словно раненый воин, ее сын стоял рядом с ней. Он плакал.
Я вспоминаю тот день, словно собираю воедино кусочки разломанного серебряного украшения, они как будто плавают у меня перед глазами, я не вижу их все одновременно, но тем не менее они складываются в единую картину. Помню, кто-то сказал: Убейте ее!.. Должно быть, Свиной Стефан. Он тоже был там, и это была единственная помощь, какую, на его взгляд, можно было оказать попавшему в беду человеку: его надо убить!.. Другой голос, более суровый, более умный и потому более опасный сказал: Убейте ее сына!.. Он принадлежал Симону, одному из священников монастырской церкви. Убейте ее сына, тогда она замолчит!
Но пока я, Симон и Свиной Стефан стояли, подобно соляным столпам, напуганные зловещей силой и ненавистью, звучавших в этом крике, к Рагнфрид ползком направился человек. Я знал, что этот ползущий на животе человек исцелит ее боль, — нет нужды говорить, кто это был. Но он не успел доползти до Рагнфрид. Первым, как всегда, прибежал Гаут, он обхватил ее и хотел поднять на ноги, она отбивалась от него, он что-то сказал ей, прикрыл ее голову.
***
После говорили, будто Рагнфрид открылось, что ярл Эрлинг Кривой скоро прибудет на Селью. Ярл плывет вдоль берега, чтобы разбить людей, поднявшихся против него, он пристанет на Селье и надругается над всеми женщинами, что тут есть, позволит своим воинам надругаться над ними, а потом поплывет в другое место. Поэтому она и кричала.
У нее были на то основания. Когда-то ей уже случилось видеть, как ведут себя люди ярла. Рагнфрид была служанкой у Сесилии, дочери конунга Сигурда. Сесилия воспитывалась в Трёндалёге, однажды ночью на них напали, Сесилию сбили с ног и связали, над ней не надругались, просто завернули в овчину, связали ремнями и куда-то увезли. Потом стало известно, что неслыханное внимание, какое проявили к Сесилии нападавшие, объяснялось тем, что ярл Эрлинг обещал ее в жены шведскому лагманну Фольквиду, дабы таким образом обеспечить себе мир с его стороны и избавиться от женщины, которая могла бы родить сыновей, наследников конунга. Плачущую служанку Сесилии прогнали в лес.
После этого Рагнфрид пришла в женский монастырь в Нидаросе, пришла в слезах и в крови, и там, в мирной обители сестер, нашла кров и хлеб. Через год она стала послушницей, страх перед ярлом Эрлингом и его людьми привел ее к Богу. Правда, она отвечала не всем требованиям, какие настоятельница имела право предъявить молодой послушнице, но того единственного, чего ей не хватало, ее лишили мужчины, преклонявшие колени перед женщиной только в том случае, если собирались овладеть ею. Знавшие душу Рагнфрид говорили, что она прекрасна, как цветок в начале лета, и благоухает, словно крылья ангела, парящего над нами ночью накануне Обретенья. Однажды к ней пришел мужчина.
Сигурд бежал от людей ярла Эрлинга, его жизни угрожала опасность. Он хотел найти тех, кто взбунтовался против ярла, и его приняли в монастыре. Воины ярла в поисках беглеца явились туда, но усмиренные властным тоном настоятельницы с несвойственной им покорностью покинули монастырь. Сигурда они не нашли.
А Рагнфрид нашла, и он ее тоже, может быть, в райском уголке монастырского сада, где цвели и наши северные цветы и цветы разных далеких стран. Они нашли друг друга и со временем тело ее налилось тяжестью не только от сильной тревоги, но и от великого восторга. Тогда ее с позором изгнали из монастыря. Потом она как простая служанка попала на Селью.
Он приехал следом за ней, Сигурд из Сальтнеса, теперь он был изгоем и искал ее и тех людей, с кем мог бы объединиться. Но она ходила с волосами, посыпанными золой. Перед лицом святой Сунневы — на том месте, где стояла ее рака, пока ее не увезли оттуда в Бьёргюн, — Рагнфрид обещала искупить свой грех, проходя пять лет с головой посыпанной золой и измазанной конским навозом. А потому она должна была отказать ему.
Этим объяснялась его горечь и часто вспыхивавший гнев, нежность к мальчику, его сыну, и тоска по той, которой он обладал один раз и не мог обладать теперь. И вот наступил тот вечер, когда в ней проснулся старый страх и ее крик вознесся между морем и горами, страшный крик, пронзивший меня, словно железный прут. Я вспоминаю то время, и этот крик снова бьется во мне.
Йомфру Кристин, эта Сесилия, дочь конунга, насильно отправленная к человеку, которого она не любила, была, как ты знаешь, неизвестной сестрой твоего отца, до поры до времени неизвестной. Потом они встретились, и я еще расскажу тебе, как она выглядела и о чем думала, о ее жизни и о ее судьбе, о ее боли и ее радости.
Йомфру Кристин, ты дочь конунга Сверрира и мое единственное утешение в эти мучительные ночи в Рафнаберге! Позволь мне сказать, что за всей своей холодностью я прячу нечто, к чему, думаю, даже Господь Бог отнесется благосклонно. Он бросит на это благосклонный взгляд, а потом, хоть и неохотно, объявит своим ангелам, что, вопреки моим явным достоинствам, я все-таки должен пройти сквозь муки чистилища. У меня еще есть слезы, и они выступают на глазах, когда я меньше всего жду этого, это моя слабость перед воспоминаниями и перед людьми, которые прошли по дорогам своей жизни на сбитых в кровь ногах.
Но я знаю, йомфру Кристин, что из всех людей здесь в Рафнаберге не больше двоих понимают, что, несмотря на мою суровость, у меня нежное сердце. Один из них это Гаут. Вторая, может быть, ты.
***
Когда мы в монастыре на Селье снова встретились с Сигурдом из Сальтнеса, он больше не носил воинских доспехов, как два лета назад в нашу первую встречу в Киркьювоге. Теперь он носил грубую рясу монастырского работника, но под ней он скрывал пояс и ножны с мечом. Меч был не длинный и не подошел бы для открытого боя. Но лезвие его было так остро, что с легкостью перерезало волосок, который он, вырвав из главы, к нему прикладывал. По ночам Сигурд спал, подложив под себя меч. Сигурд чинил каменные ступени, ведущие к церкви святой Сунневы, оттуда, насколько хватал глаз, ему открывалось море. Оттуда ему были видны корабли, заходившие в гавань, и ему бы ничего не стоило укрыться в горах, если б он заподозрил, что его жизни угрожает опасность. Было ясно, что на Селье он скрывался от своих недругов. Также ясно было и то, что Сигурд приехал в монастырь не в поисках Бога. Священник Симон знал его тайну, да и остальные священники тоже. Мы со Сверриром сразу поняли, что тут собрались люди, не любившие Эрлинга Кривого, здесь вынашивались планы, которые со временем могли дорого стоить и ярлу и его сыну конунгу Магнусу. Здесь же были и мы.
Был ли это толчок в сердце или ветер как будто вдруг надул паруса и понес наш корабль в море? Не знаю. Но я неожиданно почувствовал себя воином на поле сражения, и рядом со мной был Сверрир. Помню, его лицо стало даже светиться, походка сделалась легкой, мрачность, часто посещавшая его с тех пор, как Гуннхильд рассказала ему о своих страданиях и их последствиях, исчезла с его лица, как ночь исчезает при первых лучах солнца. Однажды утром мы поднялись туда, где Сигурд перекладывал ступени, ведущие к церкви святой Сунневы. Мы пришли, чтобы он рассказал нам правду, и он рассказал ее.
Я бы назвал это первым днем, и он таил в себе нечто, ставшее для многих предупреждением об их последнем дне. Мы сели на одну из многих сотен ступеней, что вели от большой церкви вниз к маленькой, стоявшей в ложбине у подножья горы. Ты сама ходила по этим ступеням, чтобы смиренно, с покрытой головой, встретить своего Бога и его верную служанку, святую Сунневу. Мы со Сверриром поднимались по этим ступеням с помыслами, не похожими на твои, волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую волнение наше было не чета твоему, оно несло в себе незнакомую тебе ненависть. Сигурд увидел, что мы поднимаемся и приветствовал нас, раскинув руки, как брат приветствует братьев.
Мы сидели высоко над маленькой церковью и над монастырем, внизу брат Бенедикт полз на свою первую ежедневную молитву в дом Божий. Там же Гаут клал камень на камень, чтобы дом для стариков стал больше и лучше служил тем, кто искал в нем приюта. Море было гладкое, без единой морщинки, и птицы те же, что в нашем родном Киркьюбё. Но свет тут был другой. Зелень травы на пригорках, словно отражалась в воздухе, все было окутано зеленой дымкой и дарило радость. Здесь не было слышно голосов людей, звучал только голос Сигурда.
Он говорил:
— Мы вернулись в Норвегию с Оркнейских островов. Однажды вечером все двери дома, где жили воины в Бьёргюне, оказались заперты, у всех входов и выходов стояли дружинники конунга. Нас заставили встать с лавок, на которых мы спали, вошел конюший конунга и прочитал нам сообщение конунга и его отца ярла. Человек, которого он называли Эйстейн Девчушка, поднял людей против ярла и конунга, на страну обрушилась война, и мы должны были принять участие в сражении.
Я не боялся сражения, да и остальные тоже, Но мне хотелось бы сражаться на правой стороне, как подобает свободному мужу, а не на неправой, что достойно только раба. В ту же ночь я выбрался через окно. Я рисковал жизнью и знал это, еще до рассвета я покинул Бьёргюн. Я хотел вернуться домой в Трёндалёг, чтобы предупредить своих братьев и отдать этому делу свою жизнь и состояние. Мне удалось выбраться без помех.
Я шел по неизвестным тропинкам, это долгая сага и вряд ли у меня когда-нибудь будет время рассказать ее вам. На север шли корабли, и один из них пристал на Селье, здесь я встретил священника Симона. Он тоже ни питал любви не к конунгу, ни к ярлу. Я отправился дальше, меня обнаружили и стали преследовать. Мне удалось добраться до Нидароса, но я не знал, какими достоинствами обладает этот Эйстейн и хватит ли у него воли, чтобы рискнуть всем. Люди ярла преследовали меня и в Нидаросе. Там всем заправлял хёвдинг ярла Эрлинга, звали его Николас. Жестокий и глупый, глупее бычьего хвоста, к тому же ему не хватало мужества. Я скрылся в женском монастыре, монахини помогли мне, и я пробыл там долго. Одна из сестер понесла от меня.
Но Эйстейна Девчушки все не было. Говорили, что первым делом он собирался взять Нидарос, это было необходимо, если он хотел, чтобы его объявили конунгом по норвежским законам. У меня были в Нидаросе добрые друзья. Не зря я все-таки тренд. Некоторое время я ночевал в трактире в Скипакроке, переодетый рабом, хотя и был свободным. Был там человек по имени Хагбард Монетчик — забудьте сразу же его имя, вы его не знаете, и я тоже, — так вот, мы с Хагбардом Монетчиком ходили по вечерам из трактира в трактир и беседовали с людьми. Одно слово здесь, два — там, где нужно посмеемся, похлопаем по плечу, пожмем руку тому, от кого услыхали дельное слово. Так можно создать невидимый крут друзей и помощников. Однажды в трактире, где я жил, остановился один бонд из Сельбу. Он развязал свой кожаный мешок, в нем, по его словам, лежало одеяло, которое он намеревался продать, — и то сказать, содержимое его мешка могло помочь не одному человеку забыться крепким сном. Там было шесть добрых топоров, два меча и три копья. Он сам их выковал, и красотой они не отличались, зато были остро наточены, и жала их алкали человеческой плоти. Я попросил бонда прийти еще раз с полным мешком.
Он так и сделал. С ним пришел еще один, этот торговал хмелем, хе-хе, и его самого и его клячу аж перекосило от этого хмельного груза. Кузнецы в Сельбу знают свое дело. Там много болот, есть где черпать железную руду тому, у кого хватает на это и мужества и силы. Оружие мы припрятали. Зарыли его в землю. Когда же собрали подходящих людей, мы его выкопали. Каждый что-нибудь получил — дать больше мы не могли — и должен был поклясться, что расплатиться за него не меньше, чем двумя жизнями наших недругов, если не хочет потерять свою собственную. И прослыть бесчестным.
В те дни я скрутил из бересты рожок, и этот рожок мог выть почище любого пьяного. Вы знаете, звуки берестяного рожка постепенно набирают силу, дрожат, разливаются и замирают, точно плач, подхваченный ветром. Звук моего рожка начинался оглушительным, хриплым боевым кличем, потом он затихал и, набрав силу, снова потрясал всех своей мощью. Я умею мастерить рожки и много переделал их в детстве.
Но шли дни, а этого Эйстейна все не было.
Николас, хёвдинг ярла в Нидаросе, поставил в городе виселицу. И велел повесить двоих человек. Я знал их обоих, я стоял рядом и смеялся, когда их вывели, на их лицах я видел страх, мольбу и проклятья, их пытали и били, прежде чем они оказались здесь. Но я должен был стоять на площади и принимать участие в общем ликовании. Этих двоих истязали, чтобы они сказали все, что им известно, но они молчали, и вот теперь перед лицом виселицы они могли купить свою жизнь, назвав противников ярла. Но они молчали. Они видели меня, и я не сомневаюсь, что они знали и меня и то, чем я занимаюсь. Думаю, они понимали, что я — пусть в одежде раба, но горящий ненавистью свободного бонда, — был вынужден прийти на эту Голгофу и радоваться вместе со всеми, дабы меня не заподозрили в измене и не казнили, как их. Они умерли, как подобает мужественным воинам.
Но дни шли. В городе, где полно врагов, дни тянутся медленнее, и все-таки они шли быстро, — я не успевал делать все, что хотел бы. Однажды ко мне пришел неизвестный человек. Мне это не понравилось, кто-то мог заподозрить, что я вовсе не безымянный бродяга, за кого выдаю себя. Этот человек, по его словам, пришел с юга, но кто знал, можно ли было верить его словам? Он был молод и назвался Иваром. Как бы случайно он упомянул одного из моих братьев. Ивар сказал, что он сын вольноотпущенника из Тунсберга, там его отец держит трактир. У Ивара была с собой доска.
Эта доска была покрыта воском, на котором были начертаны молитвы, которые Ивар собирался прочесть за здравие и благополучие своей матери у раки святого конунга Олава. Ивар был из тех парней, что всем нравятся, и к тому же хорош собой. Он стер с доски воск и показал ее мне. Под воском было сообщение, которого я ждал.
За три ночи до Успенья, если позволят ветер и море… Так было написано на доске, я сжег ее. Ивар сказал:
— В Тунсберге тоже не все поддерживают ярла Эрлинга!
Потом он пошел к священной раке, чтобы там помолиться, он так ловко хромал, что никому и в голову бы не пришло, что это идет молодой воин.
За три ночи до Успенья — времени у меня оставалось не много… Однажды утром, когда я раздумывал, что еще следует сделать и как распорядиться товаром, доставленным из Сельбу и окрестных селений, — утро было безоблачное, но меня мучила тревога, — снаружи раздались крики. Я выбежал из дома. Оказалось, пришел корабль.
Именно так и должен был прийти боевой корабль — он явился из утреннего тумана, весла его поднимались и опускались почти беззвучно. За первым кораблем я различил еще несколько, они шли к берегу. Я уже видел людей на борту. И знал, что если ошибся, то это означает мою погибель. Однако я бросился в конюшню, отгреб в сторону сено и сдвинул доску, закрывавшую вырытый мной тайник. Там лежал мой рожок. И меч. Я схватил их и выбежал из конюшни. Я приложил рожок к губам, и его чудовищный, зычный вопль заставил нужных мне людей повернуться на бегу, остановиться на полпути, оборвать речь на полуслове и броситься за оружием, оно было у всех.
Когда прибывшие на кораблях оказались на берегу, их встретили люди Николаса. Но за спиной у Николаса уже стояли мы. Мы были безжалостны, нами владело безумие, на какое способен лишь пленник, знающий, что к нему идет свобода. Я никогда прежде не убивал. Но в этом было — да простит мне Бог мои слова — блаженство, как в глотке доброго пива. Ясное дело, мне было страшно. Но страх только подгонял меня. Я выбрал человека впереди себя, он стоял ко мне спиной, но тут обернулся, потому что их уже теснили воины, сошедшие с кораблей. Я ударил его мечом. Рука у меня дернулась, словно я, не рассчитав силы, рубанул по маслу, и куда-то провалилась — я до сих пор помню это ощущение. Брызнула кровь, я увидел его лицо, потом он упал к моим ногам, и я дернул меч на себя.
Тогда я понял то, что мне пригодилось потом, и вам тоже пригодится, если вы меня выслушаете. Как только ты зарубил человека, сразу отпрыгивай назад. Отпрыгивай шага на два и будь начеку, потому что на тебя тут же нападут другие. Пригнись и прикройся щитом, если он у тебя есть, а меч отведи в сторону, чтобы легче было взмахнуть, когда понадобится. И вопи во всю глотку.
Вопить очень полезно, запомните это. Крик пугает противника, ошеломляет его и этим можно воспользоваться. А если он тоже вопит, то пользы ему от его крика, заглушённого твоим, будет меньше.
Но не стой на месте, а то окажешься хорошей целью, в тебя будет легко попасть из лука. Найди нового врага, рубани его и снова отскочи на два шага назад. Запомните это.
Люди с кораблей пробились к нам, они рубились, как одержимые, это были истинные дикари, я впервые увидел берестеников, этих прославленных, но здесь никому неизвестных невидимок, разбойников милостью Божьей, неудержимых поджигателей и живодеров из далеких лесов, бесценной силы конунга. И город пал.
Этот жалкий Николас заперся на чердаке амбара в одной усадьбе возле церкви святого Йона. Берестеники кричали, что ему сохранят жизнь, если он попросит пощады, но они сами не верили своим словам. Потом говорили, будто Николас ответил им: Мне не нужна ваша пощада, я предпочитаю смерть! Но это, конечно, ложь. Смелым он никогда не был. Когда с него стянули чулки и нижнюю одежду, оказалось, что он обделался, пришлось позвать двух нищих старух, чтобы они обмыли его. Потом эти чулки Эрлингова наместника в Нидаросе отдали нищему старику, который за чарку пива охотно раздевался и показывал людям, каким толстым слоем дерьма был вымазан хёвдинг. Такой была память о Николасе Бесстрашном, наместнике ярла Эрлинга.
Многие тогда пали, и у архиепископа Эйстейна горела земля под ногами — он бежал, как заяц, Нидарос стал нашим городом. Когда битва закончилась, я упал ничком на землю, потом перевернулся на спину и увидел над собой облака, мигнула первая звезда. Я никак не мог отдышаться. Думаю, битва длилась от заутрени до обедни, долго. Я убил четверых и рубанул пятого, но, может, он был убит еще до этого. Я лежал на земле, словно загнанный конь. Вы знаете, наверное, что почти в каждом сражении случаются промежутки между схватками, можно спрятаться за деревьями, перевести дух и собраться силами. Даже сражаясь в городе, можно оказаться в проулке, где нет врагов, и отдышаться. Но в тот раз мне не удалось передохнуть и силы мои были на исходе. Разрази меня гром, если я отдыхал между заутренней и обедней. Я лежал на земле и не мог пошевелиться, и вдруг увидел конунга.
Тогда я с трудом поднялся на ноги, конунг шел в великолепный храм архиепископа, чтобы поблагодарить Бога за победу. Он был совсем юный, лицо у него было белое, как у женщины, многие находили его красивым, однако ему, по-моему, не хватало воли, Впрочем, всем было известно, что за спиной у него стоят сильные люди. И он был умен. Я вошел за ним в церковь, и тоже помолился, не знаю, за что, наверное, за то, чтобы мои братья остались живы и не потеряли мужества.
Я встретил их в тот же вечер. Случалось ли вам испытать на себе, что святая Дева Мария, проворно, как ласка, отыскивает тех, с кем ты просил встречи, и приводит их к тебе с рогом пива в руках? Да, Вильяльм и Йон, оба были людьми конунга Эйстейна, недавние изгои, как и я, они вернулись в Нидарос дружинниками конунга Эйстейна. От радости мы и бранились и плакали.
Послушайте меня, Сверрир и Аудун. Вы здесь чужие и, наверное, не совсем понимаете, о чем я говорю. У нас была своя усадьба, было право карать рабов, если нужно, и заниматься трудом, достойным людей чести, если мы того хотели. Мы не были богаты, но владели землей и сила у нас все-таки была, и еще серебро. Мы смотрели на других сверху вниз и считались гордостью своей округи, отец каждый год ездил на тинг во Фросту и говорил там не меньше трех раз. После каждой поездки он хвастался так долго, что мы уставали его слушать, нарочно уходили к служанкам и забавлялись с ними. Мы точно знали, что у нас есть, и не были расточительны, и странники с нищенками, что приходили к нам, получали ровно столько, чтобы им хватило сил добраться до следующей усадьбы. Но однажды ночью к нам пришли воины дьявола.
Вы меня понимаете? Однажды ночью к нам пришли воины дьявола. Отец к тому времени уже умер. Они забрали меня. С тех пор я был гребцом на корабле, который принадлежал не мне, потом я был удостоен чести стать воином, но свободы я не обрел. Если бы мои братья не подчинились им, мне на шею в знак благодарности за службу надели бы не серебряную гривну, а пеньковую петляю. Чужие люди получили право орать на наших работников и пересчитывать овец в нашей овчарне. Этот проклятый Николас, который обделался перед смертью, послал своих людей в Сальтнес пересчитать наших овец. Нечего и говорить, как я был счастлив, когда он умер.
Через пять дней после битвы на тинге в Эйраре Эйстейн был назван конунгом. Конечно, он еще ребенок, однако опыта у него было побольше, чем у конунга Магнуса, этого молокососа, что был назван конунгом, даже не будучи конунговым сыном. Я стоял рядом, обнажив меч, когда Эйстейна провозгласили конунгом, и мои братья тоже. Мы подняли мечи и присягнули ему. Мы дали клятву и конунгу и закону, а вечером мы ели хлеб, испеченный нашей матерью и ее моченую морошку. И то и другое она привезла из Сальтнеса.
Она приехала в Нидарос и успела в самый раз, чтобы увидеть, как ее сыновья обнажают мечи в честь конунга. И она плакала. Мы втроем несли ее на плечах, она была горда, но ей было неловко и она бранилась на нас и мне, воину, закатила такую оплеуху, что я и сейчас ее помню. Не позорьте себя, парни! — кричала она, когда мы подняли ее и понесли в трактир. Йон бросил на стол кусок серебра и крикнул: Подайте нам всего самого лучшего! Мы с Вильяльмом сделали то же самое, а Вильяльм метнул в стену меч, острие его вошло в бревно и меч долго дрожал. Это у Вильяльма здорово получалось. Потом мы расспросили мать о новостях, и Йон, младший, почти ребенок, однако уже обагривший меч кровью пятерых человек, как он говорил, хотя думаю, что троих он прибавил и убитых было только двое, спросил у матери, стыдясь своего вопроса, как поживает дома его щенок. И мать ответила ему с гордостью: Он уже взрослый пес!
Потом конунгу Эйстейну пришлось покинуть город. Вы знаете, ярл Эрлинг могущественный человек. Правда, теперь Эйстейн был объявлен конунгом, город был в наших руках и взять его обратно было бы не так-то просто. Конунг Эйстейн со своими людьми ушел через горы Доврафьялль, и мои братья ушли вместе с ним. У меня же было другое дело, более важное, но о нем мне нельзя говорить…
Или все-таки можно?..
Он внимательно поглядел на нас. На чьей мы стороне в этой борьбе, готовы ли сражаться или ищем только тишины и покоя?.. Мы со Сверриром с удивлением поглядели на него. Кто мы, на их ли мы стороне в этой борьбе или просто люди, стремящиеся к тишине и покою? Кажется, я кивнул, и Сверрир тоже. Сигурд сказал:
— Я знаю, что вам можно доверять. Конунг Эйстейн и его войско сейчас в Упплёнде. к нему стекается все больше людей, которые ненавидят конунга Магнуса и Эрлинга ярла. Тренды — те, как один, поднялись на защиту Нидароса. Я тут не зря, мимо Сельи идут корабли. Отсюда я подам весть, когда ярл Эрлинг двинется на север.
Здесь найдется не один быстроногий священник, готовый повыше подвязать свою рясу и пуститься в путь, все уже наготове. Но я жду гонца.
Сюда должен прибыть человек, от него я узнаю, отправится ли конунг Эйстейн в Конунгахеллу или в Тунсберг. Тогда мне станет ясно, когда он собирается ударить, и останется перейти через горы и пустоши Теламёрка к человеку, которого зовут Хрут, он тоже ненавидит ярла Эрлинга. Хрут соберет теламёркцев, и мы нападем на ярла с запада в то же время, как конунг Эйстейн нападет на него с севера.
Теперь вам ясно?
Сигурд замолчал, мы тоже молчали, потом он развел небольшой костер и сказал:
— Я каждый день развожу костер, мне нужна зола.
Мы сидели и смотрели на огонь, тяжел путь мужчины, тяжелы произнесенные им слова. Сигурд сказал, что, когда ярл Эрлинг и его сын падут, он снова вернется на Селью. И заберет этих двоих.
— Она не любит меня, и все-таки любит, тогда, в монастырском саду, я взял ее не силой, она сама этого хотела, вот почему этот грех кажется ей еще большим, чем он есть на самом деле, и она так недобра ко мне. Но я каждый день готовлю для нее золу. Ей каждый день нужна свежая зола. Ведь зола должна быть теплой, а у нее на руках ребенок и работу она тоже должна выполнять, вот я каждый день и ношу золу в дом, где живут женщины, и стучу в дверь. И она благодарит за это двумя молитвами, утром и вечером, одна молитва обращена к святой Сунневе, другая — к Деве Марии.
Он умолк, костер догорел, наступил вечер. Сигурд поднялся, собрал теплую золу в деревянную миску и, больше ничего не сказав, начал спускаться от церкви святой Сунневы к запертым дверям дома для женщин.
Йомфру Кристин, за долгую жизнь мечтам человека тоже легко превратиться в золу.
***
Лето на Селье сменилось осенью, каждый день был ясен и светел. Каждый миг был полон спокойного дыхания людей, добротой их друг к другу, в глубине своих сердец они встречали Бога один на один. Я вспоминаю эти дни, как последние в моей жизни, когда в душе у меня еще царил мир. Но я знал, что по всей стране, в далеких долинах, за хребтами видимых нам гор, в гордом Нидаросе и далеком Вике люди сжимают кулаки и точат мечи, готовясь к сражению. Тогда пришел Гаут.
Гаут был расположен к нам, ведь мы давно знали друг друга, встречались в Киркьювоге на Оркнейских островах. Наверное, не ошибусь, если скажу, что Гаут полюбил нас, Сверрира и меня. У него была странная способность излучать тепло, это многих смущало. Но вдруг его как подменили. Он сказал:
— Я узнал, что убили моего брата…
Лицо Сверрира мгновенно напряглось, стало волевым и равнодушным, и вместе с тем, на нем было написано сочувствие Гауту, потерявшему брата.
— Он тоже строил церкви? — спросил Сверрир.
Он подошел к Гауту и прикоснулся к его обрубку, но Гаут тут же отдернул руку, словно к нему прикоснулись раскаленным железом.
— Нет, он был воин. Его убили в Киркьюбё на Фарерских островах.
Нас словно пронзила молния, я чуть не вскрикнул, но Сверрир быстро спросил:
— В Киркьюбё? После нашего отъезда?.. Неужели это был?.. — Он обернулся ко мне и, несмотря на тревогу, я был доволен, что мы с ним одинаково отнеслись к словам Гаута.
— Неужели это был?.. — воскликнул Сверрир.
— Его звали Халльвард! — вмешался я.
— Нет, Аудун, его звали Оттар, — поправил меня Сверрир. — Теперь я все вспомнил. Мы узнали об этом, когда вернулись домой, после сбора яиц. Его звали Оттар.
— Твоего брата звали Оттар? — спросил я у Гаута.
Теперь уже я, а не Сверрир, прикоснулся к его обрубку. Помолчав, Сверрир сказал:
— Мы можем только молиться за тебя, Гаут. Ты прав, Оттара убили. Мы не знали, что он твой брат. Когда ты сам узнал о его смерти?
Я не мог понять, откуда Гауту стало известно об этом убийстве, теперь в его лице уже не было готовности прощать.
— Нам неприятно, что его убил фаререц, — сказал Сверрир. — После убийства он бежал в горы и не понес заслуженного наказания. Но у епископа Хрои длинные руки — этот убийца либо умрет в горах от голода, либо вернется к людям, а тогда…
— Я не уверен, должен ли этот человек понести наказание, — сказал Гаут. — Но я знаю, что мой брат мертв. Знаю также, что я привык прощать причиненное мне зло. Но простить того, кто причинил зло моему брату? Убил его? Я мог бы простить убийцу своего брата, если бы все дело было только в моем прощении. У Оттара была усадьба в Вике, и он жил там, когда не ездил со сборщиком дани Карлом. Там у него осталась жена и трое детей. Простят ли они? Может, я поступлю несправедливо по отношению к ним, если прощу убийцу Оттара? Его можно заставить заплатить виру. Это было бы справедливо по отношению к жене и детям Оттара. Но будет ли это справедливо по отношению к Сыну Божьему? Не знаю.
Гаут еще рассуждал о тайнах прощения, а Сверрир уже действовал, как кормчий, схвативший кормило во время шторма. Он сказал:
— Я тоже часто думаю о силе прощения. Правильно ли в каждом случае прощать того, кто причинил нам зло? Ты, Гаут, считаешь, что это правильно, если дело касается только тебя и твоей чести. Но правильно ли это, если ущерб нанесен твоему роду? И чего ждет от нас Бог? Хочет ли Он, чтобы мы всегда прощали? Этого я не знаю.
В тот день Гаут был непривычно мрачен, он не позволил себе утешиться чужими словами. Мы сказали, что пойдем в церковь, чтобы помолиться за душу убиенного Оттара, и он пошел за нами. Когда я шел по тропинке впереди Гаута, мне было не по себе — спина у меня была открыта, как у воина, взятого в плен после битвы и еще не знающего, получит ли он пощаду.
— Если убийцы объявят, что они убили Оттара, — сказал Гаут, — мне будет легче простить их от его имени. Но если они не возьмут на себя это убийство, я не смогу простить их от имени детей моего убитого брата.
Мы подошли к церкви, Гаут остановился перед нами и сказал:
— Я буду смотреть на ваши лица, пока вы молитесь.
Он так и сделал. Я молился с закрытыми глазами, Сверрир, думаю, с открытыми. Во мне и сейчас еще живо то чувство скольжения в бездну. Мы согрешили перед искаженным мукой лицом Сына Божьего, осквернили ложью его уши. Через некоторое время мы поднялись с колен, и Гаут сказал:
— Три дня я буду приходить сюда и смотреть в ваши лица, пока вы молитесь.
— Ты единственный человек, Гаут, который достоин смотреть в лицо человека, когда он молится, — сказал Сверрир. — Только избранным дано такое право — их взгляд не оскорбляет молящегося. Но даже ты, Гаут, не всегда имеешь право на это. Надеюсь, Дева Мария исполнит все, о чем ее просил в свое время твой покойный брат Оттар. Однако, если ты хочешь прийти и помочь мне обрести честность в моей молитве, я благодарен тебе за это. Приходи завтра к заутрене.
Мы расстались, он долго смотрел нам вслед.
— Нам надо собрать фарерцев, — сказал Сверрир.
***
В тот же вечер мы собрали фарерцев, их было не так много, и все они работали в монастыре. Двое ловили рыбу, другие были заняты на огороде, Свиной Стефан помогал Гауту, строившему новый дом для стариков. Вечер выдался на диво красивый, синело море, ветер напоминал еле слышный шепот ребенка. Мы встретились на берегу у причала, нас было человек десять или двенадцать. Сверрир сказал:
— Завтра утром вы отправитесь в Нидарос.
Я думал, что он будет говорить по отдельности с каждым и просить, чтобы они молчали о том, что им известно об убийстве Оттара. Так он сделал, когда мы находились в открытом море на пути в Норвегию. Но теперь он сказал:
— Как вам известно, у нас на корабле больше китового сала, чем нужно для такой небольшой команды. А китовое сало добрый товар, и к зиме цена на него вырастет. К тому же, большинство из вас неплохие корабельные плотники, и вы легко найдете себе работу в Нидаросе. А я останусь здесь. И Аудун тоже. Нам еще рано являться к архиепископу Эйстейну, чтобы просить у него приходы, на которые мы, по нашему мнению, имеем право. Не исключено, что мы поедем в Бьёргюн и изложим там свою просьбу ярлу Эрлингу. Но вы отправитесь на север уже завтра утром.
Я слушал Сверрира и смотрел на Свиного Стефана, теперь мне все стало ясно. Последнее время Стефан мучился раскаянием, что помог Арве отправиться в лучший мир. Разговоры Гаута о прощении, должно быть, переплавили что-то в его сердце. Это новое, более чувствительное сердце мешало Стефану считать себя другом Сверрира, каким он всегда был. Ведь убить Арве велел Стефану Сверрир. Пытаясь искупить зло, Стефан, наверное, рассказал Гауту об убийстве Оттара, не подозревая, что Оттар его брат. Однако назвать убийцу все-таки не решился.
Должно быть, он сказал примерно так:
— Не все такие святые, какими прикидываются.
А может, еще что и похуже, я понял это по его лицу. И Сверрир, наверное, тоже. Мне показалось, что вот-вот произойдет что-то необычное — налетит шторм, упадет с неба ястреб или в вереске послышится писк зайчонка. Но Сверрир только сказал:
— Стефан?..
— Да?
— Слушай, Стефан и вы все из Киркьюбе! Вы знаете, что народ Норвегии взбунтовался против ярла Эрлинга, и никому неизвестно, что нас здесь ожидает. В Нидаросе вас примут за обычных торговцев из Киркьюбё, нас с Аудуном вы не знаете. Но если вы получите весть, — она будет такова, что вы безошибочно поймете: это от Сверрира! — вы сделаете все, что вам скажет гонец. Так будет лучше и для вас и для нас.
— Я знаю, Стефан, на тебя можно положиться, как ни на кого другого! — сказал он Стефану.
И Стефан снова стал человеком, на которого можно положиться. Слабость и предательство чуть не одолели его, но слова Сверрира поддержали его дух и слабость обернулась силой, Сверрир связал Стефана с собой, а потом позволил ему уйти.
На другой день корабль ушел на север.
Но на Селье все изменилось. Священник Симон улыбался нам, как, наверное, улыбается рыба, съевшая наживку с крючка. Сигурд из Сальтнеса стал нам, по-своему, ближе. А вот Гаут отдалился, он не сказал нам ни одного недоброго слова, но и доброго тоже. День за днем он приходил в церковь и смотрел нам в лица, пока мы молились. Бенедикт, который по-прежнему ползал в церковь, больше не улыбался нам, он полз, уткнувшись носом в траву, словно что-то искал в ней.
— Йомфру Кристин, я чувствую, что не ошибся в тот день, когда смотрел в лицо Свиного Стефана и угадал в нем злой дух.
— Когда я смотрю в твое лицо, господин Аудун, я, может, и не вижу в нем злого духа, но не вижу и доброго.
***
Настоятель монастыря на Селье занемог незадолго до нашего приезда в Норвегию. И так случилось, что умный черноволосый священник Симон, принявший обет монашества еще в юности, с языком, острее, чем лезвие ножа, с насмешливой улыбкой и таким выражением лица, точно у него постоянно болел живот, немного кривобокий, отчего казалось, будто он ходит на цыпочках, дабы его не услыхала его собственная совесть, получил наказ от архиепископа исполнять обязанности настоятеля, пока старый настоятель не сможет к ним вернуться. Нам стало известно, что Симон брат тонкогубого священника в Киркьювоге, приближенного оркнейского ярла. Их родство сразу бросалось в глаза. Но я редко встречал братьев, в которых было бы так мало любви друг к другу, составляющей горячее ядро каждого братства.
Однажды вскоре после нашего приезда на Селью, Сверрира и меня спросили, не желаем ли мы оба разделить вечернюю трапезу со священником Симоном. Мы отправились к столу Симона с чувством, будто в трапезной наши головы должны были пасть под ударом меча. Симон выглядел пьяным. Не знаю, был ли он пьян на самом деле или у него были причины прикинуться пьяным. Прислуживавший работник молча покинул трапезную, и Симон встал со скамьи, на которой сидел. Он подошел к нам, сперва он обеими руками пожал руки мне, потом — Сверриру. Движения его были преувеличенно точные, из-за некоей почтительной раскованности он выглядел более красивым, чем обычно. Широким жестом пригласив нас к столу, он засмеялся и сказал:
— У нас прекрасная страна!
Он смеялся долго, мы тоже засмеялись, но не так громко и легко, как он. Я подумал: Симон такой же злой человек, как и его брат, но он не столь утонченно и ловко проявляет свою злобу.
— У нас прекрасная страна! — повторил Симон.
Потом он налил вина и пустил чашу по кругу. Мы пили очень умеренно, он — более свободно. Наконец его узкое, худое лицо словно подернулось дымкой, она скрыла его глаза и мысли, теперь он мог позволить себе говорить, не чувствуя ответственности за свои слова.
Но сперва, йомфру Кристин, позволь описать тебе трапезную, где состоялась наша первая встреча с Симоном. Ты, выросшая в роскоши, какая пристала дочери конунга, назвала бы эту трапезную бедной. Но на взгляд того, кто привык спать в хлеву или воевать всю жизнь, пока его не пронзит копье врага, она выглядела большой и богатой. И опрятной, если сравнить ее с тем неприбранным помещением, где спали работники. И даже с маленькими кельями монахов, скорее похожими на стойла для рабов, чем на обиталище служителей Господа Бога. Это была единственная палата в монастыре, где человек имел право остаться наедине со своими мыслями, зная, что никто не посмеет вторгнуться к нему и нарушить его одиночество. Теперь здесь сидел священник Симон.
Вот как он выглядел:
Он был в расцвете сил, лицо его редко озарялось радостью, оно выражало лишь властолюбие, обжигающее душу, как горящий уголь обжигает ладонь. Господь наградил его недюжинным умом, позволявшим ему проникать в любую тайну. Лишь одна тайна была ему недоступна — тайна доброты, тут он становился как бы слепым. Он не различал благородства человеческих сердец и потому не видел мира в его цельности. Думаю, Симону стало бы не по себе, если б однажды, с Божьей помощью, ему открылось то, что обычно было от него скрыто: человеческое горе и страдания, радость, счастье, любовь, страсть и невыразимое желание простить и получить прощение. Что он мог знать о Боге? Он понимал справедливость закона, суровую точность букв, строгий суд псалмов, но не одухотворенность, вложенную в их слова. Что он мог знать о Боге?
Что знал он о радости прощения, составлявшую суть Господа нашего, о красоте сада в середине лета, о безбрежном просторе моря и о наслаждении плыть под звездами? Что он мог знать о Боге? А вот о смерти он знал почти все и сумел бы встретить ее с холодным мужеством, но, думаю, без надежды, потому что надежда требует от человека смирения. О Боге он знал мало. О людях — все.
А если и не все, то достаточно, чтобы чувствовать к ним глубочайшее презрение, и в этом он был прав. Но доброты людей, той редкой доброты, которая свойственна не всем и не всегда и которая бывает сильнее меча, он не понимал.
Симон заговорил.
***
Он сказал так:
— Аудун и Сверрир, вы полагаете, что монастырем на Селье управляют люди, несущие в сердце своем доброту и величие Божье, смиренные души, чуждые лукавства и сокрушенные тяжестью своих грехов. Нет, это не так! Вы полагаете, что этот монастырь управляется настоятелем, а над ним стоят архиепископ, конунг и папа, которыми движет Божья доброта и величие? Нет, это не так! Вы полагаете, что народ Норвегии живет в почтительном страхе перед ярлом и конунгом, исполненный любви к их единственному справедливому суду? Нет, это не так! Вы полагаете, что всемогущий Сын Божий вмешается, если зло слишком разрастется и станет невыносимым, полагаете, что исполненные скверны норвежцы преклонят колени перед небесным светом? Нет, это не так!
Он говорил тихо, но в голосе его вдруг прорывалась горячность, сперва он сдерживал себя усилием воли и тогда его сухой голос не мог увлечь меня за собой. Но он обретал силу в речах о ненависти. Темнел, как море перед бурей. За дымкой хмеля я угадывал в этом священнике бездонную личность, видел могучую, горячую дикую силу, заставившую меня отступить перед ним и прижаться к стене.
— Аудун, — сказал он, обращая ко мне острие своих слов, — Аудун, ты приехал из счастливой страны, где грех — это грех и где он не дает грешнику спать по ночам. А попал в страну, где грех перестал быть грехом и где грешник спит сном праведника!
Симон долго и раскатисто хохотал, нагибаясь к столу, и пил, уже не сдерживаясь и не совсем понимая, что делает.
Мы тоже отхлебнули, но совсем немного. Симон продолжал:
— Вам известно, что когда-то монастырь на Селье был Божьим местом. Известно и то, что здесь, где некогда обитала святая Суннева, мужчины и женщины преклонялись перед святыней и обретали душевный покой. Но когда власть ярла Эрлинга усилилась, он пожелал, чтобы люди обращались к Богу там, где присутствуют ярловы воины, так ему было легче держать паломников в повиновении. Тогда он перенес мощи святой Сунневы в Бьёргюн. Это произошло несколько зим назад. Я был уже здесь. Ярл приказал перенести ее святые мощи, сославшись на разрешение и благословение архиепископа. Суровые люди ярла унесли отсюда ее раку. Меня тоже попросили ее нести. Но я отказался. С тех пор меня вынуждают оставаться здесь, где больше нет ее раки и ее святых мощей. Я, каждый день поднимавшийся по этим ступеням и преклонявший перед ней колени, видевший ее и мечтавший о ней по ночам, вынужден оставаться здесь, когда ее здесь уже нет.
Вы понимаете, что это был просто грабеж? Святая Суннева пребывала здесь, здесь жила, здесь умерла, здесь боролась с грехом и грешниками и предпочла смерть надругательству грабителей. И они украли ее раку! Ярл, отец конунга Магнуса, сделал это с разрешения и благословения архиепископа Эйстейна и, думаю, с благословения самого папы. Но почему? Чтобы усилить свою власть! Понимаете? Понимаете, что я ненавижу, ненавижу, ненавижу! — Он громко выкрикнул последние слова, потом посмотрел на нас и опять засмеялся.
— Сверрир, — быстро проговорил он, и теперь острие его слов было обращено к Сверриру. — Сверрир, у меня была женщина, ее звали Катарина. Когда они украли раку с мощами святой Сунневы, они украли и Катарину…
Теперь он был сильно пьян и не скрывал этого, лицо его изменилось, слова и мысли текли, как молоко в воде. Но тем не менее он заставлял нас сидеть за столом, как наказанных детей.
Он продолжал:
— Сверрир, у меня здесь была женщина! Я говорил всем, что она моя сестра, больная аббатиса, да оно так и было! Она была аббатиса и потому моя сестра во Христе. Мы должны были так говорить. Она была смыслом всей моей жалкой жизни, мы вместе поднимались к пещере святой Сунневы и вместе молились, чтобы Господь простил мою аббатису, и Он простил ее. Мы обладали друг другом, я знаю, это был грех, грех, грех! Но знаю также, что нам было дано тихое чудо прощения, мы испытали счастье там, наверху, возле святых мощей Сунневы. Аббатиса! Мы вместе молились, днем она работала на огороде, это было полезно для ее слабого здоровья и для моего тоже. Откуда она приехала сюда? Из монастыря на острове Гримсей. Чья она была дочь? Говорили, будто ее отцом был конунг Сигурд Рот.
Да, Сигурд Рот, но уверенности в этом у нее не было. У конунгов бывает много сыновей и дочерей, и не все они записаны в церковных книгах. Никто, кроме нее и меня, не знал, что она, возможно, дочь конунга. Но потом люди ярла приехали за ракой святой Сунневы и я отказался нести ее, тогда они забрали с собой в Бьёргюн и Катарину. Ее заставили сопровождать раку. А я остался, без разрешения архиепископа я не мог уехать отсюда. Кто знает, где она теперь? Мне это неизвестно. Она на коленях молится в Бьёргюне перед ракой святой Сунневы, но сила ее молитв не достигает меня, потому что мы молимся врозь. Они принудили меня остаться здесь!
Настоятель!
Архиепископ!
Конунг!
Архиепископ Эйстейн владеет половиной страны, он получает подарки, провозглашая конунгом того, кто не является сыном конунга! Ребенок, зачатый человеком, повесившим сына своей жены, носит корону конунга! Друг архиепископа и его брат во Христе, меч и слово, золото и Бог!
— Аббатиса, — продолжал он, — Аббатиса… Хрупкая труженица на огороде, пламенная в грехе и прекрасная в смирении, как хороша она была, когда ночной свет падал на ее тело и отражался от него. Как хороша она была в этом слабом ночном свете, как хороша она была, когда шла по земле, оскверненной впоследствии Бенедиктом, который отвергает помощь, когда ползет в церковь молиться, и тем самым являет свою гордыню. Они забрали ее у меня.
— Аббатиса… аббатиса… — Он засмеялся, из углов рта у него текла слюна, он был пьян, но голова у него была ясная.
Через некоторое время он сказал:
— Вы хотите отправиться в Нидарос, чтобы заручиться советом и поддержкой архиепископа Эйстейна и получить приходы в этой стране. Возможно, вы их получите. Будете читать слово Божье в каких-нибудь диких краях, окруженные бондами, и никто, кроме случайной служанки, не поможет вам там, вам придется работать как простым бондам, ваши руки почернеют от земли, у вас не будет книг и ваша паства будет глуха к словам Священного писания. Кто поддерживает престол архиепископа в этой стране? Отпрыски богатых родов! А кто сидит в епископствах этой страны? Отпрыски богатых родов, отдавшие все свое имущество, дабы ярл Эрлинг получил власть, которой так жаждал. Они возглавляют епископства нашей страны! Поймите же, что вас ожидает. Вы попросите себе приходы и получите их, самые бедные, конечно, где со временем и сгинете. Или архиепископ шепнет кое-что на ухо ярлу…
Архиепископ Эйстейн видел много грехов, они как некрасивые бусины рассыпаны в его душе. Поэтому он не терпит чужих грехов, от них ноша его собственных становится еще тяжелее. Если он заподозрит, что какой-то священник пришел к нему с обагренными кровью руками, с незамоленным грехом на душе и убийством на совести, он безжалостно отдаст его в руки ярла.
— Аббатиса… — Симон засмеялся. — Аббатиса, где ты?
Он снова выпил и продолжал:
— Вы слышали о твердости трендов? Вам понятна ненависть человека, у которого на глазах его отца, брата или дядю силой заставили следовать за ярлом Эрлингом? Известно ли вам что-нибудь о людях, которые не подчинились ярлу? Знаете ли вы, к примеру, что земледельцы Упплёнда не всегда подчиняются приказам конунга? И, кто знает, может, жители Вика тоже устали уже от ярла Эрлинга? Но конунг Эйстейн Девчушка слишком слаб. Он еще ребенок. Правда, у него есть люди…
Симон поднял голову и засмеялся.
Он встал, нетвердым шагом подошел к двери, а потом повернулся к нам. Он понимал, что не сумеет помешать нам, если мы захотим уйти. Но знал, что, стоя таким образом, он придает своим словам особый вес. Он сказал:
— Сверрир и Аудун, нам нужны люди! Нам нужны два молодых священника, которые явятся к ярлу Эрлингу и попросят помочь им получить здесь приходы. Священники, глаза и уши которых всегда будут открыты, которые запомнят все, что они видели и слышали, а потом исчезнут. Нам нужны такие священники.
Это небезопасно. Когда свергают ярла, когда неправому конунгу приходится отступать перед правым, тому, кто имел мужество идти впереди остальных в этой справедливой борьбе, всегда грозит опасность. Олав Святой тоже шел по опасному пути.
Симон стоял перед дверью, раскинув руки в стороны, суровый, темный лицом, непримиримый. Сверрир сказал:
— Отойди в сторону!
Симон отошел. Сверрир сказал:
— Прежде чем действовать, человек должен знать, к чему это может привести. А я еще не знаю. Молчишь, Симон? — Симон кивнул: — Не говори ни слова, пока я не разрешу тебе говорить!
Симон снова кивнул, на этот раз более решительно, впервые он был слабее того, кто пришел к нему. Неожиданно стало ясно, кто из них главный, так с тех пор и повелось, и так было всегда и всюду, где присутствовал твой отец конунг.
В ту ночь, йомфру Кристин, твой отец конунг проник в свои тайники, и только благодаря сильному желанию услышать песню человеческого сердца я могу представить себе, что проник туда вместе с ним.