В глубине моего беспокойного сердца я храню образ бедного маленького селения, которое для меня свято, — дом, сложенный из камня на серой полоске берега, где я впервые увидел свет Божий. Думаю, после света, проникавшего к нам сквозь волоковое окно и подобного красоте, подаренной Божьим оком, первое, что я увидел, была переменчивая поверхность моря. А после моря — обнаженные, неприветливые загривки гор, то окутанные туманом, то умытые проливным дождем. А в темноте зимних ночей я видел серебристый звездный покров, который Господь Бог раскидывал надо мной и над горами.

По тропинке, ведущей от моря в горы, всегда ходил мой отец, пригибаясь от ветра. Таким я вспоминаю его теперь — точно плащ, он нес на своих плечах бураны и штормы и вместе с тем был исполнен глубокого покоя, в своих воспоминаниях я вижу его старым, теперь он давно уже мертв. Его звали Эйнар, а прозвище у него было Мудрый, я до сих пор горжусь им. Мою мать звали Раннвейг. О ней я могу сказать только то, что она часто смеялась и я любил ее. У них было много детей, но все они умерли в младенчестве, и для толкователя снов Эйнара Мудрого и его жены Раннвейг я стал единственным, кто должен был нести дальше свет и мечты, которые когда-то жили в их сердцах.

Вокруг нас было море и горы, и в центре всего, точно жемчужина в кольце, лежала усадьба епископа. Тяжелые здания из камня и дерева казались Божьей крепостью, стоявшей между горами и морем. Церковь на берегу дарила всем жителям Киркьюбё, и мне в том числе, свет в темноте зимы и сливалась в одно с сиянием летнего неба. Я знал, что на кладбище закопаны останки мертвых, а их души живут у Бога на небесах и прилетают к нам, словно ветер с моря. В епископской усадьбе жил епископ Хрои — посредник между Богом и людьми — его постоянно окружал народ, мужчины и женщины, одни приходили, другие уходили. Среди них были и рыбаки с уловом, взятом в рукавах фьорда или в открытом море, и пастухи, пасшие в горах овец, иногда какой-нибудь охотник на соколов предлагал купить у него сокола с шапочкой на голове. Приходили в усадьбу также священники и монахи из разных стран, и даже посланцы конунга из Норвегии. Когда-то пришел сюда и мой отец, он, толкователь снов, мечтал служить епископу. Приходили в Киркьюбё и странники с посохами и нищенки, шедшие по дороге из Тинганеса, насквозь мокрые после перехода вброд через Сандару и другие реки. Из многолетних скитаний вернулся сюда и странный человек — оружейник и гребенщик, брат епископа. Звали его Унас.

Когда Унас покинул Фарерские острова, епископ Хрои еще не был епископом, и кто мог знать, куда занесет оружейника Унаса за годы службы у норвежцев. Он искал по свету женщину, но нашел ее здесь. Звали ее Гуннхильд. В юности, когда во мне расцвела вера в человеческое зло и мое понимание людей было меньше, чем оно стало потом, я слышал, как про Гуннхильд говорили, будто ее женский опыт намного превосходит тот, что необходим для жены и матери. У нее был сын. Это и был Сверрир.

Это его сагу я рассказываю тебе, йомфру Кристин, рассказываю на свой лад, и не исключено, что во время этого рассказа я оскорблю имя конунга и память о нем. Но знай, о своей дружбе с конунгом я могу сказать так же, как сказано в Священном писании о любви Бога: она длится вечно.

Мы вместе выросли, вместе учились в латинской школе епископа Хрои и одновременно приняли сан священников нашей святой церкви. Много лет спустя я причастил на смертном одре конунга Норвегии, по моим изможденным щекам, изрытым морщинами от горя, причиненного мне и моими и его грехами, текли слезы. Протяни мне кубок с вином, йомфру Кристин. Видишь, как у меня дрожат руки?

Не знаю, кому я служил с большим рвением и восторгом, небу или земле? Но знаю, что в те редкие разы, когда конунг позволял мне самому делать выбор между земным и небесным, я неизменно выбирал земное, ибо именно там проходил путь конунга. И я понимаю, что если бы я воспрепятствовал его воле, он обрек бы меня на смерть, пусть даже с глубокой скорбью, и никто, никто не остановил бы его.

У тебя тоже дрожат руки, йомфру Кристин?

***

Позволь мне для начала обрисовать тебе тех двух братьев, которые так сильно повлияли на нашу со Сверриром судьбу — Хрои и Унаса. Про них говорили, будто однажды в детстве они пришли к своему отцу и попросили подарить им пергамент. Их отец владел усадьбой Сандеръерде недалеко от Тинганеса, в тот день он был в добром расположении духа и подарил сыновьям пергамент. Мальчики разрезали его на четыре части. С этим еще чистым пергаментом, который Хрои спрятал в свой пояс, они через горы отправились в Киркьюбё, не спросив разрешения у отца, как предписывал им их долг. Мальчики хотели просить епископа Матеуса, возглавлявшего тогда епископство, оказать им милость и обучить их грамоте. Чтобы попасть туда, им нужно было перейти вброд Сандару.

Течение Сандары подхватило и понесло Унаса, потом он рассказывал, что Хрои спас пергамент, но не его, спасся сам, но не помог спастись брату. И отправился дальше к епископу с просьбой обучить его грамоте, что теперь было особенно важно, ибо у его отца остался только один сын, который мог стать ученым человеком. Однако Унас не погиб.

Это маленькое недоразумение между братьями объясняло и то, почему один брат держал другого мертвой хваткой, и слабость епископа перед оружейником. Этим же объяснялся и как будто невидящий взгляд епископа, когда он смотрел на посещающих его людей, его доброжелательность, но не сердечность, его любовь к книгам и вместе с тем — сомнение в том, что изучение их может принести пользу. Внешне братья были даже похожи. Но там, где Унас проявлял твердость, Хрои выказывал слабость, и если ладони Унаса были покрыты мозолями, руки Хрои были белые и холеные. Братья не любили друг друга.

Но оба любили женщин, говорили даже, что в этом епископ сильно превосходил своего брата. Еще будучи дьяконом в усадьбе епископа Матеуса, Хрои нашел путь к обеим его дочерям, и к одной и к другой. Хрои тогда был красивый мужчина. До конца жизни он сохранил присущее ему обаяние, которое часто делало женщину слабее его.

Хрои умел, если его благополучию угрожала опасность, проявлять силу воли и твердость, о которых почти не говорится в воспоминаниях о нем. Однажды в Киркьюбё прошел слух, что священники Норвегии намерены на другой год собраться у раки святой Сунневы, чтобы воспротивиться требованиям папы в Ромаборге , который хотел, чтобы и в нашей стране священники и епископы давали обет безбрачия. Хрои, тогда еще молодой священник, уговорил старого епископа позволить ему поехать туда. Он поехал в Норвегию и сделал все возможное, чтобы требование папы было отвергнуто. Со временем он женился. Много сирот кормилось за его столом и находило приют в его усадьбе, он воспитывал их, как полагал нужным. Одну из приемных дочерей епископа звали Астрид. Потом она стала женой Сверрира.

— Йомфру Кристин, я позволил себе свободно говорить о тех двух людях, которые были близки твоему отцу, и о женщине, которая стала его женой, но не была твоей матерью. Думаю, до сих пор ты не слышала ничего похожего на то, что я намерен тебе рассказать, если только ты позволишь мне продолжать.

— Господин Аудун, когда я приказала тебе рассказать мне правду о моем отце конунге, я понимала, что для этого тебе потребуется изрядная смелость.

— Йомфру Кристин, мой опыт, приобретенный дорогой ценой, учит меня, что проявляющий смелость получает за это похвалы, но редко его любят те, с кем он говорит открыто.

— Господин Аудун, мне хотелось бы также узнать твое мнение и о моей доброй бабушке, фру Гуннхильд, о ней при дворе моего отца говорили так, что этому могла бы позавидовать мать любого конунга.

— Йомфру Кристин, мой тяжкий долг заставит меня говорить и о ней, а твоя участь — слушать меня.

***

Гуннхильд была норвежского происхождения, но в те годы, когда в Норвегии правил конунг Сигурд Рот, она покинула Норвегию и приехала в Тинганес. Она была на сносях. Оттуда через горы она пришла в Киркьюбё. И там в хлеву, который принадлежал епископу, родила того, кому потом суждено было стать бичом для своей страны и светом для тех, кто близко узнал его. Мои родители могли бы сказать тебе, что по ней ничего не было заметно, и никто ни о чем не подозревал, пока не увидел новорожденного в постели его матери в хлеву, сама же Гуннхильд встала и вернулась к своей работе.

Гуннхильд, безусловно, была и страстная мать, и много испытавшая женщина. В супружестве она не состояла, что для женщины куда большее несчастье, чем для мужчины. Я узнал ее уже много лет спустя — мало женщин так открывались передо мной и с таким мужеством являли мне и свою слабость и свою силу. В первые годы, когда Гуннхильд жила в Киркьюбё простой служанкой, отвергнутая отцом своего ребенка, самая, быть может, презренная из презренных в том мире, какой являет собой епископская усадьба, она дарила Сверриру не только свою волю и истинную материнскую любовь, но и горячую потребность самоутвердиться, какая сжигала ее самое. Разум ее был не вполне здрав. Однако и ослепленный он безошибочно находил то, что могло перевесить чашу весов в любом деле, даже скрытом от посторонних глаз. Но красивой она не была.

Не думаю, что кто-нибудь из ваятелей, которых я узнал потом, приехав в Нидарос и увидев величественный собор архиепископа Эйстейна, выбрал бы ее лицо, высекая из камня ангела. Нет. Внешне она была сильна, как вол. А силу воли, какая была у нее, я встречал лишь у одного человека — у Сверрира. Здесь, в Рафнаберге, когда мое старое сердце полнится воспоминаниями и страхом, я должен признаться, что любил ее. Не так, как мужчина любит женщину, но так, как один недостойный любит другого, любовью, берущей свое начало в духе, а не в плоти. Но вместе с тем я испытывал к ней и глубокое презрение. И боялся ее, как никогда, ни раньше ни потом, не боялся ни одной женщины, не говоря уже о мужчинах.

Почему она покинула Норвегию и приехала на Фареры, эти голые острова, заброшенные далеко в море? Уж конечно не потому, что должна была родить ребенка, не имея при этом мужа. Не больно-то это было почетно, но ведь другие женщины, куда более высокого происхождения, переживали этот позор и потом становились уважаемыми женами, имеющими твердое мнение о том, что такое порядочность.

А теперь, йомфру Кристин, доброй тебе ночи.

— Доброй ночи, господин Аудун, и спасибо за твой умный, ученый рассказ о том, что такое порядочность.

***

Сегодня ночью, йомфру Кристин, я расскажу тебе побольше о том человеке, который долгое время считался отцом твоего отца, об оружейнике Унасе, пьянице с головой беззубого дракона. Унас в раннем возрасте уехал с Фарерских островов в Норвегию и вступил там в дружину конунга Сигурда. Он был замечательный кузнец, а гребенщик такой, что мало кто мог с ним сравняться в этом искусстве. Но когда конунг был убит в Бьёргюне, Унас поспешно покинул Норвегию, где у него были враги и его жизнь была в опасности. Он вернулся в Киркьюбё и встретил там Гуннхильд. Когда-то они были обручены, а теперь оказалось, что у них есть и сын. Сверрир. Но все годы, что я знал Унаса, в его отношении к Сверриру было что то, чего я не мог понять. Какая-то отчужденность с примесью обиды, что ли, горячая и непроизвольная отцовская любовь к мальчику могла вдруг обернуться бессмысленной жестокостью. И между ними, между отцом и сыном, всегда стояла Гуннхильд — женщина, которая и духом и волей намного превосходила своего мужа.

Я бы сказал, что Унас не отличался большим умом. Хотя и глупым он тоже не был. Ему была свойственна крестьянская хитрость, он был мелочен, легко обижался и долго таил обиду, скрывая ее с большим искусством и обнаруживая тогда, когда обидчик меньше всего ждал этого. Он был воин, но не рвался в битву впереди других, а появлялся, когда враг уже отступал. Однако в темноте или смертельно напуганный, мог проявить смелость и вцепиться в горло своему недругу, подобно ласке или лисице.

Благодаря Унасу Гуннхильд со временем тоже попала в близкое окружение епископа. Этот благочестивый слуга Божий, который не всегда был таким добрым, каким хотел казаться, порой, поддавшись ненависти и злобе, произносил в неприглядном помещении, где проходили наши занятия, слова, почерпнутые им отнюдь не из Священного писания. Епископ, как я уже говорил, хорошо знал женщин. И все-таки я убежден, что Гуннхильд едва ли была среди тех родников, которые утоляли его жажду. Он слишком уважал отношения между братьями и к тому же знал, что слухи и сплетни в епископской усадьбе распространяются, как огонь по сухой траве. Жажда епископа, какой бы жгучей она ни была, никогда не побеждала его страх перед людской молвой.

Сверрир вырос в епископской усадьбе. Путь от дома епископа до дома, сложенного из камня, с открытым очагом в одном углу и хлевом в другом, где обитали Сверрир, Гуннхильд и Унас, был короткий. Рано выяснилось, что Сверрир обладает такими способностями, какие и не снились другим детям. Разгневавшись однажды, что епископ задумался, углубившись в неясные места Псалмов Давида, и не сразу смог вспомнить его имя, Сверрир в праведном гневе осмелился ударить епископа по лицу. И епископ, этот несчастный человек, всегда предпочитавший сделать шаг назад, нежели вперед, удовлетворился тем, что чертыхнулся, как кормчий при встречном ветре, вытер лицо и ушел.

— Йомфру Кристин, позволь мне напомнить тебе, что здесь в Рафнаберге нам угрожает опасность, и если сюда придут люди, в которых играет мужская сила, боюсь, они захотят обойтись с тобой неподобающим образом…

— Господин Аудун, я надеюсь, что те люди, которые придут сюда, не станут приветствовать женщину так, как ты приветствовал фру Гудвейг, хлестнув ее кожаным поясом по лицу…

***

Когда Гуннхильд узнала, что ее сын ударил епископа, она решила наказать мальчика. Но вмешался Унас — должно быть, ему понравилось, что Сверрир в таком возрасте уже может постоять за свою честь, дав пощечину даже епископу. Он схватил свой молот и хотел ударить Гуннхильд. Но не попал, она перехватила у него молот, ударила им Унаса по уху и содрала ему кожу. Оружейнику приходилось и раньше видеть кровь, однако не свою собственную, он взвыл от обиды, как побитая собака. Вокруг них бегал Сверрир, похожий на щенка, кусающего за ноги дерущихся лошадей. В это время к ним пришел мой добрый, богобоязненный отец. Он закричал на них — это было все равно, что писк воробья, кружащего над полем боя. Обезумев от гнева, оружейник сунул руку в очаг, схватил горящий торф и швырнул его в лицо Гуннхильд. Она упала навзничь, волосы у нее вспыхнули, Сверрир бросился на нее и голыми руками погасил огонь. Запахло палеными волосами и кожей. Гуннхильд вскочила, не замечая прижавшегося к стене Эйнара Мудрого, и надавила большими пальцами Унасу на глаза, при этом она, как безумная, что-то кричала в его ободранное ухо, и ее крик заставил его замолчать.

Она сбила его с ног — оружейник из дружины конунга был повержен на землю женщиной. Сверрир стоял на краю очага и быстро затаптывал горящий торф. Эйнар Мудрый хотел взять мальчика за руку и увести его прочь, но тот зашипел на него, как лисица, на которой загорелась шерсть. Вскоре Гуннхильд заплакала, потом заплакал и Унас. Между короткими всхлипами он жалко вопрошал:

— Он ведь мой сын, правда?..

Так Унас явил всем свое ничтожество. Но Гуннхильд не отвечала ему. Мальчик стоял рядом, Гуннхильд не отвечала, и на этот раз Эйнар Мудрый не знал, как ему поступить, уйти или остаться. Он остался. Любопытство победило в нем скромность, которая в обычные дни так его украшала.

Все проходит, море успокаивается даже после самого свирепого шторма. Однако в сердце Гуннхильд осталось чувство победы, а Унас в своем сердце затаил жажду мести — чувство, всегда придающее мужчине силу.

На другой день Унас изрядно выпил для храбрости. Потом схватил Сверрира и по праву сильного избил его, Сверрир дважды тыкал пальцами ему в глаза и исцарапал лицо, прежде чем отец скрутил его и заставил стать на колени. Эта схватка происходила в горной пещере над усадьбой епископа, там Унас явил сыну свое мужское превосходство и свое благородное сердце. Когда он ушел, Сверрир остался лежать в пещере.

Несколько лет спустя Сверрир ввел меня в эту пещеру. Мы хорошо знали ее еще с детства, но теперь я говорю: Он ввел меня в эту пещеру. Он сказал, что Гуннхильд прятала его там от всего мира, когда он был маленький и все преследовали его, что именно там Унас нашел их, отвел к своему брату епископу и попросил его защиты и расположения. Когда мой отец вошел в пещеру, меня окружало сияние, но последнему я не очень верю, сказал Сверрир, ему всегда было присуще чувство меры, заставлявшее людей безоговорочно верить его словам.

Не помню, улыбался ли он, рассказывая мне эту историю, и не знаю, верил ли он сам тому, что говорил. Но теперь я понимаю: его глубоко несчастная душа, более тонкая, чем души прочих людей, обладавшая мало кому доступной нежностью и испытывавшая потребность проявлять ее, — которую он, правда, держал в узде благодаря своей исключительной воле — все это смешалось в нем, заставило его ввести меня в эту пещеру и сказать то, что он сказал.

Унас редко бил его.

Сверрир ничего не рассказал Гуннхильд, он сам говорил мне об этом, ибо знал, что страх Унаса перед безудержным гневом Гуннхильд — достаточно тяжкое наказание для этого слабого человека.

Много лет спустя, йомфру Кристин, я слышал, как люди, никогда не бывшие близкими к конунгу, рассказывали друг другу трогательную историю о том, как сын конунга был вскормлен в пещере.

***

Сегодня ночью, йомфру Кристин, я расскажу тебе лживую сагу, сагу о вымышленных событиях, которую мой добрый отец Эйнар Мудрый в свое время рассказал епископу Хрои. В детстве я целый год был у епископа в услужении и спал на полу рядом с его постелью. Так получилось, что в ту ночь я не спал, а только притворялся спящим, и слышал, о чем мой отец и епископ говорили за рогом доброго пива. Оба знали приличия и потому рог между ними передавался не чаще, чем это было принято. Эйнар Мудрый был умнее епископа. Но епископ еще больше, чем мой отец, любил хорошую лживую сагу. К тому же обоим хватало смелости смеяться над тем, что их забавляло, будь то вещи благородного свойства или не очень.

Отец рассказывал об одном воине в Бьёргюне, который три ночи подряд приходил к своей невесте, но был не в состоянии дать ей то, что она имела право требовать от него. Ему не раз приходилось видеть, как текла кровь в схватках между мужами, и он не выносил вида крови. На третье утро женщина поднялась со своего ложа и ушла, презирая его всей душой.

В Бьёргюне было много домов с продажными женщинами, но был один, весьма уважаемый, куда приходили только хёвдинги и самые знатные горожане. Ее приняли там с почтительностью, достойной дочери конунга. Она пробыла там три ночи — ровно столько, сколько он приходил к ней, но не мог дать ей то, чего она ждала. На третье утро она ушла оттуда и вернулась к своему жениху.

Говорили, что ни одна женщина во всем богатом Бьёргюне не могла сравниться с ней, и слух о ней рос от ночи к ночи. На третью ночь к ней пришел человек, претендующий на самое высокое звание в стране. Он не просил, он брал и, уходя, был очень доволен. Но с того дня ее жених окончательно перестал выносить вид крови.

Вот такую лживую сагу рассказал мой отец, и эти двое людей, один из которых был толкователь снов, а другой — епископ, как мальчишки, веселились над рогом с пивом. Когда отец отправился домой, епископ приказал одному из своих учеников светить ему факелом до самого дома, но отец отказался — он знает дорогу, знает на ней каждый камень, любит темноту и шум моря считает лучшим из спутников.

— Но если ты кого-нибудь встретишь? — спросил епископ.

— Его?

— Нет, ее. — Епископ засмеялся.

Они оба засмеялись, и отец сказал, что, пожалуй, все-таки будет лучше, если ученик епископа проводит его до дому, на двоих она не посмеет напасть.

Потом пришел ученик епископа, и отец ушел вместе с ним.

***

Три женщины долго царили в нежном сердце твоего отца. Первая — его добрая матушка, фру Гуннхильд, вторая — его жена, Астрид из Киркьюбё, и третья — это ты. Ты уже знаешь, что Астрид была приемной дочерью епископа, и сегодня я расскажу тебе о твердой воле твоего отца, которая помогла ему одержать много замечательных побед в тех битвах, что ему пришлось вести и с женщинами и с мужчинами.

Думаю все-таки, что мысли епископа Хрои были заняты вовсе не темными местами в Псалмах Давида в тот день, когда он не мог вспомнить, как зовут Сверрира и тот ударил его. Мне кажется, он скорей думал о цене на рыбу, а может, и о том, сколько стоит женщина. И скорей всего — теперь я уже в этом уверен — он прекрасно помнил имя мальчика, но хотел унизить его, указать ему его место, оскорбить и сделать так, чтобы Сверрир забыл дорогу к его дому. Но в тот день епископ потерпел поражение, столкнувшись с волей, которая превосходила его собственную.

Вскоре после того — я считаю тот день примечательным, ибо именно с него мужество Сверрира и его ум стали действовать заодно, и это превратило его в противника, с которым мало кто мог тягаться, — так вот, вскоре после того Сверрир явился к епископу и потребовал, чтобы тот взял его учеником в школу священников. Он уже давно поставил себе целью достичь высшей учености и таким образом служить нашей святой церкви. Время для этого он выбрал самое подходящее. Он понимал, и не ошибся, что епископ захочет исправить свою оплошность, проявив доброту могущественного человека и ответит да. Но епископ не благословил Сверрира, когда они расстались.

Сверрир просил епископа также и за меня, он просил, чтобы и меня приобщили к сонму ученых мужей. Сам я не посмел бы высказать отцу столь дерзкое желание — я, сын пастуха и толкователя снов. Я говорил об этом Сверриру.

Так началось наше долгое странствие по ученым книгам, иногда мучительное, но чаще — радостное. Раньше мы плыли, как рыбы, по течению, теперь в глубоких раздумьях сидели над ждущим наших слов пергаментом. Мы были пастухами по своей природе, нам были знакомы и ветер и дождь, нас, закаленных и бесстрашных, не пугали ни горы, ни пропасти. Теперь мы склонились над книгами. Но рядом с нами была Астрид.

Рядом с нами была Астрид, молодая женщина, жившая в усадьбе епископа, бесстрашная в тех играх, к которым мужчины относятся без должного уважения, особенно, если женщина занимается ими на пиру у других. Сегодня мои воспоминания горьки, но истина часто бывает горькой: я больше, чем Сверрир, любил Астрид. Но мне не хватило смелости, а у него хватило, я думал, он догадывается, что и мне тоже снится по ночам ее тело. Но я тянул. А он — действовал. Он всегда мог то, чего не мог я: действовать, когда этого требовали обстоятельства. И она досталась ему.

Я потом еще расскажу об Астрид, она много лет обжигала мои мечты, даже после того, как он дал ей то, о чем женщина больше мечтает до того, как получит. Есть одна сага, которую я ни разу не рассказал Сверриру, но часто терялся в догадках, не рассказала ли ее ему Астрид? Один единственный раз мы с Астрид встретились как мужчина и женщина. Один раз и никогда больше.

Она получила суровое воспитание в доме своего приемного отца, и, как послушный ребенок, жила, соблюдая строгие правила, до того лета, когда ее охватил жар зрелости и выполнять правила стало уже трудней, чем раньше. Она так и не заняла своего заслуженного места рядом с конунгом, но я знаю, — и я единственный, кто это знает, — что чем дальше он отдалялся от нее, тем сильнее ему ее не хватало, и что в тот день, когда он заключил брачный союз с твоей матерью, дочерью шведского конунга, мысли его были полны женщиной из Киркьюбё.

Она была красива, йомфру Кристин, такой я запомнил ее и такой — это было тяжелейшее бремя нашей длившейся до его смерти дружбы — запомнил конунг Норвегии первую женщину в своей жизни.

***

Некоторые дни сверкают в моей памяти, подобно серебряным монетам на грязной, испачканной кровью ладони. И когда ты состаришься, йомфру Кристин, перед тобой будут также сверкать самые значительные дни твоей жизни. Я надеюсь, — прости эту болтовню старого человека, как Гаут мечтает простить своего обидчика, — что в их число войдут и эти несколько дней, проведенных нами в Рафнаберге, где нас окружала опасность, а также ночей, когда я сплетал правду и ложь, чтобы передать волны холода и жара, пробегавшие по лицу конунга Сверрира. Но твою любовь, йомфру Кристин, в свои сети печали и серебра поймает другой, благослови тебя Бог и будь проклята память о нем.

Я сегодня немного пьян и потому должен рассказать о том дне, когда распятие, образ великого Христа, вырезанный из дерева, прибыл на корабле в Киркьюбё с Оркнейских островов. Все мы, жившие в усадьбе епископа, бонды и их жены из соседних селений, вышли на своих лодках в море и окружили чужой корабль, мы пели Kyrie elei son — Господи, помилуй ! Епископ Хрои стоял на коленях с двумя зажженными свечами в руках на носу своей лодки. С моря дул легкий, как дыхание, ветер, и пламя свечей даже не колыхалось. Мы обмотали кожей весла и уключины, чтобы ни один звук не нарушал нашего глубокого умиления. Высоко на корме чужого корабля возвышался Спаситель на кресте, созданный тем, кому, должно быть, была оказана милость Всевышнего, дабы он сумел показать нам, смертным, всю боль и непобедимую силу Сына Божьего. Я греб левым веслом, Сверрир — правым. Я видел лицо моего друга между собой и распятием, видел, как оно сияет, казалось, одна сильная воля встретила другую и они слились воедино. Белый, непонятный свет исходил от этого распятия, от искаженного мукой лица Спасителя. Этот свет освещал нас и наши лодки, когда мы плыли назад по темным волнам. На берегу мы образовали шествие.

Впереди шел хор мальчиков с горящими восковыми свечами и маленькими звенящими колокольчиками, потом — молодой каноник, медленно помахивающий кадилом, дым от которого был почти не виден в ярком осеннем свете. За ним шел епископ в митре, в ниспадающем складками облачении, с посохом в руке и в башмаках, сшитых из белоснежного сафьяна. За епископом, впервые по нашей бедной земле, несли образ Христа. Его несли самые старые священники нашего епископства, они возносили его над митрой епископа, высоко к небесам, казалось, Христос победоносно возвращается из царства мертвых, чтобы остаться с нами и в жизни и в смерти, навсегда.

Я шел сразу за распятием, мы со Сверриром несли Священное писание нашей епархии. Над берегом волнами катилось пение, эти волны захлестывали меня, но сам я петь не мог, меня слишком переполняла радость. Сверрир пел. У него был странный, трогательный голос, так умел петь только он, и его голос всегда повиновался его воле. В нем звучала сила, заставлявшая людей подчиниться ему, и устремленность ввысь, позволявшая чувствовать близость Бога. Сверрир пел громче других.

Мы три раза обнесли распятие вокруг епископской усадьбы, епископ опустился на колени и на коленях вполз в каменные врата церковной ограды. Мы все опустились на колени и ползли на коленях, миновав врата, священники снова высоко подняли распятие и пение этого длинного шествия слилось в мощный хор. Мы три раза обошли вокруг церкви, последний раз в молчании, и епископ, снова на коленях, вполз в церковь. Потом распятие внесли внутрь.

Люди заполнили маленькую церковь, и образ Христа подняли на его место над хорами. По щекам Сверрира текли крупные слезы, я первый раз видел, чтобы он плакал. Я знаю, Сверрир встречал Бога не один раз в своей жизни, но, думаю, что это была его первая встреча с Ним, посвящение и обещание, союз между Всевышним и тем, кто потом обрел столь большую власть. Знаю, что Сверрир нес в себе Бога, Бог всегда давал ему силу и веру в победу, Сверрир никогда не был одинок в борьбе против своих врагов, с ним был Тот, кто был сильнее их. Однако его воля и воля Божья не всегда совпадали. Когда им случалось разойтись, он оставался кающимся грешником, но тем не менее никакое раскаяние не могло помешать ему идти своим путем. Теперь он плакал перед распятием, потом он говорил мне, что чувствовал себя распятым на кресте Сыном Божьим.

Мы вышли из церкви.

***

Когда наступил вечер и кончился пир в честь Сына Божьего, мы со Сверриром снова вернулись в церковь, чтобы помолиться. В открытые оконные проемы сочился свет с моря, один луч осветил лик страдающего на кресте. Я видел, что он шевельнулся. Это не испугало меня, но я преклонил колени И заметил, что Сверрир тоже упал на колени рядом со мной, закрыв лицо руками. Я не молился и встретил Божественное без слов. Уходя из церкви, мы держались за руки.

Сверрир предложил:

— Давай сходим на могилу чужеземца?

Я не знал тогда и не знаю теперь, почему мысль сходить на могилу чужеземца пришла ему в голову именно в тот вечер. Мы пошли к могиле у церковной стены, в которой его похоронили год назад, Сверрир нагнул голову и прочел короткую молитву за убиенных. Этот чужеземец попал в Киркьюбё на корабле, принесенным к нам невиданным в наших местах штормом. Половина команды умерла еще до того, как корабль достиг берега, остальные скончались в первые дни после спасения. Но один выжил, это был их предводитель, он оказался сильнее, чем его люди, он прожил всю зиму. На корабле был ценный груз: дорогие кожи, которые можно было высушить и они снова обрели бы свою цену, золотые украшения и небольшой мешочек с пряностями, купленный, должно быть, у паломников из Йорсалира. Епископ Хрои позаботился об этих вещах, чтобы какой-нибудь разбойник или вор не впал в соблазн и не погубил бы тем самым свою душу.

Но они с чужеземцем не понимали друг друга. Никто в Киркьюбё не понимал ни слова из языка чужеземца, а то немногое, что он пытался сказать по-латыни, не понимал даже епископ. Одно было ясно: если бы к чужеземцу вернулось здоровье и силы, он смог бы набрать людей, которые в погоне за славой осмелились бы рискнуть жизнью и повести корабль в далекую гавань. А если бы он умер, он так и остался бы для всех чужеземцем.

Он умер, последние восемь ночей епископ провел с ним, как и положено доброму пастырю, он принес чужеземцу святые дары и заботился о спасении его чужеземной души. Три последние ночи больному было так плохо, что к нему пустили даже Эйнара Мудрого, знавшего свойства любого растения и бывшего искусным целителем. Чужеземца похоронили по всем правилам. И, изучив подробно наш закон и закон Божий, епископ пришел к заключению, что все, принесенное сюда штормом, должно принадлежать епископству. Ибо где искать наследника или наследников усопшего? Епископ Хрои хотел, чтобы это богатство было использовано во славу Божью и помогло воспитанию в людях богобоязненности. Он знал, что в соборе Святого Магнуса в Киркьювоге на Оркнейских островах есть распятие, которое оркнейский епископ согласился бы отдать в другой дом Божий. Распятие привезли туда из Ромаборга, путь был неблизким и стоило оно дорого, за него нельзя было расплатиться ни овчинами, ни сырым серебром. И вот после долгих переговоров распятие прибыло к нам в Киркьюбё.

Епископ Хрои был рассудительный человек и умел за покровом красивых слов искусно скрывать свои мысли. Наедине с собой он обретал и то мужество, которое требовалось для того, чтобы идти своим путем, прекрасно понимая, что любой другой путь приведет его к гибели. Сверрир сказал, когда мы с ним покидали кладбище:

— Думаю, что этому чужеземцу было отказано в целебных зельях.

Он повернулся и посмотрел мне в глаза, словно беря меня в свидетели. Теперь я был повязан с ним, я первый раз заглянул в бездну, и только его сильная воля не дала мне сломаться от отвращения. Не думаю, что Сверрир уже той ночью имел беседу с епископом. Но это произошло в одну из ближайших.

Вскоре после того епископ позвал Сверрира и меня в свой покой, чтобы дать нам дополнительные уроки латыни. Старый брат Эрленд, который ежедневно вел с нами занятия, не так хорошо знал ученые книги, как епископ. Позволю себе сказать, что грамматика Донатуса раньше не всегда доставляла нам удовольствие. Теперь же мы прочитали заново и научились любить Псалмы Давида и пять книг о святых, которыми располагал епископ. Но лучше всего из этих занятий с епископом Хрои я помню необузданную потребность Сверрира выхватывать из потока какое-нибудь место, проникать своим цепким умом в его смысл и пронзать им чужое мнение, как острие иглы пронзает дохлую муху на камне очага. Епископ был достойным соперником, когда сталкивались мысли. Он обладал изрядной ловкостью в спорах и проявлял изворотливость, если противник слишком теснил его. Но слово Сверрира рубило слово епископа так же, как меч рубит молодое тело.

Теперь по праздничным дням, когда мы ели за столом епископа, Сверриру прислуживала Астрид, его приемная дочь. Начали ходить первые слухи о том, что она оказывает ему услуги куда большие, чем приличествует сестре оказывать любимому брату. Однако Сверрира не изгнали из школы священников, и меня тоже. До конца своей жизни он сохранил глубокое уважение к епископу Хрои, и никогда не удивлялся тому, что в сердце человека может зародиться грех.

Мы часто по ночам ходили в церковь и в темноте смотрели на распятие. Однажды ночью Сверрир спросил:

— Ты знаешь, что я родился в хлеву?..

Я знал об этом, но не понял, что было у него на уме. Из церкви мы вернулись в молчании, а Тот, который был рожден в яслях, смотрел нам вслед и лицо Его, искаженное болью, слегка светилось.

***

Я уже говорил тебе, что в Киркьюбё к епископу Хрои приходили из наших бедных селений, потрепанных штормами, и убогие, и непокорные, и тщеславные, и растерянные. И плачущая женщина с ребенком, муж которой погиб в море, и молодой человек, жаждущий обременить себя ученостью, и старец, ищущий перед смертью слова Божьего. Епископ направлял их и следил за ними, каждое слово, слетавшее с его губ, весило больше, чем все слова, которые этим людям могли сказать мы. Но некто был могущественнее епископа и поднимался над ним, как мысль в полете поднимается выше летящего сокола.

Вернее, двое были выше епископа: прежде всего Господь, а потом конунг Норвегии, его рука дотягивалась и до нас. Мы были прикованы к этой руке, боялись ее, преклоняли перед ней колени, когда она простиралась к нам, и склонялись в глубокой благодарности, если она швыряла нам свои жалкие дары. Раз в году, в тот день, когда посланец конунга ступал на наш берег, все наши разногласия словно смывало морем. Мы, как братья, встречали корабль посланца и потом снова провожали его.

Епископ Хрои всегда хранил молчание, когда разговор заходил о норвежцах. Но мой добрый отец Эйнар Мудрый не лез за словом в карман, тем более, если разговор касался наших братьев в Норвегии. Два года отец был толкователем снов в дружине ярла Эрлинга Кривого. Так мы со Сверриром немало узнали о норвежцах, таящих в своих сердцах горечь, злобу и даже ненависть, а порой и глубокое почтение, которое непостижимым образом соединялось у них с ненавистью и злобой. Когда я потом лучше узнал норвежцев, я как будто отведал вина, вкус которого уже знал, или встретил знакомого, бывшего мне в одно и то же время и другом и недругом.

Тяжелая голова ярла Эрлинга криво сидела на его плечах после того, как он получил удар мечом, возвращаясь из похода в Йорсалир… Маленькие, прищуренные глазки казались старческими, даже когда ярл был еще в расцвете сил. Они скрывали острую мысль и хитрость, подобную которой мало кто встречал в своей жизни. Злоба его не знала предела, и он охотно давал ей волю, но в случае нужды прибегал к лести и угодливости, которые тоже помогали ему править людьми. Он был тугодум, привычки у него были скромные, люди почти не знали его, а уж до конца точно не знал никто. Так говорил о нем мой отец.

Мой добрый отец Эйнар Мудрый был свидетелем, когда короновали конунга Магнуса, молодого сын ярла. Он был свидетелем и того, как ярл приказал повесить сына своей жены, мальчишку Харальда. Харальд был слабый человек, он плакал перед лицом смерти. Кристина, дочь конунга, мать конунга Магнуса, родила Харальда от конунга Сигурда по прозвищу Рот. Это случилось в те годы, когда ярл Эрлинг, ее муж и повелитель, ходил с походом в Йорсалир. Кристина была подходящей женой для того, кто хотел стать первым человеком в стране, но никто не сказал бы, что она была покладистая женщина, готовая подчиниться жестокому и суровому ярлу. Для ярла этот мальчишка был все равно, что песчинка в глазу, ежедневное горькое напоминание о неверности, которой славилась его жена. Но было кое-что поважнее неверности: ярл знал, что любой сын конунга может оказаться опасным соперником для его сына Магнуса, которого с родом конунгов связывала только кровь матери. А потому Харальд был пойман, привезен в Бьёргюн и там повешен.

В Бьёргюне соорудили высокую виселицу, и возле нее собралось множество знатных мужчин и женщин. Слова и желание ярла невозможно было истолковать двояко: у народа, пришедшего на казнь, должно хватить ума, чтобы покориться воле своего повелителя и выразить больше сочувствия судье, нежели осужденному. Говорили, будто конунг Магнус просил пощадить своего малолетнего брата. Но ярл был непреклонен — эта непреклонность свидетельствовала об его уме, а жестокость — о глупости. С того дня в стране не было никого, кто не трепетал бы от страха перед ярлом Эрлингом. Он же, со своей стороны, стал бояться всех и каждого, как боится тот, кто знает, что может заставить повиноваться себе всех, кроме Бога.

Кристина, дочь конунга, мать мальчика и жена ярла, была в тот день в отчаянии, на нее страшно было смотреть. Ее связали ремнями из тюленей кожи, и говорили, что ярл хотел заставить жену смотреть, как будут вешать ее сына от человека, которого она втайне любила. Кристина же будто сказала на это: ты можешь вырвать глаза своему недругу, но не можешь заставить его смотреть на то, чего он не хочет видеть! Она не плакала и плюнула ярлу в лицо. Это было тупое оружие, но сильное. После казни она уехала из страны.

Мальчик не был трусом. Пастор утешал и поддерживал его, пока его не увели вешать, говорили, будто страх перед гневом епископа заставил ярла разрешить это. Мальчику не завязали глаза. Но не для того, чтобы не мучить его понапрасну. А для того, чтобы все люди, а их было много, могли видеть смертельный ужас в его глазах и представили бы самих себя на его месте. Мальчика медленно вели к виселице. Последнюю часть пути он плакал. Он был такой маленький и не получил того воспитания, которое позволило бы ему держать себя в таких обстоятельствах, как подобает сыну конунга. Когда на шею ему накинули петлю, женщины зарыдали, и один монах с почерневшим, искаженным болью лицом начал громко молиться в толпе. В этом заключалась особая хитрость ярла — таким образом он мог выяснить, кто позволил себе не согласиться с его волей. Потом мальчика вздернули на виселице.

Он умер не сразу, не так умирают на поле брани от смертельной раны. Его смерть не была похожа и на смерть от тяжелой болезни. Тело его дергалось, он умирал медленно, без крика, этому мешала веревка, сдавившая его шею. Смотреть на это было страшно. Я с тяжелой душой ушел оттуда.

Эйнар Мудрый сказал:

— Я с тяжелой душой ушел оттуда, и я истолковал ярлу Эрлингу только один сон. Но думаю, что в тот день я проявил больше мужества, чем за всю свою жизнь. Ярлу приснилось дерево. Вы знаете, все, кому снятся сны, видят во сне деревья. Деревья растут, становятся высокими, и толкователю снов следует сказать, что это означает растущее величие человека и его рода. Вполне возможно, что многие из них действительно видят во сне деревья. Они слышат о таких снах с детства, самые умные заставляют себя видеть во снах то, что нужно. Я сказал ярлу Эрлингу: этот сон обещает тебе и твоему роду новую славу! Я сказал это в гриднице. И очень громко. Там собралось много народу, ярл полагался на меня, он всегда заставлял толковать свои сны в присутствии многих людей.

А нагнувшись к ярлу, я прошептал ему: но похоже, что в корнях дерева есть какой-то изъян…

Потом я низко поклонился ярлу и ушел. В его глазах мелькнул страх. И я понял, что меня больше никогда не пригласят толковать сны ярла Эрлинга.

Тем же летом на Фареры шел корабль, и на нем я вернулся домой.

Так говорил Эйнар Мудрый, тихо и медленно, мы со Сверриром, сперва мальчишки, потом уже молодые люди, всегда молчали. По-моему, услыхав рассказ о том, как ярл Эрлинг повесил мальчика Харальда, Сверрир молчал несколько дней.

Таковы были мои первые встречи с норвежцами, йомфру Кристин, со временем мне довелось лучше узнать их. И сегодня ночью мне хотелось бы понять, правильно ли я поступил, покинув наше маленькое Киркьюбё, где мы жили куда беднее, чем мне потом приходилось жить в Норвегии, но зато в большей безопасности. Не знаю, правильно я поступил или нет, я мало что знаю и мои знания становятся все меньше.

Думаю, что конунга Сверрира тоже порой одолевали сомнения, но он не говорил мне о них, у него были свои тайники, где он хранил и обиды, и сомнения. Знаю только, что и он, и я нуждались в том прощении, которым так донимает меня Гаут, строитель церквей, и единственное, что меня спасает в такие ночи, как эта в Рафнаберге, — это моя вера в милость Божью. Но и она не безгранична.

Доброй ночи, йомфру Кристин.