Я, Аудун с Фарерских островов, верный спутник конунга Сверрира в добрые и недобрые времена. Я все еще нахожусь в усадьбе Рафнаберг в Ботне, зима тяжело нависла над этим забытым Богом и людьми жильем, прилепившимся на высоком уступе, обрывающемся в море. Со мной дочь конунга, йомфру Кристин, и ее молодая служанка, йомфру Лив. Со мной и мои люди — несколько верных воинов, они несут дозор на берегу и в лесу, дабы защитить наши жизни, йомфру Кристин и мою. Но двоих из тех, что были со мной, здесь нет: это Гаута, который без моего согласия отправился в Тунсберг к посошникам, и Сигурда, словно волк идущего по его следу.

Эти ночи в Рафнаберге рядом с йомфру Кристин до конца жизни будут окружены в моей памяти слабым сиянием. Наши лица казались пылающими от горящего в очаге огня, ее — молодое, девичье, мое — старое, изможденное, покрытое шрамами, полученными за долгую службу конунгу Сверриру. Мое лицо пылало также и от вина, которое я тянул из кубка, подаренного мне Сверриром в благодарность за то, что я молчал об одном из его тайных злодеяний. Йомфру Кристин, ты прекраснейшая из женщин и верная слушательница моего самовлюбленного рассказа. Твой мягкий голос серебряным колокольчиком редко перебивал мой, глухой и хриплый, пока я вел свой рассказ, в котором снова встретил друга и недруга лучших дней своей жизни. Я снова сражался, но на этот раз это была схватка с правдой и моим противником был твой отец, конунг.

Йомфру Кристин, когда я предложил тебе кубок с вином, ты лишь чуть-чуть пригубила его, словно не хотела, чтобы твои юные, нетронутые губы почувствовали жар моих. И тогда мне, точно по прихоти дьявола, показалось, что и тебя в твоей целомудренности посещают не очень целомудренные мысли. Если бы я встал, дрожа, и посмотрел бы на тебя горячим взглядом мужчины, который в моей жизни женщины встречали с не меньшим жаром, ты не опустила бы своих прекрасных глаз, но уверенно встретила бы мой взгляд. Твоя одежда легка, йомфру Кристин, сверху на тебе плащ, затканный шелком и серебром… Но я успокаиваюсь, молчу и снова начинаю рассказывать прекрасную сагу о моем покойном друге и твоем отце конунге Сверрире, священнике из Киркьюбё на Фарерских островах, этих самых западных островах Норвегии.

С крыльца доносятся рыдания фру Гудвейг.

Фру Гудвейг — бедная, мужественная хозяйка Рафнаберга, она не слишком расположена к своим непрошенным гостям, остановившимся у нее по пути из Осло в Бьёргюн. По моему приказу она молится за йомфру Кристин, молится на крыльце завернувшись в овчинное одеяло, она — последний страж, отделяющий нас от наших врагов. Время от времени фру Гудвейг начинает громко рыдать на крыльце. Может, у нее от мороза трескаются ногти, или она обессилила от горячих молитв, или дьявол, шутя, схватил ее за загривок?

Фру Гудвейг снова рыдает, на этот раз в ее рыданиях отчаяние, я вскакиваю и хватаюсь за меч. Йомфру Кристин тоже встает, приподняв руки, словно защищаясь, она стоит спиной к очагу, готовая встретить врага. В покой входит Гаут. За ним — Сигурд.

***

Я приглашаю Сигурда сесть, молча, с достоинством я показываю и Гауту на скамью, стоящую у очага. Оба садятся, они покрыты льдом и пальцами поддерживают падающие веки, их большие руки багровы от мороза. Гаут, к тому же, потерял один башмак, мы видим на полу его босую ногу. Плащ его изодран, полотно, которым был замотан обрубок руки, потерялось. Я не часто видел обнаженный обрубок руки Гаута, йомфру Кристин видит его первый раз в жизни. Сигурд по-мужски немногословен:

— Я привел его обратно.

Я говорю Гауту:

— Скажи, Гаут, ты хотел без моего разрешения пойти к посошникам в Тунсберг и сказать им, что мы здесь?

Он поднимает тяжелое, честное лицо, скрывающее однако тайны, не разгаданные мной и по сей день. Его сила упрямо противостоит любой опасности, но иногда она вызывает у меня отвращение — эта упрямая доброта делает его опасным для обеих враждующих сторон. Он говорит:

— Господин Аудун, мы знаем, что эта война между братьями началась еще до того, как мы оба увидели свет. Если она будет продолжаться, она потребует нашей жизни, в том числе и жизни йомфру Кристин, и лишит нас последних остатков Божьей доброты, еще сохранившихся в наших сердцах. Поэтому долг заставил меня пойти в Тунсберг к посошникам, чтобы сказать им: Мы остановились в Рафнаберге в Ботне! И с нами та, которую вы можете убить, если у вас хватит на это мужества, но помните, вместе с ней вы убьете и свои души и обречете их на вечные муки. Можете убить нас, мы не боимся ваших мечей, мы боимся только Бога. Убейте нас или придите и простите нас. Мы падем на колени и омоем ваши ноги, и йомфру Кристин, я в этом не сомневаюсь, сама подведет вас к очагу и скажет: Если вы мои братья, садитесь со мной. Мой долг велел мне сказать им это.

— Мы, Гаут, не в этом видим свой долг перед Богом и перед людьми, — возразил я ему. — Мой долг велит мне до последнего вздоха защищать дочь конунга, и ты знаешь, я созвал всех обитателей этой усадьбы — ты тоже был в их числе — и сказал: Тому, кто изменит нам, мы отрубим руку, независимо от того, сколько их у него…

Гаут ответил:

— Все, что у меня есть, к твоим услугам.

Он не дрожал, дрожал я. Я позвал Малыша и сказал:

— Приведи сюда всех, кто есть в усадьбе.

И они все пришли: бедный бонд Дагфинн из Рафнаберга с палкой в руке, его дрожащая от холода жена фру Гудвейг, которая покинула крыльцо, где читала на ветру молитвы. С ними пришла и их дочь Торил, в исподней рубахе, некрасивая, сильная, сонная, знающая моих людей лучше, чем я сам. У йомфру Лив на шее висело распятие, принадлежащее йомфру Кристин. Потом пришли мои люди.

Пусть они останутся безымянными, какими были и в сражениях. Если б они пали, скальды, прославлявшие конунга, не вспомнили бы их имен, их судьба была еще неведома и они, безымянные, мужественно шли ей навстречу. Вот они стоят здесь и пусть будет назван только один из них: Сигурд, который привел обратно Гаута.

Я спрашиваю:

— Вы помните, что я говорил?…

И медленно перевожу взгляд с одного на другого, они неохотно кивают, все смотрят на Гаута, он поднялся и стоит с обнаженным обрубком руки, освещенный светом очага, кажется, будто он хочет защитить свою единственную руку обрубком другой. Я говорю:

— Это не мои слова, я передал вам суровые и неумолимые слова конунга: Тому, кто нам изменит, мы отрубим руку. Ты знаешь, — я с жаром обращаюсь к Гауту, — что конунг всегда держал свое слово? Ты знал его, Гаут, почти так же хорошо, как и я. Ответь же мне честно, как перед Богом, так, словно от того, скажешь ли ты правду или солжешь, зависит, попадешь ты на небо или в ад: Держал ли конунг свое слово?

Гаут опускает голову и говорит:

— Он всегда держал свое слово.

— Так что же! — кричу я, и меня охватывает дурнота при мысли, что я должен произнести свой суд над моим другом, одноруким Гаутом, который постоянно появлялся у нас на пути, который голодал и мерз, когда голодали и мерзли мы, которому мы лгали и которого покидали, но он разгадывал нашу ложь и прощал нам, он не боялся ничего, но его одинаково боялись в обоих враждующих станах. Мы стояли друг против друга, он, мой друг, и я, его судья. Меня охватила слабость, и в то же время я был тверд, хотя меня терзали и страх и злость на Гаута, а сила прощения, которое он всегда излучал, как будто перелилась из его сердца в мое. Я крикнул ему:

— Думаешь, я скажу: Помните, конунг также и щадил своих врагов? Щадил, даже когда его люди считали, что он совершает ошибку. Думаешь, я скажу: Конунг получил в удел горе, поэтому он щадил даже врагов? Скольких людей он избавил от горькой смерти? Я знаю, ты ждешь, чтобы я это сказал!

Гаут не ответил, все молчали, я опустил капюшон плаща на лицо и сказал:

— Вы все ждете, чтобы я это сказал.

И тут я услыхал тихий голос йомфру Кристин, я обернулся к ней, к дочери конунга, стоявшей в плаще, накинутом на исподнюю рубаху, красивой, неподвижной, окаменевшей от горя:

— Господин Аудун, что давало ему такую силу? — спросила она.

— А ты не знаешь? Ты, его дочь, разве ты не знала собственного отца? Что давало ему такую силу, ему, конунгу? Ты хочешь, чтобы я ответил тебе? — Я презрительно засмеялся и повернулся ко всем, точно хотел, чтобы они разделили мое презрение к словам йомфру Кристин. — Ты, — я снова смотрел на нее, — дочь конунга, скажи, каким был бы сейчас суд твоего отца?…

Она молчала и не хотела помочь мне, тогда я схватил Сигурда за грудки и встряхнул его:

— У тебя есть меч?

— Да, — отвечает он.

— Ты сын Сигурда из Сальтнеса, — кричу я, — твоей матерью была Рагнфрид, некогда монахиня, изгнанная с позором из монастыря за то, что уступила твоему отцу. Твой отец погиб в битве под Хаттархамаром, он тоже был моим другом, и другом конунга, он был тверд, как конунг, хотя его глаза и не видели силы прощения, как ее видели глаза норвежского конунга, но он был храбр в бою! Ты сам еще ребенком стал служить конунгу, а потом служил ему и зрелым мужем. Ты был близок конунгу. Ты сражался с ним бок о бок. Ты был одним из первых в его дружине, и когда он казнил и когда миловал. Ты знал конунга?

— Да, — отвечает он.

— И что же ты скажешь теперь? — спрашиваю я.

Он молчит.

Тогда я говорю:

— Ты воин, Сигурд, и я требую от тебя, знавшего конунга и его волю, уведи этого человека из дома и там, в вое ветра, найди конунга. И поступи с Гаутом так, как поступил бы конунг.

— Ступай, — говорю я, — и приведи его обратно с рукой или без руки!

Гаут смотрит на меня и повторяет:

— Все, что у меня есть, к твоим услугам.

Они уходят.

И пока мы молча стоим вокруг очага и над Рафнабергом воет вьюга, йомфру Кристин, прекрасная дочь конунга, обращается ко мне и снова спрашивает:

— Что давало моему отцу такую силу? Что он скрывал в сердце, чего не видел никто?

И я отвечаю:

— Твоим отцом конунгом владело неутолимое желание господствовать над людьми и столь же неутолимое желание позволить Богу господствовать над собой.

— Скоро они вернутся… — говорит она.