Взгляд Асы, королевы Усеберга, устремлен вдаль.

— Это было в дни моей юности, — начинает она, обращаясь ко мне. — Он шел за мной по росе. Я была босиком, высокая трава намочила край моей юбки. В первый раз я тогда подумала, что он смотрит на меня, замечает, что на мне одето. Мысленно я все перебрала: юбка кроваво-ржавого цвета с синей полосой по бедрам, на шее платок, рубаха бледно-зеленая, словно трава, пробивавшаяся из-под старого снега. Самая искусная красильщица у нас в усадьбе майской ночью накопала нужных корней и выжала из них красящий сок. Я была юная, стройная, сильная, волосы цвета меди свободно падали на спину.

За мной шел он, Фритьоф, мой слуга, которого отец подарил мне, когда у меня прорезался первый зуб. Теперь мне было тринадцать, — ему семнадцать. Потом Фритьоф стал отцом Хеминга. Понимаешь, гость из неведомого, потом он стал отцом Хеминга! Фритьоф повсюду сопровождал меня, он ходил с длинным ножом, висевшим на поясе, а в тревожные времена брал с собой еще и короткий меч. Когда наступал вечер, служанки выгоняли его из моих покоев. Но Фритьоф спал у дверей и чуть что сразу вскакивал, однажды он даже вбежал ко мне. Ему что-то приснилось, так он сказал. Никто не знал его снов, кроме меня. Но я выгнала его прочь.

В то утро на нем была зеленая рубаха. Я сама так захотела. Сперва, когда он стоял на дворе и ждал меня, на нем все было коричневое. По-моему, зеленое тебе больше к лицу, сказала я, надув губы. Он побежал к себе в каморку, переоделся и вернулся ко мне в зеленой рубахе. Он шел чуть позади, как подобает телохранителю, была середина лета, над морем плавала синяя дымка.

Под нами на склоне раскинулась огромная усадьба моего отца — Харальд был могущественным человеком в Агдире, в его присутствии никто не посмел бы усмехнуться, величая его конунгом. Он отправлял людей в викингские походы, а в далекой молодости и сам ходил за море. Но шла молва — и, наверно, в ней была доля правды, — будто он предпочитал отсиживаться на корабле, пока его люди убивали жителей и возвращались к нему с ожерельями из жемчуга и слитками серебра. Он подарил мне такое ожерелье. Я всегда надевала его, если меня ожидало что-то важное. В тот день ожерелье было на мне.

На склоне, чуть повыше усадьбы, стояло капище, мне хотелось посмотреть, нет ли там поблизости земляники. Неожиданно Фритьоф перепрыгнул через изгородь прямо на открытую площадку перед жилищем богов. Он показал на него.

— Смотри, в задней стене открыто окно.

Вернувшись к изгороди, он перетащил меня через нее.

— Залезем внутрь? — предложил он.

Он видел, что мне это не по душе. Я ни разу не была в капище без жреца и всегда входила туда, низко опустив голову. Фритьоф открыл окно пошире и забрался в темное помещение. Потом протянул руку и помог влезть мне.

Я вдруг вспомнила: в прошлом году в капище Один и Тор сами поменялись местами. Никто не понимал, как это случилось. Но три ночи подряд мой отец выставлял на усадьбе дозор, и до самых зимних жертвоприношений старики не могли спокойно спать по ночам. Посоветовавшись со жрецом, мой отец, конунг, решил, что Один и Тор должны остаться на тех местах, которые они сами себе избрали. Но однажды ночью, уже после зимних жертвоприношений, они вновь вернулись на свои прежние места.

И снова на усадьбе был выставлен дозор.

А теперь Фритьоф привел меня сюда, мне было до дрожи любопытно, меня раздирали противоречивые чувства. Здесь стоял Один. Я никогда не осмеливалась взглянуть ему в лицо. Но Фритьоф вдруг поднял этот чурбан — Один оказался самым обычным чурбаном, — положил на пол и уселся на него.

— Садись и ты, — предложил он мне.

Я села. В детстве меня часто пороли березовой хворостиной, от нее потом горело все тело, теперь оно у меня тоже горело. Я почти не смела дышать. Фритьоф сидел так близко, что его рубаха касалась моей. Он молчал.

Почему он молчит?

Фритьоф долго ничего не говорил, глаза наши привыкли к полумраку капища. В темноте я разглядела Тора, своенравного и сурового, в самом углу стоял Бальдр — из всех богов капища он нравился мне больше всего.

Неожиданно Фритьоф сказал:

— Я бы лучше перешел через ледник, чем отправился в викингский поход. Я знала, что Фритьоф презирает викингов с их храбростью. Свою

храбрость он готов был испытать, придя темной ночью в глухой лес или, как он сам сказал, подняться на ледник, бросив вызов великанам. Здесь, в капище, ему тоже было не по себе. И все же он не побоялся залезть сюда. Если я и ждала от него не только доказательства его храбрости, то постаралась скрыть свое разочарование. Снаружи сюда доносился смех косцов, работавших на склоне ниже капища.

— Принеси мне земляники, — велела я.

Теперь я говорила с ним так, как все мои родичи да и я сама обычно разговаривала со слугами и рабами. Он сразу вскочил.

— А ты не боишься остаться здесь одна? — вдруг спросил он.

— С чего ты это взял? — насмешливо ответила я.

Фритьоф вылез через окно на солнечный свет; если б косцы на склоне увидели его, мой отец, конунг, еще до наступления вечера понял бы, по чьей воле Тор и Один менялись местами. Меня немного утешала мысль, что Фритьофу вряд ли грозила большая опасность от людей, чем мне от богов. Вскоре он вернулся с земляникой.

Я съела ее одна.

— Принеси еще! — приказала я.

Я невозмутимо сидела на Одине и ждала. Фритьоф снова вылез в окно, с упреком глянул на меня.

Вернулся.

Опять с земляникой.

— Теперь они косят совсем близко, — сказал он, кивнув головой в ту сторону, где работали косцы.

Я медленно ела землянику, ягодку за ягодкой, потом протянула ему пустой стебелек и сказала:

— Вкусно. Принеси еще.

Но он мне больше не повиновался.

Я встала и хотела повысить голос — в этом редко случалась нужда, но, если я повышала голос, он сразу вспоминал свое место. Вдруг он закатил мне оплеуху. Это было так неожиданно, что я отпрянула назад, упала, споткнувшись о чурбан, на котором только что сидела, и в темноте опрокинула стоявший там чан. В нем была бычья кровь, приготовленная в очередному жертвоприношению.

Я заплакала, Фритьоф выругался, я хотела ударить его, но он перехватил мою руку и прошипел:

— Молчи! А то они нас услышат! Надо уходить прочь!

— Ты дерьмо! — сказала я ему.

— Да, да, — быстро ответил он. — Но если конунг, твой отец, узнает, что мы были здесь вместе, он отрубит мне голову.

Мы вылезли в окно, Фритьоф — первый, он присел и пригнулся в траве, до ближайшей работницы, ворошившей на склоне сено, было не больше тридцати шагов. Я вылезла на ним. Ему удалось беззвучно прикрыть окно. Мы перелезли через изгородь и поползли дальше, я была вся вымазана в крови, мы доползли до опушки леса и побежали.

В речушке, сбегавшей по склону, мы нашли омут. Я все еще плакала, он утешал меня; спрятавшись за густыми молодыми березами, я сняла с себя всю одежду.

Одну за другой я бросала ему каждую вещь, и он, стоя на коленях, смывал с них кровь.

Даже на волосах у меня оказалась кровь, но он сказал, что она почти не видна, ведь у меня рыжие волосы.

Я натягивала мокрую одежду, а он стоял у омута, повернувшись ко мне спиной. Взявшись за руки, потому что я плакала да и он чуть не плакал, мы пошли лесом обратно, наконец мы увидели внизу нашу усадьбу.

Я остановилась.

— Подойди ко мне! — сказала я и сломала длинную хворостину — он знал, что это мое право; два раза я уже била его. Первый раз по приказанию конунга, моего отца, который хотел объяснить нам обоим, и мне и Фритьофу, какими должны быть отношения между дочерью конунга и ее слугой.

— Можешь бить его как хочешь, только не по голове, — сказал мой отец,

— а то можно нечаянно выбить глаз.

Теперь Фритьоф прикрыл голову рукой и ждал. Я видела, что он дрожит. Я подняла хворостину и подошла поближе, потом, бросив ее, быстро

поцеловала его у щеку и убежала.

Когда я вернулась домой, никто не заметил, что на мне мокрое платье. Ночью Фритьоф зарезал теленка и наполнил его кровью пустой чан.

Утром на столе возле моей постели лежал стебелек с нанизанной на него земляникой.

Глаза Асы, королевы Усеберга, были совсем молодые, когда она с улыбкой повернулась ко мне.

Королева продолжала рассказ:

— Однажды осенью, ненастным и туманным утром, мой отец, конунг Агдира, приказал трубить в рога. Все обитатели усадьбы собрались на дворе. В том числе и Фритьоф. Отец отвел его в сторону и сказал:

— Сегодня твой день. Он будет несчастливым для тебя. Но для другого он будет еще несчастливее.

Мой отец был очень силен, длинные седые волосы падали ему на плечи, зубы у него слегка выдавались вперед, он любил, чтобы ночью у него под боком лежал топор, а не женщина. Он бывал и ласков — со своим конем, и однажды я видела, как он, глубоко задумавшись, сидел над красивым серебряным блюдом из Ирландии и на губах у него играла легкая улыбка. Еще он был очень заносчив. Он и погиб так рано из-за своей заносчивости. Он был вроде и не очень умен, однако со временем до него доходило все, и он никогда не ошибался. Например, полгода спустя после какого-нибудь события, которое показалось ему подозрительным, у него вдруг возникала догадка, и тогда он уже не нуждался ни в каких доказательствах. Я не любила его. Но вспоминаю о нем с тем сожалением, с каким мы вспоминаем давнее прекрасное утро, зная, что оно уже не повторится.

Обитатели усадьбы расположились на дворе, кто на крылечках, кто на бревнах, оказавшиеся в первом ряду присели на корточки, чтобы всем было видно то, что сейчас произойдет. Но что именно произойдет, не знал никто. Конунг, мой отец, поманил к себе одного старого раба и велел ему стать возле деревянной колоды. Потом достал маленький изящный топорик. И сказал рабу:

— Сейчас я отрублю тебе большие пальцы на ногах.

Это было несправедливо: раб ни в чем не провинился, но, с другой стороны, он был уже стар, изможден и толку от него было мало. Раб держался плохо. Люди на дворе смеялись. Однако этот раб так почитал конунга с его топориком, что послушно поставил ногу на колоду. Грязный, весь сморщенный, как печеное яблоко, худой, а ногти и пальцы на ногах у него были такие, что я тебе и сказать не могу. Мой отец заметно оживился. Он махнул Фритьофу, чтобы тот подошел поближе:

— Отведи ему большой палец в сторону и сунь между пальцами мох.

Фритьоф повиновался.

— Не свалишься без памяти? — спросил мой отец у раба.

Раб считал, что не свалится. Молниеносным ударом отец отсек ему большой палец. Оба взвыли одновременно: конунг от удовольствия, раб от боли.

Теперь другая нога. Это было уже трудней. Раб — его звали Брюньольв,

— который с раннего детства, точно постельное покрывало, принадлежал моим родичам, был теперь стар и немощен, ему было трудно стоять на покалеченной ноге, задрав здоровую на колоду. Двоим парням пришлось поддерживать Брюньольва. Наконец вторая нога легла на колоду. Ловкие руки Фритьофа вложили между пальцами мох, и второй палец тоже отлетел прочь.

Мы, наблюдавшие за этим зрелищем, не понимали, была ли это причуда развеселившегося конунга, или за этим скрывался какой-то умысел. Оказалось, что умысел у отца был. Знахарка, жившая у нас на усадьбе, залила рабу раны горячей смолой. Когда он все-таки впал в беспамятство, его оттащили на конюшню и бросили там отлеживаться. Отец сказал:

— Фритьоф, подойди к колоде.

Все побледнели, в том числе и Фритьоф, и я тоже. Двор поплыл у меня перед глазами. Я, по-моему, испытала одновременно и тайную злую радость и ужас, который сдавил мне сердце.

— Снимай сапог, — сказал отец.

Фритьоф повиновался.

— Ставь ногу на колоду.

Фритьоф повиновался.

Отец взял в руки топорик, оглядел лезвие, оно было в крови, он стер ее рукавом. Отец не спешил. Неожиданно он дал Фритьофу затрещину.

— Убирай ногу! — крикнул он.

Фритьоф снял ногу с колоды.

Мы молча стояли вокруг.

— Как отрубают пальцы на ногах, ты уже видел, — сказал мой отец, конунг Агдира. — Но можно стать короче и на целую ногу. И помни, если ты сделаешь шаг без моего разрешения, твой следующий шаг принесет тебе беду. Разойдись! — заревел он на людей, собравшихся на дворе.

Все разбежались.

После этого над Фритьофом долго смеялись, и он стал злой.

На другой день я пришла к конунгу, своему отцу. Он сидел и тянул из рога пиво, кроме него, в покое никого не было. В очаге пылал огонь, и на губах у отца играла добрая улыбка.

— Чего тебе, Аса? — спросил он, махнув рукой, чтобы я подошла поближе.

— Хочешь, я отрежу себе палец? — спросила я.

Он вздрогнул и приподнялся, я спокойно сняла с пояса нож и показала ему.

— Вот этим ножом, — сказала я. — Только, по-моему, твой топорик лучше подходит для такого дела. Сначала один палец, потом другой. Ты хорошо меня знаешь? Ты понимаешь, что я способна за каждый палец на ноге отдать свои указательные?

Он не ответил.

— Без пальцев я уже не буду считаться полноценной женщиной, — сказала я.

Он продолжал молчать.

Тогда я подошла и плюнула ему в рог, а потом опрокинула его, и пиво разлилось по столу. Отец все еще сохранял невозмутимость. Теперь в нем проявилось то, к чему я всегда относилась с уважением и восторгом: способность владеть собой, даже потеряв власть над другими. Однако в глазах у него блеснул опасный огонь.

— Хочешь, чтобы я отхлестал тебя по голой заднице? — спросил он.

— Только созови на двор всех людей, пусть смотрят, — ответила я.

Он промолчал, посидел еще немного, а потом встал и ушел. Я осталась одна в пустом покое. Пиво растеклось по столу и медленно капало на пол.

На другой день он сделал вид, будто ничего не было. Раб выжил.

Королева Усеберга встала и подошла к торцовой стене покоя. Поманила меня к себе. Я видел, что там на стене висит редкостный ковер — через узкое, прорубленное в стене окно просачивался свет, и узор ковра вырисовывался очень четко. На ковре было выткано высокое ветвистое дерево, листья его были слегка окрашены осенью, и на ветках висели люди. Большей частью — мужчины. Но было среди них и несколько женщин. Королева показала на одного человека и молвила:

— Это Хеминг. Я ему так и сказала.

Она нерешительно взглянула на меня, словно хотела угадать, какое впечатление произвели на меня эти слова. Я похвалил искусную работу. Она сказала, что ковер выткала лучшая мастерица Усеберга, ее зовут Гюрд, целый год она ткала этот ковер и сделала все так, как хотелось королеве.

— Сколько ночей я провела без сна, прикидывая, можно ли выткать, как качаются повешенные, — сказала королева. — Это не так легко, как кажется. Тогда Гюрд пришлось бы рядом с каждым повешенным выткать как бы его тень. Мы решили отказаться от этой мысли. Нравится тебе мой ковер?

— Да, — сказал я. — Но если говорить честно, нет.

Она улыбнулась.

Трудно дать более правдивый ответ.

Прихрамывая, она вернулась к столу и сказала, что ее замучил костолом.

— Старая, помирать пора, а жить хочется, — рассмеялась она.

В ее глазах появилась черная бездонная глубина, от которой мне стало не по себе.

— Погладь меня по щеке, — сказала королева.

Она как будто просила милостыню, и я выполнил ее просьбу. Щека у нее оказалась горячей, королева вся обмякла. Она благодарно кивнула. Я убрал руку.

— Здесь на усадьбе, есть одна старая рабыня, ее зовут Отта, — сказала королева. — Она говорит, что удавится с горя, если ей не разрешат последовать за мной в курган, и просит, чтобы ее тело бросили собакам. Но я знаю, в Усеберге не только ей захочется удавиться, когда я умру. Лишь мой строгий наказ спасет им жизнь, а не то на усадьбе некому будет работать. Ты мне не веришь? — вдруг закричала она. Приподнявшись, она протянула руку за палкой, но не могла найти ее, словно была слепа. Она шарила рядом с палкой, не видя ее. Схватившись за край стола, она заставила себя успокоиться. — Значит, ты не веришь, что они повесятся, когда я умру? — Голос ее дрожал при этих словах, и брызги слюны летели мне в лицо.

Ответить я не успел. Королева встала и пошла на меня, я хотел отступить, но не мог двинуться с места.

— Ты единственный, кто осмелился усомниться в этом! — сказала она. — Да, они удавятся с горя! Пока я жила, я распоряжалась ими, моя мудрость и мое презрение вместе с моей нежностью и заботой были частью их жизни. Наш род — это Я! Что им тот, кто придет после меня! Думаешь, я не знаю, что говорю? Они удавятся!

Королева стояла передо мной. Я видел, как быстро и гневно пульсирует жилка у нее на шее. Она хотела схватить меня за руку, но не нашла ее, словно глаза ей застлал кровавый туман, я был не в силах помочь ей.

— Кликнуть его? — спросила она.

— Кого? — не понял я.

— Есть у меня один человек, который всегда готов исполнить мое приказание. — Она громко и неприятно засмеялась. — Стоит мне шевельнуть пальцем, как его меч уже занесен.

Она еле стояла, я поддержал ее, помог добраться до лавки, там к ней вернулось прежнее достоинство и невозмутимость. Дышала она с трудом.

— Здесь, в Усеберге, меня все любят, — сказала она. — Ясно?

Я склонил голову в знак согласия.

— Будто уже тебя нельзя зарубить? — спросила она.

Мы опять не спускали друг с друга глаз.

Лодин входит в покой и небрежно кланяется королеве. Из приличия он на рабочую одежду набросил плащ, держится он не без чувства собственного достоинства. Но волосы у него нечесаные. Думаю, что и насекомых в них хватает. Срезанные губы обнажают зубы до самых корней. Он похож на изуродованную собаку. На меня он не глядит. И все-таки он не случайно выбрал для своего прихода именно это время. Ему охота узнать, что происходит между королевой и ее неизвестным гостем.

— Надо поторопиться с отхожим местом, — говорит он.

Я замечаю, что он с запинкой произносит «отхожее место», он привык называть это по-другому, более грубо, и потому в его устах эти слова звучат неестественно.

— Надо, чтобы к твоим похоронам оно было уже готово, а у нас еще и хлеб на полях и всякие другие работы, и рабы так ленивы, что просто беда. Надо спешить, если мы хотим, чтобы к зиме все было сделано. Скажи, на сколько человек строить отхожее место?

Для нее это важный вопрос, и она сразу задумывается. К тому же она чувствует себя польщенной — еще бы, когда она умрет, в ее честь будет стоять огромное отхожее место, которое сможет вместить сразу много народу. Лодин хорошо знает — она помнит все. Поэтому он заводит разговор о том, что, дескать, однажды она сказала, будто в Борре, не говоря уже об Уппсале, по слухам, начали строить такие отхожие места, чтобы в них не попадали ни дождь, ни ветер. Кому пришла нужда, сидит там, скрытый от любопытных глаз. Но он, Лодин, считает, что строить такое большое отхожее место, какое требуется для ее похорон, с крышей и стенами слишком хлопотно. Поэтому он показывает ей набросок, нацарапанный им на куске дерева. Крыша закрывает строение только наполовину, но он дождя она все-таки защитит, передняя стена до земли не достает, ноги гостя будут видны. А что он делает, видно не будет.

Смех Лодина похож на странный кашель — это, наверно, из-за его срезанных губ. Она поднимает глаза, в них холодный, отрезвляющий вопрос: что смешного, если к ее похоронам нужно построить отхожее место? Лодин сразу отступает. Очевидно, кроме того, что на него возложено искусство колдовства, он распоряжается всеми работами в усадьбе.

— Ты хочешь сказать, что постройка сзади будет открытой? — спрашивает королева.

— Да. Так мы сбережем лес, у нас заготовлено мало бревен, а нам еще надо сделать сруб для кургана. Я считаю, что отхожее место должно вмещать тридцать человек, не меньше.

— Тридцать! — Она смеется, откинув голову, словно надменная девушка.

— Тридцать! Ошибаешься, Лодин! Сто пятьдесят, вот самое малое, сколько нужно. Ясно? — говорит она, и на мгновение на ее лице мелькает обида. — Сто пятьдесят. Это решено. У тебя найдутся достаточно длинные бревна?

— Достаточно длинные! — Лодин фыркает, он рассержен не меньше, чем она. — Бревна можно и надставить. Но ведь отхожее место должно иметь три или четыре опоры, чтобы оно не упало. Поэтому, хочешь не хочешь, а сзади его придется оставить открытым.

— Нет, — говорит она. — Я не желаю, чтобы потом говорили, что на моих похоронах гости сидели в отхожем месте без задней стенки. Строй целиком, Лодин. Помни, что к нам приедут гости даже из Уппсалы!

— Ты надеешься, что наш гонец вовремя поспеет туда? И гости оттуда не опоздают?

— Не смей говорить со мной так, будто я рабыня, которой ты можешь помыкать, как хочешь! — кричит она.

Лодин багровеет до самых ушей, но молчит.

Она говорит нарочно, чтобы унизить его:

— Что ты будешь делать со всем дерьмом, которое останется тут после гостей? Колдовать, чтобы оно исчезло?

Королева смеется и хлопает себя по коленям, она не похожа на женщину, погребение которой не за горами. Лодин уходит. Он получил распоряжение. Она зовет его обратно, явно для того, чтобы унизить еще больше.

— Знаешь, я слышала, что в Ирландии строят теперь отхожие места с отдельным помещением для каждого важного гостя.

— Вот не думал, что благородные люди тоже посещают нужник, — ворчит Лодин.

— Ладно, не будем заноситься, — говорит она, теперь это королева, не терпящая возражений. — Ты строишь большое отхожее место на сто пятьдесят мужчин и женщин и смотри, чтобы в нем была задняя стенка. Обмерь самых толстых девок и рассчитай ширину. А кроме того, выстрой еще одно отхожее место, тоже закрытое, на четырех человек. Этого хватит.

Лодин уходит.

— Сколько забот! — вздыхает она, извиняясь передо мной за прерванный разговор.

— Мне все видится словно в голубоватой дымке, — говорит она. — Конунг, мой отец, взял меня с собой, мы плыли на корабле вдоль берега, с нами было много людей. Мне уже минуло тринадцать, я превращалась в женщину. Меня поместили в палатке на корме, и никто, кроме конунга, моего отца, не смел заходить туда. Меня мутило от морской болезни. Так мы доплыли до Борре. И поспели в самый раз, в этот день ее хоронили в кургане. Могущественный властелин Вестфольда Гудред Великолепный, или, как его еще звали, Конунг Охотник, потерял свою королеву и хозяйку дома. Ее звали Альвхильд. Гудреду подчинялись Альвхеймар, Вингульмерк и Уппленд, и он часто возвращался с богатой добычей из Дании. По всему побережью было черно от его кораблей. Ты бывал в Борре, гость из неведомого?

— Да, бывал.

— День был ненастный, море серое. Мы разглядели несколько островков во фьорде, но противоположный берег открывался нам лишь на короткие мгновения. Высокие дубы и осины на берегу отяжелели от влаги. В Борре много курганов, все они давно заросли травой, но ее курган был совсем свежий, он высился грудой черной земли. Они показались с нею как раз в то мгновение, когда мы сошли с корабля на береговые скалы.

Все это так и стоит у меня перед глазами: дождь, туман, я сама, еще не оправившаяся после морской болезни. Тогда я в первый раз увидела, как хоронят в кургане королеву. Молодые женщины в белом плясали в туманной мгле, музыканты били в бронзовые блюда, и все покачивались в такт этой музыке. Время от времени женщины со стоном горя и муки бросались на землю, потом поднимались и, уловив ритм, продолжали плясать под дождем. Старые женщины плакали. Некоторые из них порезали себе лица, чтобы люди видели их горе. Воины стояли молча и били в свои щиты, они все били и били, а жрец бегал вокруг, кропя кровью луга и пашни. Зажгли факелы. Но он них было больше чада, чем света. Всех охватило мрачное предчувствие — если факелы не горят, значит, в день похорон могущественной Альвхильд из Борре Один почему-то не в духе. Но тут одна из местных колдуний выскочила вперед и начала читать над факелами заклинание. Неожиданно они ярко вспыхнули. В это время несколько воинов привели двух рабынь, которые должны были последовать за королевой в курган. Говорили — потом я узнала, что так оно и было, — будто конунг перед кончиной жены обещал ей четырех женщин. Но на усадьбе требовались рабочие руки, приближалась зима. Он положил на одну чашу весов честь, а на другую — рабочие руки. И не сдержал своего слова. Этих рабынь заранее напоили медом с какими-то травами, они были пьяны и пели.

Они пели хриплыми, грубыми голосами, приближаясь к кургану, который должен был скрыть их повелительницу и их самих. Лица рабынь были закрыты. Их увели за бревенчатую стену. Несколько мужчин бросились за ними туда. Потом говорили — это правда, — что там мужчины получили последнюю радость от этих рабынь до того, как помощник смерти заколол их.

Сначала в курган внесли ее, потом — их.

Вечером был пир, все напились, конунг, мой отец, запер меня в покоях и велел Фритьофу лечь у моего порога, перед тем он выразительно провел лезвием ножа по горлу Фритьофа. Мне было слышно, как над Борре несутся пьяные крики и веселые песни. Я забралась под меховое одеяло и попыталась уснуть, но не могла.

Гудред, Конунг Охотник, властелин Вестфольда, Вингульмерка, Альвхеймара, властелин всего! Говорят, он любил ее?..

Неожиданно ко мне вползает Фритьоф. Почему он ползет и как он открыл замок? У моих ног он поет под пьяные крики гостей, собравшихся на погребение королевы. Я прошу его уйти, но он не слышит меня. Он поет, склонив голову к моим ногам:

О! О! О! Всего две рабыни, он не сдержал обещания, он любил многих. О! О! О! Герой великих битв велел приводить к нему женщин после победы. А кого любила она, когда он покидал ее? О! О! О!

Кто-то подошел к двери.

Фритьоф мгновенно спрятался под меховым одеялом валявшимся в ногах моего ложа. Это пришла служанка со строгим наказом от моего отца: я должна надеть самое нарядное платье и явиться в пиршественный покой.

Наверно, я уже догадывалась, что меня ожидает, и не без удовольствия встала с постели. Я знала, что горящие глаза следят за мной из под одеяла. Потому я сперва разделась донага, а потом оделась снова. С расчесанными волосами, сверкая юной свежестью, шла я за служанкой. Вскоре к нам присоединилась учтивая старая женщина, на поясе у нее висел нож. Между поющими пьяными мужчинами мы прошли к почетному сиденью, на котором восседал он.

Рядом с ним сидел мой отец.

Конечно, я уже кое о чем догадывалась.

Он кивнул мне и улыбнулся.

Я низко поклонилась.

Потом меня отвели обратно, но уснуть я не могла.

Фритьофа уже не было.

Королева продолжала:

— Мы поплыли обратно в Агдир. Однажды вечером конунг, мой отец, сидел за пивом со своими ближайшими советниками, разговор шел обо мне. У нее есть все, чего может пожелать мужчина, говорили они, ну а мясо на ней нарастет с годами! Не продавай дешево свою дочь! Пусть серебро польется из обагренных кровью рук Гудреда Великолепного из Вестфольда!..

Неслышно, как кошка, прокралась я по темному переходу и подслушивала у дверей, я слышала смех, бранилась от злости, и сердце мое колотилось от предчувствия — предложение, торг и наконец сделка, холодные расчеты мужчин, женщины, запертые в своих покоях, и взвешенные слитки серебра. Поймешь ли ты горечь и ненависть молодой женщины, что бродили тогда во мне? С того дня во мне проснулись хитрость и изворотливость.

Ведь мне было известно, что послы Конунга Охотника один раз уже побывали у моего отца. Я слышала, как он говорил, и тогда он не был пьян:

— Я правильно сделал, что отправил их обратно! Он, конечно, считает, что в придачу к ней получит и все мои владения, когда меня не станет. Но у меня есть еще и сын; и я должен думать о его выгоде. Если мой сын переживет меня, он займет место, которое останется пустым после смерти Великолепного. Этому-то до старости не дожить. А его вдова будет сестрой моего сына. Ха-ха-ха!

Я знаю, он снова пришлет к нам своих послов.

Один раз я отказал ему. Но велел слуге моей дочери догнать послов и явиться к ним на закате, когда они разобьют лагерь. Он должен сказать им: мой конунг передумал. Пусть ваш конунг знает, что имеет смысл еще раз приехать к сюда!..

Кто не захочет снова попытать счастья, чтобы получить такой лакомый кусочек? А мясо на ней нарастает с каждым днем.

Все рассмеялись.

И он действительно приехал еще раз.

Я проснулась, на дворе было темно, я сразу догадалась, что теперь он явился сам. Из всех голосов выделяется один, я вскакиваю, меховое одеяло падает, я вижу на дворе множество факелов. А голос! Он гремит на весь двор, подчиняя себе всех, нагая, как была, я бросилась прочь от узкого окна. В это время вбегает Фритьоф. Я не гоню его. Он хватает одеяло и набрасывает его на меня. Свет факелов становится ярче. Теперь я слышу крики уже и в домах. Я вспоминаю, что наши люди легли спать пьяные. Голос моего отца перекрывает шум, и все-таки он уступает голосу, гремящему на дворе. Загорается крыша. Слышится вопль — это они зарубили раба, должно быть, он выскочил из горящей конюшни, где спал, и его убили на месте. Фритьоф тащит меня на чердак. По лестнице за нами лезет какой-то человек. Кто-то ломает дверь. Голос на дворе гремит:

— Выдайте ее или получайте, что вам положено!..

Я слышу рык отца. Нападающие рубят стены, чтобы расширить оконные проемы. Свистит стрела, она вонзается в грудь одного из людей. Я и сейчас помню это зрелище: его глаза, проклятия, выражение обиды, потом отчаяния и бессилия, он потихоньку сползает на пол. Кто-то перешагивает через его труп. Горит крыша.

Наши люди лезут по лестницам, среди них и мой брат, они пытаются пролезть через горящую крышу. Я слышу свист стрел. Мой всесильный отец кричит:

— Надо бежать!..

И что-то еще Фритьофу. Фритьоф тащит меня с собой. Но нам некуда деваться, недруги кольцом окружили усадьбу. Я вижу, как, сраженный, падает еще один человек. Потом — отец.

И брат. На мгновение я вижу брата: его лицо, меч, торчащий у него в груди, он делает несколько шагов, словно просит разрешения покинуть поле брани, но, передумав, ложится, чтобы сперва немного поспать. Он лежит передо мной, залитый собственной кровью, и спит.

Меня окружают кольцом и куда-то ведут.

Усадьба горит, меня тащат подальше от огня, некоторых мертвых и умирающих тоже уносят прочь. Кто-то кричит:

— На ней только одеяло! Срывай его!

У него на губах пена, и он хочет содрать с меня одеяло, в которое я завернулась.

Я не могу ударить его, мне надо держать одеяло, теперь кричат все:

— Мы хотим видеть ее!.. Ради нее мы шли на смерть и проливали кровь!..

Я слышу мужской смех — громкий смех победителя. Он в затруднении: с одной стороны — требование его воинов, с другой — внимание, которое он хочет проявить ко мне.

— Живо! — кричит он, срывает с меня меховое одеяло и поворачивает меня перед воинами, они смеются и хлопают в ладоши — их конунг и властелин удовлетворил их желание. Меня уводят.

Потом они отправляются в соседнюю усадьбу. Там они убивают хозяина. В доме несколько мужчин и две женщины: я и изможденная старуха, склонившаяся над трупом своего мужа. Среди мужчин — Фритьоф. Он лежит связанный на полу.

Гудред говорит ему, и я слышу по его голосу, что он уже принял решение:

— Мы тебя повесим.

Тогда я встаю и в первый раз обращаюсь к этому человеку по имени.

— Гудред, — говорю я, подхожу к нему и зубами прихватывая его руку. Он с удивлением глядит на меня, видно, что его это забавляет. У меня крепкие зубы. Он весь в рубцах от ударов меча… Я кусаю сильней. Показывается кровь, вскрикнув от боли, он бьет меня по лицу.

Хозяйка усадьбы отрывается от трупа своего мужа и ставит на стол пиво.

— Теперь ты в моей власти, — медленно произносит он.

— Ты хочешь, чтобы я была хозяйкой твоего дома или нет? — спрашиваю я. — Взять женщину силой ты можешь, но не в твоей власти заставить ее с достоинством сидеть бок о бок с тобой в пиршественном покое и вести дружескую беседу, когда к тебе в гости приехали большие люди.

Он не отвечает.

Потом уже я с удивлением думала, что мне не было горько при мысли о погибшем отце и брате. Не знаю почему. Но тут лежит Фритьоф. Ноги у него связаны, руки скручены за спиной. Почему они сразу не зарубили его? Наверно — я и теперь так думаю, — за всем этим скрывалась злобная проницательность Гудреда Великолепного. Наверно, он догадался кое о чем и хотел повесить Фритьофа у меня на глазах, чтобы спросить:

— Ну, что ты сейчас чувствуешь?

Я оборачиваюсь к Гудреду и показываю ему язык. Он изумлен. Постояв так, я беру его руку и слизываю с нее кровь от укуса. И вдруг кричу:

— Думаешь, слуга, которого он приставил к своей дочери, мог оказаться ненадежным? Даже если б я сама этого захотела!..

Я кидаюсь на конунга, кусаюсь, царапаюсь, колочу его кулаками, он не может оторвать меня от себя, я падаю на пол, плачу, подползаю к нему и обнимаю его могучие колени.

— Помоги мне, помоги! Пусть у меня останется хоть кто-нибудь из отцовской усадьбы! Не убивай моего слугу! Беднягу воротит от одного вида женщины!..

Я отползаю к трупу бонда и переваливаюсь через него, руки у меня в крови, человек, похитивший меня, теряет терпение. Он встает и, пнув ногой Фритьофа, орет ему:

— Да образумь же ее хоть ты!

Старая хозяйка усадьбы лежит без памяти рядом со своим мертвым мужем.

Фритьоф остается в живых.

Вскоре мы уезжаем.

Наутро после брачной ночи я получила в подарок корабль.

Аса, королева Усеберга, объявила мне, что у нее болят ноги. Она послала за Одни, ирландкой, бывшей рабыней, а теперь служанкой, и та принесла ушат с горячей водой. Одни сняла полотно, в которое были замотаны ноги королевы, и красивой бронзовой иглой вычистила из-под ногтей грязь. Потом подпилила каждый ноготь и куском мягкой кожи отполировала их до блеска. Ноги у королевы обезображены костоломом и, видно, не раз были обморожены. Они некрасивы, но выразительно свидетельствуют о долгой и суровой жизни. Рядом с ее большими плоскими ступнями я вижу маленькие, нежные ноги Одни.

Одни приподняла ноги королевы и опустила их в ушат с горячей водой, старая женщина застонала от наслаждения. Она наклонилась вперед, уперлась локтями в колени и поглядела на меня, на старых губах играла счастливая и самодовольная улыбка.

— Вот почему хорошо быть королевой, — сказала она. — Конечно, я не в любую минуту могу кликнуть Одни и велеть ей принести мне горячей воды для ног. Ведь у меня столько забот. Мне приходится решать все дела, распоряжаться людьми, принимать гостей из дальних стран. И я должна изображать, что очень рада их приезду. И все-таки я чаще, чем другие, могу позволить себе это наслаждение — поставить ноги в ушат с горячей водой. Нет, королевой быть неплохо.

Она закрыла глаза, было похоже, что она задремала, но вот она снова открыла их и, кивнув головой в сторону Одни, спросила:

— Она тебе нравится?

У Одни молодое, гибкое тело, округлые формы и та покорность, которая так нравится мужчинам, однако не похоже, что она из тех женщин, которые готовы лечь с кем угодно.

Я кивнул и осторожно заметил, что Одни молода и красива.

— Небось охота пощупать ее?

Королева ударила кулаком по колену и засмеялась с открытым ртом, потом шлепнула Одни и отослала ее прочь.

Выставив из воды один палец, она с удовлетворением поглядела на него, снова опустила его на дно ушата и рассказала мне, какая гибкая она была в юности: стоя на одной ноге, она могла поднять другую так высоко, что мужчина целовал ей пальцы ноги, не наклоняя головы.

— Кто это был? — спросил я.

— Мог бы и догадаться, — ответила она и усмехнулась.

Королева продолжала:

— Первое время, как Гудред взял меня в жены, мы часто переезжали из одной усадьбы в другую. Сначала мы жили здесь, в Усеберге. Это была его усадьба, тут у каждого угла стояли дозорные, и даже в ларе в покоях, где он спал, — только я не сразу узнала об этом — сидел воин, когда он взял меня к себе на ложе. Он мне не доверял. И у него были для этого основания. Потом мы поехали в Борре и в Гокстад, жили на всех усадьбах Альвхеймара и даже в Дании. Повсюду распространялась его власть, и всюду там были его люди. У него был слишком беспокойный характер, чтобы подолгу оставаться на одном месте, и слишком много дел, которые не терпели отлагательства. И всюду люди — представь себе, всюду: они стояли за каждой дверью, бегали по переходам, следовали за тобой по полю, и все были одинаковые, на одно лицо, и ни с кем из них нельзя было поговорить.

У него тоже словно не было лица. Знаешь, каково делить хлеб и ложе с человеком, у которого нет лица? Который смотрит на тебя, не видя, и берет тебя, не замечая, кто ты, который лишь притворяется, будто следит за твоей мыслью, тогда как его собственные мысли беспокойно блуждают по просторам Швеции, где у него обширные земли, залитые им чужой кровью. Думаешь, я боялась крови? У нас дома тоже были рабы. Мой отец возвращался из Ирландии с большой добычей. Мы тоже вели войны. Но не такие. В этом человеке не было дна, он весь был сплошная ложь и не мог долго смотреть на того, с кем он разговаривал. Но видел он все.

Он опасался в сумерки выходить со мной вдвоем. Тогда, как и теперь, в Усеберге было большое поле, засеянное льном. Однажды я целый день провела, раздумывая о своей судьбе: я оказалась здесь, а мои близкие — в чертогах Одина. Но мне хотелось, чтобы все обернулось к лучшему. А главное, как ни странно, я испытывала к нему даже нежность. Поэтому я сказала:

— Сегодня лунная ночь. Пойдем гулять?

— Гулять? — Он удивился.

Я видела, как в нем вспыхнуло подозрение, он уже протянул руку, чтобы ударить в бронзовое блюдо, всегда стоявшее перед ним на столе.

— Давай погуляем вокруг льняного поля, — предложила я. — Вдвоем, только ты и я.

— Зачем? — спросил он. Он ничего не понял.

Он встал и склонился надо мной. Заглянул в самую глубину моих глаз. Я не отвела взгляд. Он хотел понять, зачем я предлагаю ему прогуляться вокруг льняного поля. Я видела, что он уже считает про себя, он думал, что его сила в умении считать своих людей: четверо там, шестеро в другом месте, сколько осталось здесь?

— Какое льняное поле? Которое лежит на склоне? — спросил он.

— Разве ты не знаешь, где мы сеем лен? — ядовито сказала я.

— Где у тебя стоят лошади? — спросил он напрямик.

— Мы не поедем, мы пойдем пешком, — ответила я.

Он разорвал на мне лиф — думал найти нож, объяснил он, — ножа у меня не оказалось, но он не успокоился и сорвал с меня почти всю одежду, я стояла перед ним в одной рубахе. Он хотел найти нож. Но не нашел.

— Значит, есть кто-то другой, — сказал он.

— Кто — другой? — воскликнула я.

Он холодно спросил:

— А зачем нам тогда идти гулять на льняное поле?

Он позвал человека и велел, чтобы поле тотчас окружили и чтобы рабы скосили весь лен. Так и сделали. Лен был еще незрелый. Они никого не нашли.

Он был великий правитель. У него была воля, чтобы повелевать. И достаточно рабов, чтобы скашивать поля. Но его власть надо мной с того дня значительно уменьшилась.

Я хорошо помню корабль, который пришел из страны франков. Я улавливала лишь обрывки фраз — стояла середина лета, корабль приплыл по какому-то делу, один человек на борту знал какую-то тайну. Его тотчас проводили к моему супругу Гудреду Великолепному, конунгу Усеберга.

На другой же день конунг отправил несколько человек в Швецию. Им было велено не возвращаться обратно живыми, если они не исполнят того, что он им поручил. Потом я узнала — эти люди вернулись уже осенью, — что юный сын старого и могущественного недруга моего мужа умер там, выпив рог пива.

С тех пор мой супруг и повелитель сам боялся пить пиво, если кто-нибудь прежде не сделает глоток из его рога. Но этого мало, в своей подозрительности он дошел до того, что велел пробующему пиво делать три глотка и ждал, не упадет ли тот замертво, пока он сам дважды сосчитает до двадцати. Только после этого мой супруг пил свое пиво. Но я подшутила над ним. Я сказала:

— Мой отец рассказывал как-то об одном яде, который сразу опускается на дно, лишь когда рог будет осушен, станет ясно, отравлен человек или нет.

Мой супруг заорал как безумный, отшвырнул рог и вскочил со сжатыми кулаками. Я сказала:

— Теперь ты в один прекрасный день умрешь от жажды.

Как-то раз, когда человека, который пробовал пиво, не оказалось под рукой, мой супруг приказал мне сделать первый глоток. Я с удовольствием подчинилась. Пиво бросилось мне в голову. Мы с ним сидели вдвоем, и я пыталась заставить его следить за ходом моей мысли — мне всегда доставляло удовольствие, когда одна мысль вытекает из другой, но обучить этому тонкому искусству Гудреда мне так и не удалось. Тогда я повернулась к нему и плеснула пивом прямо в его жестокое, непроницаемое лицо.

— Ты могущественный человек и здесь, и в Дании, — сказала я. — Но когда тебе случается выйти по нужде, ты берешь с собой воина.

Он промолчал. Даже лица не вытер. С бороды капало пиво.

— Ты думаешь, что там, в Швеции, я прибегнул к яду? — медленно спросил он.

— Я знаю одно, — ответила я, — теперь они там поднимутся против тебя.

Как-то раз я не могла удовлетворить его желания — на то были свои причины, тогда он послал меня за моей рабыней и приказал, чтобы я положила ее к нему в постель. Я была послушной женой, но меня душила ненависть, и язык мой был остер. Он же, напротив, лишь насмешливо хохотал и, когда рабыня уже лежала у него в постели, выгнал меня прочь.

— Утром я прикажу высечь ее! — прошипела я.

— Да хоть убей, — сказал он и зевнул.

Но вот в счете на шариках он ничего не понимал. У него был один ирландец, мы его называли шаропутом, потому что он считал на шариках, нанизанных на шнур. Он передвигал шарики то в одну сторону, то в другую и потому будто бы мог учесть каждый слиток серебра, который конунг выдавал своим людям. Но шаропут был нечестный. Я это сразу заметила. Смекалки у меня хватало, да и теперь хватает, хотя все-таки годы берут свое. Однажды я долго сидела и наблюдала за шаропутом. И слушала, как он считает с моим мужем. Это было на другой день после того, как Гудред велел мне положить к нему в постель мою рабыню.

И вот в пиршественном покое — мужчины сидели там и хвастались, по своему обыкновению, многие были уже пьяны, но еще не настолько, чтобы их тянуло справлять нужду в углах, это обычно бывало позже, — я встала перед своим супругом, залепила шаропуту оплеуху и отняла у него шнур с шариками.

— Смотри! — сказала я Гудреду.

— Когда ты научилась считать? — удивился человек, с которым я делила постель, если он не делил ее с другой женщиной.

— Молчи, когда говорит тот, кто умнее тебя! — ответила я.

Я показала ему, как считают на шариках, и объяснила, что человек, живший у него на хлебах и потому обязанный соблюдать честность, обманывал его.

— Как ты думаешь, во сколько серебряных слитков тебе это обошлось? — спросила я.

Швырнув шарики на пол, я покинула покой.

На другой день, когда люди Гудреда по его приказу убили шаропута, они отрезали Хемингу большие пальцы на ногах. Гудред не разрешил просто отрубить их. Он велел выковать ножницы, чтобы резать медленно, это ему было намного приятней.

Я сказала — Хемингу? Нет, нет, Фритьофу! Ты знаешь, моему слуге Фритьофу, тому, который потом стал отцом Хеминга, живущего теперь в Усеберге.

Фритьоф никогда не обладал мной, — тихо сказала она, как бы обращаясь к самой себе, виновато улыбнулась и кликнула Одни, чтобы та вытерла ей ноги.

Но потом я узнал, что королева Усеберга солгала, сказав, будто Фритьоф никогда не обладал ею. Один раз — она сама проговорилась, когда была сильно пьяна, — слуга дал королеве то, что она имела право получать лишь от мужа. Она была уже беременна. Ее супруг — это удивит многих — действительно был отцом ее ребенка. Этого-то она никогда и не простила Фритьофу. Он упустил свое время. Сама она не сомневалась в отцовстве Гудреда. Безмолвная нежность, существовавшая между королевой и Фритьофом, исчезла навсегда.

Королева рассказывала:

— Конунг, мой повелитель, ушел в викингский поход, а я осталась в Усеберге. Я носила ребенка. Теперь мой супруг чувствовал себя более уверенно — ведь я была уже крепче связана с его родом. Однако Фритьофа он все-таки взял с собой — чтобы избежать лишних толков и чтобы помучить меня. Я стояла на берегу глядя вслед кораблям, и мне вовсе не хотелось, чтобы они оба вернулись домой. Один слишком часто приходил ко мне. Другой — слишком редко.

У нас в Усеберге, я уже говорила тебе, было льняное поле. Это случилось на другой год после того, как мой супруг велел скосить его. В дни моей молодости здесь на усадьбах лен сеяли не так уж часто. Летней ночью я шла вдоль поля и глядела на цветочки льна, он сладко благоухал в это сумеречное время, было около полуночи. И вдруг во мне шевельнулся ребенок. Да, в первый раз, лето уже перевалило за середину, я остановилась, сорвала цветок и хотела поцеловать его. Тут-то ребенок и шевельнулся. Я опустилась на колени и вся сжалась, даже боль была мне приятна. Я гуляла ночами и по конопляным полям.

Ты ведь знаешь, конопля грубее льна и цветы у нее мельче и не такие красивые, зато они сладкие. Случалось ли тебе жевать цветок конопли, выросшей в человеческий рост? Ветер пел свою песню, летая с берега на море и с моря на берег. Дни проходили в безмятежном покое. Вокруг меня все улыбались, люди приходили ко мне со своей работой, чтобы я их похвалила. Один старик принес деревянную кадку, еще не законченную. Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:

— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.

Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов , а она искала у него в голове.

У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:

— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.

Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.

Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.

И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:

— Я кошу лен.

— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!

На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.

Тут он и будет стоять.

У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.

— Вырежи руны, — сказала я ей.

— Я? — Она даже испугалась.

— Да, я тебе позволяю, — сказала я.

Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.

Я сказала:

— Вырежи: я кошу лен.

Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:

— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!

Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.

С громкими криками викинги сошли на берег, усадьба вдруг наполнилась мужчинами. Они вернулись с богатой добычей. Меня это почти не обрадовало. Несколько человек погибли на чужбине. Ни моего супруга, ни Фритьофа не было среди погибших.

— Такова наша судьба, — сказала я им.

Камень стоял во дворе.

— Ты молодец, — сказал Гудред.

Я промолчала.

Он сказал:

— Мы вырежем на нем: Я рубил людей.

В ту осень я родила ему сына.

Но Фритьоф был уже не такой, как прежде. Я поняла: что-то, наверно, произошло с ним в Ирландии или по пути домой. Он молчал — зачем ему было говорить со мной? Однажды вечером мы встретились у льняного поля. Случайно… да, да, можешь не верить, если не хочешь! — вдруг закричала старая женщина, приподнявшись на скамье. — Не веришь, что это было случайно? Все ушли в капище. Мы знали, что они пробудут там долго.

Он сказал мне:

— И я тоже убивал людей… Я смотрел на тех, кого убивал, и со мной что-то случилось. Радость исчезла. Она уже никогда не вернется ко мне. Поэтому я хочу поговорить с тобой.

— Хочешь поговорить?

— Ты жена конунга, а я твой слуга. Только один раз мы были мужчиной и женщиной… И это никогда не повторится. Никогда, слышишь! — Он закричал и рванул меня за платье, лицо у него почернело. — Можешь ты это понять или ты слишком слаба для правды? Никогда! Но я мужчина. Поэтому мне нужна другая…

Сперва я молчала, потом долго-долго плакала, он гладил меня по волосам — уже не в первый раз. Но зато в последний. Я посмотрела на его руку, лежащую у меня на коленях: еще мягкая, и все-таки это была уже рука воина — жилистая, сухая, загорелая, с ласковым теплом в кончиках пальцев.

Он рассказал мне, кто она. И прибавил:

— В твоей власти убить ее.

Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.

— Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.

— Ты не веришь, что она для меня безымянна?

— Верю. Конечно, верю, — говорю я.

— И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.

Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.

В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:

— У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.

До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.

— Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?

Но у меня не поднимается на это рука.

Королева рассказывала:

— Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.

Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.

И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.

А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!

Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.

Тут я встретила своего покойного отца.

Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.

Отец ушел от меня.

Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.

Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.

Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.

После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.

Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.

Но он не смотрел на нее.

Я сказала:

— У тебя в крови черви.

Знаки были дурные. Я сказала Фритьофу. Но Фритьоф сильно изменился с тех пор, как у него появилась жена, с которой он каждую ночь спал под овчиной. У меня были свои замыслы. Позволь, я их тебе объясню, гость из неведомого, проделавший такой долгий путь, чтобы прийти к нам в Усеберг!

Я думала, что теперь, когда у Фритьофа есть жена, а у меня — муж, глаза людей перестанут следить за нами. Осенью мы могли бы встречаться с ним на льняном поле, а с наступлением холодов где-нибудь в коровьих стойлах. Но он оттолкнул меня от себя.

Да… ничего не объясняя, я даже слова не успела сказать; у него появилось новое обыкновение пожимать плечами, и руки его были холодны, не то что раньше. Зато, когда он смотрел на нее, в его глазах загорался огонь.

Я отвела Фритьофа в сторону и сказала:

— Я видела дурные знаки!.. — Ну и что? — равнодушно спросил он.

— Я встретила своего отца, — сказала я. — Ты только подумай, покойник пришел сюда из Агдира. А это куда важнее, чем если бы мне повстречался один из здешних могильных жителей.

С ним был и мой покойный брат. Брат подошел ко мне и хотел заговорить. Но отец махнул ему, чтобы он отошел, словно та правда, которую брат хотел открыть мне, была так тяжела, что отец, более мудрый из них двоих, не хотел, чтобы я ее узнала.

За ними стоял Один.

Ты мне не веришь?

За ними стоял Один, в темном облаке, налетевшем с фьорда, в дожде, его вечное и суровое лицо предвещало страшную судьбу, молча он как бы говорил мне: действуй, пока этого не сделал другой!

Фритьоф не дрогнул. Он спокойно ответил мне, что в Ирландии больше не верят в знаки, подаваемые кровью.

— Если бы мы делали зарубки, когда эти знаки исполнились, а когда — нет, тогда бы ты поняла…

— Богохульник! — крикнула я.

Он не рассердился, но сказал, что в Ирландии больше не верят и в Одина.

Тогда я его ударила.

Он спокойно повернулся ко мне спиной и ушел.

Но воротился, словно ему стало жаль меня, и обнял за плечи — считанные разы в моей жизни он обнимал меня. Я так и обмякла под его сильными руками.

— Когда мой сын вырастет, я научу его прощать, — сказал он. — Это новое учение. Если б и ты, первая в Усеберге, тоже попробовала прощать? Может, именно это хотели сказать тебе покойные отец и брат? Твой супруг убил отца и твоего брата. Это дурной поступок. Но что изменится, если ты пойдешь по его стопам и начнешь убивать только потому, что убивает он?

— Ты трус! — крикнула я.

— Возможно, — ответил он. — Но все-таки думаю, что я смелее многих.

Пряжка была приколота у меня на груди.

Он не заметил ее.

Тогда я пошла к Гудреду и сказала ему, что знаки предвещают беду.

— Боюсь, что тебя скоро сожрут в твоем собственном доме, — сказала я. Он вздрогнул от страха, что осушил рог, забыв приказать, чтобы

кто-нибудь другой сначала пригубил его. И не заметил, что у пива горьковатый привкус. Он выпил подряд два рога.

У нас в Усеберге росла редкостная конопля, я захватила эти семена из Агдира. Мой отец когда-то давным-давно привез их из Хольмгарда . Отвар из семян этой конопли, подмешанный к пиву или к меду, вызывает опасное опьянение, я сама никогда не испытала его, но видела у рабов.

И вот теперь — у Гудреда. Глаза у него выкатились из орбит, взгляд стал невидящим, плечи поникли, он не впал в гнев, как обычно, когда пьянел от пива, и опять не заметил горьковатого привкуса, осушив третий рог, который я поднесла ему. У меня на глазах он состарился на десять лет. Я выслала стража прочь. Прогнала служанку, которая хотела войти. Мой супруг начал плакать, как ребенок.

Для меня это было удивительное зрелище. Пожилой человек с руками, обагренными кровью, пусть он и мыл их, — он пролил столько крови, что ее смыть невозможно. Человек, полный презрения, полный силы, ненависти и злобы, умеющий действовать и решать, не боящийся сделать выбор, даже если это ему нелегко. Этот человек сидел за столом и плакал.

Не бурно и безудержно, нет, он плакал совсем тихо, протягивал руку за новым рогом и благодарно что-то лепетал, когда получал его. Теперь его руки стали мягкими. Я их погладила. Он был скорее похож на моего сына, чем на мужчину, с которым я вынуждена была делить ложе.

Он сказал, что силы его уходят.

— Я уже давно это знаю, только таил в себе, гнал эту мысль прочь. Я убил одного из своих людей, когда он осмелился сказать правду: что я потерял свои владения в Швеции. Мои недруги подходят все ближе! Скоро конец Гудреду Великолепному, который перед сражениями приносил в жертву раба, зажимал в зубах нож, брал в каждую руку по мечу и выл победную песнь, чтобы воодушевить своих людей на битву!

— Я стал тяжел на подъем.

— Ясно тебе, что я стал тяжел на подъем? — закричал он почти весело, повернулся, похлопал себя по заду и засмеялся.

— Когда недруги, захватив мои корабли, выбросят мой труп за борт, я полечу с вечерним ветром и буду слушать шум волн. Ха-ха! — Он долго смеялся, и в смехе его звучали слезы. — Давай еще пива! — крикнул он мне.

— Ты сама варила его?

— Да, — ответила я.

— Лучше бы мне с топором в руке сидеть на коньке крыши только что срубленного дома и смотреть вслед кораблям, уходящим из залива в Ирландию, чем быть на борту предводителем и знать, что там я буду убивать женщин и отбирать у них серебряные пряжки. Где твоя пряжка? Растопчи ее! Дави ее ногой! Ломай! — закричал он.

Я так и сделала.

А потом подняла эту сломанную пряжку и положила ее на стол перед ним, первый раз я испытывала к нему любовь.

— Разве меня не вынудили быть конунгом? — спросил он. — Почему мне не разрешили остаться плотником, как мне хотелось? Меня хвалили за мое умение: конунг, а работает топором и рубит дома не хуже настоящего плотника. Но все же считали, что главное мое дело — повелевать. И я повелевал.

Теперь я ослабел.

— Знаешь. — Он встал, похлопал себя по толстому животу, а потом подошел ко мне и прижался губами к моим губам, и мои губы вспыхнули от стыда и нежности. — Я хочу, чтобы меня похоронили в кургане без оружия.

— Пива! — крикнул он.

— Когда-нибудь ты меня убьешь, правда?

Я налила ему еще пива.

И сказала:

— Наутро после брачной ночи ты подарил мне очень красивый корабль. Давай вдвоем уплывем на нем отсюда?…

— Или будем сидеть на коньке крыши и смотреть, как на нем уплывут другие? — засмеялся он.

В тот вечер мы с ним уплыли вместе.

Он был хороший человек.

Но наступил новый день.

Да, наступил новый день. И я поняла, что не смогу жить с человеком, который опять будет повелевать и разорять, рубить мечом своих недругов, оставаясь в душе плотником, сидящим на коньке крыши, с человеком, у которого уже никогда не будет случая стать таким, каков он есть. И который никогда не признается, что он другой.

Может, и ты, гость из неведомого, изведал нечто подобное?

Нет. Мало кто изведал такое — вдруг понять, что человек, близкий тебе, на самом деле совсем другой и что ты могла бы полюбить этого другого, но больше уже никогда не встретишь его. А того, который рядом с тобой и которого ты видишь каждый день, ты уважаешь все меньше и меньше.

Я пошла к Фритьофу.

— У тебя есть жена, — сказала я.

Он испуганно кивнул, не говоря ни слова.

— И сын. И тебе, конечно, хочется сохранить их обоих?

Он снова кивнул.

— Но в моих силах отнять их у тебя, и тебе не поможет, даже если ты пойдешь к конунгу и выдашь меня ему. Я уже поговорила с ним и наклеветала на тебя. Я сказала ему, что ты повсюду порочишь меня, дабы посеять вражду между ним и мной. Тогда он сказал: если хочешь, можно его жену и сына положить в курган с моей старой теткой, которая скоро умрет. Поэтому у тебя нет выбора и ты должен исполнить то, что я требую. В темноте тебя никто не узнает. А потом я дам тебе все.

По его лицу я поняла, что ему было бы приятнее убить меня. Но он промолчал.

— А потом я дам тебе все.

Хаке, ястребник Усеберга, пришел к королеве, чтобы рассказать ей про событие в Уппсале, о котором ему стало известно. У одного из мелких уппсальских конунгов было много ястребов. Большей частью из породы тех, которых королева Усеберга когда-то посылала в Уппсалу. Но другой мелкий конунг из тех же мест напал на первого и заковал его в цепи. Чтобы помучить своего пленника, он уморил ястребов жаждой. На земляном полу лежал закованный пленник, а на жердях над ним сидели птицы с цепочками на лапах и в кожаных колпачках, под этими колпачками они кричали от жажды, через несколько дней птицы стали слабеть, однажды утром первая из них разжала когти, перевернулась и повисла вниз головой на своей цепочке.

Так один ястреб за другим повисали вниз головой.

Потом пленника освободили.

Он сам лишил себя жизни.

Хаке поклонился королеве и вышел.

Теперь королева говорила сухим, отрешенным голосом, она рассказала, что бонды Скирингссаля подняли бунт. Гудред со своими кораблями стоял в Стивлусунде, он решил сойти на берег и разгромить смутьянов. Он был пьян и потому безрассудно смел. Ему не хотелось ждать наступления дня, он решил сойти на берег той же ночью. Его люди воспротивились. Они боялись встретиться с крестьянами в темноте. Но Гудред Великолепный отшвырнул двоих в сторону, шатаясь, спустился по сходням и скрылся среди береговых камней.

Ночь была безлунная.

Кто-то подкрался к нему в темноте и всадил копье ему в живот.

Гудред был еще жив, когда подоспели его люди с факелами, но умер, как только его перенесли на корабль.

Его убийцу прикончили на месте.

Им оказался Фритьоф, мой слуга.

Я объявила, что мне нечего бояться и нечего скрывать: Фритьоф всегда повиновался моим приказаниям.

Самые старшие родичи Гудреда пришли ко мне и сказали, что я должна последовать в курган за своим супругом. Я сидела на почетном месте, а они стояли вокруг, рослые и самоуверенные, многие из них откровенно радовались, что глава рода погиб и они как бы поднялись ступенькой выше. Ко мне они испытывали неприязнь, и у них были для этого основания. Кто, как не я, послала слугу на это убийство, кому, как не мне, следует искупить свою вину и самой с перерезанным горлом быть положенной на корабль, плывущий в страну мертвых? Я знала и другое: когда жена следует за своим мужем или рабыня за своей хозяйкой, мужчины имеют право по очереди одарить ее своей страстью, прежде чем помощник смерти занесет нож. Я сидела на месте, а родичи Гудреда стояли кругом. Я смотрела на них.

Они сомкнулись вокруг меня — серая стена мужчин, прорваться через их кольцо силой я не могла. Мне полагалось смириться, придать своему голосу естественную дрожь. Встать, поклониться и сказать, что я им повинуюсь. Что с наступлением дня я готова принять смерть и последовать за тем, кто повелевал мною и распоряжался каждой частичкой моего тела. Но я сказала:

— Это мой дом. Я бросаю три шарика, и, прежде чем упадет третий, вы должны покинуть мои покои.

Передо мной лежали три шарика, сделанные из неизвестного вещества. Кто-то привез их, вернувшись из викингского похода, они называли это вещество стеклом. Я любила эти шарики. Сквозь них можно было смотреть. Я подняла первый. Родичи Гудреда разом загалдели, они не находили подходящих слов и не знали, кто из них должен говорить от имени всех. Я бросила первый шарик.

Встала и наступила на него ногой, вдавив в земляной пол, взяла второй и, приказав слугам осветить гостей факелами, холодно переводила взгляд с одного лица на другое, но решающего слова я еще не сказала.

Тогда заговорил один из них:

— Долг жены повелевает тебе последовать за своим супругом, если этого требуют его родичи. И это будет тебе наказание за то, что ты лишила его жизни.

Я бросила второй шарик. Спокойно пошла и стала по другую сторону стола, они расступились передо мной: как могли они заставить меня последовать в курган за Гудредом, если ни у кого из них не хватило мужества преградить мне дорогу.

Я сказала:

— Я стою тут. Вы — там. Можете на руках отнести меня в курган, можете отрубить мне голову, можете заставить меня уступить вашей похоти, а потом всадить в меня нож, но я буду кричать. Не думайте, что я по доброй воле лягу в курган. Надо мной нет никого. Я сама себе госпожа. Один не примет вынужденную жертву. Когда-нибудь я, конечно, умру. Но не в этот раз. Я буду кричать. И меня будет слышно от Усеберга до Борре. И все люди поймут, что вы силой принуждаете меня последовать в курган за моим мужем. Хуже того, какой-нибудь могильный житель станет преследовать вас во тьме, он сядет на край вашей постели, когда вы ляжете спать, и скажет: вы поступили несправедливо, заставив ее последовать за мужем в курган.

Я подняла третий шарик.

Один из мужчин замер с открытым ртом. Я плюнула ему в лицо. Потом спокойно вернулась к своему почетному сиденью и сказала:

— Это третий шарик.

И бросила его.

Они покинули меня.

Через некоторое время они прислали ко мне раба.

— Родичи решили сжечь тебя в этом доме, — сказал он.

Случалось ли тебе когда-нибудь сидеть в запертом доме и знать, что недруги собираются тебя сжечь? Мой грудной сын был со мной. Он спал. Никого, кроме нас, в доме не было — мы находились как раз в этом покое, где мы с тобой сейчас разговариваем. Я слышала, как они заколачивали окна и двери, время шло.

Они сговорились заставить меня ждать. Поэтому я сидела и ждала, ребенок спал. Мне очень хотелось потрогать сына, но я боялась разбудить его — лучше ему так и умереть, не просыпаясь. Я решила: не умертвить ли ребенка самой в последний миг, когда станет ясно, что ждать спасения бесполезно? Когда жар сделается нестерпимым, полетят искры и запылают бревна? Может, лучше мне самой задушить ребенка до того, как его задушит дым? Представив себе это, я завыла от муки, вскочила с проклятиями, затопала ногами, подбежала к двери и стала колотить в нее кулаками, потом упала на пол и забилась в рыданиях. Но поднялась и заставила себя опомниться. Они наверняка стоят, прижавшись ухом к дверям, и слушают.

Время может тянуться очень долго. Тебе известно, как бесконечно может тянуться время? Ребенок проснулся. Ночная тьма сменилась предрассветными сумерками, предрассветные сумерки — утром, утро — днем. Снаружи до меня доносились всевозможные звуки: пели птицы, кукарекал петух, на выгоне мычали коровы, но человеческих голосов или шагов я не слышала. Должно быть, родичи Гудреда прогнали в лес всех женщин и рабов. И наслаждались ожиданием — это было частью моего наказания; может, они надеялись, что я подползу на коленях к двери и со слезами буду молить их: разрешить мне лечь в курган вместе с моим супругом…

Но я молчала.

Время может тянуться очень долго.

Ребенок проснулся, грудь у меня распирало от молока, я покормила ребенка, перепеленала его, и он снова уснул. Время может тянуться очень долго. Я нашла те три шарика, которые бросила, смотрела через них и радовалась, что они прозрачные. Мне было интересно, расплавится ли стекло от сильного жара, суждено ли шарикам погибнуть вместе со мной. Я этого не знала и не хотела, чтобы после моей смерти они кому-нибудь доставляли радость, а потому решила проглотить один за другим, когда жар сделается нестерпимым, — в моем животе никто не посмеет копаться, даже если я буду мертва.

Может, они сейчас разводят огонь?

Я услышала, как за дверью возятся люди, шаги то приближались, то удалялись. Стоял день. Время тянулось бесконечно.

Мне хотелось пить — воды у меня не было. Я не звала, но горло у меня горело, и я знала, что скоро запылает и все остальное. Ребенок проснулся, я покормила его. Ребенок уснул, и наступил вечер.

Время может тянуться очень долго.

Когда пришло утро, я подошла к двери и распахнула ее. Может, я спала? Может, они выдернули гвозди, пока я спала, или только делали вид, будто заколачивают дверь? Теперь я уже никогда этого не узнаю.

Я вышла из дому, потом вернулась и взяла на руки ребенка. Он спал. Я обошла двор, там никого не было, я медленно ходила от дома к дому. Никого. Неожиданно я встретила одного из людей моего мужа. Его не было в моих покоях, когда родичи Гудреда хотели принудить меня последовать за ним в курган. Теперь я уже не помню имени того человека. Я ударила его.

— Приведи людей и приготовь корабль! — приказала я.

Корабль качался на волнах фьорда, человек бросился исполнять мое приказание. Ко мне подошел другой. Я ударила его. Они сразу подчинились мне. Третьему я презрительно рассмеялась в лицо:

— Что, испугались? Кто вас заставил покориться? Мой сын, который пока что способен лишь сосать грудь своей матери, или моя воля, оказавшаяся сильней, чем ваша?

В то мгновение меня охватило чувство, похожее на радость, наверно, то же самое испытывал и он, мой супруг, когда ходил за море и заставлял людей покоряться ему. Парус был поднят. Мы вышли из фьорда.

Потом мне покорялись все люди, которых я встречала.

Мы уходили от Усеберга все дальше и дальше.

Но я знала, что еще вернусь сюда.

Взглянув на меня, королева сказала:

— Тот же корабль, который в тот день уносил меня прочь, теперь понесет меня еще дальше.

— Знаешь, сколько я плавала? — сказала она. — Мало кто из женщин бывал в тех местах, где побывала я. Дома, в Агдире, я не нашла радости: людей, которых я знала и любила в юности, там уже не было. Но, главное, туда могли нагрянуть могущественные родичи моего мужа. Сидеть, как в плену, в собственной усадьбе и ждать, пока недруг окружит ее, было не по мне. Я отправила сына на воспитание в Согн. И ушла в викингский поход, только не в Ирландию, нет, я пошла на восток. Я была на Готланде. Я опустошила Эйланд. Я ходила даже в Хольмград.

Я редко позволяла своим людям тешиться с женщинами, которых мы уводили в плен. Их продавали в рабство. Домой я их не привозила, они плакали на корабле, с ними была одна морока. Я предпочитала продать их на ближайшем рынке: молодых — по своему назначению, более старых — для работы. Мне не доставляло удовольствия бить рабов, которых мы брали в плен. Но иногда я заставляла их раздеваться. Мне было приятно смотреть на молодых парней, стоявших передо мной во всей своей наготе. Многие падали передо мной на колени. Тогда я приказывала своим людям увести их прочь.

В Хольмгарде я видела человека, который жег зерно. Мне этого не забыть: зерно привезли из разных мест, и его было очень много. Бонды и рабы подвозили воз за возом. Лошадей у них было мало. Рабы тащили сани по голой земле, если они спотыкались и падали, их хлестали кнутом. А жег это зерно один человек. На реке стоял корабль. На нем приехали покупать зерно. Но его было слишком много. И его жгли, чтобы поднять на него цену.

У того, который жег, вспыхнула борода. Я стояла рядом и смотрела. Мне хотелось научиться всему, понять все, что вижу. Этот человек зарабатывал свой хлеб, сжигая хлеб.

Мы поплыли обратно.

Да, иногда у меня бывали мужчины… ты ведь об этом хотел спросить? Однажды я велела привести ко мне раба. Мы захватили его всего два дня назад. Я сразу его приметила, когда мне показали этих несчастных.

— Тебя я не продам, — сказала я. — Сегодня ты можешь остаться у меня.

Он был красивый парень, лицом немного напоминал того слугу, о котором я тебе рассказывала… Или я тебе еще не рассказывала про своего слугу? Утром я отослала раба прочь.

— Я тебя не продам, — пообещала я.

И сдержала слово. В тот же день один из моих людей зарубил его по моему приказу.

Нет, те времена, когда я покорялась мужчине, ушли навсегда. И не потому, что я стала стара, нет, а потому что была опустошена, потому что мои злые, умные, глубоко запавшие и все-таки красивые глаза уже повидали все. Меня больше ничто не радовало. Когда во мне просыпалась плоть, я брала раба. И он делал свое дело, но супруга у меня больше не было никогда.

Мы приплыли обратно.

Родичи Гудреда теперь потеряли былое могущество. Я со своей стороны старалась получить поддержку где только могла. Сын мой вырос. Мне хотелось обеспечить ему безопасность, которой я не чувствовала сама. Его родичи встретились с моими. И пришли к согласию.

Так я вернулась в Усеберг.

Я правила твердой рукой.

Теперь я стара.

Они дорого заплатят мне, когда я буду покидать их.

Еще никто не догадывается, сколько человек ляжет со мной в курган.

Я ни о чем не жалею. Но, может, мне следовало приказать кому-нибудь другому, не Фритьофу, убить его? Труп Фритьофа бросили в море. У него нет кургана.

А у меня будет.