Конунг поднялся из-за стола и не говоря ни слова пристегнул меч. Я последовал за ним. Он был мрачен. Мы пересекли двор конунговой усадьбы и по склону спустились к Скипакроку. Оттуда открывался вид на остров Нидархольм. Во фьорде было свежо, дул ветер, над морем Неслись мелкие дождевые тучи. Вдали, у острова, виднелись темные силуэты кораблей.

Конунгом овладело то, что я неоднократно видел прежде: напряженная дрожь – так дрожит тетива, перед тем как лопнуть. Здесь, в Нидаросе, у нас были войско и дружина, каждый из людей конунга Сверрира искуснее проливал чужую кровь, нежели свою собственную. Поэтому четыре корабля во фьорде не могли принести нам беды. Но конунг обладал способностью, которой я не встречал у других: до того, как разразится гроза, провидеть за настоящим будущее, сокрытое от всех. Но он не говорил.

Он словно замерз. Плечи его под летним ветром съежились, будто в спину ему ударила пурга. Он повернулся ко мне, – не для того, чтобы рявкнуть, как часто бывало, – нет, глядя кротким взглядом животного, появляющимся у него в предчувствии надвигающейся беды. Но он не говорил. С острова во фьорд мчалась весельная лодка.

Я говорю «мчалась». В дружине конунга Сверрира много отличных гребцов, да и жители побережья гребли с той же легкостью, с какой любовница ныряет под одеяло. Но эти люди гребли иначе. Никогда я не видел подобного. Лодка выглядели изящнее тех, что имелись у нас, – с низкой осадкой, однако непохоже, чтобы она зачерпнула хоть одну каплю. Четыре пары весел, один человек у каждого весла, сзади кормчий. Гребцы сгибали спины сильнее наших, и создавалось впечатление, что человек на корме подгонял их короткими, отрывистыми командами.

Конунг сказал:

– Я возвращаюсь в усадьбу. Будь здесь, и дай мне знать, если что-то произойдет.

***

Я схоронился под навесом и наблюдал за лодкой, несущейся к Скипакроку. Вот скользнули две наши шхуны, прижались к бортам лодки. Но незнакомцы не остановились. Не ответили на оклики, бросили канат на землю, и один из гребцов пришвартовал лодку.

Однако ступать на землю в городе конунга Сверрира небезопасно для горстки чужаков. У Гудлауга Вали достаточно воинов. Вооруженные секирами, плотным кольцом окружили они чужестранцев. Гудлауг выступил вперед и потребовал от незнакомцев сказать, кто они. Те не отвечали. Они стояли плечом к плечу, теснее, чем наши в подобных случаях, все одинакового роста, узкоплечие, с длинными руками, у двоих – какие-то чудные кожаные шары на плечах. Но все были безоружны.

Гудлауг повторил требование, уже громче. Я услышал легкую дрожь в его голосе:

– Кто вы? Что вам здесь нужно?

Никто из девяти не ответил. Они стояли, сбившись друг к другу. Прежде чем Гудлауг повторил в третий раз, один из них выступил вперед – это был кормчий – и коротко сказал:

– Мы желаем встречи с конунгом Норвегии.

Он говорил на скандинавском языке, как любой из нас, и только с большим трудом я уловил слабый иноземный акцент. Гудлауг Вали ответил, что конунг отнюдь не держит двери открытыми для каждого:

– Но мне оказана честь быть приближенным конунга, ты можешь возложить все свои тревоги на мои плечи.

Незнакомец даже не потрудился ответить ему.

Гудлауг заговорил опять, на этот раз подобно разбушевавшемуся морю. Он требовал сообщить, что чужаки имеют сказать конунгу, откуда прибыли струги, кто их хёвдинг. Когда он закончил, кормчий ответил вновь, мрачным голосом, дав понять, что не намерен вступать в словесную перепалку:

– Мы желаем встречи с конунгом Норвегии.

Я подошел к Гудлаугу и сказал:

– Веди их к конунговой усадьбе, но не пускай внутрь. Окружи их нашими людьми.

Гудлауг так и сделал: поставил тройной конвой вокруг девятерых чужеземцев. У наших было оружие, у тех нет. Гудлауг повел их через Нидарос, по улицам молча стояли мужчины и женщины, в изумлении пяля на нас глаза. Те девять шли более короткими, поспешными шагами. Они старательно печатали шаг по мостовой, все в ногу. Я смотрел на них сзади: торсы неподвижны, ни малейшего колебания. Эта маленькая процессия производила впечатление большой силы. Вот они остановились у конунговой усадьбы.

Гудлауг сказал, что готов впустить кормчего, но остальные восемь подождут снаружи. На это чужеземец ответил:

– Мы войдем все или никто.

Гудлауг отказал. Кормчий ничего не возразил, остальные восемь тоже не проронили на слова и не изменились в лице. Гудлауг посмотрел на меня, ища совета. Я сказал:

– Пошли своих людей в переднюю, и пусть иноземцы следуют за ними. Но ни шагу дальше.

Гудлауг так и поступил, и передняя набилась до отказа безмолвными людьми. Подойдя вплотную к чужакам и принюхавшись, я учуял запах их пота – не такой, как наш. Я сказал: – Я иду приветствовать конунга и вернусь с его ответом.

Я вошел к Сверриру, восседавшему на троне. Рассказал ему все, что видел и слышал. Он отвечал скупо, но в глазах засело глубокое беспокойство. Он сказал, что чужак должен выбирать: говорить со мной без спутников – или умереть всем отрядом.

Я вернулся и объявил волю конунга.

Кормчий кивнул, он принимал слова конунга. Гудлауг Вали приказал своим приблизиться на полшага к чужестранцам. И так – лицом к лицу, не проронив ни звука, – стояли наши и незнакомцы, пока я вел кормчего в конунгов чертог.

Чужестранец почтительно склонился перед конунгом, сделал шаг вперед, поклонился вновь, еще ниже. Выпрямился, но не заговорил, повернулся вполоборота ко мне, словно в благодарность, что я его привел. Постарался не заметить, что я выложил перед собой на стол меч. Повернулся к конунгу. И в течение всего последующего разговора пристально смотрел в его лицо.

Конунг сказал:

– Кто ты и чего хочешь от меня?

– Я прибыл от моего хёвдинга, чтобы сказать, что он желает говорить с конунгом Норвегии. При этом разговоре должны присутствовать только ближайшие к конунгу люди.

– Кто твой хёвдинг?

– Этого я не могу сказать тебе, государь.

– Он высокого происхождения?

– Этого я тоже не могу сказать.

– Он прибыл из дальней страны?

– Этого я не могу сказать, государь.

– Ты приходишь от своего хёвдинга, который не желает говорить, кто он и чего ему нужно. Но все равно требует беседы с конунгом страны? Твой хёвдинг один из людей конунга Магнуса?

– Этого я не могу сказать тебе.

– Он нападет на нас, если я откажусь говорить с ним?

– Этого я тоже не могу сказать, государь.

Конунг встал, я почувствовал сильное благоговение перед достоинством, которое он излучал. Должно быть, он очень распалился, но не позволял ярости вырваться наружу. Он обогнул длинный стол и остановился перед чужаком, но не замахнулся мечом и не ударил, а просто скользил по нему полуотсутствующим, но ясным леденящим взглядом. Долго стоял так. Пристально разглядывал костюм незнакомца, не вполне похожий на одежду наших людей. Изучал его бороду, не то чтобы отличную от наших, но какого-то особого вида на щеках. Он медленно изрек:

– Ты можешь высунуть язык?

Человек повиновался. И стоял так.

– Закрой рот.

Человек выполнил приказ. И молчал.

Конунг с расстановкой произнес, что иногда бывает вынужден прибивать к столу кончик языка тем из своих людей, кто не выкладывает конунгу всей правды.

– Скажи мне, добавил ли твой хёвдинг что-нибудь к требованию говорить со мной?

– Да, одно. По воле моего хёвдинга восемь из нас, девятерых, останутся у тебя и спустятся в темницу. Отныне мы твои заложники. Делай с нами все, что пожелаешь. Заруби мечом или повесь, коли такова твоя воля. Но девятого отпусти к нашему хёвдингу и скажи, когда тебе будет угодно принять его для беседы.

Кормчий кликнул, и внесли два кожаных баула. Он открыл их, в баулах лежала дорогая одежда, какую мы редко видели в Нидаросе. Платья было достаточно, чтобы одеть все ближайшее окружение конунга. Кормчий сказал:

– Это первый дар моего хёвдинга тебе, конунг Норвегии!

Сверрир сказал:

– Раздевайся.

Человек разделся и стоял нагим в зале перед нами. Одежду он сложил на лавку и не удостоил даже взгляда. Поклонился конунгу, чуть меньше мне, опять низко конунгу. Затем покинул нас.

Мы проследовали за ним, он нагим предстал перед своими людьми. Увидев его, те немедленно тоже разделись. Конунг Сверрир приказал Гудлаугу провести нагих воинов по улицам и спустить в темницу. А один пусть вернется на Нидархольм. Им стал старший из гребцов. Ему оставили одежду.

Конунг сказал ему:

– Сейчас я явил тебе кое-что из моей власти и немногое из моей милости. Возвращайся к твоему хёвдингу и скажи, что я благодарю его за дары и заложников. Через три дня, в час пополудни, мои люди встретят его в Скипакроке и препроводят ко мне.

Гребец поклонился и вышел.

Мы смотрели ему вслед.

Нагих воинов тоже увели.

Конунг вскочил и закричал:

– Верните им одежду!

Я бросился передавать его приказ, но он нагнал меня и сказал:

– Нет-нет, пусть остаются голыми! Это мудро, что я их оскорбил.

Я никогда прежде не видел его таким.

– Хочешь побыть один? – спросил я. Он посмотрел на меня, но не слышал, что я сказал.

***

Отряд из лучших людей конунга, в дорогих плащах, выстроился в Скипакроке и приветствовал неизвестного хёвдинга, когда тот ступил на землю. Я стоял слева от караула. Сделал шаг вперед, поклонился чужестранцу, шагнул назад и замер. Я молчал, глаза, устремленные ему в лицо, излучали холод, рот сжат, – я был учтив, но без малейшего проявления дружеских чувств. Он подошел ко мне, слегка поклонился и тоже молчал. Глядел на меня с вялой усмешкой во взоре: словно задавал вопрос такой бездонной глубины, что не надеялся получить ответа. Я обернулся к своим. Половина отряда двинулась к конунговой усадьбе, я просил хёвдинга и его свиту следовать за ними. Я шел слева от хёвдинга. Замыкал шествие остаток отряда конунга Сверрира. Мы не разговаривали.

Я попытался украдкой рассмотреть неизвестного хёвдинга, не поворачивая головы. Увидел только одно крепкое плечо в тяжелом шелковом плаще превосходного кроя. Снова его люди ступали более резко и поспешно, чем наши. Наши спотыкались – те нет. Один из наших, случалось, сбивался с ноги – те никогда. Наши кашляли – они не кашляли. Они маршировали, как один человек, безоружные – словно одноглазые, – но это производило впечатление.

Мы подошли к конунговой усадьбе.

Я отступил в сторону и с легким поклоном просил неизвестного хёвдинга войти. Он даже не бросил взгляда на оставшуюся свиту. Привратники конунга Сверрира – сегодня они впервые получили это звание – с готовностью распахнули двери. Мы вошли. Полы были застелены волчьими шкурами, в покое курились благовония, а Свиной Стефан, несший вахту на подступах к чертогу, надел золотой шлем.

Мы вошли в зал.

Но конунга там не было.

Нет, – и легким наклоном головы я предложил незнакомцу стоя дождаться появления конунга. Он вежливо кивнул мне. Исполненный терпения, бесстрастный, прямой, голова чуть наклонена вперед, отнюдь не смиренный – человек, умеющий держаться в чужом мире. И вот вошел Сверрир.

Никогда я не видел волосы конунга так тщательно причесанными. Они блестели, как матовый шелк. Борода была подстрижена, ее форма придавала лицу моложавый и несколько воинственный вид. Плаща на нем не было. Рубашка плотно облегала плечи. Он был одет слегка небрежно, единственным украшением была массивная серебряная пряжка на поясе.

Сверрир произнес:

– Я Сверрир, конунг Норвегии. Я приветствую тебя.

Незнакомец ответил:

– Я долго ждал этого дня, государь, когда мне будет дозволено предстать перед конунгом норвежцев и выразить сильнейшее благоговение, которое я чувствую при виде его. Мое имя Эйрик сын Сигурда. Я, как и ты, сын конунга Сигурда, по прозвищу Рот. Мы братья. Я пришел просить у конунга Норвегии права пройти испытание железом и тем доказать свое высокое происхождение.

А Симона так и не послали на Селью к праздничной мессе читать молитву конунга о хлебе и урожае.

***

Сейчас, йомфру Кристин, я расскажу тебе об этом неизвестном Эйрике, так бесстрашно представшем перед твоим отцом конунгом. Эйрик был ниже большинства известных мне мужчин, с плоским затылком. Конунг, сам не отличавшийся ростом, выглядел высоким рядом с ним. Оба были широкоплечие, коренастые. Однако этого сходства было мало, чтобы смекалистый человек подумал: они братья. Конунг Сверрир был недурен собой. Но, йомфру Кристин, даже призвав на помощь самые льстивые слова, доступные моему злому языку, скажу: писаная красота – не его достоинство. Но когда его волосы и борода были расчесаны, то есть почти всегда, а особенно перед битвой, конунг Норвегии был привлекательным мужчиной. Чего нельзя сказать об Эйрике. Хотя прежде чем он явился в покой конунга, слуга прошелся гребнем по его волосам. Ему недоставало того, что я называю внутренним светом. Вести себя он умел. Твой отец конунг, обычно такой находчивый, затруднялся, когда требовалось подыскать благозвучные слова в беседе, где мысль была не главным, а второстепенным, – где стремление польстить собеседнику было важнее, чем брошенная на стол голая правда. Никогда не слышал я от Эйрика грубого слова. Сверрир тоже был сдержан в этом отношении. Но в гневе, случалось, бранился, как мясник из Киркьюбё, всадивший нож в собственный палец вместо воловьей шеи. Конунг Сверрир употреблял в разговоре бранные слова. В голосе конунга слышалась и морская буря, и хлопанье птичьих крыльев над волнами. А Эйрик говорил как, благовоспитанная женщина – да, прости, йомфру Кристин: колокольчик ее голоса прозвенит в зале, а замолчав, оставляет в памяти только мелодию.

Я думаю, что Сверрир никогда и никому не сказал всей правды, в том числе и мне. Но никто из известных мне людей не мог лучше него убедить собеседника, что раскрыл ему всю подноготную. Искусством исповеди он владел, – как и искусством умолчания. Слова из глубин его сердца я мог слушать, как морской прибой родных далеких берегов. Речи Эйрика никогда не вызывали во мне подобного чувства – будто слышишь могучую стихию. И поэтому не могли возбудить тайного волнения, радости от ее ударов. Эйрик говорил много слов, благоуханных и прекрасных, мог вдруг вскинуть руки, словно обнимая всех слушателей. Ты вышел. И мало что помнишь.

Но он был бесстрашным. Это уж точно, йомфру Кристин. Он был отважным, но не так, как твой отец конунг. Эйрик был волевым – и слепым. Сверрир втайне бросал жребий, но никогда не забывал о главном, о том, что не мог решить никакой жребий. Сомневаясь, Сверрир внимал зову своего сердца, – принимал решения, выходил к своим людям, – и никто не видел, что его еще одолевают сомнения. А Эйрик не сомневался.

Это делало его храбрость опаснее сверрировой – иногда. Но я думаю, – да, я убежден, – что сомнение превращало Сверрира в более сильного человека. Сверрир явился из Киркьюбё и потребовал признать его сыном конунга: здесь, в Нидаросе, еще обретался его первый отец, оружейник Унас, пьяный и опустившийся, – к нашему всеобщему огорчению и досаде конунга. Но внутренняя сила Сверрира подсказала, что лучше пусть так, чем смалодушничать и убить его, бывшего одной из причин для сомнения многих в происхождении Сверрира.

Такой силы у Эйрика не было. Он тоже был сыном конунга Сигурда. Он так сказал. И я верю ему. В минуты слабости, призадумавшись, я, йомфру Кристин, скорее сомневаюсь в происхождении Сверрира, нежели Эйрика. Но по своей силе конунгом был именно тот, человек с далеких островов.

Они смотрели друг на друга. И Эйрик требовал права нести железо на Божьем суде.

Позже по велению конунга я разузнал, что однажды конунг Сигурд Рот прискакал в Сельбу. Там он повстречал женщину и остался у нее. Когда та понесла и узнала – или подумала, как я полагаю, – что конунг – отец ребенка, она отправилась к своим родичам в Ямтланд, чтобы там воспитать его. Тем временем конунг Сигурд погиб. И стало небезопасно носить под сердцем одного из его многочисленных детей. Родился мальчик.

Эйрик вырос в Ямтланде. Юношей он странствовал – сначала в страну данов, оттуда на корабле через пролив Норасунд прямиком в Йорсалир. Он участвовал в одном из походов на Святой Город и взял его. Так он сказал, но люди, бывшие с ним там, потом все погибли. Однажды он вошел с зажженной свечой в чудесную реку Христову и окунулся. Этому было три свидетеля. Они противоречили друг другу, когда люди Сверрира допрашивали их. Сначала Эйрик взмолился всемогущему Сыну Божию и деве Марии – «Я сын конунга Сигурда! Пусть же я выйду из чудесной реки Христовой с горящей свечой!» – он погрузился в воды, а свеча горела.

Сомнение, которое он носил в себе до этого – так он говорил, – превратилось теперь в незыблемую твердыню веры. На пути из Йорсалира он поступил на службу к императору Манули в Миклагарде. Эйрик стал одним из его приближенных – хёвдингом гвардии, и, отправляясь домой в Норвегию, получил коней, людей и оружие.

Он долго путешествовал, пробираясь на север через разные страны и служа у многих князей. Он знал, чего хотел, – так он сказал: вернуться на родину, в Норвегию, и вступить в борьбу с ярлом Эрлингом Кривым, безо всякого на то права поработившим норвежскую землю. Однажды люди с севера принесли ему весть, что Эрлинг Кривой погиб в Нидаросе, а страной правит сын конунга Сигурда – Сверрир из Киркьюбё.

У Эйрика вырвался возглас ликования, – так он сказал, – он построил людей, чтобы те разделили его радость. Господь свершил справедливость, и страной вновь управляет конунг, осиянный дарами всемогущего Сына Божия – мудростью и милостью. Получив в дар от князя, у которого служил, четыре корабля, Эйрик немедленно пустился в путь. Он хотел разыскать своего брата и просить взять его в советники. Но сперва он хотел пройти испытание железом, чтобы доказать свое царственное происхождение.

Он не трус. Они стояли лицом к лицу – и рядом я. Оба выглядели так, словно были готовы к испытанию железом перед Божьим судом. Но Сверрир никогда не выражал такого желания.

– Господин Аудун, позволь узнать: каков был ответ моего отца стоявшему перед ним человеку – моему дяде, или может быть, нет – кто знает?

– Йомфру Кристин, я видел лицо твоего отца в разных переделках: он умел скрывать сильное беспокойство под маской безразличия. Так и сейчас. Он сказал: «Как ты понимаешь, любой конунг в подобном случае должен посоветоваться со своими людьми. Ступай и возвращайся через семь дней».

Эйрик ушел.

И вернулся.

***

Многие спрашивали, йомфру, почему твой отец конунг никогда не брал железо перед Божьим судом, чтобы доказать свое происхождение. Полагаю, ответ кроется в том, что многие не хотят признать за правду: конунг был честный человек. Он умел приукрасить истину тем, что не всегда являлось истиной. Он мастерски направлял правду в избранное им самим русло. Он умел лгать: с открытым лицом и закрытым, с радостью и горечью, очевидно для всех или с тончайшим искусством, так что даже близкие друзья не знали, говорит ли он правду или лжет. Но запомни: сам он знал правду.

Конунг, столь искусный в тонкостях лжи, никогда не лгал самому себе. И он не сомневался. Это значит, йомфру Кристин: он верил, что он сын конунга, – в хорошие дни без сомнения, в минуты слабости – со скрытым беспокойством, подавленным сильной волей.

А что необходимо возлагающему железное ярмо: непоколебимая вера. Не надежда, когда сдается разум, но уверенность – прежде чем он сдался. Быть уверенным в своем деле, а лучше всего вообще не знать о существовании дела. Простая душа хочет видеть границу между изведанным и неизведанным в себе. Твой отец конунг так не мог.

Конунг, йомфру Кристин, был неподходящим человеком для испытания железом. И знал это. Крайняя вера, простая и по-детски наивная, с налетом злобного упорства, – какая бывает только у незрячих, – такая вера должна быть у испытуемого железом. Твой отец конунг ее не имел.

И еще кое-что. Дело в том, – ты мало знаешь об этом, – что под моими седыми волосами кроется много дурного опыта. Прежде чем человек ступает на железо, священники идут в ризницу и запирают засовы. Не всегда, йомфру Кристин! Во многих случаях – в большинстве, – трубный глас Божий сам возвещает свой приговор, когда человек ставит босую ногу на раскаленное железо. Но есть и другой путь – для обманщиков: много Господних испытаний огнем выиграно благодаря хитростям духовенства, столь многочисленным, что не разгадать и Всемогущему.

Но тут он был честен, этот человек с великой ложью. Прибегнуть к дьявольским козням на Господнем испытании для него было как поцеловать непотребное. Это имело связь с его гордостью. Мало встречал я подобных гордецов. Он знал, что рожден от конунга – с голосом конунга и твердой его волей, с силой отдавать приказания, даже если надо дотла сжечь землю. Но зачем идти бесчестным путем, чтобы дать другим доказательства, в которых он сам не нуждался. Это одна из причин. Но были и другие.

Я знаю, что он испытывал сильное презрение к внешней форме – когда она не была наполнена внутренней правдой. Предпочтительнее уж внешняя ложь, прикрывающая известную только ему, но не всегда заметную другим правду. Поэтому он презирал тех, кто преклонился бы перед ним, пройди он босым по раскаленному железу и останься невредимым. Хотя он все же принуждал их поклониться? Эта мысль была ему не чужда.

В его бездонной душе слились воедино страх и отвага – он знал и то, и другое, и становился от этого еще отважнее. Человек, рожденный конунгом, не просит у людей права испытать свое происхождение.

Но сейчас Сверрир, конунг Норвегии, должен ответить «да» или «нет» на требование другого человека пройти испытание железом на Божьем суде.

***

Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии, властителе и рабе:

Я вижу его у очага, с отсутствующим полусонным взглядом, и мне, посвященному, ясно, что его переполняют отнюдь не радостные мысли. Он кидает на стол кости, – словно хочет лучше разглядеть знамение, посланное ему. Я не беспокою его. Приносят пиво – беру его в дверях, чтобы служанки не тревожили конунга любопытными взглядами и топотом босых ног. Время от времени я покашливаю. Знаю, что это действует на него, как удар ветра в паруса, пробуждает к новой схватке и заставляет мысль искать дорогу в бурном море, которую может найти только он.

– Аудун, – говорил он, – если я дам согласие Эйрику, и он пройдет это испытание, – я больше не буду единственным сыном конунга в стране…

Он встает и быстро усмехается – как человек, узнавший, что все рассыпалось в прах, но не подающий виду, как сильно его это ранит. Он огибает стол, подходит ко мне, не находя успокоения, возвращается к почетному сидению, снимает кольцо и смотрит на него, словно видит впервые. Он никогда не носит много украшений. Чаще всего только поясную пряжку, и время от времени это кольцо, полученное от епископа Хрои, когда его и меня посвящали в сан в Киркьюбе. Я знаю, что Сверрир – еще раз и с болью – возвращается мыслями к тому, что нельзя исправить: отъезд из Киркьюбе, претензии на престол конунга – и одевает кольцо на палец. Кивает, встает, выравнивает кости на столе и говорит:

– Сперва я должен спросить: что произойдет, если я отвергну Эйрика и запрещу ему испытание железом, на которое, по его мнению, он имеет право? Он пройдет испытание без моего позволения? Мы можем сказать: Нас там не было! Это не Божья истина, а человеческая ложь! Однако слух об успешном испытании – если оно будет успешным – разнесется по стране. Это ослабит меня.

Добавим, что если я скажу «нет», – что он сделает с четырьмя кораблями и послушными, твердыми людьми? Ты видел их. Ведь не без умысла они ходят плечом к плечу, молча стоят, смотрят в упор, не отвечают на вопросы, подходят по мановению его руки, не замечают наших. Это чтобы вселить в нас страх. Что сделают они, если я скажу «нет»? Отправиться на юг, к конунгу Магнусу, он не может. Требуя, чтобы его признали сыном конунга Сигурда, Эйрик представляет опасность и для Магнуса. Но если вместо этого он начнет распрю с нами – именно сейчас, когда мы должны встречаться с Магнусом и толковать о мире, – будет подстрекать бондов к мятежу, выступит как новый, истинный конунг биркебейнеров? Что тогда?

Вот где кроется опасность. И я спрашиваю:

– Не лучше ли для меня и для всех удовлетворить его требование и подвергнуть испытанию, которое, как он думает, подтвердит его происхождение? В случае успеха он станет нужным мне человеком. Я заставлю его дать клятву перед испытанием. Он даст – но сдержит ли, если руки его, отложив прочь железо, останутся невредимы? Он будет почитаем как сын конунга, а я нет? Он встанет перед ратью и скажет: «Я тот, за кем вы должны следовать?»

Но не забывай, что однажды я могу погибнуть! Кто поведет тогда моих людей? Я не замечаю среди наших способных хёвдингов. У меня двое сыновей дома, и я хочу, чтобы старший однажды возложил на себя корону Норвегии. Но кто будет править страною, если я уйду на свидание со всемогущим Господом, прежде чем мои сыновья возмужают? Эйрик сможет? Думаю, да. Я верю, что он хёвдинг, способный повелевать другими. Глубокого разумения ты в нем не найдешь, но он и не кровопийца из худших. Лишь одна мука гнетет меня сильнее прочих: уступит ли он престол, когда возмужает мой старший сын?

Конунг смотрит в лицо мне, а я ему, я знаю, что его судьба – и моя тоже: в день, когда недруг займет место Сверрира, я буду мертв. Он говорит – и внезапно улыбается, с какой-то мальчишеской радостью в глазах, которую я всегда так любил в нем:

– Наилучшим будет, если он пройдет испытание, и всемогущий Господь осудит его на бесчестие. Тогда Эйрику ничего не останется, кроме как бежать из страны. Но я думаю, кое-кто из его людей предпочтет остаться на моей службе.

Он молчал. Я знал, что он вновь вручает себя судьбе, скорой на решения, – взвешивает на точнейших весах способности каждого, – и готов прикрыть правду неправдой.

Но не в себе самом.

…. Конунг говорит:

– Сперва мы созовем хёвдингов, знатных бондов и влиятельных горожан. Пусть соберутся в покоях конунга.

И так свершилось.

***

Они пришли приветствовать конунга, и я разглядывал их. Здесь стояли наши собственные хёвдинги – ныне не те, что первые, последовавшие за Сверриром. Ныне упитанные, тогда тощие, ныне разодетые, тогда изодранные, в башмаках – биркебейнеры! – с бородами и волосами, познавшими благодать гребня, с руками, больше не смердящими от крови после битв. Здесь стоит Гудлауг Вали – любитель роскошной одежды, изнеженный – не то что когда впервые пришел в отряд конунга Сверрира. А вот Свиной Стефан, наш приятель из Киркьюбё, наименее изменившийся с тех пор. Я видел и одного из новых людей, окружающих Сверрира – Барда сына Гутхорма из Рейна, также разодетого, будто собрался в Ромаборг поклониться святому папе.

Тут меня осеняет:

Это наши люди. Мы можем положиться на них, даже если они утратили былую силу. А что другие – горожане Нидароса и бонды из восьми фюльков Трёндалёга? Стерпят ли еще раз пяту конунга, или того лучше: покорятся без нажима? Я понял сразу: хитрые лисы почуяли, что два сына конунга лучше, чем один. Можно пойти к другому, если первый отказал тебе в твоем праве. Ты ведешь игру с обоими, и ни один не посмеет тебя надуть, а ты надуваешь обоих.

Конунг говорил. Но думаю, что Сверрир впервые в своей жизни просчитался. Он должен был клясться всемогущим Сыном Божьим и девой Марией, говорить величественным, завораживающим голосом, со щелкающим под словами бичом, с невысказанной угрозой, а потом – приятная улыбка и обещания, имеющие не вполне ясную форму. Вместо этого он говорил, как человек в сомнении. Правильно или нет допускать Эйрика до испытания железом? Дайте мне совет! Он должен был затянуть свой приказ петлей на их шеях. Дать им свое решение – и замолчать. Сейчас он говорил красивые слова. Просил их поддержки – и не получил ее.

Вышло так, что люди встали и сами отдали конунгу приказание. Они сказали:

– Это твой долг, государь, предоставить всемогущему Господу судить, конунгов сын Эйрик или нет…

Они больше не были людьми, поющими с чужого голоса. Это были люди с собственными голосами, набравшиеся мужества быть услышанными в чертоге конунга.

И Сверрир боязливо отступил.

На следующий день он велел войску и дружине собраться на Илеволлене, и обрушился на них своим зычным голосом. Рать встретила его громким криком, когда он пришел, – и еще громче, когда уходил, – он, конунг, за которым они прошли всю страну, их единственный государь, с братом или без брата; конунг, с которым стоит говорить, когда знать задирает свои носы и высокомерно проходит мимо. Сверрир из Киркьюбё, ровня своим людям – никогда еще он не говорил лучше.

А потом сошлись мелкие бонды из уездов и простой люд из горожан. Он говорил бесстыдно, лживо и убедительно:

– Всю правду выкладываю вам, слушайте же! Пойдете за мной?

– Да! Да!

– И ни за кем другим?

– Нет! Нет!

Так и подобает говорить конунгу.

Знать получила суровую отповедь. Они молчали, пока конунг говорил.

Но какой ответ должен он дать Эйрику?

***

Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии, властителе и рабе:

Это было ночью в его покое, он повернулся ко мне и грубо засмеялся.

– Мои собственные люди готовят мне яд и кинжал! – воскликнул он.

– Нет, – ответил я, – тогда они убили бы тебя раньше.

– Да, – сказал конунг, – ведь только сейчас явился он – тот, на кого они хотят опереться, человек и Йорсалира в плаще роскошнее моего!

Он опять смеется и оглядывается через плечо. Эта манера впоследствии войдет у него в привычку. Он же знает, что в зале никого, кроме нас двоих, нет? Пытается прогнать прочь беспокойство? Но не может и оборачивается. Понимая своим трезвым умом, что вновь и вновь будет поступать так в грядущие годы. Но никого за ним нет.

Он говорит:

– Людям Эйрика наверняка известно, с кем из моих хёвдингов Эйрик имел тайные сношения. Ведь кто-то же есть? У нас в заложниках восемь людей Эйрика? Давай приведем одного сюда.

Этим одним стал кормчий, выступавший от имени Эйрика, когда отряд впервые предстал перед конунгом. Нагой, каким вышел из утробы матери, поднялся он из темницы – грязнее и изможденнее, чем в прошлый раз, щурящийся от света, несломленный и полный достоинства, как и раньше. Он приветствовал конунга поклоном – и молчал.

Конунг сказал:

– Твой господин, Эйрик из Миклагарда, имел тайных друзей здесь, в Нидаросе. Кто они?

Человек не отвечал.

Конунг Сверрир сказал:

– Иногда, когда кто-то из моих людей болтал лишнее, я прибивал его язык к столу. Чтобы он не мог им злоупотреблять. Хочешь, чтобы я послал за молотком и гвоздями?

Человек не отвечал.

Конунг велел принести гвозди и молоток в зал, потом отослал слугу, принесшего их.

– Никто, – сказал Сверрир, – не обвинит тебя в болтливости. Но язык, которым не пользуются, не нужен его владельцу. Высунешь его?

Человек повиновался.

– Ты показываешь язык конунгу, – произнес Сверрир, – но я умею быть дальновидным. Я поднимаюсь над мелочами. Ты в состоянии вспомнить, с кем из знати в Нидаросе твой господин водил дружбу за моей спиной?

Человек не отвечал.

– Пока ты еще можешь говорить, – сказал Сверрир, – и прежде чем навсегда лишишься этой способности, подумай, может быть Эйрик водил дружбу с окружением архиепископа Эйстейна? Ты знаешь, что служители церкви – я сам был одним из них, – таят в своих сердцах столь великую доброту, что без угрызений совести могут отыскать место для большей, чем у простых смертных, злобы. Это архиепископ стоит за Эйриком?

Человек не отвечал.

Конунг сказал:

– Ты устанешь так стоять, высунув язык, такой красивый и красный, – у тебя текут слюни, мне это не нравится, меня всегда мутит от слюны и рвоты. Попробуй высунуть язык еще дальше?

Человек выполнил и это.

– А теперь на колени, – велел конунг.

Человек повиновался.

– Иди на коленях к столу, – сказал конунг, – мелкими шагами, запомни! Болят коленные чашечки? Так, вплотную сюда, наклони голову и положи кончик языка на стол.

Человек повиновался.

– Это не очень-то учтиво – лизать стол конунга. Но когда конунг сам разрешает, другое дело. Можешь высунуть еще дальше?

Человек осилил и это.

– Я прибью его намертво, – произнес конунг, – здорово сказано, не так ли? Ты не смеешься, – полюбопытствовал он, нагнувшись над коленопреклоненным человеком. – Тебе тяжело смеяться с высунутым языком? Ты никогда не пробовал высунуть язык и смеяться, да-да, я понимаю тебя, это непросто. Но я хочу прибить намертво. Если язык лопнет, это приведет только к лишней боли. Я буду вынужден вбивать дополнительный гвоздь… Помнишь кого-нибудь из друзей твоего господина здесь?

Человек не вспомнил.

Пот струился по обоим, и конунг медленно изрек:

– Поднимайся. Но не прячь язык.

Человек повиновался.

– Возвращайся в темницу, – сказал Сверрир, – и спрячешь язык, когда тебя приведут на место.

Вошел стражник.

Сверрир сказал пленнику:

– Когда вновь увидишь своего господина, – возможно, это случится, – передай ему привет и скажи, что его окружают мужественные люди. И меня тоже.

Пленника увели.

С конунга лил пот, он обернулся ко мне и сказал:

– Эйрик будет испытан железом! Но клятву даст под мою диктовку: «Я, Эйрик, сын конунга Сигурда, брат конунга Сверрира, беру это железо на Божьем суде…» Если ему повезет, он выдержит испытание и за меня. А не выдержит, значит он не сын конунга Сигурда.

***

Конунг пожелал, чтобы в эти ночи я делил с ним ложе, как часто бывало в добрые старые времена до того, как его объявили конунгом. Однажды ночью, сев на краю постели, он сказал:

– Мне бы хотелось, чтобы Эйрик был моим братом. Мы с ним пригубили бы один рог – и я сказал бы. «Эйрик, пусть этот рог теперь будет твоим, мне он не нужен». А он бы порывался вернуть его мне, отвечая: «Ты брат мой, я не отниму его у тебя». И до глубокой ночи мы могли бы забавлять себя небылицами: он – рассказами о Миклагарде, я о Киркьюбё. Лучше всего, если бы мы росли вместе дома. Помнишь, как мы карабкались за птичьими яйцами: один на веревке, а семеро тянули – и под нами шумело море, далеко-далеко внизу. Крошечные лодки на море, и рыба, и шторм, и тепло под одеялом, и дыхание людей в темноте рядом с нами… Помнишь?

– Я потерял сон, – сказал он.

. – Он вернется, – заверил я.

– Возможно, – ответил он.

Он пожелал, чтобы я спал нагим в эти ночи, быть может, чтобы знать, что я не прячу нож под рубахой.

***

Йомфру Кристин, в городе твоего отца Нидаросе есть церковь, о которой я всегда думаю с отвращением. Это церковь святого Петра, маленькая, с низкими сводами, мрачная и, в моем представлении, нечистая. Когда я время от времени вынужден был ходить туда как посланник твоего отца конунга, я не чувствовал, что вступаю под святой кров Господень. Нет, было так, словно я наступил в собачье дерьмо, – словно кобели пристроились повсюду вдоль стен и обрызгали их, подняв задние лапы. От зловонных курений в церкви святого Петра меня мутило, и никакого трепета в душе не рождалось. Церковь была скорее собачьей конурой или домом терпимости, нежели храмом всемогущего Сына Божия.

Священником этой церкви был Торфинн, прозванный Надутые Губы, он тоже был нечист. Не потому что имел женщину, нет, йомфру Кристин, это не удивило бы меня так сильно. Уверен, что у него не было и мужчин – прости мне дерзкие речи, – но он хотел бы иметь их, обуздывал плоть и не очистился. Думаю, с наступлением темноты он запирался в своей келье и произносил там непристойные слова. Он, должно быть, знал их предостаточно.

Он был дороден чревом. Имел округлые плечи, вяло свисавшие книзу, некрасивую походку, шею, переходившую от плеч в щеки и. подбородок. И, наконец, рот. Из-за него он носил прозвище Надутые Губы. Казалось, что он целовал тебя против твоей воли, и тебя начинало мутить. Но он продолжал целовать. Так он на меня действовал. И я знал, что он так же действовал на конунга.

В церкви святого Петра собирались мужчины и женщины зрелого возраста, чтобы пройти испытание железом на Божьем суде. Когда закон заходил в тупик и доказательств не хватало, последнее слово оставалось за Ним, Всеведущим. И многие выходили оттуда посрамленными.

Там они и встретились, Эйрик из Йорсалира, и Сверрир, конунг Норвегии. Им надлежало договориться о дне и часе, о священнике и свите, о клятве и обо всем остальном. Я сопровождал конунга, а Эйрик явился с одним из приближенных. Преподобный Торфинн тоже присутствовал – со своей полуулыбкой, жирным ртом, опущенными плечами.

Был хмурый день, над Нидаросом нависли тяжелые тучи. Сверрир и Эйрик дружелюбно встретились на пригорке перед церковью. Оба учтиво приветствовали преподобного Торфинна. Взошли под своды, и меня охватило ощущение нечистоты. Там, на двух внесенных Торфинном стульях, они сели – лицом к лицу, ястреб против ястреба. Ни один из них не был красив. Но оба причесаны – конунг с окладистой бородой, Эйрик – с клиновидной. День был настолько хмурый, что Торфинн зажег факел и держал над ними. Я подумал, что Эйрику свет неприятен. Но я знал, что Сверриру – с его безукоризненной способностью контролировать малейшее движение глаз и мускулов, – нравилось, что факел зажжен.

Сверрир изрек:

– Клятва, произнесенная тобой, будет такой, какая нужна мне. Только утром, придя сюда, чтобы голыми руками взять раскаленное железо, ты узнаешь ее содержание.

Эйрик слабо кивнул, он был настороже, но не подавал виду. Только сморгнул один раз от света факела.

– Но знай, что эта страна – моя страна, я боролся за нее в лихую годину и не уступлю ни пяди того, что считаю принадлежащим мне по праву. Никогда ни ты, ни кто-либо другой не получит от меня титула конунга. Если Бог признает тебя конунговым сыном, я покорно склонюсь перед Его волей. Но не перед твоей волей. Конунг я. И ты мой слуга.

Эйрик снова молчал.

Сверрир сказал:

– Конунг я, и ты мой слуга. Но если Господь признает тебя сыном конунга Сигурда и моим братом, я дам тебе место в дружине с подобающими почестями. Твои люди будут считаться равными моим, и мы будем питать полное доверие друг к другу.

На это Эйрик кивнул.

Сверрир сказал:

– Если же ты, Эйрик, потерпишь неудачу, то не будешь изгнан, как нечестивец. Нет, ты не бесчестен, если Господь осудит тебя, – ты человек, заблуждавшийся в своей вере, что ты сын конунга. Тогда ты выберешь одно из двух: покинуть страну и никогда сюда не возвращаться. Или, если предпочтешь, – вступить в дружину и служить мне со всеми своими людьми. Раз ты не сын конунга, командования над большим отрядом ты не получишь. Но обещаю, что каждое Рождество ты будешь есть за моим столом, и я буду оказывать тебе милость и благосклонность.

На это Эйрик кивнул.

Сверрир сказал:

– Аудун запишет на пергаменте все, о чем мы договорились, и мы поставим свои подписи. Ты умеешь писать? – поинтересовался он.

– В детстве я постигал высокую премудрость письма, – сказал Эйрик. – Я могу изобразить свое имя, но мало что сверх того.

Сверрир кивнул, – я увидел, как слабая краска гордости проступила на лице конунга, понявшего, что его собственное мастерство владения пером выше, чем эйриково.

Они договорились о дне и часе – через три воскресенья после праздничной мессы на Селье, за час до Примы. Преподобный Торфинн из церкви святого Петра должен руководить ордалией. Торфинн и еще один священник будут шаг за шагом сопровождать Эйрика в его крестном пути с железом. Договориться, кто же будет вторым, стоило немало времени. Эйрик настаивал на своем отрядном священнике. Сверрир отказал. Сверрир хотел, чтобы вторым был я – посвященный в сан. Это отверг Эйрик. Тогда Сверрир потребовал, чтобы вторым у Эйрика стал ирландец Мартейн, монах с Нидархольма. Эйрик согласился. Он познакомился с Мартейном во время своего пребывания в монастыре на Нидархольме. Этот выбор удовлетворил обоих.

Они договорились, кто должен присутствовать, кроме немногих, требуемых законом. В разговор вмешался священник Торфинн – он имел на это право: с его большим опытом в испытаниях железом. Слова словно клокотали, вылетая из его рта, – совсем как жир, кипящий в котле.

– Не слишком много! – сказал он. – Внутри станет тесно, народ начнет давить друг друга. Чем меньшему количеству мы позволим прийти, тем легче будет их выбрать. Меньше будет недовольных, когда почти никого нет.

Он все же был умен, этот Торфинн Надутые Губы, и конунг поблагодарил его. Сверрир хотел, – и Эйрик соглашался с ним, – чтобы перед церковью расчистили пространство, и народ мог собраться и поглазеть на Эйрика, явившегося в храм в рубище на испытание калёным железом. Эйрик сказал:

– Моя сестра, фру Сесилия, тоже должна присутствовать…

Сверрир встал – его сестра, фру Сесилия из Хамара в Вермланде, покинувшая своего слабого супруга и приехавшая к брату, конунгу Норвегии. Она обрела стол и кров в родовом поместье Гьёльми в Трёндалёге. Сверрир медленно произнес:

– Да, я тоже хочу, чтобы моя сестра, фру Сесилия, присутствовала здесь…

Сверрир поднялся и вывел Эйрика на пригорок перед церковью.

– Там должны стоять кузнецы. Их будет много. Если в твоей свите есть кузнец, добро пожаловать, пусть будет одним из них. Здесь поставят горны, железо надо тщательно раскалить. Отсюда его понесут щипцами внутрь…

Он снова привел Эйрика в церковь и сказал:

– Здесь встанешь ты и возьмешь железо. Ты сожмешь его крепко – как велит закон, – и медленно пойдешь вдоль церкви. Не спеши, помни, что здесь я и мои люди. Мы будем придирчиво следить за тобой. Обращать внимание на каждое изменение в твоем лице, на каждое движение губ. Здесь ты положишь железо. Здесь преподобный Торфинн забинтует твои руки и когда ты отойдешь ко сну прямо в церкви, мои люди будут стеречь тебя трое суток…

– У меня хорошие кузнецы, – сказал конунг.

Эйрик не отвечал, но пот лил с него градом, когда он ступал вслед за конунгом по церковному полу. У алтаря он повернулся к конунгу и произнес чуть глуховатым голосом:

– Ночи перед испытанием, государь, мои люди и я проведем в молитве, преклонив колени перед всемогущим Сыном Божьим и девой Марией. Мы будем поститься три дня и три ночи – да, даже те мои люди, которых я вручил твоему покровительству, будут молиться и поститься со мной. Последнее им легко удастся там, где они сейчас, государь…

Конунг отвечал, с коротким смешком, мрачнее, чем обычно:

– Коли так, я позабочусь, чтобы они в эти дни не знали недостатка в яствах, тогда сложнее блюсти пост и ближе к Божьей заповеди.

– И монахи Нидархольма, – сказал Эйрик, – благоволящие ко мне, государь, – в судный час, когда я возьму железо, будут петь на острове покаянные псалмы, дабы укрепить мое мужество.

И он спросил:

– А ты когда-нибудь испытывал себя железом, государь?

– Ты спрашиваешь, зная ответ, – сказал Сверрир, – а потому лжешь сейчас в доме Господнем. И не предстанешь на Божьем суде честным человеком. Скажи мне, – полюбопытствовал конунг, – имел ты тайных пособников здесь в Нидаросе, прежде чем явился сюда?

– Нет, – сказал Эйрик.

– Ты говоришь правду? – спросил Сверрир. – Помни, Господу известно, говоришь ли ты правду, как и то, сын ты конунга или нет. В Его власти покарать тебя, если ты лжешь, покарать даже сына конунга, если он лжет под сводами церкви.

Эйрик сказал:

– Я не лгу.

Сверрир произнес:

– Если ты солгал, – думаю, ты солгал, – ты лишишься Божьей помощи.

Пришло время прощаться, и Эйрик поклонился конунгу. Снаружи, на церковном холме, Сверрир снова указал место, где будут стоять кузнецы, и мы вернулись в конунгову усадьбу.

***

Вот что я помню о старом кузнеце в городе конунга Сверрира Нидаросе:

– Ты же знаешь, – говорил он, – что кто-то должен калить железо для множества испытуемых, и часто это делал я. Я не имел никакого представления, был ли тот испытуемый молокососом, жаждущим божественного подтверждения своего наследного права на серебро или поместье. Я раскалял железо докрасна. Но я помню одну молодую женщину, родившую близнецов. Их нарекли Торгрим и Томас. Спустя год после их рождения она впала в грех и объявила не своего мужа, а другого отцом мальчиков. Это был знатный человек, он все отрицал. Возбудили дело на тинге, она подняла руку и провозгласила: «Испытайте меня железом!» Я накалил железо для нее. Но когда ее ввели под церковные своды, она лишилась чувств при виде пышущего жаром железа, падая, обожглась и получила страшные раны. Не знаю, кто был отцом. Но сыновья выросли, и всемогущий Сын Божий не дал им доброго наследства: обоим потом отрубили по одной руке.

После испытания с женщины сорвали одежду и нагую изгнали из Нидароса, а весь народ потешался над ней. Сказали, что она была лгунья.

***

Мой добрый отец Эйнар Мудрый уже не был столь жизнерадостен, как в юные годы. Но чем он всегда отличался, так это великой мудростью, и сейчас более чем когда-либо, Я помню с раннего детства, как он спаял воедино два бесценных дара – веселье и ясный ум. Его жизненный путь был долог и полон страданий: от толкователя снов и пастуха дома в Киркьюбё до нынешнего советника конунга в Нидаросе. Он больше не присутствовал на всех советах у конунга. Но часто призывался как избранный, когда дума конунга была тяжела, когда того терзали сомнения в справедливости решения. В день, о котором я веду речь, мой добрый отец сидел, подперев руками седую, как лунь, голову и не притрагиваясь к рогу. В последнее время его голос утратил чудесное звучание далеких северных островов, где крики чаек и плеск волн сливаются с хлопаньем птичьих крыльев.

Он сказал:

– Государь, ты хочешь знать о великой загадке испытания железом, о мошенничестве на Божьем суде и о мудрости всемогущего Господа, побеждающей всякий обман?

– Да.

– Тогда вспомним те испытания железом, которые удались, и посмотрим, почему так вышло. Ты знаешь, государь, что руки у священнослужителей длинные и персты не всегда чисты, как у апостолов Иисуса Христа. По великой нужде – или нечестивому обману – просит дитя человеческое о праве испытать его железом на Божьем суде. Скажем, юноша требует признать его сыном не того, кто приходится ему отцом. Выиграв Божий суд, он часто наследует усадьбу и казну. Ради этого иногда стоит подкупить священника. Мне говорили, что они продаются. Но не забывай, что рядом стоят противники – зоркие, затаившие злобу, и тоже готовые к торгу. Жульничество – старое средство, но не так-то легко к нему прибегнуть, как полагают многие.

Теперь кузнецы. Железо есть железо, но горячее железо не всегда одинаково. Оно может быть настолько раскаленным, что шипят корни травы, когда кузнец бросает его наземь. Но может – у искусного кузнеца – стать красным, пока хватаешь его из огня, и серым, прежде чем попадет к испытуемому. И все же, государь, не забывай: горячее железо всегда горячо!

Но ты можешь приучить себя к боли. Отважные могут привыкнуть ко всему. Приблизь руку к железу в тихие ночи поста и молитвы и жди с колотящимся сердцем, что произойдет. Друзья помогут тебе. Разложат повсюду горячее железо: ты дрожишь и уклоняешься, но в следующий раз ты уже менее боязлив и подносишь руку ближе, ближе – ты сверлишь глазами железо, сверлишь и сверлишь, зная, что таков твой жребий, понимая, что тебе может помочь только мужество. Тебя прошибает пот. Можно научиться вызывать пот по приказу. Ты говоришь: вот железо, а вот я! Я тебя не боюсь!

Этот талант – яростная погоня за Господом, беспощадная, безжалостная, когда ты проклинаешь Его, как виновного, и гонишь Его справедливость, – этот талант дан не каждому. Вот подхлестываемый голодом – во время строгого поста, – терзаемый страхом, хотя и преодолимым, – возбужденный собственными молитвами и молитвами друзей, – час за часом, ночь за ночью – в экстазе воспаряешь ты к чему-то, чем не в силах управлять. Ведаешь ли ты, что это? Я не ведаю. Я знавал людей в далеких королевствах, которые могли, вперив взгляд в жалкого беднягу, заставить его войти в тронный зал и дать оплеуху самому конунгу. Те, кто может подобным образом управлять другими, имеют великий дар. Но малым даром обладают и многие дурные священники. Такой священник словно бросает свое приказание в лицо испытуемому железом. И человек утрачивает ясность сознания. Идет будто пьяный, хотя не пьян – словно в него влит напиток лукавства под неустанными молитвами и покаяниями? Как ты думаешь, плачет тогда Господь или смеется? Приходит час, и уверовавший – сильно уверовавший, или лучше всего безмозглый – подхлестываемый словами и криками, взглядом и голосом священника, – не чует, что ступает по Божьей земле. Тогда он может ступать по железу. И не чувствует никакой боли.

Однако не забывай, государь: боль это одно, рана на коже – совсем другое! Известно, что мудрые старые люди, создавшие законы, знали, что стерпеть боль не значит выдержать испытание. Нет-нет! Есть рана или нет раны – вот в чем Божий суд. Через трое суток нога или рука должны быть невредимы. И это, государь, нелегко постичь даже носящему прозвище Мудрый.

Поговорим об обмане. О мазях для рук и ног. Намажь руки и ноги солью, это слегка поможет. Мазь из яичного желтка, смешанного с золой, поможет больше. Может статься, что Эйрик привез из великого Миклагарда мази, помогающие лучше желтка. Но раскаленное железо есть раскаленное железо. Ты можешь поддержать человека, ступающего на железо. Полуподнять его. Это поможет. Но недостаточно.

Я сам сторожил одного испытуемого. Три дня спустя я склонился над его ногой: она была невредимой. Был ли это Божий суд? Или победа уверовавшего над сомневающимся оком? Не знаю.

Но знай, государь, что у сильно верующих, у святых женщин и мужчин, случается, выступают капли крови там, где были раны у Спасителя. Я никогда этого не видел. Но наш добрый друг монах Бернард, пребывающий ныне на небесах, рассказывал мне, что был свидетелем подобного в прекрасной стране франков. И я подумал, что если верующий с Божьей помощью может истекать кровью там, где нет раны, то наступивший на железо босой ногой может избежать ожога там, где другие обожгутся.

Глас ли это Божий?

Мой опыт подсказывает, государь, что Господь всемогущий говорит редко, но не потому, что лишен дара речи. Я должен дать тебе один совет: никогда не бери железа! Твой ясный ум, твоя твердая воля – если нужно, идущая наперекор путям Господним, – не причислят тебя к сонму праведных. Ты сильный человек, но не слепой. Только будучи и слепым и сильным, ты мог бы пройти это испытание.

Ты сказал Эйрику под сводами церкви: «Ты лжешь!» Ты спросил: «Кто твои тайные приспешники здесь?» И он лгал, когда ответил: «У меня никого нет!» Думается, это ослабит его. Но не полагайся слишком сильно на то, что это поможет тебе. Уверовавший окутает свою ложь правдой и не ослабеет. Не советую тебе молить Бога о поражении Эйрика. Это ослабит тебя самого. А его не сделает слабее.

Государь, мой опыт подсказывает, что путь к Господу долог, а он говорит редко. Некоторые прошли муку железом с помощью искусного обмана. Но некоторые – и тут я, откинув со лба седые волосы, склоняю голову перед загадкой Господней, – некоторые прошли испытание так, что я готов засвидетельствовать: есть тайна непознанная. Во всем есть непостижимое, государь. И склоним головы наши, прежде чем попытаемся заглянуть в него.

***

Вот что я помню о моем добром друге Мартейне, монахе с Нидархольма:

Однажды ненастной ночью Мартейн спустил во фьорд лодку. Он тихо греб, обмотав кожей лопасти весел, и незамеченным высадился на землю в Нидаросе, подошел к конунговой усадьбе, надвинув на лицо куколь, и постучал. Мартейн с Острова Ирландцев, с иноземным языком среди нас, полный нежности к конунгу Норвегии, корни которой я был не в состоянии постичь. Мартейн был лазутчиком конунга Сверрира среди монахов Нидархольма. Это было небезопасно для него. Хотя противники конунга на острове не имели права убивать изменников, они могли – ночью, во время шторма, – столкнуть его в воду и сказать: – Мы ничего не видели.

И вот он здесь, – насквозь промокший после трудного путешествия через фьорд, запыхавшийся от ходьбы к конунговой усадьбе. Он говорит:

– День и ночь Эйрик молится!

Весть о молении Эйрика не отнести к числу больших неожиданностей в жизни конунга. Но Мартейн сказал, что он молится вместе со своей многочисленной свитой: накаляют железо, и Эйрик протягивает к нему обе руки – ближе и ближе, вновь и вновь, чтобы приучить и убедить себя, что железо можно одолеть. Он обливается потом. Похоже, что пот течет по всему его нечестивому телу. Ученые мужи говорят, что алчущий Божьего суда может потеть – потом храбреца, а не труса, – чтобы вытерпеть жар! Никогда не видел я потеющих столь обильно, как Эйрик!

Мартейн мог также сообщить, что те, на острове, день и ночь напролет пели покаянные псалмы, и монах, бывший прежде кузнецом, разводил огонь в горне и бил молотом по железу, чтобы удары молота, вид огня и его жар стали привычны для Эйрика и придали ему отваги в час испытания.

– Но ступни он не упражняет? – спросил конунг.

– Нет, – сказал Мартейн.

Конунг спросил, кто еще участвует в эйриковых молебствиях. Это были все без исключения монахи монастыря и кое-кто из священников Нидароса, тайно по ночам приплывавший и пособлявший молитве.

– Я также должен был молиться! – сказал Мартейн. – Было бы небезопасно отказываться. Я молился и взывал к Господу, и бил себя в грудь, проклинал тебя, государь, и падал на колени, и следовал за Эйриком, когда он подходил к железу. Бился головой оземь и вопил, и корчился, и блевал, и расшвыривал собственную блевоту, и орал: «Во имя Господа Иисуса Христа бросаю эту блевоту в конунга Сверрира!» И пока я делал это, Эйрик держал руку над железом и обливался потом…

– Ты правильно поступил, – сказал конунг. – Но он не упражняет ступни? – спросил он.

– Нет, – ответил Мартейн.

Сверрир нарушил слово, данное Эйрику. За день до испытания он послал меня на Нидархольм – я остался недовольным поручением – передать Эйрику его повеление: пройти босым по девяти раскаленным лемехам.

Эйрик молчал, пока я говорил. Я чувствовал, как у него холодели ступни.

***

Вот что я помню об одном молодом бонде из Сельбу:

Один молодой бонд из Сельбу сшил изящные маленькие кожаные башмачки своей жене. Но когда они стояли перед ним на столе, и жена потянулась, чтобы их надеть, ему стукнуло в голову, что башмачки слишком хороши для нее. Он забрал их и сказал, что пойдет в город конунга Сверрира и продаст их там высокородной даме перед ордалией. Он завернул башмачки – она плакала у него за спиной, – ушел и проспал всю ночь на сеновале, где были мыши. Проснувшись утром, он увидел, что мышь прогрызла дырку на одном носке.

Тут уж заплакал он.

Все же он отправился в Нидарос, раздобыл иглу и заштопал носок на башмаке. Но их все равно никто не купил.

Он долго пил в кабаке и потом поплелся восвояси.

Но жена отказалась носить башмачки.

***

Вот что я помню об одном человеке и его молодой дочери в Нидаросе:

В городе конунга Сверрира был один старик, он торговал луком и у него была юная дочь, помогавшая ему в огороде. Старик соорудил два навеса недалеко от церкви святого Петра. Под одним он сам собирался продавать лук всему люду, стекавшемуся к церкви посмотреть на Эйрика, конунга и их свиты, под другим – его дочь. Было раннее утро судного дня, старику предстояло много работы. Нужно было отнести лук, и ему понадобилась помощь дочери. Но та спала глубоко и безмятежно. Он присел рядом с нею, она лежала, натянув одеяло до подбородка, и слегка улыбалась во сне. Он наклонился, чтобы откинуть одеяло, но передумал и вышел взглянуть на солнце, восходящее над горами. Затем вернулся и вздохнул – он не мог больше ждать. Она была так дорога ему. Юная, она нежилась во сне, сколько было возможно. Он наклонил голову и прочел краткую молитву, прежде чем разбудить ее.

Потом они пошли продавать лук всему люду, стекавшемуся посмотреть на испытание железом.

***

Рано на рассвете Эйрик и его свита плывут с Нидархольма, и пение монахов на борту возносится над морской зыбью. На корме самого большого корабля кто-то стоит, воздев руки над головой, на фоне дождя и серого неба. Вдоль берега стоят люди конунга Сверрира и молчат. За ними горожане и бонды, собравшиеся из округи. Струги поднимаются вверх по реке, человек с простертыми руками все еще возвышается на корме, и теперь я вижу: человек этот сам Эйрик. С обритой головой, в сером одеянии, кающийся, босой, он ступает на землю, по-прежнему воздев руки. Падает на колени. Поднимается, склонив голову, – вперивает взор в черную землю Господню, принимает Его теплый дождь по темени, вдруг обращает лицо к небесам – и ничком бросается в пыль. Лежит неподвижно, затем ползет вперед и целует траву – раз, потом еще, и в третий раз. Медленно встает. Складывает руки. И громко молится.

Так стоит он долго – и позади монахи, раскачиваются и поют. Дружинники его свиты застыли, подняв щиты на плечо, – с неподвижными, благоговейными, вытянутыми лицами, – точно вырезанные из дерева и натертые жиром и мазью. Я вижу их словно через завесу воды – и впереди, в туманной дымке – человека с обритой головой, макушка его блестит, как серебро. Он снова падает ниц и целует корни травы.

Длинная процессия из воинов и монахов во главе с Эйриком, пленником собственного высокородного происхождения, медленно шествует к церкви святого Петра. Они идут между рядами людей конунга Сверрира – не глядя друг на друга – и между горожанами и бондами, напирающими сзади. Многие падают на колени и поют. Пение нарастает, как шторм в узеньких улочках:

Amplius lava те

ab inguitata mea,

et a peccato meo

tnunda me… [Многократно омой меня

от беззакония моего,

И от греха моего

очисти меня… (лат.)

(Псалом 50, стих 4)]

Вновь и вновь, народ и монахи, и вот служители церкви образуют кольцо вокруг человека в покаянном рубище и дают ему в руки тяжелый крест. Похоже, что тот сгибается под его тяжестью, но все же смело воздевает его к небесам. Крест грубо выструган и сколочен гвоздями, простой, но святой. Смертный человек только после строжайшего говения осмелится поднять этот крест, который он недостоин нести. Затем Эйрик опускается на землю. Раскидывает руки и лежит неподвижно, как живой крест в пыли, колотит кулаками по земле, бьется головой, – изнуренный поднимается, шатается, но стоит – чело проясненное, излучает внутренний свет, – и он поет. Теперь я могу выделить его голос, он ведет песню – как воин с копьем во главе войска, когда победоносно бросается на врага:

Amplius lava те

ah inguitata mea,

et a peccato meo

munda me…

Он снова хватает крест, с торжеством поднимает его, он – торжествующий носитель Креста Господня, больше не шатается, уверенно шествует во главе процессии монахов к церкви святого Петра в городе конунга Сверрира.

Там стоят кузнецы. Конунг распорядился поставить горны. Их шесть, по три с каждой стороны мощеной дорожки, ведущей к церковному порталу. В горнилах разведен огонь, пламя хлопает на ветру, чуть накрапывает дождь, и слышится шипение, когда капли падают на уголья. Лежат лемехи. Кузнецы потны и черны от сажи, в правой руке молоты, главы молотов покоятся на наковальнях. Дурно пахнет, – это кипящий пот, или, может быть, кто-то нарочно плеснул конской мочи, чтобы испортить воздух? Увидев их – кузнецов и горны, почувствовав жар от огня, Эйрик передает крест ближайшему монаху. На лице появляется просветленное выражение. Он идет к первому кузнецу, смиренно кланяется и благословляет его. Склоняется над огнем, так низко, что я содрогаюсь, – и осеняет его крестным знамением. Нагибается еще ниже, губами к огню и краснеющему железу, которое покоится в огне, дожидаясь его. Выглядит так, будто он собирается поцеловать железо. Стоит, нагнувшись, потом выпрямляется, еще раз осеняет себя крестным знамением и идет дальше, к следующему горну.

Я содрогаюсь. Пот струится по спине и груди, застилает глаза, я вынужден стереть испарину. Эйрик благословляет всех шестерых кузнецов, он так кроток на вид, – вновь склоняется над каждым огнем, словно просит гореть жарко и рьяно. Опять возвращается к церковной ограде. Встает на колени. И так, на коленях, ползет меж двух рядов кузнецов и двух рядов горнил, окруженный дружинниками и монахами. Он поет – тихо, но горячо. У входа в церковь стоит преподобный Торфинн и приветствует Эйрика.

Должен прийти конунг Сверрир. Но он не идет. Тем временем дождь усиливается, и капли шипят, падая на железо и в пламя, и сажа начинает течь по лицам кузнецов. Мы стоим и ждем конунга Норвегии. Он не идет. Псалмы уже все перепеты, и непрерывно поющие монахи затягивают их сначала. Эйрик стоит впереди с воздетыми руками. Я замечаю, как он утомлен, – опускает руки и садится на колени. Склоняет голову – отдыхает. Это незаметно и выглядит так, словно он погружен в молитвенный экстаз. Монахи переглядываются: конунг не придет? Я стою неподвижно, один из монахов взбирается ко мне и что-то шепчет. Я не смотрю на него и не отвечаю. Проходит время, конунг не появляется. Гул голосов в улочках сперва усиливается, затем замирает. Над Нидаросом, над церковью и людьми повисает угрожающая тишина.

Эйрик лежит, распростершись крестообразно, голая макушка указывает на церковь.

И вот приходит конунг. Из открытой двери церкви направляется прямо к Эйрику, берет его за плечи и поднимает. Конунг оттесняет в сторону монаха, и они остаются вдвоем, лицом к лицу. Сверрир, конунг Норвегии, говорит Эйрику из Миклагарда:

– Вот клятва, которую ты должен произнести: «Я, Эйрик, сын конунга Сигурда, брат конунга Сверрира, ступаю на это железо и клянусь перед ликом Господа на Его суде…»

Тогда Эйрик отвечает:

– Не можешь ли ты повторить клятву, государь?

Конунг Сверрир повторяет ее.

Они стоят и смотрят в глаза друг другу, оба от мира сего, один в покаянном рубище, другой нет. И никто не уступает.

Эйрик говорит:

– Я не понесу железо, чтобы подтвердить чужое происхождение, а не свое собственное.

Он кивком подзывает к себе монаха. Они перекидываются парой слов. Эйрик вновь оборачивается к конунгу и говорит:

– Даю тебе срок до благовеста к вечерне. К этому часу ты должен прислать мне новую клятву. Если не пришлешь, я отказываюсь от Божьего суда, и тогда пеняй на себя, государь.

Он поворачивается и уходит, дружинники и монахи следуют за ним прочь из церкви святого Петра и из города конунга Сверрира.

***

Конунг вошел в церковь, и мы следом за ним. Только раз прежде я видел конунга Сверрира таким: после поражения при Хаттархамаре, когда он разрыдался, и ближние силой заставили его возглавить отступающий отряд. Сейчас он не плачет, но молчит – стиснув зубы, словно проглотил, не разжевав, черствый кусок хлеба. Он отталкивает моего отца и меня, протискивающихся сквозь толпу окруживших конунга людей. Свиной Стефан что-то орет дурным голосом, его крик возвращается эхом от каменных стен. Под сводами церкви льется слабый свет. кто-то просит принести факел, приходит Торбьёрн сын Гейрмунда из Фрёйланда и держит его над конунгом. Но конунг велит убрать факел. Поворачивается спиной к нам. Ссутуливается и становится маленьким, потом снова оборачивает лицо к нам, но ничего не говорит. Мы пробуем дать ему совет. Но какой совет мы может дать? Вдруг начинает твориться сущее безобразие: мы говорим все разом, перебивая друг друга. Гудлауг Вали обрывает меня, я отталкиваю его, у всех есть что сказать, но никто не знает, что говорит. А конунг молчит.

Тогда выступает мой добрый отец Эйнар Мудрый:

– Ты хотел сделать Эйрика глупее, чем он есть, государь! Ты думал, Эйрик примет клятву такой, как ты ее составишь, но он видит яснее, чем ты предполагал, и имеет больше мужества, чем ты ожидал. “Сверрир испугался!” – скажет теперь народ. Он признает его правым, а тебя неправым.

Конунг смотрит на моего отца с глубокой неприязнью, разжимает губы – и плюет в него.

В этот момент он готов крикнуть – и я жду боевого клича: люди поднимут щиты, конунг выступит вперед и поведет их на священников и монахов, на человека в покаянном рубище, непокорного конунгу страны… Тут в церковь святого Петра входит Симон из Сельи. Я вижу, как мой отец стирает плевок конунга со щеки.

Симон всегда был тощим и сутулым, с узкими губами, редко растягивавшимися в улыбку, с глубоким взглядом: в первые годы нашего знакомства я думал, что он видит в темноте. Мы расступились перед ним. И он прошел прямо к конунгу.

Случается, что низший по происхождению бывает высшим по положению. Симон указывает на скамью у стены церкви, и конунг в изнеможении опускается на нее. Симон кивком подзывает Торбьёрна сына Гейрмунда. Торбьёрн вновь приносит факел. И так – при свете, падающем на лицо конунгу и ему, Симон стоит мгновение, не произнося ни слова. Потом говорит:

– Я пришел не от имени Эйрика, государь, я выступаю только от себя. Но ты знаешь, что хотя я всегда следовал за тобою, частенько случалось, что мои помыслы не были до краев наполнены любовью к конунгу страны. В свое время говорили, что ты продался дьяволу. Я верил этому – или хотел верить – и распускал слух дальше. Помнишь ли также, как я просил у тебя епископскую кафедру в Хамаре, а ты отказал мне? Воспоминание об этом часто причиняет мне боль. Мое право злобиться, твое право наказывать меня за эту злобу, если она задевает тебя. Я озлоблен на тебя в своем жестоком сердце, ибо ты выше меня! Сейчас настал миг, когда я должен открыться. Когда люди Эйрика втайне явились в Нидарос и искали здесь поддержки, они говорили и со мной. Я внимательно выслушал их. Можешь меня казнить, коли хочешь. Народ скажет тогда: «Симон был прав, говоря, что конунг Норвегии продал душу дьяволу!» Я заявил людям Эйрика: «Никакой другой помощи, кроме молчания о том, что я теперь знаю, я вам не окажу. Я человек конунга Сверрира!» Однако все во мне ликовало. Не оттого, что другой, может статься, займет твое место. Но если Эйрик выдержит испытание и докажет свое высокое происхождение, конунг дружины биркебейнеров чуть смирит свою гордыню. Я знаю, что ты на равных беседуешь с воинами, бондами и горожанами. Но все же ты надменный. Появись рядом брат, представляющий для тебя угрозу, ты сразу станешь мудрее – и покорнее. В твоей мудрости недостает смирения. Я храбрый человек, государь. Ты всегда говорил: «Величайший из даров Господних смертному – отвага!» Похоже, тебе придется примириться с моею. Я молился об Эйрике и соблюдал пост – признаюсь тебе как на духу. Я замыкался в святая святых и взывал к Богородице: «Окажи человеку из Миклагарда всю твою милость!» Говорю тебе, государь: «Не действуй обманом!» Так поступал я – время от времени. Так, пожалуй, действует Эйрик. Но ты, конунг Норвегии, не должен обманывать. Ты должен соблюсти честную клятву. И позволь мне уйти с миром.

Он развернулся и вышел. И держался прямее, чем прежде.

Но конунг окликнул Симона. Он поднялся, и мы вдруг увидели: подавленность и леденящий ветер в сердце, улыбку на сером лице… Резким, грубым движением он сгреб Симона за плечи и встряхнул:

– Ты мой друг, Симон! Теперь ступай!

И Симон ушел.

Мы смотрели ему вслед.

Конунг сказал:

– Аудун, ты составишь новую клятву?

Я сделал это.

Эйнар Мудрый сказал:

– Народ возложит на конунга всю вину, если Эйрик будет вынужден уйти, не завершив дела.

Мы покинули церковь.

***

Эйрик и его свита из дружинников и монахов вернулись и вступили под мрачные своды церкви святого Петра. Лица менее мудрых светились торжеством, но я заметил также, что сам Эйрик стал иным: более ясен рассудком, словно отрезвевший с тех пор, как оставил нас. И я подумал: «То, что случилось, кажется, не на руку ему?» Он снова бросился на колени. Но уже не с той страстью одержимого, с меньшей проникновенностью в мольбах. Монахи пели. Но голоса их словно потускнели.

Мне вменялось именем конунга Норвегии обследовать, босы ли подошвы Эйрика и нет ли на них какой-либо защиты от огня и жара. Не раз бывало, что испытуемые раскаленным железом прикрепляли к подошвам тонкую железную пластинку. Когда ее срывали, Господь переставал благоволить к ним. По приказанию конунга появляется конунговый трубач Рейольф из Рэ. Он поднимает рожок – Эйрик поднимает ногу. Под сводами церкви с торжествующей силой гремит конунговая фанфара – звук отражается от стен и ударяет в каждое ухо злобным ревом. Пока он стоит, подняв одну ногу, я наклоняюсь в свете факела, который опасно близко держит Торбьёрн сын Гейрмунда из Фрёйланда, и, сощурив глаза, изучаю кожу на подошве. Провожу по ней рукой. Возможно, кожа натерта солью и мазью, но железной подметки на ней нет, подошва босая. Он опускает ногу. И чуть улыбается – с налетом презрения, но ни на миг не теряя учтивости.

Вторая нога поднята – и вновь Рейольф оглашает церковь зычным ревом своего рожка. Теперь подошел и Гудлауг Вали. Он притворяется, что не доверяет мне и моему расследованию. Однако наша цель – подвергнуть сомнению честность Эйрика и поколебать таким образом его спокойствие, – а кроме того, изнурить его долгим стоянием, балансируя на одной ноге, подняв другую. Но на обеих ступнях нет тайных пластин. Он опять улыбается – с чуть большей гримасой презрения вокруг полноватого рта.

Разозлившись, я наклоняюсь к нему – сую свой нос прямо в его некрасивые твердые губы. От него удушливо пахнет потом и мужчиной. В свете факела я вижу, как Эйрик разжимает губы, дышит энергичнее, чем раньше. Но изо рта не смердит перегаром. Он быстро сглатывает. Пил ли ты, требующий признания сыном конунга страны, отвары трав Миклагарда? В таком случае они не пахнут. Но его самообладание уже не так непоколебимо. Я отворачиваюсь от Эйрика и говорю конунгу:

– Мой осмотр показывает, что его ступни босы.

Входит фру Сесилия. Да, сестра конунга и Эйрика – если Эйрик сын конунга Сигурда. Сесилия, в ранней юности подаренная в наложницы Фольквиду лагманну в Швецию и позже ставшая его женой. Покинувшая супруга из-за слабости его чресел и связавшая судьбу со Сверриром. Она, должно быть, горяча в постели – беспощадная пожирательница мужчин, словно волк, задирающий по весне ягнят. Прекрасная в блеске своей наготы – многие могут подтвердить это, – податливая, но подчас неукротимая, способная раздеть мужчину раньше, чем он разденет ее. Так отсылает его… Зовет вновь… Расстегивает одежду, напевает, кидается на постель, вскакивает и носится вокруг огня с искрами в распущенных волосах. Кличет свою стражу для защиты от него, посягнувшего… Выставляет их вон… И обмякает в его объятиях…

Но при следующем свидании пинает его в живот.

Теперь она живет в Гьёльми в разлуке со своим супругом, и одна из тяжких забот конунга – найти ей нового мужа: или нескольких, сказал он однажды и рассмеялся. Вот она входит. Разодетая в шелка с головы до пят. Высокая грудь затянута в кожу – груди, как два боевых корабля, рассекают тусклый свет под церковным сводом. Башмачки, меньше которых я до сего дня не видывал. Ступает по каменным плитам так осторожно – словно это облако, а она ангел, приготовившийся танцевать. С нею три служанки. Она выступает вперед и благословляет своего, как она говорит, брата – человека из Миклагарда, представшего сегодня перед Божьим судом.

Она кланяется ему.

Лицо конунга Сверрира сейчас пепельно-серое.

Ты, Сесилия, такая умная и жестокая в своей игре. Ты знаешь, что проиграй твой второй брат, первый все равно тебя не оттолкнет. А если твой второй брат одержит победу на Божьем суде, ты уже в этот день завоюешь его дружбу и поддержку. Теперь она подходит к конунгу Норвегии и кланяется ему.

Эйрик вдруг выхватывает кисет, который носит в поясе, и сует туда руку. Вытаскивает, поднимает руку, потом другую и призывает к спокойствию. Мертвая тишина воцаряется под сводами церкви. Он прочищает горло и кричит приятным, но без особой мелодичности голосом:

– Это земля из священных кущей Голгофы! Там, где принял смерть на кресте наш Спаситель, стоял я и наполнил землей этот кисет.

Он осеняет себя крестным знамением, затем посыпает землей голый череп, крупицы катятся на лицо, в глаза, я вижу, как он сильно моргает, но не смахивает соринки. Он берет – постояв со склоненной головой и пробормотав молитву – две горстки земли и швыряет в нас. Это означает благословение всем нам. Дар щедрого и доброжелательного человека другим, когда он сам нуждается в поддержке всемогущего Сына Божия и девы Марии. И он поет:

Amplius lava те,

ab inguitata mea,

et a peccato meo

munda те…

Он опять погружается в свое (как мне назвать это?) – в свое безумие, и священники разом запевают громче. Он взывает не к святому Олаву, и даже не к Богородице или особо любимому в детстве святому. Нет-нет, в своей отчаянной нужде он взывает – искренне, я вижу это, – к самому Христу. Он идет прямо, презрев окольный путь и заступничество других. Прокладывает дорогу сквозь ряды святых и бросается ниц к небесному престолу:

– Христос! Христос! Христос!

Позади него поют священники, тихо и вдохновенно, искренне, вновь и вновь:

Amplius lava me,

ab inguitata mea,

et a peccato meo

munda me…

Кузнецы вносят железо. По одному кузнецу и одному подмастерью на каждый лемех – мы отступаем в сторону, на нас пышет сильным жаром. Гудлауг Вали указывает места, где будет лежать железо. Они заранее выбраны конунгом. Земля шипит там, где брошены лемехи, травка меж каменных плит обугливается и сереет. Насыщенный красный цвет вынутых из горна лемехов постепенно тускнеет, но еще долго сохраняется их красно-бурый оттенок. Свиной Стефан нагибается и бросает на один из лемехов кусок сала. Мгновенно пахнет паленым. Фру Сесилия вскрикивает, конунг выходит вперед и поддерживает ее, пока запах горелого сала заполняет церковь.

Итак, час пробил. Эйрик, лежавший коленопреклоненным, поднимается. К нему идут два священника – Торфинн из церкви святого Петра и Мартейн, монах с Нидархольма. Каждый берет его под руку. Ведут к первому лемеху. Там он должен прочесть клятву.

Он кладет руку на Священное писание и читает:

– Я, Эйрик, сын конунга Сигурда, вступаю на это железо и клянусь перед ликом Божьим, что суд за Ним…

Час настал, и разом все его могучее тело прошибает пот. Он струится по лицу и шее, я вижу, как он течет по ногам, как насквозь промокает рубище, надетое на Эйрике. Это происходит, как по команде. Взгляд отсутствующий, он стонет, и стон доносится словно из чужой глотки. Делает первый шаг. Но его больше нет среди нас.

Мартейн и Торфинн поддерживают его, – и одинокий голос в толпе поет высоко и пронзительно. Я сразу узнаю голос Симона. Все Эйриковы монахи падают на колени. В тот же миг он ставит ногу на первый лемех. Он не кричит. Опускается всей тяжестью.

Идет с полуоткрытым ртом, в глазах морская даль, видны зубы, словно он что-то кусает, а я не вижу, что именно. Сесилия кричит. У нее лицо, какое бывает у женщины в тот миг, когда ею овладевает мужчина. Конунг больше не поддерживает ее. Он стоит с каменным лицом и пытается поймать взгляд Эйрика, чтобы заставить его дрогнуть. Я вижу лицо Мартейна, корчащееся от боли, – он ступает так близко к железу, что тоже принимает боль. Они ведут Эйрика с лемеха на лемех. Я не чувствую запаха горелого мяса. Но ощущаю дурноту и головокружение.

Он прошел испытание железом.

У алтаря стоит кровать. Он садится на край, Торфинн из церкви святого Петра что-то кричит ему, но взгляд Эйрика блуждает далеко отсюда, и он не отвечает. Подходит мой добрый отец Эйнар Мудрый и забинтовывает ему ноги.

Эйрик ложится в постель, и мой отец укрывает его одеялом.

Он должен пролежать так трое суток, в строгом посте: если его ступни окажутся невредимы, значит, Господь сказал свое слово и спас его. А останется хоть малейший ожог от железа– Господь осудил его.

Стражники Сверрира замерли возле ложа, так они простоят трое суток напролет. Входят подмастерья и уносят лемехи из церкви.

Расходятся монахи, и мы, люди Эйрика и конунга. Льет дождь. Я чувствую себя нечистым, словно желудочная хворь извергла из тела все нечистоты, а я не успел привести в порядок одежду.

Из церкви слышится один-единственный крик, это Эйрик кричит от боли.

Затем все стихает.

Трое суток спустя его ступни невредимы.