Ночью, когда зима окутывает своим покровом всю страну, а обитатели Рафнаберга спят беспокойным сном и добрые или недобрые предупреждения открываются во сне их душам, я слышу, отец, как ты спускаешься с Божьих небес и встаешь у меня за спиной. Наклоняясь к огню, чтобы согреть огрубевшие руки, я чувствую на шее твое горячее дыхание. Позволь мне услышать твой голос в шквалах ветра, позволь хоть немного приобщиться той мудрости, что ты нес в своем поющем сердце! Мой жребий — показать, каким был конунг, показать его в ненависти и злобе, в величии и силе так, чтобы каждая черта засияла перед его прекрасной молодой дочерью, йомфру Кристин. Отец, позволь мне увидеть то, что видел ты, понять то, что понимал ты, позволь постичь величие его мысли, высокий полет духа и печаль души — тяжелое бремя горя, бывшего прекрасной частью его огромного сердца. Я часто звал тебя в первые годы после того, как смерть унесла тебя, но ты не приходил. Возможно, Сын Божий не разрешал тебе прийти ко мне потому, что твоя служба была необходима другим, возможно, Господь считал меня недостойным сыном, не заслуживающим твоего утешения и поддержки в борьбе. Но сегодня ты придешь ко мне, я чувствую это. Сегодня, когда Гаут бредет где-то по бездорожью снежного ада, держа путь в Тунсберг, а Сигурд идет по его следу, чтобы вернуть его сюда. Кто из них окажется сильнее — человек, несущий в себе весть о прощении, или тот, кто послан помешать прощению? Кто из них окажется нынче ночью более сильным?

Помнишь, отец, когда люди конунга отступили в сражении под Хаттархамаром, я поскользнулся на мокром от крови камне? Это была кровь Сигурда из Сальтнеса, я перешагнул через моего убитого друга и побежал дальше. А крик конунга, упавшего на склоне, его прерывистое дыхание, наше бегство и крики, крики, крики и несправедливые слова конунга, его слезы, приступ бессильной недостойной ярости?…

— Я думаю, сын мой, что конунг, обладавший твердой и несокрушимой волей, позволявшей ему скрывать самые тайные мысли и не произносить последнее слово, знал, что делает, когда явил нам крайний предел своей души. Думаю, он понимал, что в минуты ярости он вел людей именно своей яростью, освобождая в них последние силы и пробуждая в них сочувствие… И презрение…

— Наверное, ты прав, отец. Он был велик и, когда давал пощаду и когда расправлялся с людьми, велик и в своей бессильной ярости, и в отчаянии, и в редкой способности обращать страх перед адским огнем в силу, помогающую избежать ада…

— Но и у него были недостатки, мой сын! Если бы конунг не узнал, что Унас вернулся, он не поддался бы слабости и мы не поплыли бы в Нидарос. Пусть только один раз, но он уступил своему желанию верить, будто архиепископ Эйстейн стоит на нашей стороне. Лишь потому, что мысли его были заняты Унасом, — отец он ему или нет, — конунг не сумел сосредоточиться на более важном, и его люди полегли на берегу среди камней…

— А помнишь, отец, как мы шли после сражения под Хаттархамаром, как конунг гнал нас все вперед и вперед, день за днем, ночь за ночью, в страну свеев за новым оружием? Помнишь наши налеты на отдаленные усадьбы, стоны и крики, людей на всех холмах и пригорках, этот долгий, долгий путь? Помнишь тоску по братьям из Сальтнеса, новых людей, занявших их место? Но все-таки мы снова захватили Нидарос! Архиепископ Эйстейн был в Бьёргюне, мы узнали об этом и напали на Нидарос. Ту зиму мы провели там в безопасности, надежно защищенные морозом, метелями и штормами. Хорошая была зима.

— Да, да, мой сын, это была лучшая зима в моей жизни! Помнишь, как конунг показал себя конунгом и в мирной жизни, — позволь мне так это назвать, — молодые люди стекались к нам из всех селений, потом приходили их отцы, конунг посадил своих людей в усадьбах, что принадлежали Эрлингу Кривому, и строго-настрого приказал обходиться с людьми мягче, чем с ними обходился ярл. Несмотря на мороз, он заставил людей строить корабли, кипела и текла смола, звенели топоры, бонды привозили в Скипакрок бревна. И повсюду был конунг! Хагбард Монетчик налил в формы первое серебро, и пошли первые монеты со знаком конунга Сверрира. И когда конунг на заре, в мороз и буран, осматривал строй своих людей, они поднимали топоры за него, а не против него, и он доставал из кошелька, что висел у него на поясе, монеты и одаривал их…

— Да, хорошая была зима! Осуществилась заветная мечта Халльварда Губителя Лосей, потерявшего еще один палец, — он заснул пьяный, а проснувшись, обнаружил, что во время сна кто-то отхватил ему палец, — он все-таки стал пекарем конунга. Когда в конунгову усадьбу из города или из ближних селений приходили гости и служанки приносили хлеб, конунг громко подзывал к себе Халльварда и говорил: Этот человек печет мой хлеб…

— А близнец… Тот из близнецов, который зарубил Вильяльма из Сальтнеса?… Помнишь, как Вильяльм летним днем по приказу конунга отрубил руку одному из них? А потом в Сальтнесе другой брат зарубил Вильяльма? Мы взяли в плен их обоих, Торгрима и Тумаса, второй раз за свою жизнь они сидели в подземелье конунговой усадьбы. Люди говорили: Есть только один суд! Но конунг был милостив: первому брату отрубили правую руку, теперь конунг приказал отрубить второму левую. Так и сделали. Братья сохранили пару здоровых рук на двоих…

— А девушку, которую должны были повесить за воровство, все-таки повесили. В наше первое пребывание в Нидаросе ее хозяин дважды приходил с ней к конунгу и говорил: Она крадет у меня, покажи, что ты конунг, и повесь ее! Но конунг сказал нет. Теперь этот бонд пришел в третий раз, валил снег и был сильный мороз, он снова привел девушку. Она обокрала меня, сказал он конунгу, повесь ее. Ты правда украла? — спросил конунг. Да, ответила девушка. Тогда я должен тебя повесить, сказал конунг. Да, сказала девушка.

Валил снег и был сильный мороз, я шел за ними, и у меня замерзли руки. У тебя замерзли пальцы? — спросил я у девушки. Да, ответила она. Тебя сейчас повесят, сказал я. И ее повесили.

Когда я возвращался в конунгову усадьбу, из снежного вихря вышла другая молодая девушка и дала мне луку.

В тот вечер у меня было тяжело на душе, и у конунга тоже, мы сидели у очага, не прикасаясь к чашам, что подали нам служанки. Пришли братья из усадьбы у подножья Лифьялль и с ними их добрый друг Эрлинг сын Олава из Рэ. Они учтиво подошли к конунгу и сказали:

— Нам нечего сообщить тебе, государь, но зима сурова, а ночи так длинны.

— Садитесь к огню, — пригласил их конунг.

В ту ночь мы не говорили о Боге и всяких глубокомысленных вещах, мы говорили о женщинах, тех, что имели, или тех, что хотели бы иметь, только разговор о женщинах мог принести радость в такую ночь. Я сказал: Когда-то я встретил молодую женщину, она дала мне луку. У нее были красивые глаза? — спросили они. Да, ответил я, и грустные. Она легла на твое ложе? — спросили они. Она вошла в мои сны, ответил я…

— А Гаут? Помнишь, мой сын, он жил у ручья, который называли его именем? Неподалеку была могила, в которой он когда-то похоронил свою отрубленную руку. Конунг попросил Гаута помочь корабельным плотникам, но Гаут отказался. У меня осталось мало времени, и я хочу потратить его на то, чтобы тесать камни для церквей Божьих, сказал он. И упиваться своей гордыней, заметил конунг. В таком случае мы с тобой схожи, государь, и все-таки в твоих словах есть горькая правда. А ты позволишь мне работать, не получая за это серебра? Ты заслужил это, ответил конунг. Тогда Гаут пришел в Скипакрок со своим топором, он был знатный плотник. Но серебра от конунга он так и не принял…

А Сесилия? Отец, помнишь Сесилию, сестру конунга, которая взяла Унаса в свою свиту и отказывалась отпустить его? Почему она заступилась за Унаса, когда конунг хотел отослать его прочь? Я не знаю, отец, а ты?…

— Мой сын, человеческое сердце — это бездна, помни об этом! Эта беженка из Вермаланда, не имевшая мужа, красивая, но уже далеко не такая, как жаркой весной своей юности, была бессильна перед своим братом конунгом. Какие намерения были у конунга относительно Сесилии? Кому он хотел отдать ее в жены, перед кем она должна была скинуть свои одежды и кого ей предстояло напоить своим медом? Она была зла и ей был свойствен острый взгляд и сообразительность ее брата. Держа Унаса при себе, она имела оружие против конунга. И сестра Сверрира не преминула бы воспользоваться этим оружием…

— Но решительный день приближался. Зима была на исходе, мы знали, что с наступлением весны нам придется принять решение. Зима была сурова, только это помешало ярлу Эрлингу раньше подготовить корабли и пуститься по волнам на север. С ярлом был его сын конунг Магнус, с ярлом был и архиепископ Эйстейн. В долгих ночных беседах, что мы вели со Сверриром, мы часто называли два имени: имя ярла и имя архиепископа. Сверрир понимал: если ему удастся победить ярла, он получит власть над страной. Если же он победит архиепископа, он получит власть над народом.

Вот тогда они и пришли. Помнишь, отец?…

— Помню, мой сын…

— Подойди поближе, отец, дыши мне в шею, позволь мне услышать твой голос сквозь шквалы ветра, сотрясающие Рафнаберг. Ты помнишь, что произошло, когда ранней весной мы спустили свои корабли на воду и отправились на юг, чтобы завоевать Бьёргюн прежде, чем ярл явится сюда, чтобы завоевать Нидарос? Наши корабли встретились с кораблями ярла, идущими на север, их было в три раза больше, чем нас, мы подняли все паруса, они шли прямо на нас, мы взяли курс в открытое море, они тоже. Помнишь, отец? Помнишь, как люди кричали от страха, и конунг не мог заставить их замолчать? Мы слышали победные кличи с ближайшего вражеского корабля — там на борту был ярл. Помнишь отец?…

— Помню, мой сын…

— Тогда Сверрир встал на корме и начал молиться, в Киркьюбё он был священником, а теперь стал конунгом в стране норвежцев. Он молился громко, словно хотел заставить Господа повиноваться себе, его молитвы летели над волнами, его горячая вера с ветром взмывала к небесам, к Богу и Деве Марии. И тогда на море опустился туман. Мы были спасены.

Ты помнишь это, отец?

— Помню, мой сын…

— Что ты думаешь об этом, отец?…

— Я не думаю, Аудун, я верю…

— Мы вернулись в Нидарос, зная, что за нами идет Эрлинг Кривой, его сын конунг Магнус и все их люди.

Мы знали, что это будет решающая встреча.

— Отец, прежде чем ты снова покинешь меня, скажи встретил ли ты на небесах мою добрую матушку фру Раннвейг из Киркьюбё?…

— Моя душа — в ее душе, Аудун, а ее — в моей. И в нас обоих сияет свет Девы Марии, данной всем нам Господом Богом…