Мы сошли на берег в Тинганесе, потому что должны были доставить туда груз зерна. Там мы встретили Унаса. Унас постарел за тот год, что нас не было на Фарерах. Он сказал:
— Сюда приехали норвежцы.
Мы не долго разговаривали с ним и в тот же день отправились через горы в Киркьюбё. Унас пошел с нами, он сказал, что приехавший на Фареры сборщик дани Карл привез с собой своего сына, его зовут Брюньольв. Мы промолчали и продолжали идти вперед, но теперь в горах было уже не так светло, как утром, когда мы причалили к берегу.
Наконец внизу мы увидели Киркьюбё. У берега стояли корабли, один из них был нам знаком. Мы торопились изо всех сил, что-то заставляло нас спешить, но редко путь давался мне с таким трудом. Унас отстал от нас, он всегда уступал своим желаниям и не отличался сильной волей. В воротах епископской усадьбы стоял незнакомый нам страж. Раньше у нас стражей не было. Мы встретили епископа Хрои. Он сказал быстро и громко:
— Сверрир, твоя мать тяжело больна, идемте к ней.
Он ввел нас в покой, где обычно занимался делами, обнял, прижал на мгновение свое бледное, умное и усталое лицо к плечу Сверрира и заплакал. Потом выпрямился и сказал:
— Добро пожаловать домой! Приветствую вас, сыны мои, у нас здесь все живы. Когда норвежцы уедут от нас, они возьмут с собой заложника.
Первое, о чем я подумал: я недостаточно знатного рода. Сверрир сказал:
— Епископа они заложником не возьмут, им приходится оказывать церкви больше уважения, чем они хотели бы.
Епископ помолчал, потом медленно проговорил:
— В эти дни меня сильнее, чем прежде, заботили мысли о моем добром брате Унасе, ведь я горячо люблю его. Думаю, я невольно дал это понять сборщику дани, наверное, Унас догадался об этом. Он бродит тут, как неприкаянный. И в нем нет радости, подобающей каждому свободному человеку.
Твоя мать, Сверрир, занемогла в неподходящее время, но вряд ли Бог сейчас призовет ее к себе. Я поставил Астрид ухаживать за ней. Я тут заботился о твоей молодой жене, Сверрир, потому что норвежцы не оставили бы ее без внимания. Она одевается, как простая служанка. А наши требовательные гости особенно падки на хорошо одетых женщин.
Мне епископ сказал, что мои родители чувствуют себя хорошо, в их сердцах нет зла, но они полны тревоги. Он помолчал, на долю этого человека выпало много испытаний, от рождения ему была дана добрая душа, и, думаю, он обрел частицу своего былого благородства, когда горе посетило его дом. Он сказал нам:
— Вы увидите, что в церкви и в усадьбе кое-что изменилось. Не горюйте из-за этого и не удивляйтесь, но примите все радостно и благодарно. Случается, мы слишком привязываемся к своей земной собственности, из-за чего можно подумать, будто мы любим ее больше, чем Бога. Иногда даже хорошо лишиться вещей, которые могут ввести нас в искушение.
Пока епископ говорил, в комнату вошла невысокая, неряшливо одетая женщина, легко и красиво она подошла к нам. Я узнал ее и отвернулся, однако от моего внимания не укрылось то, что происходило в комнате. Я видел эту встречу между мужем и женой. Во мне всколыхнулась нежность, о которой я не подозревал, и горечь, какую мне случалось испытывать в жизни всего несколько раз. Почему-то я думал, что когда Сверрир и Астрид встретятся снова, они будут холодны друг к другу, как обожженные корни на месте старого костра. Но все было не так.
Мы с епископом отвернулись и продолжали разговаривать, он подробно расспрашивал меня о нашей поездке. Узнав о смерти епископа Вильяльма, он осенил себя крестным знамением и похвалил меня за то, что мы посетили оркнейского ярла и попросили, чтобы в его церкви возносились молитвы за ярла Эрлинга и его правление в Норвегии. Епископ сказал, что нам следует смириться с происходящим и не закрывать кошелек, если от нас потребуют, чтобы он был открыт. Мужчины и женщины будут жить на этих островах и после того, как норвежцы уедут обратно за море. Мы должны молить Всевышнего, чтобы он сохранил их корабли, — ведь их груз будет тяжелее, чем они могут нести.
Теперь мы уже могли снова обернуться к Сверриру и его молодой жене.
Тут нам сообщили о приходе сборщика дани Карла и он быстро вошел в комнату. Этот норвежец умел, как никто, напускать на себя вид хозяина даже там, где он был только гостем. Его сопровождал сын. Оба жили в епископской усадьбе и были нынче приглашены на трапезу к епископу Хрои. Мы учтиво приветствовали этих влиятельных мужей, и епископ назвал им наши имена и объяснил, откуда мы прибыли. Сборщик дани не выказал никакого радушия. Последнее нас встревожило, поэтому мы поклонились и ушли.
Невеселый, полный дурных предчувствий, я пошел со Сверриром к Гуннхильд, она тоже состарилась за то время, что нас не было в Киркьюбё.
***
Я недолго пробыл у постели больной Гуннхильд, Сверриру нужно было поговорить с матерью наедине. Но в тот же вечер за мной прислали и просили, чтобы я как можно скорее пришел к Гуннхильд — она хочет мне что-то сказать, медлить нельзя. Охваченный тревогой, я шел по пригоркам из каменного дома, где жили мои родители. Никто не попался мне по пути. Норвежцы, наверное, валялись пьяные на своих кораблях, и я полагал, что Сверрир и Астрид в этот поздний час нашли друг у друга то, чего жаждали. Вечер был красив, над Киркьюбё зажглись первые маленькие звезды. Море обмывало берег, где-то лаяла собака, помню, у меня было такое чувство, словно моя душа приподняла мою земную оболочку над землей, скалами и мхом. Однако сердце мое стучало тяжелее и тревожнее, чем до того, как я узнал, что в Киркьюбё прибыли норвежцы.
В тесной каморке Гуннхильд я сразу понял, что что-то случилось. Ее черные глаза на бледном лице тлели, как угасающие угли. В них светилось безумие и ненависть, казалось, ей хочется вцепиться кому-то в глотку и задушить его голыми руками, но сил для этого у нее уже не было. Она была одна. Ни служанки, ни священника, она была наедине с тем, что жгло ей душу, и со смертью, которая словно приблизилась к ней, — так багряная красота звездного неба следует за ненастным днем. Гуннхильд поманила меня к себе. Что-то прошептала, и мне пришлось склониться к ее губам.
— Этот сборщик дани… — проговорила она.
Я знал, что сборщик дани Карл обошел сегодня все дома и закоулки епископской усадьбы, дабы оказать честь тем, кто был немощен, и порадовать каждую захворавшую служанку или бедного ребенка, лежавших в хлеву или в конюшне. Так, во всяком случае, говорили, но все знали, что сборщик дани предпочитает общаться с земными созданиями, а не с душами, чей путь лежит на небеса. Стало быть, Гуннхильд видела его.
— Этот сборщик дани!.. — сказала она, Я молчал, в комнате пряно пахло целебными травами, Эйнар Мудрый, навещавший Гуннхильд, имел обыкновение заваривать и легко и тяжело пахнущие растения. Я наклонился к ее губам.
— Этот сборщик дани когда-то надругался надо мной, — проговорила она.
Железные тиски сдавили мне сердце, она приподнялась на своем ложе, положила голую ногу на край кровати и громко сказала, не боясь быть услышанной:
— Этот сборщик дани Карл надругался надо мной в монастыре на Селье! Сегодня он заходил сюда, теперь он стал важным человеком, куда важнее, чем был в те времена, и обладает куда большей властью над людьми. Но, может, его способность взять женщину силой стала меньше? Большой живот, должно быть, мешает ему быть ловким в делах с женщиной. Тогда-то в нем было достаточно силы и жестокости, он был неприятный человек, но сильный. Он надругался надо мной.
Сегодня он не узнал меня! Нет, нет, он давно забыл ту испуганную женщину, то бедное животное, что когда-то билось под ним, и потому не очень-то вглядывался в мои черты. К тому же на наших лицах давно заросли те некрасивые царапины, что я получила от него, а он — от меня. Его люди смеялись на другой день, увидев, как он исцарапан. Нет, он меня не узнал.
Сегодня он обратился ко мне достойно и дружелюбно, я смотрела на него с нескрываемым удивлением и ненавистью. Я все расскажу тебе, Аудун…
Должно быть, я отступил от нее на шаг, пока она говорила, я не понимал тогда и не понимаю теперь, только ли жажда мести заставила ее говорить. Кроме жажды мести, жило в ней, наверное, и стремление избавиться от зла, чувство, что ей нужно очистить все тайники своей души прежде, чем она встретит смерть. Ей хотелось рассказать правду, а вот почему она выбрала своим слушателем меня, я узнал уже потом.
Она сказала:
— Я попала в монастырь на Селье на маленьким судне, шедшем в Нидарос. Со мной был мой добрый жених, господин Унас. Мы не спешили, стояло позднее лето, совсем как сейчас, — светлые дни и теплые вечера. С севера туда прибыли воины, но я не знаю, какому конунгу они служили. Мы хотели укрыться от них в монастыре, однако вскоре поняли, что это нам не поможет. Тогда мы смело вышли им навстречу, я принесла воинам пива и еды, а монахи тем временем разделились на две группы. Одни пытались незаметно спрятать серебряные сосуды, что были в монастыре, а другие пошли в церковь и молили Всевышнего смилостивиться над нами. В монастыре на Селье была только одна женщина, не считая больной старухи, такой же, как я сейчас. Моя судьба была решена.
Он захотел взять меня. Я уже сказала, что была обручена. Девственницей я не была, но до тех пор считалась честной и богобоязненной женщиной. Я не ложилась с кем попало, тем более по приказанию. Но вот пришел он и захотел взять меня силой. С ним пришли его люди.
Все они были пьяные. Они увели меня с собой, втащили по каменным ступеням в пещеру на горе, в которой в прежние времена нашла пристанище, а потом и смерть святая Суннева, когда пришлые воины хотели надругаться над ней. Теперь я могла проверить, не подобрел ли Господь Бог со времен святой Сунневы. Они втащили меня в пещеру, он бросил меня на землю, я брыкалась и царапалась, тогда я была сильная, мне удалось ударить его ногой в пах и он с криком согнулся пополам, потом ударил меня, я вскочила и вцепилась ногтями ему в лицо. Его люди смеялись. Теперь для него было делом чести овладеть мной именно там, в двух шагах от священной раки, где покоился ее прах, недалеко от алтаря, перед которым набожные мужчины и женщины молятся этой святой женщине. И он овладел мной.
Но сперва случилось нечто неожиданное. В монастыре работал человек по имени Гаут, кажется, он строил там церковь. Он услыхал мои вопли, прибежал и крикнул, чтобы они отпустили меня. Они держали меня, пока сборщик дани — тогда он еще не был сборщиком дани — взял то, что осталось от меня, взял, как собака, которая лижет дерьмо. Я лежала истерзанная и избитая, лишенная и сил и чести, они же тем временем решили, что Гауту надо отрубить ногу. Потом переменили свое решение: Лучше мы отрубим тебе руку, сказали они. С отрубленной рукой ты будешь умирать долго, а с отрубленной ногой умрешь сразу. Вот только кто это сделает?
Один из них сказал, что надо заставить кого-нибудь из монахов. Но монахов они не нашли, зато нашли моего жениха Унаса. Он был пьян и еле держался на ногах, потом уже я догадалась, что он был поблизости, когда я боролась с ними и потерпела поражение, но у него не хватило мужества, чтобы броситься мне на помощь. Они привели его и сказали: Твоя рука или его! Была звездная ночь.
Гаут не оказал сопротивления. Наверное, он понял, что это все равно не поможет, и полагал, что только его мужество способно заставить их почувствовать обиду, нанесенную ими другому, как свою собственную. Но подобные чувства были чужды этим людям. Итак, там был Гаут. И там был Унас. Я прекрасно видела, что ему хотелось бы уйти, сбежать, он притворялся более пьяным, чем был на самом деле, его ударили по лицу, он упал, потом ему сунули в руки меч и он снова оказался перед тем же выбором.
Все было именно так. Чем больше они угрожали Унасу, тем более пьяным он притворялся, один воин ударил его, он упал на колени и остался лежать, двое других подняли его на ноги. Третий протянул ему меч. Он не хотел его брать. Они сказали: Твоя рука или его! И смеялись, Аудун, как страшно они смеялись! Гаут стоял перед ними, я лежала и старалась не смотреть на то, что происходит. Но они повернули мое лицо и заставили смотреть на руку Гаута, я закрыла глаза, они пальцами надавили мне на веки и мне пришлось открыть глаза. Гаут стоял перед ними, вытянув руку, словно опознавательный знак на ветру, под звездами, на берегу моря, меня трясло. И Унас, этот несчастный, поднял меч.
Он нанес удар, Гаут упал, потом поднялся, защищаясь обрубком руки, и пополз вниз по лестнице из пещеры святой Сунневы.
Думаю, он выжил. Я потом видела в Бьёргюне однорукого человека. Должно быть, Гаут остановил кровь, перетянув ремнем обрубок руки, он был силен в молитве. С тех пор я их не видела.
Ни сборщика дани Карла, ни его воинов я не видела до нынешнего дня. Уже на другое утро его корабль покинул Селью, воины уплыли вместе с ним. Унаса я потом тоже долго не видела.
Он уплыл на том же корабле, оставив меня с моим позором. Зимой того же года я приехала в Бьёргюн. Там он нашел меня. Есть мне было нечего, беспомощная, покрытая позором, я стала совсем другой женщиной, не той, какой была до того дня, когда сборщик дани Карл взял то, что ему не принадлежало. Тогда пришел Унас.
Я приняла его, но мужской силы у него уже не было. Господь Всемогущий! Жалкий и немощный, он лежал рядом со мной и плакал. И я ушла от него.
Но это еще не все, Аудун. Скоро во имя Всевышнего я расскажу тебе остальное. А сейчас ступай к моему сыну Сверриру и расскажи ему то, что ты узнал от меня, скажи также, что он узнает и остальное!
Гуннхильд встала, она стояла передо мной, положив руки мне на плечи, худая, суровая, смертельно больная, неистовая, исполненная ненависти и непреклонная в своей жажде мести. Я склонил перед ней голову:
— Я все расскажу ему…
И ушел. Звезды над Киркьюбё еще не погасли, они отражались в Море, я смотрел на них, но они меня не радовали.
***
Когда я вышел из дома, где лежала больная Гуннхильд, в усадьбе епископа не было видно ни одного человека. Слышались только пьяные крики с корабля сборщика дани. Но и они вскоре замерли, тысячи птиц на камнях и скалах молчали, и море, омывавшее берег тяжелыми волнами, лишь подчеркивало тишину, затаившуюся между каменными и бревенчатыми стенами. Я стоял под звездами, точно соляной столп, луна безмолвствовала над горами, и в сердце у меня не было мира.
Через некоторое время я пошел к одному из жилых домов усадьбы и остановился под оконным проемом чердачной каморки, где, как я знал, устроились на ночь Сверрир и Астрид. Но вскоре я ушел оттуда, так и не позвав его, — у меня не хватило смелости, твердости и силы, необходимых тому, кто собирается воткнуть нож в сердце ближнему. Я покинул усадьбу и поднялся в гору, потом вернулся, подошел к церкви на берегу и хотел войти в нее. Но не посмел. Первый раз у меня не было в душе мира, а без него я не мог предстать перед ликом Спасителя, висевшего на кресте; кончилось тем, что я упал на одну из могил у церковной ограды и заплакал. Вскоре я узнал этот клочок голой земли — здесь был похоронен тот чужеземец, что прибыл к нам с кораблем два года назад. Я долго плакал.
В эту мою Гефсиманскую ночь ко мне пришли мертвые, как иногда они приходят и являются живым. Мертвые, которых я помнил, потому что они жили среди нас, лица, знакомые с детства, — старший брат Эйнара Мудрого, моя бабушка, еще кое-кто. Я узнал их, они шли в своих серых одеждах, склонив головы, кое-кто распрямлялся, проходя мимо меня, и я видел его лицо, они были совсем рядом, и я тихо молил их: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
Потом пришли более старые, знакомые мне по сагам и преданиям Эйнара Мудрого, которые он рассказывал, сидя у очага долгими зимними вечерами. Это были епископы, учившие слову Божьему здесь в Киркьюбё задолго до того, как епископ Хрои поднялся на церковную кафедру. Это были воины и бонды, первые поселенцы, прибывшие сюда через море из Норвегии, за их кораблями тянулись связанные из бревен плоты, матери, которых унесла чума, и дети, последовавшие за ними, когда в питавших их грудях не осталось больше молока. Все они прошли мимо меня, склонив головы к влажной осенней земле, их просветленные лица говорили о том, что по ту сторону смерти они увидели великий свет, и они снова возвращались туда. Я крикнул им: Просветите меня на своем пути! Но они молчали.
И я понял: в час испытания в Гефсимане у тебя не остается ни друзей, ни недругов, в тот час лишь воля делает тебя человеком или нелюдью. Ты бросаешь на стол свое живое сердце и сам выбираешь между правильным и неправильным, между честью и бесчестьем, только ты сам! Я уверен, что мертвые, когда они приходят, могут передать нам мужество, которым они обладали при жизни, и мудрость, которую мы не замечаем из-за будничных дел. Но выбор мы должны сделать сами, и нам все равно придется его сделать.
Я поднялся и покинул кладбище.
Что-то нас ждет? В Киркьюбё был сборщик дани Карл, в Киркьюбё был Сверрир, его умирающая мать, когда-то изнасилованная этим сборщиком дани тоже была в Киркьюбё. Я знал твердость Сверрира, его безудержный гнев, его хитрость и злопамятность. Знал также, что все это он до поры до времени сдерживал железной волей, позволявшей ему выбрать подходящую минуту. Я знал его мстительность и обостренное отношение ко всему, что входит в понятие чести.
Я бродил до утра, небо было скрыто облаками, звезды исчезли в серой дымке тумана, приползшего с моря. Прибежала собака и всю ночь ходила за мной, я не знал ее и хотел прогнать, ударил ногой, бросил камень, но она залаяла и глаза ее молили, чтобы ей позволили остаться. Я позволил ей ходить за мной. У дома моих родителей я стал бить в стену кулаками, я плакал и прижимался лбом к холодной каменной стене, чтобы остудить голову, потом крикнул родителям, чтобы они пошли и помогли Гуннхильд. В доме завозились. А я опять убежал в горы.
Рано утром я снова подошел к оконному проему каморки на чердаке, где спал Сверрир. Наконец он проснулся и вышел из дома, отдохнувший, веселый, насладившийся женщиной, бесстрашный, молодой, сильный, готовый мужественно встретить все, что его ожидало. Астрид с ним не было. Она, наверное, еще спала.
— Идем, — сказал я.
Он глянул на меня, и, ни о чем не спросив, последовал за мной, я направил шаги к нашей церкви и теперь уже вошел внутрь. Сверрир открыл рот, чтобы задать вопрос, но сдержался. Мы стояли перед большим распятием, свет струился через маленькие оконца и исполненное муки лицо Спасителя медленно оживало. По-моему, слова, которые я хотел сказать, непроизнесенными передались из моего сердца в его. Я еще не успел заговорить, как его лицо сделалось старше и суровей, оно выражало боль, ставшую невидимым прологом к его жизни, проведенной в многолетней борьбе. Но собака уже убежала.
Я повернулся к нему, взял его руки в свои и тихо сказал:
— Я пришел от Гуннхильд, твоей матери.
— Я это понял, Аудун.
— Вот, что она мне рассказала…
Я говорил, и он не прерывал меня, мы стояли лицом к распятому Христу, но когда я закончил, Сверрир не упал на колени, чтобы молиться. Он не плакал. И не говорил. Время шло, мы видели, как в маленькие оконца церкви вползает день, потом мы ушли, И Сверрир был уже не тем человеком, каким пришел сюда.
***
Сверрир пошел к Астрид и сказал ей:
— Перестань выдавать себя за служанку и одеваться, как пристало только рабыне. Ты — жена свободного человека, и пусть все смотрят на тебя, сколько хотят.
Это был его первый поступок, такая гордость была небезопасна для него. Потом он решил пойти к матери и попросил меня пойти с ним, но по пути мы встретили Эйнара Мудрого. Он сказал, что Гуннхильд сейчас в забытьи, может быть, смерть уже коснулась ее, а может, это всего лишь сон. Если это сон, жизнь и силы вернутся к ней, если же — смерть, с нею вместе умрет не одна сага.
Время шло, Гуннхильд спала. Нам стало известно, что сборщик дани Карл в этот вечер устраивает пир в усадьбе епископа, на пир были приглашены все знатные люди нашей округи. И мы, ученики епископа, только что вернувшиеся с Оркнейских островов, тоже получили почетное приглашение. Но меня мало обрадовало, что меня пригласили на пир к человеку, которого сам я не попросил бы быть моим гостем, если б мог устроить подобный пир.
Еще меньше меня обрадовал вид Сверрира и Астрид, собравшихся на пир, на Астрид было ее лучшее платье, в волосах — гребень. Она никогда не была так прекрасна, и редко — так весела. Вся ее сущность, позволившая ей остаться в памяти мужчины звездой, сверкающей над ночным морем, полностью раскрылась в тот вечер. Много дней она ходила в золе, одетая, как последняя рабыня, страшась мужчин, не имея ни твердой мужской руки, которая защитила бы ее, ни собственной постели, ни тепла. Теперь же она стала самой собой.
Я почти не говорил с ними, потому что на сердце у меня было тяжело от горя.
Мы вместе вошли в праздничный покой, там нас приветствовал сборщик дани и его сын. Они встретились лицом к лицу, сборщик дани Карл и Сверрир, злодей, надругавшийся над Гуннхильд, и ее сын, мститель. Но Сверрир усилием воли сохранял спокойствие.
Я никогда не забуду быстрые и легкие слова, сказанные им тогда. Его улыбку и обходительность с этим человеком, почти безупречное почтение, какое молодой должен оказывать старшему и более знатному человеку. Но я знал, что за тяжесть лежала у него на сердце.
Брюньольв был молод и глуп. Он был похож на отца, но не обладал его жизненным опытом, на нем было нарядное платье, серебряные кольца и тяжелые, не подобавшие ему украшения. Весь его ум легко уместился бы в роге для пива. В праздничном покое было много народу, почти все люди, прибывшие со сборщиком дани, наши фарерские священники и самые зажиточные бонды , с соседних усадеб. Сигурда из Сальтнеса не было среди людей Карла. Наверное, Сигурд не приехал с ним на Фареры. Не было здесь и однорукого Гаута, который в прошлом году служил своему палачу, когда тот был на Оркнейских островах. Вскоре гости развеселились, Брюньольв был так глуп, что сел рядом с Астрид. Сверрир сел рядом с Брюньольвом. Лицо Брюньольва выражало грубую, низкую похоть, лицо Сверрира — с трудом сдерживаемое спокойствие. Астрид была благосклонна к ним обоим.
Сборщик дани сидел на почетном сиденье, он был уже пьян, рядом с ним сидел епископ Хрои, он часто подносил рог к губам, но пил мало. Один человек — норвежцы называли его Оттар — был пьян и повторял без конца:
— Они отрубили руку моему брату… — Он обычно донимал этим всех, когда напивался.
Брюньольв неожиданно обратился к Сверриру:
— Ты, наверное, знаешь, что наш конунг не сын конунга? Он сын дочери конунга, и многие в Норвегии считают, что ему не пристало носить корону, которую ему дала церковь. Как священник, ты обязан повиноваться церкви, но повинуясь ей, ты идешь против закона… Что ты скажешь на это?
Брюньольв смеется, видно, он уже не раз говорил такие слова своим гостям, дабы насладиться их смущением и показать, что сам-то он может свободно болтать все, что хочет. По-своему, Брюньольв даже красив. Губы его способны покорить любую женщину, и борода у него торчит вперед, словно меч. Я бы сказал, что ему свойственно мужество труса. Оно позволяет тому, кто им обладает, ударить более слабого, причем, ударить сильно, ибо сострадание не сдерживает его удар. Руки у него холеные. Они привычно держат рог с пивом. Он не возражает, когда ему снова и снова наполняют рог, насмешливо смотрит на Сверрира и не собирается отводить глаза в ожидании ответа.
И Сверрир отвечает:
— По-моему, избранный Богом больше достоин звания конунга, чем рожденный от конунга, но не избранный Богом. Отец Магнуса — не конунг, но это еще не порок. А вот если он не обладает необходимым конунгу мужеством и умом и не имеет в себе того, что дает конунгу только Бог, тогда его власть продлится недолго. И сам он умрет.
Брюньольв поднял и снова опустил свой рог, он утратил свою самоуверенность, неожиданный ответ лишил его дара речи.
Сверрир говорит:
— Не мое дело решать, кому служит конунг Магнус, Господу или дьяволу, и не моего ума это дело, выбран он Богом или людьми. Но я верю, что только Бог дает человеку призвание, делающего его достойным быть конунгом над людьми.
— Даже если он сын бонда?
— Даже если он сын раба, — отвечает Сверрир.
Брюньольв, сын сборщика дани, сейчас пьян, этот пьяный заяц с зубами волка поворачивается к своему отцу. Но епископ Хрои с его всевидящими глазами и всеслышащими ушами как раз заводит глубокомысленный разговор со сборщиком дани. Он кладет на стол руку, разделив ею отца и сына. Брюньольв пытается повысить голос, но его перебивает Оттар, совсем пьяный, он бросает с порога, словно угрозу:
— Я не знаю, кто отрубил руку моему брату!..
С этими словами Оттар покидает праздничный покой, лицо его искажено болью. В покой входит Эйнар Мудрый, я вижу его точно сквозь дымку. Вижу я и лицо Брюньольва, на нем написана наглость и ненависть. Он поворачивается к Астрид, она вся сияет. Сверрир повторяет свои слова, если он и настороже, то это по нему не заметно. Он хватает руку Брюньольва, снимает ее с плеча Астрид и повторяет:
— Даже если он сын раба…
К нам подходит Эйнар Мудрый и громко обращается к Сверриру:
— Твоя мать проснулась, она слаба и хочет поговорить с тобой.
Сверрир встает и слегка касается плеча Астрид, она тоже встает.
Он кланяется Брюньольву, Астрид приседает, может, и не очень охотно — ведь ее заставили прервать едва начавшуюся игру. Эйнар Мудрый уже ушел, он спешит. Я тоже кланяюсь Брюньольву. И мы уходим.
Моросит дождь, кругом темно, после пива и пьяных разговоров ночной воздух приятно освежает нас. Нам навстречу идет человек, это Оттар, он рыгает и кричит, что никто не смеет покидать пир, пока сборщик дани не позволит гостям разойтись. И хватает Сверрира за руку, тот вырывается. Сверрир в ярости, таким я его еще не видел. Он хватает Оттара за волосы, приподнимает и швыряет на землю, лицо Сверрира, слабо освещенное луной, выглянувшей из-за облаков, некрасиво и не предвещает добра. Потом он бьет Оттара, и тот снова падает.
Все это как гром среди ясного неба, Астрид лучше меня знает, что такое гнев Сверрира, она дрожит и прижимается ко мне. Но Сверрир уже успокоился, он провожает Астрид в каморку над амбаром и запирает ее там. Потом выходит и просит меня пойти с ним к Гуннхильд.
***
Мы вместе идем в маленький и темный дом для больных, где лежит Гуннхильд. Эйнар Мудрый уже у нее, теперь он уходит, я произношу несколько вежливых слов и тоже хочу уйти, потому что мать и сын должны поговорить наедине. Но Гуннхильд просит:
— Останься, Аудун! Ты будешь свидетелем моего сына, когда меня не станет и люди ополчатся против него. Они с сомнением отнесутся к его словам. Тогда ты подтвердишь мой рассказ!..
Я сажусь на скамью в изножье постели. У изголовья на табурете сидит Сверрир. Он тяжело дышит.
Некоторое время Гуннхильд молчит, она ближе к смерти, чем в прошлый раз, когда я видел ее, но в ней есть скрытые силы и теперь она черпает из этого источника. В лице Гуннхильд угадывается суровая, дикая красота, которой она когда-то славилась. Эта красота таится в глубоких морщинах, в их тонком переплетении, в высоких скулах и в сохранившемся слабом блеске волос. Гуннхильд отличают спокойствие и достоинство, которых я не заметил у нее в прошлый раз. Словно сознание приближающейся смерти придает ей эти свойства. А может, они говорят о том, что она приняла важное решение, — решение открыть нам свою тайну. Охваченная почти предгрозовым спокойствием, она начинает рассказывать о том, что для многих послужило причиной немирья.
— Я принадлежу к хорошему роду… — Гуннхильд говорит немногословно, но все-таки настолько подробно, что мы легко представляем себе, как она бегает ребенком, окруженная родичами и друзьями, отец, мать, братья и сестры находили радость в труде и легко тянули эту лямку. Но явились воины, ночи стали тревожными, братья ушли, тренды сражались против людей из Вика, бонды против горожан. Она стала взрослой.
Кое о чем я раньше мог только догадываться, теперь мне все становится ясно. Ее горячая страсть к мужчинам, отказ слушать советы старших, радость при виде желавшего ее мужчины, собственные желания… И тут появляется сборщик дани…
Правда, сперва явился Унас, каким образом он стал ее суженным, этого я так и не понял, Но думаю, именно нелюбовь к жениху заставила Гуннхильд, несмотря на пережитый позор, испытать и каплю удовлетворения оттого, что ею воспользовался другой. И эту радость, испытанную в унижении, она сочла, наверное, своим самым большим грехом, когда снова увидела Унаса, уже опозоренная, растерзанная, окровавленная, презираемая теми, кто принудил его отрубить руку единственному человеку, который хотел помочь ей, строителю церквей Гауту. И вот он, поднявший меч, лежал рядом с ней в постели и плакал.
Гуннхильд сидела, прислонясь к изголовью, голос у нее был тихий и хриплый. Если ей и было стыдно, то она этого не показывала, что-то в ней было сильнее стыда. Лицо ее выражало боль и благодарность, что она наконец-то может сбросить с плеч тяжкую ношу.
— Снова я встретила Унаса уже в Бьёргюне. Я пошла в то место, где любая женщина может встретить любого мужчину. У меня было много мужчин…
Меня охватило глубокое уважение к Гуннхильд. Я не смел поднять глаза на Сверрира и все-таки видел его, он положил руки на колени и крепко сжал кулаки, его трясло, хотя он пытался это скрыть.
— Я пробыла там три ночи, и многие приходили ко мне. Я рассказываю об этом потому, что вы должны знать все, я хочу встретить смерть без лжи, ибо имею право на признание и на правду! Знайте также, что когда пришел тот, единственный, кто был мне мил, я приняла его, как первого и последнего. Существовал только он и я, но наступил день и он уехал. Больше он никогда не вернулся ко мне.
В те дни я поняла: у меня будет ребенок. Запомните хорошо, что я говорю: я поняла это в те дни. Не в тот день, не в тот час, а в те дни, те часы. Он уехал, потому что должен был уехать, я не знала его, он не говорил мне учтивых слов, он был как истомившийся по весне жеребец, в нем было что-то, чего не было в других. Я не знала, кто он.
Кто был отец моего ребенка? Я этого не знала. Нам всем снятся сны, и я тоже видела сны. У нас у всех есть свои желания, и я всегда знала, какого отца я желала бы тебе, Сверрир. Но кто был он на самом деле? Некоторые ночи были такие, что я никому не пожелала бы их, даже недругам, которые развлекались, заставляя меня брать горящие угли голыми руками. С этой мукой может сравниться лишь то, что скоро придет ко мне.
Я спрашивала у всех, кто был тот человек, но никто этого не знал. Наконец один сказал: Это был конунг…
Гуннхильд замолчала, я не успел встать, Сверрир тоже. Я лишь прикрыл рукой глаза, их жгло, как огнем. Она продолжала:
— Это был конунг! Тогда говорили, что конунг Сигурд Рот, недавно уехавший из Бьёргюна в Нидарос, был там убит. Я так и не знаю, кто приходил ко мне. Конунг, который по ночам ходит в такой дом, не оповещает об этом.
Я поглядел на Сверрира, во время ее рассказа его мучили боль и стыд. Теперь он вскочил и склонился над Гуннхильд, и то, что он произнес, вырвалось из самой глубины его сердца, думаю, он давно таил в себе эту догадку, которую только теперь облек в слова:
— Скажи мне правду, кто мой отец?..
И она ответила:
— Я не знаю правды.
***
Гуннхильд сказала, что не знает правды, я стоял и переводил взгляд с нее на Сверрира. Неужели он сын конунга? Неужели Гуннхильд была женщиной конунга? Я сделал шаг к ее ложу, несколькими словами она изменила судьбу своего сына и той страны, где ее сын стал конунгом. Она заговорила снова:
— Сверрир, с тех пор, как ты родился, я все годы пыталась искупить свой грех. Я молила Бога по ночам и при свете дня, я больше не спала с тем человеком, который стал моим мужем, я прогоняла его и отказывала ему в его законном праве. Но грех пылал во мне, как угли под пеплом. Я мечтала пойти босиком в Ромаборг. через горы и веси и исповедаться в этом святом городе. Но это мне не удалось. Каждый раз, когда я смотрела на тебя, Сверрир, я видела перед собой другое лицо. Когда я слышала твой голос, я слышала голос конунга! Но точно я ничего не знаю. И это самое трудное: жить в неведении. Должна ли я была раньше рассказать тебе обо всем, наделить тебя тем же неведением, открыть свой позор, заставить и тебя нести этот крест? Вот если б я знала точно! Я слышала, что ярл Эрлинг и его сподвижники в Норвегии убили всех сыновей конунга Сигурда, я догадывалась, какой будет твоя судьба, если я откроюсь тебе. Я молила Господа Бога и святую Деву Марию помочь мне, но они мне не ответили.
И вот сюда приехал этот сборщик дани, человек, который взял меня силой и обрушил лавину, этот низкий человек, послуживший причиной всего, что случилось потом. Когда он вчера ушел из дома, где я лежу, я впала в забытье от стыда и бессилия. И тогда мне приснилось, что папа в Ромаборге пришел ко мне и сказал: Ты должна исповедаться!
Я исповедалась ему во сне и он сказал: Ты должна все открыть своему сыну! И вот наконец я это сделала.
Гуннхильд падает на постель и лежит молча, и я не знаю, сколько проходит времени. Я слышу собственное дыхание, слышу шум моря, бьющегося о берег. Она лежит с закрытыми глазами, Сверрир стоит, склонившись над ней, я вижу его лицо рядом с ее, на их лицах написано страдание, но на его — больше.
Теперь все стало другим.
Гуннхильд нужен покой, вскоре она засыпает. Мы долго сидим у ее ложа, нам нечего сказать друг другу, может, она, все рассказав нам, станет крепче. Я поддерживаю ее голову, мне хочется быть добрым к ней после того, как она обрушила на нас столько тяжелого. Я поворачиваюсь к нему. И в первый раз вижу его.
Что-то изменилось и уже никогда не будет так, как раньше. Наша дружба сохранилась, но прежнего равенства между нами уже нет. Наша долгая совместная жизнь не кончилась на этом, скорее, она только началась. Но все стало иным. У Сверрира несчастное лицо, он постарел за эту ночь, но в нем появился какой-то неистовый огонь, какого я никогда не видел в глазах ни одного человека.
Гуннхильд спит. Мы уходим.
Утро еще не наступило, но праздник в усадьбе уже кончился, людей не видно. Я иду за Сверриром — теперь я обдумываю свои слова тщательнее, чем раньше, — он покидает усадьбу епископа и поднимается в горы. С первыми проблесками света мы видим внизу Киркьюбё и море.
Сверрир вдруг теряет над собой власть, он падает и кричит:
— Она не должна была этого говорить!
Потом он плачет, я никогда не видел, чтобы Сверрир плакал, плечи у него вздрагивают, он бьет кулаками в землю, вскакивает, бежит, возвращается, я молчу, ему надо излить свой гнев. В гневе он похож на Гуннхильд, мне кажется, что я понимаю его, лицо у него в слезах и в земле, но он не замечает этого и кричит, что ей не следовало ничего ему говорить, ей следовало унести все с собой в могилу.
Однако, несмотря на отчаяние, им руководит четкая мысль. Я вижу это по искоркам в его глазах, понимаю из обрывков слов. Он произносит:
— Папа в Ромаборге?..
И умолкает, и я не знаю, о чем он думает, может, о том, что во сне папа может явиться даже недостойной женщине, дать ей совет, что-то пообещать. Сверрир раздавлен и в то же время его переполняет ликующая радость, а также холодная решимость, кажется, будто одна часть его души плачет, другая — гневается, третья — молит об избавлении от ноши, которую, по словам его матери, он отныне будет нести.
Вскоре он успокаивается. Я до сих пор не произнес ни слова. Он встает, день уже вступил в свои права, Сверрир стоит молодой, стройный на фоне светлого неба и моря. Таким я видел его в то утро, таким он сохранится во мне до моего последнего, трудного часа.
Он смотрит мне в глаза и говорит с ледяным холодом в голосе, испугавшем меня:
— Я понимаю, это еще не значит, что я сын конунга.
Потом поворачивается и идет к усадьбе епископа, я тоже поворачиваюсь и иду за сыном конунга.
***
В тот же день, когда тень от гор уже сползла в море, я шел через двор усадьбы. Навстречу мне попался старый работник, сын вольноотпущенника, его звали Арве. Он сказал:
— Они нашли Оттара. Он лежал мертвый между конюшней и хлевом.
Мне сразу все становится ясно: Сверрир ударил Оттара, и тот, падая, ударился головой о камень, в беспамятстве он хотел доползти до дома, но по ошибке оказался между хозяйственными постройками, где и испустил дух. Теперь его нашли — он один из тех, кто приехал сюда со сборщиком дани Карлом, его убили в усадьбе епископа.
В глазах старого Арве был страх, я быстро отвернулся от него. Выбор у меня был небольшой — остаться и принять то, что ждало всю усадьбу, или бежать. Я пошел к воротам церкви. Там стоял страж. У ворот усадьбы тоже стоял страж. Я медленно и спокойно шел через двор, а в голове стучало одно: где Сверрир? В верхние ворота вошли двое, я не решился пойти им навстречу и побежал к домишке, где лежала Гуннхильд, чтобы укрыться там.
Она не отозвалась на мой зов… Я долго смотрел на нее, лицо ее было отмечено достоинством смерти, она умерла во сне, рядом с ней никого не было, даже ее сына не было здесь, когда сюда пришла смерть. Я подошел к двери и стал прислушиваться. Пока все было тихо. В доме царила странная, завораживающая, невозмутимая тишина: сумерки, мертвая женщина, одна, мать сына конунга.
Но кто-то здесь побывал… На столе зажжена свеча, темнота уползла в щелястые стены. Горит свеча, Гуннхильд лежит, подняв лицо, величественная, спокойная, я прячусь за нее. Постель большая, на ней лежат овчинные одеяла для трех человек, одно — на покойнице, завернувшись в два других, я прячусь за Гуннхильд и прижимаюсь к стене. Выглядываю и вижу горящую свечу. Она отбрасывает тень. Когда я пришел, по белому лицу Гуннхильд я сразу понял, что она умерла, тот, кто здесь был, должно быть, тоже.
Однако сейчас здесь никого нет. Гуннхильд уже остыла, ее холод сковал и меня. Я касаюсь ее груди, там, где билось сердце, и мне кажется, что ее кожа еще хранит жар жизни. Мое дыхание как будто передается ей, я молюсь, лежа там, но молюсь не Всевышнему и не святой Деве Марии, а мертвой матери Сверрира. Я верю, что она слышит мою молитву — я молю о милости и о жизни, молю спасти меня от мстителей, которые, я уже знаю, рыщут по всей усадьбе. Я уверен, что она передаст мою молитву Всевышнему, рядом с которым она, обремененная грехами и все-таки безгрешная, сейчас пребывает. И тут приходят они.
Трое, я слышу это по их шагам и по голосам, я лежу неподвижно, Гуннхильд тоже. Пламя свечи колышется от сквозняка, когда они отворяют дверь, один из них вбегает в дом и останавливается, оторопев. По-моему, они крестятся. Я так и вижу их: воины, не особенно храбрые и не такие жестокие, какими кажутся самим себе. Они останавливаются перед мертвой женщиной, склоняют головы и пальцы их творят крестное знамение.
Потом они уходят. Один за другим, их трое, я плачу.
Здесь нельзя оставаться, но у меня нет выхода. Гуннхильд не гонит меня, однако я дрожу, холод ее тела сковывает и меня, а мой жар передается ей. Я прислушиваюсь, снаружи слышны крики, они удаляются, я встаю. Наклоняюсь над ней и падаю, запутавшись в овчине, мои губы случайно касаются ее губ, я вскрикиваю от страха. Снаружи кто-то кричит, я снова забиваюсь туда, где лежал, пытаюсь не дышать, быть такой же мертвой, как Гуннхильд.
В дом кто-то бесшумно входит, живой пришел к мертвому. Это Унас. Я понимаю: это он был здесь незадолго до моего прихода, может, даже присутствовал при смерти Гуннхильд. Зажег свечу и ушел, а теперь вернулся к той женщине, с которой прожил жизнь, полную боли и горечи. Он тоже не видит меня. Охваченный стыдом, я лежу рядом с ней и слушаю, как он молится за нее. У него хриплый и измученный голос, Унас не владеет собой, голос его часто срывается, в нем — горькая обида и… любовь, которую он, оказывается, питал к ней. Я вижу другого человека. Вернее, не вижу, но все-таки он стоит у меня перед глазами — бедный, измученный, молящийся за свою жену, несмелый и робкий. Когда-то он отрубил руку невинному человеку и потом всю жизнь не мог забыть этого.
Унас молится долго, пламя колышется, свеча догорает, он уходит, наверное, он пошел за новой свечой. Теперь я знаю, что мне делать. Я встаю посреди комнаты. Унас должен сразу увидеть и узнать меня, а то он решит, что я явился из царства мертвых. Я скажу ему, что пришел, пока его не было. В комнате полумрак, лицо Гуннхильд слабо белеет. Я жду. Наконец он приходит.
— Унас! — говорю я тихо. — Унас! — Он вздрагивает, и я быстро продолжаю: — Ты должен помочь мне, моя жизнь в опасности…
Он сразу все понимает, закрывает за собой дверь и прислушивается, но снаружи все тихо.
— Так это вы? — спрашивает он.
Я киваю, приняв на себя половину вины за тот удар, который оказался для Оттара роковым.
— Тогда твоя жизнь и правда в опасности, — говорит он.
Унас садится на край постели рядом с покойницей, но прежде, чем повернуться к ней, осеняет себя крестом. Он говорит, что если найдет человека, готового помочь ему, он спасет меня.
— Ты рискуешь жизнью, Унас.
— Не больно-то много она стоит. — Он тихо смеется, потом смотрит на Гуннхильд и снова крестится.
— Ложись за ней, — говорит он мне.
И я снова лежу между Гуннхильд и стеной, теперь я боюсь ее. Мне кажется, что она ожила и прижимается ко мне, один раз она как будто отзывается на крик, донесшийся сюда из усадьбы.
Я слышу шаги и прячусь за нее. Это Унас и с ним еще один человек. Старый Арве, у них с собой носилки. Я встаю.
Потом ложусь на носилки, и они выносят меня из домика для больных. Я — мертвая женщина, они прикрыли меня овчиной, я не дышу. Они проносят меня мимо стража, кажется, он крестится, и несут к церкви, чтобы поставить носилки перед алтарем. Но в темноте за стеной они сворачивают и несут меня вверх по склону. Им тяжело, и я слезаю с носилок.
— Что ты будешь делать, когда они обнаружат, что она по-прежнему лежит, где лежала? — спрашиваю я.
— Стража все время меняется, — отвечает Унас.
Арве остается, а мы с Унасом идем дальше. Он приводит меня в пещеру, в которой когда-то вздул Сверрира. Я заползаю внутрь. Начинается дождь. В такие ночи овцы ищут в пещерах прибежища, они сбились у входа и загораживают его. Унас обещает на другую ночь принести мне еды. И уходит.
День тянется долго, идет дождь, овцы набились в пещеру, и это утешает меня. То одна, то другая подходят и обнюхивают меня, у меня с собой овчина, я лежу на ней. Если я услышу шаги, я заберусь под овчину и, может быть, меня примут за овцу. Из трещины в потолке сочится вода. Время от времени я тянусь языком к каплям, пью и не могу напиться. В пещере никто не появляется.
Опять наступает ночь, и приходит Сверрир.
У него с собой сырая рыба, он поймал ее, когда бежал сюда. Мы делим рыбу и съедаем ее. Он говорит, что Унас не мог прийти, — ему надо ночью перенести Гуннхильд в церковь.
— Я знаю, что она умерла, Аудун.
От него пахнет паленым, и я спрашиваю, что случилось. Он говорит, что был у Астрид и собрался спуститься вниз, чтобы попросить Эйнара Мудрого побыть с Гуннхильд.
— Тогда я увидел воинов. И услыхал, о чем они говорили. Я побежал к Раннвейг и Эйнару, Раннвейг спрятала меня в печи, где пекут хлеб, и закрыла печь заслонкой. Слава Богу, она печет хлеб для всей усадьбы и ее печь достаточно велика, чтобы в ней мог спрятаться человек. В очаге у Раннвейг горел огонь, она бросила несколько горящих углей на шесток и положила на них поленья. Сначала мне не было жарко, я сидел за заслонкой, когда они пришли.
Первым делом они выгнали ее из дома… Она кричала, не знаю, может, они били ее, их было двое или трое, огонь трещал и мне становилось все жарче. Я слышал, что они искали меня в постелях, они управились быстро — в маленьком доме не так-то много мест, где можно спрятаться. Ну, а в огне никто прятаться не станет…
Я понимаю, что воинов двое, и кто-то еще. Это была Астрид.
Они не уходят. Больше я ничего не слышу, я уползаю вглубь печи, съеживаюсь и жар пылающим облаком обволакивает меня, я в аду, я закрываю лицо руками и дышу огнем. Они не уходят. Может, они говорят что-нибудь, может, она кричит, я не знаю, я могу отбросить заслонку, выскочить и убить их или сам оказаться убитым. В дом входит еще кто-то.
Я горю, но все-таки не кричу, я слышу, как потрескивает огонь, мне кажется, что это горят мои волосы, и понимаю: когда на мне загорится одежда, мне конец. И тут они уходят.
Я выскакиваю и падаю, обливаю себя водой из кадки, на столе миска со скиром , я выливаю на себя и его. Потом падаю и уже ничего не помню. Когда я пришел в себя и провел рукой по голове, в руке у меня остались волосы.
Вскоре я встаю и выглядываю в дверь, но никого не вижу.
Астрид тоже нет на тропинке, что ведет к дому епископа.
***
Время шло, и под шум дождя Сверрир говорил, что нас может спасти только чудо, — если норвежцы найдут труп какого-нибудь человека, они могут подумать, что это он или я. Я слушал его вполуха. Уже тогда я питал неприязнь к мечтателям, любившим лживые саги, ибо спасти человека может только его собственная воля и мужество. Я не спал три ночи и смертельно устал. И потому не сразу удивился, что Сверрир размечтался именно тогда, когда никакие мечты, кроме слова Божьего и нашей собственной силы, не могли спасти нас. Он сидел у входа в пещеру и на него падал свет — брови у него были опалены, волосы и борода в золе, он был худой, усталый и некрасивый, каким, по моему мнению, не пристало быть сыну конунга. И он ни слова не сказал про Астрид.
И про Гуннхильд, свою умершую мать, и про того человека, который был конунгом Норвегии и, как оказалось, мог быть его отцом. Он не произнес ни одного проклятия норвежцам, ни одной молитвы за этого неловкого Оттара, сделавшего его убийцей. И ни одного даже самого маленького словечка о душе, неважно чьей, Оттара или своей, — все, что он говорил было, по моему мнению, лживой сагой, мечтой.
Днем я, должно быть, заснул, а когда проснулся, он по-прежнему сидел с невидящим взглядом, витающими где-то мыслями, погруженный в свои раздумья, небольшой, замерзший, накуксившийся. Я снова заснул. И снова проснулся. Сверрир сидел, как прежде, он молчал, я подошел к нему. Думаю, он даже не заметил меня, пока я не заговорил с ним. И снова настала ночь.
Но о чем он думал? Этого он мне не сказал.
В ту ночь Унас принес нам поесть, хлеба и рыбы. Пива он не принес, но мы напились воды, и к нам вернулись силы и мужество. Унас сидел с нами, пока мы ели, первый раз за двое суток. Он рассказал, что до сих пор норвежцы никого не убили в Киркьюбё, но говорят, будто сборщик дани знает, кто убил Оттара, и не уедет, пока не найдет нас. Унас не без гордости сказал, что молится за Гуннхильд. И еще он сказал:
— Надеюсь, они возьмут меня заложником.
Мы промолчали, я пытался разглядеть в темноте его лицо. Он сказал, что таково было желание епископа с первого дня, когда приплыли норвежцы, сам он этого не хотел.
— Но теперь, когда она умерла, я с радостью поеду с ними. Только об этом надо молчать, а то они возьмут кого-нибудь другого.
Унас как будто вырос за эти дни. Нелегкая жизнь с женщиной опалила и состарила его, теперь он освободился от Гуннхильд и в его сердце появилось место для тепла.
— Если норвежцы заберут меня с собой, мне хотелось бы с вами проститься, потому что вряд ли мы еще когда-нибудь увидим друг друга. Я знаю, что был не самым достойным человеком и тебе, Сверрир, часто бывало стыдно за своего отца. Но еще более стыдно станет после того, что я расскажу тебе.
Однажды я отрубил человеку руку. Его или моя рука все равно была бы отрублена, я выбрал его руку, но вынести это бремя у меня не хватило сил. Думаю, этот человек еще жив. И если меня увезут в Норвегию, я надеюсь встретить его там. И тогда я скажу ему: Отруби мне руку или прости меня! Не знаю, что он ответит мне. Но и я тоже могу быть бесстрашным, и это испытание вернет мне достоинство. Думаю, он простит меня.
Гуннхильд говорила мне, когда между нами был мир: Я знаю, он простит тебя! Я благодарен ей за это. Она часто повторяла эти слова, ведь мы нередко жили в ладу, я помню дни, когда между нами не было сказано ни одного недоброго слова. А теперь она у Господа на небесах. Я туда никогда не попаду. Если бы мне было дано выбрать место для ее души и для моей, зная, что мы попадем не в одно место, я отдал бы ей в дар небеса, а сам пошел бы в ад. Не знаю, имеет ли она право находится на небесах. Но думаю, она достаточно красива, чтобы ее оправдали, и достаточно сильна, чтобы потребовать то, что принадлежит ей по праву. Я не такой. Разве что он помолится за меня, тот, кому я отрубил руку, тогда я попаду на небеса. Не уверен, но иногда я так думаю, и надеюсь, что норвежцы возьмут меня в заложники.
Мы едим рыбу и хлеб, а он говорит, видно, все это давно наболело в нем, и он пользуется последним случаем, чтобы сказать нам, что и ему, недостойному, свойственна тоска по достоинству и уважению.
— Ты хороший сын, Сверрир, — говорит он, повернувшись к Сверриру. — Но мой ли ты сын, этого я не знаю. Иногда она клялась, что ты не мой сын. Но одно я знаю: ты слишком хороший сын для своего отца, кто бы им ни был. И если твой отец я, прости ее за то, что она выбрала меня.
И он уходит.
Я окликаю его, мне нелегко говорить, но я хочу сказать, что мы со Сверриром встретили Гаута, однако у меня не хватает сил произнести эти слова. Я только говорю, что когда-то он сделал мне парусный кораблик и подарил моей матери гребень. Унас улыбается и пожимает мне руку, он даже красивый и куда более смелый, чем я думал.
— Я буду молить Бога, чтобы он не оставил тебя, отец, — говорит Сверрир.
Отец и сын стоят под дождем перед входом в пещеру, и я слышу, как Сверрир говорит:
— Попроси Свиного Стефана прийти сюда.
Сверрир возвращается в пещеру, по-моему, он чуть не плачет. Но зачем говорить об этом, мужчина тоже имеет право плакать, как женщина или как ребенок.
Пришел Свиной Стефан. Я тогда спал.
***
Прошло три ночи, мы больше никого не видели. Склоны и пустоши были скрыты туманом, море тоже. Овцы теснились у входа в пещеру, загораживая его, мы спали по очереди, и тот, кто не спал, слушал, как сочится вода по стенам пещеры, и в темноте ему чудились человеческие голоса. Еды у нас не было. Мы подумывали, не уйти ли нам горами в Тинганес или еще дальше, в какие-нибудь рукава фьорда, там тоже живут люди и можно найти друзей. Но мы знали, что, пока мы остаемся здесь, нас никто не найдет. Однажды на рассвете туман поредел, и ветер унес прочь его последние клочья. Мы увидели море.
Из пещеры мы следили за тем, как три корабля сборщика дани Карла на веслах вышли из Киркьюбё. Мы лежали среди овец, чтобы нас не увидели чужие глаза, такие же зоркие, как наши. Сверрир сказал, что, может быть, это просто уловка норвежцев — теперь мы вернемся, мол, в Киркьюбё, а тут они и нагрянут. Но, может, сборщик дани боится задерживаться на Фарерах и хочет вернуться домой до начала зимних штормов. Корабли уходили на веслах все дальше и дальше, они шли тяжело, потом на них подняли паруса и корабли стали набирать скорость. Над морем еще плавали хлопья тумана, вдали угадывались берега Сандея, через некоторое время корабли взяли курс на Хьяльтланд и Норвегию. Тогда к нам пришла Астрид.
Она была босиком, мы услыхали ее шаги, когда она была уже у самой пещеры. Одета она была легко и шла быстро, сказала, что у них все в порядке — мы живы, все. Она повернулась к Сверриру:
— Твой сын жив, — повторила она.
Астрид рассказала, что на каменной россыпи по пути к Тинганесу был найден мертвый человек. Нашел его Свиной Стефан, это был старик Арве, сын вольноотпущенника, он заблудился в темноте, упал и расшибся. Свиной Стефан сделал то, что и следовало сделать: он вернулся в Киркьюбё и взял там одежду Сверрира. Потом переодел труп в эту одежду, испачкал ее кровью и до неузнаваемости камнем размозжил голову Арве. После этого он прибежал к сборщику дани и сказал:
— На россыпи лежит тот, кого ты искал, Всевышний опередил тебя. Но где же Аудун?
— Тогда они перестали искать, они считали, что Оттара убил Сверрир, и все в Киркьюбё решили, что он погиб. Правду Стефан сказал только мне и еще епископу Хрои. Вот все, что я знаю, но я не знала тогда, что епископу пришлось уплатить за тебя, Аудун, большую виру . Сегодня корабли сборщика дани покинули Киркьюбё.
Она говорила быстро и не смотрела на нас.
Мы слушали молча, Астрид и Сверрир стояли далеко друг от друга, я был не в силах смотреть на них и отвернулся к морю. Астрид сказала, что возблагодарила Бога за то, что Сверрир остался жив, но была не в силах поблагодарить его за смерть Арве.
В ее голосе звучали жесткие нотки, она была очень красива, в волосах у нее был гребень, вырезанный для нее Унасом, этот гребень точно небесная лестница, поднимался у нее над ухом. Она вся раскраснелась, пока бежала сюда в гору, грудь у нее ходила ходуном. Астрид принесла нам поесть, она знала, что мы давно не ели.
— Поешьте, — сказала она.
Мы начали есть, но кусок не лез мне в горло, и еда не прибавила мне силы.
Сверрир и теперь не подошел к ней — можно ведь подойти к женщине так, чтобы присутствующий при том посторонний не счел это нескромным. Он же только жевал и не говорил с ней, похоже, и ему тоже еда не доставляла особой радости. Она сказала:
— Прости меня, что я не смогла поблагодарить Бога за смерть Арве. У него не было жены, но остались сын и дочь, теперь у них нет отца.
— Они уже взрослые, — заметил Сверрир.
— Наверное, эта мысль утешила Арве перед смертью, — проговорила Астрид.
Он не смотрел на нее.
— Арве разбился насмерть, так говорит Свиной Стефан, — сказала она, — а уж он-то знает. Но кто знает, успел ли Арве помолиться до того, как умер? Было бы хорошо, если бы Свиной Стефан помолился за него, но он этого не делает, никто не молится Богу за Арве.
— Бог призвал его к себе, — сказал Сверрир.
— Да, но только его, — откликнулась Астрид.
Он повернулся к ней и произнес медленно и тяжело:
— Я молился. Но слышала ли ты мою молитву?
Они смотрели друг на друга, я — на них.
— Когда сидел в печи…
— Я тоже молилась, я тоже! — вдруг крикнула она. — Когда они хотели убить моего сына. Слышишь, они хотели убить моего сына! Поэтому я и ходила с ними повсюду, пока они искали тебя!..
Они оба вскочили, я тоже встал и покинул их, я спускался вниз к Киркьюбё, а они что-то кричали мне вслед.
Астрид догнала меня:
— Норвежцы взяли двух заложников, Аудун, Унаса и твоего отца, Эйнара Мудрого.
Я ушел от нее.
***
В Киркьюбё я первым делом пошел в церковь, чтобы помолиться Всемогущему и попросить его помочь Эйнару Мудрому в его нелегкой судьбе. Там я обнаружил, что большое распятие исчезло. На том месте, где оно висело, был прибит простой деревянный крест. Я отправился к епископу и вошел к нему, не постучавшись. У меня было такое чувство, что вместе со мной через порог к нему вошли гибель и смерть. Епископ Хрои сидел за большим столом, он о чем-то думал, состарившийся, с посеревшим от бессонных ночей лицом. Он поднял на меня глаза.
И не сразу приветствовал меня. Я понял, что все изменилось. По-своему я был епископу ближе, чем Сверрир. Я был более послушный ученик, чем он, и потому мне казалось, что епископ любил меня больше, чем его. Епископ сказал, что Свиной Стефан поступил правильно, выдав мертвого Арве за Сверрира, таким образом ему пришлось платить виру только за одного убийцу.
— За тебя, Аудун, пришлось отдать распятие. Ничего более дорого у меня не было. Я считаю, что отдал больше, чем получил. А как считает Бог, нам понять не дано.
Мне нечего было сказать ему на это. Он продолжал:
— Когда выбирали второго заложника — в отношении первого все сразу было ясно, — выбор пал на твоего отца, и ты понимаешь, почему. Поверь мне, я сочувствую твоей матери и тебе. Но пойми также — мой долг быть пастырем не только вам. Теперь у нас все изменится.
Я поднял на него глаза, он пристально смотрел на меня:
— Люди в Киркьюбё уже не будут любить вас так, как любили. И я тоже, Аудун.
В Священном писании сказано, что мы должны любить своих врагов, но Сверрир и ты не враги мне и никогда ими не будете. Вы мои друзья и молодые братья, мои ученики, я сам учил вас. Но любить вас я больше не могу.
Пусть Бог судит меня, но Он осудил бы меня и в том случае, если бы я сейчас не сказал правду. Не знаю, о чем вы говорили между собой, и не знаю, на что ты не возразил Сверриру. Если ты не виноват в том, что случилось с Арве, скажи мне об этом. Или молчи и прими на себя свою часть вины.
Я промолчал и взял на себя свою часть вины.
На епископе было старое, потертое облачение. В нем он часто занимался стрижкой овец или по утрам, после первой службы, таскал с берега принесенные морем бревна. Он был простой человек, когда требовалось, честный, когда требовалось, мужественный, но, вспоминая теперь о епископе Хрои, я понимаю, что с того утра я стал думать о нем, как о благородном человеке.
Он наклонил голову: мне следовало уйти.
Перед уходом я попросил его благословить меня, и он благословил.
***
После этого разговора мне нелегко было прийти к матери, но она оказалась более сильной женщиной, чем я мужчиной.
— Христос не покинет твоего отца, Аудун, — сказала она. — Он с ним на этом корабле. Думаю, твой отец провидел будущее яснее, чем когда-либо раньше, — он прибежал проститься со мной до того, как его увели на корабль в качестве заложника. Сегодня мне приснился сон, сказал Эйнар, Христос забрал меня отсюда и на обломке дерева отправил за море, а потом вернул обратно уже под надутым парусом. Когда он это сказал, я посмотрела на море: они несли на борт распятие.
Он также сказал: Передай Аудуну привет, я знаю, он будет жить и после моей смерти.
Обычно моя добрая матушка Раннвейг говорила мало, но, когда требовалось, умела сказать единственно верные слова. Вот и теперь, когда я, взрослый мужчина, превратился в ребенка и нуждался в ее утешении, она нашла, что сказать, чтобы отвлечь мои мысли от отца, которого по моей вине увезли заложником за море. Потом она стала говорить об Астрид.
Я вижу мать перед собой: старая, седая женщина с изможденным лицом и натруженными руками, она пекла хлеб для всей усадьбы и прожила жизнь с толкователем снов, который редко приносил домой серебро. Теперь она сидела и сердечно говорила об Астрид, которой здесь пришлось тяжелее всех.
— Они повсюду таскали ее за собой, она ходила с ними не по своей воле! Они водили ее из дома в дом, из одного покоя в другой и говорили: Найди своего мужа или мы убьем твоего сына. Она отмахивалась от них, они не били ее, только смеялись и говорили: Твой сын спит, хочешь, мы разбудим его перед тем, как убьем?.. Они таскали ее из дома в дом, из покоя в покой и заставляли кричать: Сверрир, ты здесь? Выходи, Сверрир!.. Его нигде не было. Она молила, чтобы ее отвели к епископу Хрои, ее отвели. Она упала перед своим приемным отцом на колени и взмолилась: Найди моего мужа, тогда сын мой останется жить! Но епископ не знал, где скрывается Сверрир. Всю ночь они таскали ее за собой, но так никого и не нашли, в конце концов они оставили ее, чтобы использовать ее и мальчика, когда придет время. А потом нашли Сверрира, они приняли за него окровавленный труп Арве, на котором было платье Сверрира.
— Но хуже другое, — продолжала моя мать, — хуже то, что Сверрир не поверит ей. Он ей не поверит! Разве что на время, когда будет искать ее близости, но потом его одолеют сомнения и он решит, что она ходила с норвежцами, потому что желала его смерти. Епископ попытается образумить его. Сверрир наговорит ему всяких слов и поклянется, будто верит Астрид так же, как верил до того, как чуть не сгорел в печи для хлеба. Но ему не хватит благородства, необходимого для того, чтобы справиться с подозрениями. Доверие, которое должно существовать между мужчиной и женщиной, делящими постель и кусок хлеба, навсегда умерло в нем. И никто этого не исправит.
Я сказала Эйнару Мудрому: Если бы на их месте были ты, я и Аудун, я бы оставила тебя на произвол судьбы ради Аудуна! И поступила бы правильно, сказал он. Твой отец был мудрый человек, Аудун. Когда требовалось, он достигал истинного величия. Сверрир умнее многих, но есть люди, обладающие большим величием, чем он.
Из всех жителей Киркьюбё, Аудун, ты должен молиться только за Астрид и просить Бога не отказать ей в своей милости!
Она наклонилась и поцеловала меня, это был единственный чистый поцелуй, какой я получил за свою жизнь.
***
В ту же зиму нас рукоположили в священники, это было через две недели после Крещения. Епископ не первый раз благословил нас после отъезда сборщика дани, но и в тот день его слова и обращение были лишены сердечности и тепла, какими отличались его благословения до того, как зло посетило Киркьюбё. Великий день моего рукоположения, которого я ждал со смирением и радостью, был отмечен пустотой, напоминавшей холод, идущий от глаз покойника. Из-за этого, покинув церковь уже священником, я чувствовал, что душу мою грызет сомнение, как мыши грызут стену кладовой, где хранятся припасы. Хватит ли у меня душевных сил, необходимых человеку, чтобы выполнить то, что на него возложил Всевышний? Я не мог сладить с собой, тлевшее во мне зло превратилось в пламя и заставило меня ненавидеть идущего рядом со мной брата — Сверрира, убийцу и новоявленного священника.
Должно быть, он понял, что творилось во мне.
Он стал избегать меня, мы уже не так часто и не так охотно молились вместе, как раньше. Люди в Киркьюбё относились к нам без прежнего доверия, а если и разговаривали с нами, в их слова уже не было прежней сердечности. В ту зиму меня окружала пустота, да и Сверрира тоже. Мы привыкли видеть не лица, а спины, почти никто не стремился исповедаться именно нам. Стол епископа Хрои, за которым мы всегда ели, теперь казался пустыней. Я понимал, что Бог отвернулся от нас, и в своем беспощадном прозрении видел в этом кару за то, что Сверрир, выбирая между жизнью Арве и своей собственной, выбрал свою.
В Киркьюбё говорили, что сборщик дани Карл вернется на Фареры следующим летом. Он уехал в сомнении — да, он узнал окровавленный плащ Сверрира, но чья разбитая голова лежала под камнем? Люди в Киркьюбё понимали, что мы со Сверриром представляем для них опасность, поэтому они холодно встречали нас и желали бы, чтобы нас здесь не было. Я понимал их желание. Они искали повода избавиться от нас, а я, со своей стороны, искал повода избавиться от Сверрира.
Однажды вечером он пришел ко мне:
— Аудун, думаю, ты хочешь изменить мне…
Он держал меня за горло сильней, чем я его. Я все отрицал — Иуда перед лицом Спасителя. Он сказал:
— Я чувствую, Аудун, что тебе хочется последовать примеру всех и повернуться ко мне спиной. Конечно, я, а не ты, виноват в смерти Арве. Но помни, его смерть спасла жизнь нам обоим.
Так кто из нас виноват перед Богом, а кто — нет?
Разве ты не догадался, зачем я просил, чтобы Свиной Стефан пришел к нам в пещеру, разве ты не молчал, разве ты или я нашли в себе силы сказать то, что следовало, и пройти тот единственный путь, который нам оставался?
Он говорил хорошо. Он говорил хорошо потому, что читал в моем сердце лучше, чем в своем собственном. И я ответил ему:
— Мы с тобой братья во Христе.
— Я не прошу тебя, чтобы ты объявил всем: Я тоже виновен, — сказал Сверрир. — Но мне было бы невыносимо больно, если б ты заявил: Я невиновен! — Он повернул ко мне суровое, но светящееся странной нежностью лицо. — Я думаю, что меня могут убить…
Я вздрогнул, он продолжал:
— Ты знаешь, Свиного Стефана ничего не стоит купить, он ведь тоже не без вины в этом деле. Откуда нам знать, кто предложит ему серебряное кольцо за то, чтобы он убил меня? Если меня убьют, людям здесь будет легче, когда вернется сборщик дани. Как думаешь, Аудун, меня убьют?
Теперь нас с ним связывали более крепкие узы, чем раньше, и это дало мне мужество и силы выносить присутствие Свиного Стефана в эту зиму. Он всегда был с нами и возле нас, такой же отверженный, как мы, человек, позволивший нанять себя, чтобы убить другого. Он искал дружбы там, где надеялся ее найти, — у таких же грешников, как и он сам, но я и раньше недолюбливал Стефана, а теперь и того более. Он не понимал вечных истин, его молитвам не доставало жара, он был беспокоен и некрасив и лицом и в словах. Но я вынужден был терпеть его. Это был первый человек — потом их появилось много, кого я не выносил, но вынужден был терпеть, идя от сражения к сражению, в глубине души я проиграл им всем.
В эту зиму Сверрир почти не вспоминал, что он, может быть, сын конунга.
***
Однажды вечером епископ прислал за мной. Я сразу пошел к нему и на дворе усадьбы встретил Сверрира — епископ посылал и за ним. Епископ сидел за столом, он не встал и не пошел нам навстречу. Он даже не поднял головы, его слабые руки лежали на недописанном письме. Он провел рукой по глазам, уставшим от того, что ему слишком часто приходилось читать слова, написанные на пергаменте.
— Я желаю вам добра, — сказал он.
Мы молчали.
— Как вы знаете, есть отношения между Богом и людьми, в которых человеку не дано быть судьей, — снова заговорил он. — Но есть также отношения между духовным пастырем и людьми, которые ищут его помощи, и тут епископу приходится быть единственным судьей. Вы знаете, что умирающие в Киркьюбё отказываются причащаться у вас, знаете также, что роженицы не хотят, чтобы вы крестили их детей. И знаете почему.
Мы молчали, он продолжал:
— Поэтому я хочу, чтобы вы уехали в Исландию и оставались там три года. Я посылаю письмо епископу в Хоуларе, моему брату во Христе, и говорю ему, что отдаю вас в его руки. Весть о вашем поступке еще не достигла Исландии. А если достигнет, вы должны все отрицать. Можете сказать, что сборщик дани Карл по злобе оговорил служителей церкви, потому что они любят Бога больше, чем он когда-либо сможет полюбить своих ближних. Астрид поедет с тобой, Сверрир. Я снаряжу для вас корабль задолго до дня Йона , вы уедете на нем.
Он склонил голову, это был знак, что мы должны уйти. Однако, увидев наше отчаяние, он подошел и благословил нас.
— Знайте, никого из своих учеников я не любил так, как вас. Другие тоже доставляли мне огорчения и заставляли страдать мою душу, но епископ несвободен, он должен считаться не только с судом Божьим, увы, он зависит и от людского суда, а потому он слаб. Словом, я должен нести свою службу: быть пастырем всем, кто здесь живет. Поэтому вы должны уехать.
Он удалился, мы тоже ушли.
***
Ночью Сверрир позвал меня, и мы пошли вдоль берега, он был взволнован, я тоже. Не думаю, что уже в ту ночь Сверрир видел отчетливо тот путь, который Гуннхильд указала ему перед смертью и которым отныне он должен был следовать. Это была тяжелая ночь, у меня как будто отобрали мою душу. Была весна, с моря неслись черные облака, вода в темноте ощеряла белые зубы. Сверрир собрал свои мысли и выстроил их клином, как воинов перед битвой. Он выглядел так: сильный, крепко скроенный, с суровым лицом, по которому пробегала тень. Его хриплый голос то поднимался, то падал, то срывался в крик, иногда Сверрир умолкал и холод сковывал его черты. Никогда раньше он не внушал мне страха. Теперь же мне было страшно. Я понимал, что мы с ним находимся на распутье жизни, где нас ждут и Бог и дьявол, оба одинаково безжалостные, и каждый надеется заполучить нас себе.
Сверрир сказал:
— Я отправлюсь в Норвегию. Вовсе не обязательно, что мы встретим там сборщика дани Карла и его людей. Норвегия — большая страна, да они и не узнают нас, если мы с ними столкнемся. Там мы будем носить облачение священников, а здесь одевались, как обычные люди. Доберемся до Нидароса и окажемся под защитой архиепископа. Я хочу увидеть страну, которая принадлежала тому, кто, по словам матери, мог быть моим отцом. Хочу узнать, что думают люди, когда-то подчинявшиеся тому, кто, по словам матери, мог быть моим отцом! Хочу быть там священником, а со временем, может быть, и епископом, но, Аудун, если Бог внушит мне, что моя мать сказала правду, я изложу свое дело архиепископу и попрошу его совета.
Не только исполинская сила Сверрира, открывшаяся мне в ту минуту, заставила меня принять участие в его планах, но безумная отвага его мысли. Меня несло к нему, как море несет к берегу плавучие бревна. Мне тоже всегда хотелось увидеть Норвегию. Я знал, что где-то там находится мой отец Эйнар Мудрый, если только он остался в живых после такого пути; и еще внутренний голос сказал мне: Там находится и распятие, перед которым ты здесь молился, и, кто знает, может, ты снова сможешь преклонить перед ним колени.
Однако я ничего не сказал об этом. Я не уверен, но думаю, что, если бы тогда сказал Сверриру, что отправлюсь с ним, но по другой причине, он бы не понял меня. Он сжал руками мои плечи и сказал:
— Я осмелюсь на это, Аудун, осмелюсь во имя Бога!
И я знал, что последую за ним, — во имя Бога и во имя Сверрира.
Этой зимой Астрид родила еще одного сына, его окрестили Сигурдом. В первое воскресенье после Обретенья Креста Господня епископ прислал за нами.
— Как вам известно, корабль уже осмолен и оснащен парусами. Я жду от вас, что вы будете готовы отправиться в путь за три дня до дня Йона.
Сверрир сказал:
— Я сын конунга.
В рабочем покое епископа воцарилась мертвая, недобрая тишина, епископ огляделся по сторонам, потом встал и закрыл ставнем одно из окон, которое было приоткрыто, вернувшись к столу, он поднял лицо к Сверриру:
— Говори!
Сверрир сказал:
— Моя добрая матушка Гуннхильд умерла, когда здесь был сборщик дани, она прожила жизнь с грехом на душе, который только Всемогущий может простить ей. Грешница она или нет, я все равно любил ее, и знаю, что она сказала правду, она не стала бы лгать родному сыну перед лицом вечности. И Аудун был свидетелем ее слов.
— Что сказала твоя мать?
— Она сказала: Ты сын конунга. Между мной и моим женихом были нелады, я отдалась другому, но я не знала его. Потом говорили, что это был Сигурд, конунг Норвегии. И потому ты сын конунга.
Епископ онемел, мне было жалко его, а Сверрир продолжал:
— Не думаю, что кто-нибудь знает об этом, кроме нас двоих, епископ Хрои. Но, возможно, еще одному человеку известна тайна моей матери — Унасу. Трезвый он не болтлив, когда же выпьет, в его словах бывает больше силы, чем ума. Я не уверен, что в Норвегии он станет трезвенником. И тогда норвежцы вернутся сюда.
— Ты уедешь отсюда, — медленно проговорил епископ.
— Да.
— Я уже сказал тебе, что корабль будет готов уйти в Исландию за три дня до дня Йона.
— Я не поеду в Исландию, — сказал Сверрир. — Я еду в Норвегию.
Это были слова конунга, в них было что-то, не позволявшее возражать ему.
— Это не только мое желание, но и мое право, хотя я еще не знаю, потребую ли я то, что принадлежит мне по праву, все в руках Господних. Знаю только, что не отступлю, я не создан для уступок. Я еду в страну, где правил тот, кто, по словам матери, был мой отец.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Я виноват в смерти старика Арве. Но у меня было право убить его. Для нас с Аудуном это была единственная возможность спастись — я ухватился за эту возможность и убил Арве. Это тяжелая ноша, и каждое убийство, которое мне впредь придется взять на себя, мне будет также тяжело нести. Но мои плечи выдержат эту ношу.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Я не могу взять с собой Астрид и моих сыновей, о них придется позаботиться тебе, епископ Хрои. В Норвегии они будут мне обузой. Но обещаю, что через два года либо вернусь сам, либо пришлю за детьми и Астрид корабль. Тогда я уже буду знать, чего хочу: буду или не буду требовать то, что принадлежит мне по праву. Если же я умру до истечения этого срока, Бог даст знать тебе об этом.
Епископ молчал.
Сверрир сказал:
— Товар, который мы должны были продать в Исландии, нам будет легче продать в Норвегии. И если ты пошлешь с нами письмо архиепископу Эйстейну, он возьмет нас служить в своей церкви. Я могу пойти к архиепископу и сказать: Я сын конунга Сигурда! Но я не требую того, что принадлежит мне по праву, я хочу только служить Богу и быть священником в Норвегии. Думаю, архиепископ мог бы убедить ярла Эрлинга, что ему выгодно, чтобы у него в стране один из священников был сыном конунга. Тогда в Норвегии воцарился бы мир.
— Ты неглупый человек, Сверрир, и ты умеешь преподносить правду так, что лишь самые умные способны понять, что кроется за твоими словами.
Мы ушли.
Теперь мне предстояло пойти к матери и сказать, что я отправляюсь со Сверриром в Норвегию. Это было нелегко, я утешал ее, говорил, что надеюсь найти там отца и, возможно, наше большое распятие, изображавшее сына Божьего на кресте.
— Преклони колени перед этим большим распятием, Аудун, тогда и я преклоню колени перед сыном Божьим…
***
Через три дня мы должны были покинуть Киркьюбё. Ночью я встретил Астрид, жену Сверрира, она сказала:
— Скоро ты уедешь отсюда, а когда мы снова встретимся?..
За день до того Сверрир ушел в Тинганес, жители Киркьюбё в это время года собирали в горах птичьи яйца. Астрид попросила меня пойти с ней и посмотреть ее младшего сына, он тяжело дышал, думаю, в ту ночь он был не совсем здоров. Я остался с ней в их со Сверриром жилище, младший сын спал, старший тоже. Астрид была легко одета, теперь я это заметил, мне стало больно при мысли, что скоро я отсюда уеду. Киркьюбё никогда не казалось мне таким красивым, как в эти дни, склоны были покрыты зеленью, тяжелые, темные волны набегали на берег. Она взглянула на меня:
— Уговори Сверрира взять меня с собой… Ты можешь…
Астрид не всегда была послушна своему мужу, поэтому ее слова не очень удивили меня. Но то, что она выбрала посредником меня и хотела, чтобы я попросил Сверрира изменить свое решение, заставило меня замолчать и внимательно посмотреть ей в лицо. Она стала еще красивее, чем была. Спокойнее и полнее, двое детей часто не давали ей спать по ночам, она утратила свою необузданность, но стала как будто глубже, чем была в юности. Мы никогда не находились так близко друг от друга. Она усмехнулась:
— Прежде ты не приближался ко мне так близко, Аудун. Он теперь редко приходит ко мне. И не станет приходить чаще, даже если я поеду с вами в Норвегию. Но ты…
Она словно поднесла мне серебряный кубок, меня пронизала дрожь — ведь я знал, что человек, о котором мы оба думали, не вернется домой сегодня ночью. Астрид была права. Никогда я не стоял так близко от женщины, во мне была пустота и слышался отчаянный вопль. В свои одинокие ночи я часто призывал Бога, но чье лицо я видел в облаках среди звезд, когда обращал глаза к небу? Что заставляло меня молиться часами? Тоска по неведомому? Я думал, что меня заставляет молиться мысль о Всемогущем, но, может быть, я тосковал больше по женщине в темноте, чем по свету Господню? Она снова поглядела на меня, теперь она не смеялась — красивая, в легкой одежде, горячая, молодая. Вдруг она сказала:
— Или ты боишься?
И прибавила:
— Если ты скажешь Сверриру: Возьми с собой Астрид, ваше дело только выиграет. Если рядом с ним будет жена, это будет означать, что он приехал в Норвегию с миром, и все это сразу поймут. Ярла не встревожит человек, приехавший с женой, другое дело, если этот человек приедет один. Если ты объяснишь это Сверриру, он послушается тебя! Скажи ему это завтра утром, когда он вернется в Киркьюбё!
Сегодня ночью он не вернется.
Она замолчала, я тоже молчал, я был во власти дьявола, он искушал меня, она — тоже, но ее молитва была, должно быть, не так горяча, как моя мольба избавить меня от неизбежного. Она сказала:
— Сверрир заслуживает твоего осуждения…
Лучше бы она этого не говорила, потому что даже тогда я был не в состоянии осудить его. Ведь я понимал: он меня и слушать не станет. Сделает так, как решил, — Астрид останется здесь, потому что в Норвегии она будет ему обузой. Если я нынче ночью осушу этот серебряный кубок, моим уделом будет пить всю жизнь из чаши горечи.
Она стояла передо мной.
Я ушел.
В ту же ночь я пошел к дочери Арве и дал ей серебряное кольцо. Многие ходили к ней, в любом месте есть женщина, к которой мужчина может пойти в любое время. Я впервые был у женщины.
Но когда я покинул ее, мужество мое окрепло, и презрение тоже. Я снова пошел к Астрид и получил ее. Она щедро одарила меня своей молодостью, это была моя единственная победа над человеком, который всегда брал надо мной верх. Я обещал ей поговорить с ним, чтобы он взял ее в Норвегию. Но не сдержал своего обещания.
Через три утра наш корабль вышел из Киркьюбё. Мы заранее поднялись на борт, Астрид тоже пришла на берег, на меня она не смотрела.
— Я желаю тебе удачи, — сказала она Сверриру. — И если нам не суждено больше увидеться, знай, что ты отец обоих моих сыновей.
— Я в этом не сомневался, — сказал Сверрир.
— А хоть бы и сомневался. Твое сомнение — это твое дело, меня оно не касается. Я знаю то, что знаю, но, возможно, мне хотелось бы, чтобы все было иначе.
— До сих пор я был уверен в тебе, но теперь у меня не будет этой уверенности.
— Ты всюду найдешь утешение, как священник ты встретишь много женщин, но как сын конунга, ты скорее всего встретишь смерть.
— Если я встречу смерть, значит, я встречу Бога, — ответил он.
— Бога или дьявола, — сказала она. — Каждая встреча бывает горькой или сладкой. Когда я встретила тебя, это была для меня сладкая встреча.
— И для меня тоже. Но печь, в которой пекут хлеб, горячей тебя.
— И люди сборщика дани тоже, — сказала она. — Прощай, Сверрир.
— Да утешит тебя епископ, — отозвался он.
— Он и сын Арве. Арве умер не бездетным, и пусть это утешит того, кто его убил. И меня тоже.
— Я вернусь через два года, Астрид.
— Это недолго, но по мне так можешь задержаться и дольше.
— Утешайся с кем хочешь, — сказал он, и лицо у него потемнело.
— Дети Арве утешали до меня и других. — Она отвернулась от него и ушла, даже не взглянув на меня.
Свиной Стефан тоже плыл с нами, мы взялись за весла. Епископ Хрои и моя добрая матушка стояли на берегу. Епископ осенил нас крестом, упал на колени и воздел руки к небу. Мать плакала.
Астрид мы не видели.
День выдался ясный, мы взяли курс на Норвегию, больше мы уже никогда не вернулись в Киркьюбё.