И вот я здесь... На самом деле, прибытие я проспал. Я не спал всю предыдущую ночь, потому что мы встали на якорь возле Саламина, когда стало слишком темно, чтобы плыть, и я чувствовал родину костями, как зуд в ампутированной ступне. В конце концов я отрубился прямо перед рассветом и все еще спал, как младенец, когда корабль вошел в Элевсинский залив — там я просил меня высадить, не в Пирее, потому что я не хотел в город, я хотел домой; я хотел в Филу, в нашу захудалую деревеньку, где собаки дрыхнут в горячей полуденной пыли. Ближайшей к Филе точкой побережья был Элевсин: четыре часа ходьбы и ты на месте.

Было ли это такой шуткой или они действительно даже подумать не могли, чтобы меня побеспокоить, но меня вынесли с корабля и уложили под маленькой смоковницей, чтобы я не сгорел на солнце. Рядом они оставили пару сапог, кошелек с тридцатью денариями, мех с хорошим вином, разведенным один к двум и маленькую плетеную корзину с хлебом, сыром и оливками; затем они, вероятно, поднялись на корабль и отплыли — назад к Схерии, на поиски золота или куда еще. Я больше никогда их не видел, ничего о них не слышал и никогда о них не упоминал. Как будто они были сном, но только сны не переносят вас через полмира бесплатно, и не подбрасывают деньги, пока вы спите.

Итак, я открыл глаза и вместо мачты и моряков, валяющих дурака с канатами и ведрами на фоне волнующегося моря, увидел невероятно знакомые очертания гор северо-восточной Аттики, виднеющихся вдалеке, на том краю равнины, и Кефисс, сверкающий под солнцем на переднем плане. Я был потрясен. Все это располагалось именно так, как я и помнил. За время моего отсутствия гору Парнас не скрыли, не выстроили на равнине новый город и не затопили ее всю, чтобы устроить искусственное озеро для разведения лебедей.

Ну что ж, сказал я себе, поднимаясь и зевая (обе ноги кололо — ничто никогда не бывает идеально), значит, вот я и дома; что, во имя Бога, вызвало у меня желание сюда вернуться? Навскидку я не мог припомнить ни единой причины; наверное, в тот момент просто ничего лучше в голову не пришло.

Затем я вспомнил кое о чем крайне важном и ощупал пояс. Он был на месте — огромное состояние в золоте и драгоценных камнях, завернутое в старые тряпки: мое спасение, мое будущее, конец всем моим проблемам. Просто для полной уверенности я чуть-чуть отвернул тряпку и заглянул под нее. Вот оно, золото, блестит меж складок ткани, как глаза красотки. Да!

Я задумался. Первый раз в жизни я сумел выйти из игры, прихватив кое-что с собой. Верно, я ухитрился потерять все остальное: брата, лучшего друга, который был мне как брат, двадцать четыре года жизни и некоторые лучшие части самого себя; но с другой стороны, на мне был усраться какой тяжелый золотой пояс с драгоценными камнями размером с верблюжьи яйца. Это была лучшая сделка за всю мою жизнь. Жалуюсь ли я? Ну, а вы как думаете?

Я потоптался на месте, пока ноги не перестало колоть, и сказал себе: что ж, незачем тут торчать, пора отправляться в путь. У меня было ощущение, что у меня назначена встреча на вершине холма, и если я не потороплюсь, то рискую опоздать. В общем, я отправился в путь.

Жаловаться — не в моем обыкновении, как вы знаете, но эти Аттические холмы и вправду круты.

Предки мои точно был кретины, нашли, где поселиться — в Филе, прямо в горах. Если верить моей старушке-матери, мы когда-то были богатыми и знатными, владели поместьями по всей Аттике, но время, порядок наследования, неудачи и судебные иски постепенно сокращали наши владения, пока у нас не остался только маленький жалкий кусочек грязи; и мы никак не могли усесться в Мезогайе или Паралии или в лучшем из мест — в Ахарне, что лежит на равнине. О нет, нас устраивала только проклятая Фила, крыша мира.

Но у меня были новые сапоги, я отдохнул во время круиза и отъелся, в кошельке звенели римские деньги. Бывают вещи и похуже, чем час за часом тащиться в гору под палящим солнцем. И я возвращался домой.

Если вы помните (нет никаких причин предполагать такое), мы с Каллистом покинули дом после смерти дедушки. Мой двоюродный брат Терион получил ферму, а другой двоюродный брат — Плут — кабак, а нас вышвырнули вон с нашей долей наследства, которую можно запихнуть в бутылочку из-под духов, не выливая духов. Я никогда особенно не ладил с Терионом и Плутом, так же как крысы не ладят с хорьками; вероятность того, что они выбегут меня встретить и зарежут лучшую козу к праздничному ужину была тощей, как собака поденщика. Ну и что? Постоялые дворы сделаны для того, чтобы кормить вас и давать вам приют, покуда вам есть чем платить, и я бы солгал, если б сказал, что не предвкушал увидеть выражение, которое появится на уродливой роже Плута, когда я хлопну перед ним на стойку серебряный денарий и скажу: извини, мельче нету. Смешно и жалко, конечно, но я вообще довольно жалкий тип. Что делать после этого — об этом я особо и не думал, откровенно говоря. Раньше или позже я собирался ухватить свою храбрость обеими руками (если, конечно, мне удастся отыскать ее после стольких лет), отправиться в город, найти златокузнеца, который не станет задавать нелепых вопросов и превратить мой прекрасный пояс в живые деньги. Покончив с этим, я намеревался оглядеться вокруг, присмотреть землю для покупки, построить дом, нанять или купить работников, осесть и начать жить (опоздав на двадцать четыре года, но лучше поздно, чем никогда); после этого я и вправду вернусь домой, стану свободен и безгрешен и все мои проблемы, наконец, останутся позади.

Преодолевая последнюю милю, я думал, что одно можно сказать сразу и наверняка: я не стану покупать землю на сраных холмах, и вот так, отвлекшись, внезапно оказался дома. Вот она, моя родная деревня. Она вроде как подкралась ко мне и напрыгнула.

Годы назад мы с Луцием Домицием застряли в одном жутком гарнизонном городке в Азии, а поскольку там было совершенно нечем заняться, забрели в старый греческий театр, где можно было посмотреть спектакль, поставленный кучкой местных актеров. Это было классическая вещь — что означает, что автор много сотен лет, как умер — «Брюзга» Менандра. Указывалось, что это комедия, хотя лично я видал голодные бунты смешнее. В общем, я как раз прилег на взятую напрокат подушечку и начал чистить яблоко, когда на сцену выскочил чувак в маске и произнес первую фразу, вот такую:

 

Условимся, что это Фила в Аттике...

 

Помню, меня так перекосило, что я порезался ножиком. Проклятые нервы, сказал я себе. Если уж я плачу три медных гроша, чтобы вообразить какое-нибудь место, то это место уж точно не Фила. Это не образец красоты. Говоря по правде, это помойка. Это чистейшая правда; я здесь вырос, и уж кому, как не мне, утверждать, что это помойка? Но почему-то после всего пережитого, всех этих жутких приключений, увенчанных невероятным, поразительным везением, я ожидал, что Фила изменилась; скажем прямо — стала лучше. Я не знал, в каком смысле лучше; например, было бы вполне неплохо, если б она сгорела дотла и заросла вьюнком. Но она была в точности такой же, как в день расставания, и меня это почему-то расстроило, как не помытые после завтрака тарелки, обнаруженные вечером, после тяжелого рабочего дня. И там не менее. Я был здесь, в том самом месте, которое выбрал, когда мне предложили весь мир. Я прошел по улице и вот он, неизменный, именно такой, как был. Наш постоялый двор. Длинное каменное здание, закругленное на дальнем конце, плоская крыша, отслоившаяся штукатурка; конюшни под прямым углом к собственно постоялому двору поперек грязного двора. Он стоял тут со времен тезеева детства, и никто так и не удосужился дать ему имя. Вот ворота, притянутые к столбу вероятно той самой веревкой, что была тут в момент нашего ухода; вот приступка, наполовину развалившаяся и поросшая сорняком. Вот стена и огражденный прямоугольник гравия, на котором мы пытались выращивать бобы, а прямо у задней двери — навозная куча, наверное, повыше и повонючее, чем в наши дни, но вряд ли это можно назвать прогрессом. А вот... я моргнул. Не может быть. Собаки живут... сколько, пятнадцать лет? — если повезет. Никогда не слышал, чтобы собака прожила двадцать четыре. Но сразу перед тем, как я ушел из дома, ощенилась старая трехногая сука, и один из щенков, тощее маленькое существо в черных носочках и с одним ухом больше другого, имел отвратительное обыкновение весь день валяться на куче навоза, а ночью разносить его по всему дому. Мы звали его Быстрый, потому что когда вы пытались его догнать, чтобы отвесить пинка в задницу, он развивал скорость копья, пущенного из катапульты. И вот пожалуйте вам: на южном склоне кучи валяется эта невероятно старая, слепая, дряхлая пародия на пса в черных носках и с одним ухом больше другого.

— Быстрый? — сказал я.

Он поднял голову и слабо тявкнул. По какой-то неведомой причине я разревелся. Кое-как я пересек двор и потянулся, чтобы погладить его. Он тяпнул меня за руку.

Да, подумал я. Я дома.

Оставалось только постучать в дверь, что я и сделал. Нет ответа; пес рычал, но изнутри не доносилось ни голоса, ни шагов. Я постучал еще, погромче; кричать я не стал, а то вдруг Плут узнает мой голос. Я хотел его удивить.

И вот я стоял там и думал, что все пошло не так и дома никого нет, как вдруг услышал шаги за спиной, а оглянувшись, обнаружил толстого коротышку с блестящей лысиной во всю голову. Это не мог быть Плут, даже постаревший на двадцать четыре года.

— Ладно, — пропыхтел он. — Подожди еще немного и все будет. Хотя бы до завтра, а?

Я посмотрел на него.

— Извини, — сказал я. — Но я кое-кого ищу.

— О, — выражение его лица изменилось, когда он мысленно перенес меня в категорию «прожигатели времени». — И кого же?

— Своего двоюродного брата Плута, — ответил я. — Он владелец этого заведения.

Толстяк вздернул голову.

— Больше нет, — сказал он. — Неприятно говорить тебе, но он умер.

— Ох, — удар оказался сильнее, чем я предполагал. Бог знает почему, ведь я всегда ненавидел Плута — даже больше, наверное, чем Териона. Наверное, я решил, что он смухлевал, спрятавшись от меня на ту сторону, чтобы не присутствовать при триумфального возвращение нашего мальчика, добившегося успеха в жизни.

Толстяк кивнул.

— Где-то, должно быть, лет десять тому назад. Лихорадка — тут была эпидемия будь здоров. Конечно, как хозяин постоялого двора, он был из первых, кто подхватил ее. Извини. Полагаю, вы были близки.

Я не ответил.

— И как долго ты здесь? — спросил я.

— Я? — его удивило, что я им интересуюсь. — О, ну сколько — наверное, шесть или семь лет. Наследовал его брат, понимаешь...

— Терион, — остальное я прочел по его глазам. — Он тоже умер?

— Боюсь, да. Сердце, как говорят.

Что-то тут было не так — сроду не знал, что у Териона было сердце.

— Понятно, — сказал я.

— Ну что ж, — продолжал толстяк. — После того, как он умер, не знаю — лет девять назад — после этого кабак перешел к его тете, — он неловко осекся. — Может, это твоя мать? Сосистрата.

— Это она, — сказал я. — Она тоже?

— Чего? О, нет, нет, она жива,— ох, подумал я. — В общем, ей достались ферма и постоялый двор, но какой ей с них прок? Стало быть, она продала их, а я купил кабак, как раз уволился тогда из армии... — он замолчал, потому что до него вдруг дошло, что если я ее сын, то и наследовал за Терионом я, а не она, а значит, сделку можно признать незаконной. С этого момента я перестал ему нравиться. Совершенно перестал.

— Продолжай, — сказал я.

— Да вот, собственно, и все. Мой приятель купил ферму, если ее можно так назвать. Мне достался постоялый двор.

— Ты не местный, — сказал я.

— Это верно. Мы из города. Двадцать четыре года в армии, уволились, взяли наличные, а не землю — хотели вернуться в Афины, понимаешь, а землю нам предложили в каком-то богом забытом болоте на германской границе.

— Двадцать лет, — сказал я. — Долгий срок, — тут меня поразила идея и я добавил, — так ведь?

Он снова на меня посмотрел.

— Так, — сказал он.. — Так ты, значит, тоже отставник?

Я кивнул.

— Преторианец, — добавил я. Не знаю, с чего я это сказал, потому что в гвардию берут только самый крупных, сильных и видных собой парней; но, вообще говоря, это была чистая правда, ибо не провел ли я последние десять лет, охраняя римского императора?

— Да ты что, — сказал он. — Ты тоже? — твою же мать, подумал я. — Я был в гвардии восемь лет.

— Мир тесен, — сказал я. — Я — четыре. А до этого где служил?

— В десятом.

— А, понятно. Я был в двадцать первом. Начал как писец при каптерке, дослужился до старшины. А ты?

— Мулы, — ответил он. — Это покруче, чем бой быков. При тебе старик Лашер все еще был старшиной?

Я вскинул голову.

— В мое время старшиной был мужик по имени Барбиллий. Испанец, характер ни к черту.

— Барбиллий, — он поскреб нос. — Ты знаешь, я его припоминаю. Уверен, я квартировал с испанцем по имени Барбиллий. Да что там, я совершенно уверен.

— Вот так совпадение, — сказал я, не кривя душой, потому что выдумал этого Барбиллия только что. — Ну кто бы мог подумать?

Теперь он уже не испытывал ко мне такой ненависти, но по-прежнему немного опасался.

— Удивительно, как поворачивается жизнь, — сказал он. — Так что, — продолжал он. — Давно ты уволился?

— Несколько месяцев как, — ответил я. — Немного поболтался, но я вроде тебя, наверное — всегда хотел вернуться домой.

— Ну, это всяко получше Германии. Ты, значит, вернулся посмотреть, что тут и как? Отставка прожгла дыру в твоем кошельке?

Я кивнул.

— Размером почти с кошелек, — сказал я. — Честно говоря, большую его часть я выссал на стенку, а как еще? Но все же кое-что у меня осталось, так что с этим все в порядке.

Он смешался; тут, я думаю, он решил, что раз мы с ним старые братья по оружию, вместе ходившие под орлами и все такое прочее, то он может быть со мной откровенным. Он сказал:

— Строго говоря, полагаю, ты можешь заявить права на это место. По закону, я имею в виду. Типа, если ты сын стар... сын Сосистраты, то по праву наследство должно было отойти тебе...

Я сделал вид, что ни о чем таком даже не думал.

— Благой Боже, нет, — ответил я. — Ну, по закону-то может быть, — продолжал я. — Но кому какое дело до этого дерьма? Нет, если ты заплатил матери хорошие деньги, то по мне так кабак твой; а если ты собираешься идти к префекту, я клянусь, волноваться не о чем.

Дуралей смотрел на меня так, будто я отвязал его от креста и сказал: извини, дружок, я просто шутил.

— О, вот уж кому волноваться об этом дерьме, так точно не нам, старым служакам. Значит, — он выдохнул, слегка потрясенный. — Ты подыскивал, что купить?

Я кивнул.

— Ну, перво-наперво я собирался найти койку на ночь и какой-нибудь перекус, не говоря о кувшине или двух разведенного пополам.

— О, думаю, это можно устроить, — сказал он чуть-чуть слишком радушно. — За счет заведения, естественно, — добавил он, и у меня сложилось впечатление, что эти слова он произносит нечасто — они, выходя из горла, явно причиняли ему боль, как если бы он отрыгивал репьи.

— Очень великодушно с твоей стороны, — сказал я.

— Это самое малое, что я могу сделать для собрата-ветерана, — ответил он, широко улыбаясь. В общем, мы вошли внутрь; если что-нибудь и изменилось, я не заметил (разве что Плут был мертв, как и Терион, да и Каллист тоже, конечно, так что остался в живых только я. А также мать, напомнил я себе). Мой братушка, которого, как выяснилось, звали Аполлодор, усадил меня за стол, а сам с топотом удалился, крича, чтобы подавали еду и вино. Надо отдать ему должное, уж он расстарался. Бекон и бобовая похлебка со свежим хлебом, хорошее домашнее вино, разведенное пополам и сдобренное медом, толокном и тертым сыром; он даже вытряхнул своего старенького папашу из второй спальни, чтобы уложить там меня (странное совпадение, потому что в детстве это была наша с Каллистом комната, и даже большая уродливая заплатка на стене никуда не делась). В общем, на следующее утро, когда встало солнце, я чувствовал себя невероятно свежо и радостно. Поэтому первым делом было все это изменить. Я спустился во двор и наткнулся на Аполлодора, спешащего в конюшню с большим горшком овса для лошадей.

— Думаю, надо пойти повидать мать, — сказал я. — Где мне ее искать?

Пес Быстрый, свернувшийся на своем обычном месте, прижал к голове уши и зарычал. Я его понимал. Однако если бы боги хотели, чтобы мы жили счастливо, они бы не одарили нас семьями.

— Ага, так, — сказал Аполлодор. — Как выйдешь, поверни налево, шагов пятьсот вниз по улице, пока не дойдешь до старого дома с двойными дверями...

Я кивнул.

— Ты имеешь в виду дом Телеклида?

— Ну конечно, ты же здесь вырос, я забыл. Да, именно его; но только старикан, который там раньше жил...

Он мог не продолжать. Жаль. Мне нравился Телеклид.

— Присоединился к большинству? — спросил я.

— Лет десять назад, так мне говорили. Он достался твоей матери; вообще-то он принадлежит римскому приставу, но он разрешил ей там жить.

Я нахмурился. Если она продала кабак и ферму, то почему жила на чьей-то милости? Но об этом я спрашивать не стал; незачем выносить сор из избы.

— Спасибо, — сказал я. — Я понял, куда идти. А потом я собирался прогуляться до города...

— Нет, зачем, — сказал Аполлодор. — Возьми мою лошадь, ей все равно надо размяться.

— Спасибо, — сказал я, слегка ошарашенный. — Очень щедрое предложение.

Он пожал плечами.

— Зачем бить ноги, когда можно доехать? В общем, если захочешь есть-пить, когда вернешься — покричи, и не беспокойся, если припозднишься. Ну да что я говорю, ты ведь и сам знаешь, как принято на постоялых дворах.

Я поблагодарил его. Он сказал, что без проблем. Стань мы еще чуточку дружелюбнее друг к другу, нам пришлось бы пожениться, хотя бы ради детей.

Ну, нельзя вечно откладывать неприятные дела, так что я пошагал по дороге к бывшему дому Телеклида, чтобы повидать старушку-маму.

Если вы были внимательны, то, наверное, не могли не заметить, что я не так чтобы очень пылко любил свою мать. Так и есть. По правде говоря, мы с ней никогда не ладили, насколько я помнил. Я никогда не понимал, почему он меня так не любит. Нет, если бы дело касалось только меня, все было бы понятно. Так нет же. Каллиста она тоже не особенно любила, а я не понимал, как это вообще возможно. Он был идеальным ребенком — добрым, послушным, умным, красивым, все что угодно — но она постоянно орала на него так же, как на меня, но он, в отличие от брата, ничем этого не заслужил. Ничего-то мы никогда не делали так, как надо, а вид у нее вечно был такой, будто один взгляд на нас причинял ей боль. Ну вот, и после шестнадцати лет такой радости вы ожидаете от меня, что я жду - не дождусь ее увидеть? Кроме того, она никогда не отказывалась опрокинуть стакан, и притом прислуживала в кабаке, где их всегда полно стоит недопитых — хотя при ней они простаивали недолго. Одно из моих самых ранних воспоминаний — мама собирает в зале винные кубки и жадно выхлебывает опивки, прежде чем сложить их в корыто для мытья. Я часто гадал, как она докатилась до такого, и за многие годы перебрал все возможные объяснения, начиная с трагического опыта в юности и вплоть до самого простого — что ей нравится вкус этой дряни. Я, конечно, не спрашивал ее, да и вообще ничего ей не говорил, просто старался держаться подальше от нее, пьяной или трезвой. Вот, кстати: говорят, что работа Фурий — изводить людей, которые плохо относятся к матерям, и если это так, то проясняет многое в моей жизни. Но Фурия, которую приставили ко мне, либо была воистину жестокосердной, либо боялась потерять работу. Наверное, таковы уж они, Фурии — злее собаки пристава и неумолимее мытаря.

В общем, я подошел к двери и постучался. Тишина. Может быть, она вышла, а может, упилась вдрабадан и дрыхнет лицом вниз на полу, как бывало, а может, умерла на той неделе, а никто и не заметил. Я снова постучал, втайне надеясь, что дверь останется закрытой. Чтобы я мог сказать Фуриям: я сделал все, что мог — но чтобы при этом мне не пришлось ее видеть.

И вот я стою на дороге, как паренек под окном у возлюбленной, и тут кто-то останавливается рядом, как вкопанный, круто поворачивается и таращится на меня: старикан в широкополой кожаной шляпе, похожий из-за нее на гигантскую поганку.

— Гален? — сказал он. — Это ты?

У меня хорошая память на голоса.

— Привет, Мисандрон, — ответил я.

— Гален? — я знал его всю свою жизнь, хотя и шапочно, он не был нашим родственником или близким знакомым.

Однажды, когда мне было примерно тринадцать, он поймал меня на краже смокв с его дерева и гнал почти до Фив, пока не въехал ногой в рытвину и не вывихнул лодыжку.

— Провалиться мне на этом месте, — сказал он. — Вот уж не думал увидеть тебя снова.

Он подошел поближе. Когда я разглядел его лицо под мятой шляпой, я был потрясен. С последней нашей встречи он превратился в старика — глаза провалились, щеки запали, а кожи на лице, казалось, стало слишком много.

— Ну, а я вот он, — сказал я. — Что, как ты поживаешь?

Он уставился на меня.

— Чего? О, неплохо, неплохо. Так-то моя жена умерла лет десять тому, сын, Полихрам — да ты помнишь его, вы как-то передрались из-а какой-то девушки...

Я ухмыльнулся.

— Если это можно назвать дракой, — сказал я. — Это было скорее избиение. Тем не менее, мне она не досталась.

Он пожал плечами.

— Ну, неважно, — сказал он. — Полихрам тоже умер, почти точно два года назад. Другой мой мальчик, Поликит, ушел в начале этого года — упал с дерева, можешь себе представить? Шею сломал.

— Мне жаль это слышать, — сказал я.

— Да, что ж. Я лишился большей части стада четыре года назад в сезон подрезки; решили — парша, хотя я не уверен насчет этого. Потом на моих террасах случился оползень, похоронил под собой два акра моего лучшего винограда. Вода в колодце испортилась восемнадцать месяцев назад; я выкопал новый, но вода в него едва сочилась, и в сухой сезон он пересох. Длинный амбар сгорел в позапрошлом году, вместе со всем семенным зерном, так что пришлось занимать; не думаю, что успею вернуть этот долг до смерти. А потом мой старший внук — Харет — сбежал, чтобы записаться в легион, так что остались только мы с Эвтихидом, хотя он еще совсем пацан, да к тому же весной лишился глаза — заражение, пришлось звать цирюльника из города, чтобы его вырезать. А у тебя как дела?

— У меня? О, я не жалуюсь, — сказал я. — А скажи, кому принадлежит сейчас наша земля? Я имею в виду ферму.

Он нахмурился.

— Какому-то клятому солдату, — сказал он. — Он ее не обрабатывает — сидит дома и напивается в соплю, а потом бегает по двору и лупит по деревьям мечом. Если бы твой дед это увидел, его сердце было бы разбито, мир его душе.

— А, — сказал я. — Так, значит, он может продать ее?

Мисандрон заморгал.

— Может, и так, — сказал он таким тоном, как будто сама идея продажи и покупки земли слегка его шокировала. — Не сказать, чтобы я много с ним говорил, он же постоянно пьян. Не думаю я, что он подходит для земледелия. Наверное, ты можешь сам у него спросить.

— Спасибо, — сказал я. — Я, наверное, так и сделаю. Что ж, не буду тебя задерживать, — сказал я с надеждой.

— О, я не тороплюсь, — ответил он. — Пошел вот посмотреть на бобы, но не думаю, что увижу что-нибудь хорошее. Не стоило и трудиться, сажая их. Почва слишком истощена, ничего на том клочке не растет. Наверное, перепахаю я эти бобы, да и дело с концом. Ну, не знаю, надолго ли ты к нам, но добро пожаловать назад. Я вроде слышал, что вы с братом уехали и записались в легион или чего-то такое?

— Верно, — сказал я. — Недавно демобилизовался, и теперь я дома.

Он задумчиво поскреб ухо.

— Дома лучше всего, так вроде говорят, — сказал он.

— Коли так, увидимся еще.

Я не был уверен, прощание это или угроза, но вежливо ответил: — Увидимся, береги себя. — Он пожал плечами и пошел прочь, увлекая за собой свое личное черное облако. По крайней мере я теперь знал, что со мной, по мнению соседей, произошло. Фила считала, что я ушел в солдаты. Это меня устраивало.

За все время нашего со старым Мизантропом разговора дом не подавал никаких признаков жизни, и я уже собирался уходить, когда увидел, что по дороге кто-то приближается. На сей раз это была махонькая старушонка, согнувшаяся почти вдвое над своей клюкой. Мне и в голову не пришло, что это может быть моя собственная мать, пока она не прошуршала мимо меня к дому. Ну конечно же, это не она.

Последний раз, когда я ее видел, это была женщина почти с меня ростом, с припухшим лицом пьяницы и руками, напоминающими гигантские колбасы.

Кроме того, он ведь взглянула на меня, проходя мимо. Уж конечно же, она признала бы собственного сына — в конце концов, я нисколько не изменился (к большому сожалению). Не может быть, чтобы это была она. Старый солдат из кабака все перепутал, должно быть.

Но зачем себя обманывать? Несмотря ни на что, я знал, что это именно она. Я вздохнул, сжал зубы и заколотил в дверь.

Увидев ее лицо вблизи, я отбросил всякие сомнения. Оно выглядело так, как будто ее положили подсушиться на солнышке рядом с изюмом и фигами, да позабыли убрать. Щеки висели ниже подбородка, нос торчал как скала из моря, помимо этого она ничуть не изменилась.

— Чего тебе надо? — сказала она таким тоном, будто я вылез из надкушенного яблока.

Ну, я не нашелся с ответом и потому сказал:

— Привет.

Она смотрела на меня и я знал наверняка, что она меня узнала.

— Не знаю, кто ты такой, — сказала она. — Убирайся.

Да, устоять было трудно.

— Это я, — сказал я. — Гален. Твой сын.

У нее всегда была привычка смотреть немного влево, когда ее ловили на лжи.

— Что ты тут делаешь? — сказала она. — Я слышала, ты умер.

— Нет, — сказал я. — Жив еще, более или менее. Можно войти?

Она щелкнула зубами: они почти все были на месте, кроме одного, которого она лишилась еще до моего рождения — кто-то вышиб ей один из нижних передних.

— Да, входи, — сказала она.

И знаете что? Я испугался.

Ну, скажете вы, а что в этом такого необычного? Это верно. Я прирожденный трус, счастлив признать это; нет никакого смысла отрицать очевидное.

Я боялся всю жизнь — боялся, главным образом, что меня поймают, боялся того, что со мной сделают после поимки, боялся куда-то идти, боялся остаться на месте, боялся смерти, болезни, голода, холода, жары, старости, пауков, змей, больших собак, маленьких собак, собак среднего размера, коров, грома, зловещих птиц, богов, правосудия, судьбы, кораблей, мостов, высоты, замкнутого пространства, открытого пространства, кур, солдат, чисел три, четыре, семь и двенадцать, женщин-левшей, высоких мужчин, оружия, летучих мышей, колесниц, утесов, колодцев, калек, огня, снега, темноты, новолуния, красной пищи, незнакомцев, свиней — назовите что угодно, и я испугаюсь. Иначе и быть не могло, потому что самые идиотские последние слова в жизни, какие только произносились людьми — я думал, это безопасно. Думаю, боги подарили нам страх, чтобы защитить в полном опасностей мире, и я им сердечно благодарен, уж поверьте.

Но разве можно представить взрослого человека, которого пугает его собственная мать?

И там не менее. Говорят, что истинная отвага — это выйти лицом к лицу со своим самым большим страхом, хотя по мне так это очень точное описание глупости. В общем, я последовал за ней в дом.

Первое, что я заметил, был запах. Дом вонял дерьмом, мочой, гниющей пищей и блевотиной. Здесь было темно, как в мешке, а под ногами что-то хрустело. Когда глаза мои привыкли к темноте, я увидел, какой вокруг бардак. Забавно — в детстве она беспрерывно заставляла нас убирать в доме. Стол был завален свиными костями и яблочными огрызками, вдоль стены громоздились кувшины, повсюду стояли чашки с растущим в них зеленым мхом. Она уселась на маленький деревянный стул. Я остался стоять, боясь чем-нибудь заразиться.

— Ну что ж, — сказал она. — Значит, ты вернулся.

Я кивнул.

— Да, — сказал я.

Она неодобрительно зацокала языком.

— Где Каллист? Он с тобой?

— Он мертв.

Я не собирался так говорить, конечно. Не придумаешь ничего более невежливого. Но она только пожала тощими плечами и сказала:

— Ну что ж, мертв, так мертв. — А чего я ожидал?

— Он умер десять лет назад, — продолжал я. — В Италии, — добавил я, будто это как-то улучшало дело. Затем мне пришла в голову фраза, которую я где-то слышал. — Он умер достойно, — сказал я.

Сказанная вслух, фраза оказалась очень, очень глупой.

Ей тоже так показалось.

— Что это должно означать? — спросила она.

— Он умер, спасая чужую жизнь, — сказал я.

Она опять цокнула языком, как будто я сообщил ей, что мы воровали яблоки.

— Твою?

Я вскинул голову.

— Своего друга, — сказал я.

Она вздохнула.

— Проклятый дурак. А тебя рядом не оказалось, значит.

— На самом деле я там был, — сказал я. — Я пытался остановить его...

— Наверное, не очень старался, — она покачала головой, показывая, что тема закрыта. — Ты тут проездом?

— Нет, — сказал я. — По крайней мере, я планировал...

— Здесь ты не можешь остаться, — перебила она. — Я не хочу, чтобы ты здесь жил, у меня мало места.

Что ж, тут она не кривила душой.

— Все в порядке, — сказал я. — Я остановился на постоялом дворе. Бывшем нашем.

— Деньги есть? — быстро сказала она.

— Да, — сказал я. — Денег полно.

Она посмотрела на меня. Таким взглядом хорек мог бы смотреть на кролика.

— Хорошо устроился, значит?

Я кивнул.

— Свезло немного, — сказал я, но тему развивать не стал. Не было смысла рассказывать ей, что Аминта случайно нанял моих друзей с зерновоза, или про плавучий гроб. И так было ясно, что это ее не заинтересует.

— Ты должен оказать мне услугу, — сказала она, разглядывая меня оценивающе, будто скотину покупала. — Ты всегда был хорошим мальчиком, добрым к своей бедной старой матери.

— Конечно, — сказал я.

— Ты мог бы сходить в кабак, — сказала она, — и принести мне кувшин вина. Не надо ничего экзотического, самого обычного вина.

— Конечно, — сказал я без выражения. — А как насчет какой-нибудь еды? Ты ешь мучное?

— Не лезь со всякой ерундой, — сказала она нетерпеливо. — Принеси мне кувшин, и все. Давай, ты можешь чуть-чуть расстараться ради меня, после всего, что я для тебя сделала.

Я почему-то спросил:

— Что, например?

Это ей очень не понравилось, она бросила на меня взгляд, которым можно было давить прыщи и выгнула шею, как кошка. Сказать, однако, ничего не сказала, а только попросила:

— Не жадничай, дорогой. Маленький кувшинчик — разве это слишком много для старой мамочки, а? Я просто весь день трудилась на своем огородике, — ее руки и юбка на коленях говорили обратное, если только на огороде вовсе не было почвы, — и теперь меня мучает жажда, день-то ведь был жаркий. Всего-то и прошу добежать до кабака и принести маленький кувшинчик.

Я вышел из дома и зашагал назад по дороге. Меня трясло, будто я подхватил лихорадку, и более всего я желал никогда не возвращаться туда и не видеть эту ужасную старуху. Однако я разыскал хозяина, занятого на дворе починкой сапога с помощью пергамента и свежесваренного клея, купил кувшин объемом в одну урну и взгромоздил его на плечо. Он не спросил, зачем мне столько, а я не стал объяснять. Идя назад, я чувствовал себя гигантом из старинной сказки, обреченном в наказание удерживать на плечах небо.

— Это ты, Гален, дорогой? — пропела она, когда я толкнул дверь ногой, как будто я снова был ребенком, вернувшимся с холмов, где пас коз. — Хороший мальчик, — продолжала она. — Я всегда это говорила. Вноси его, и я смешаю нам обоим выпить.

— Мне не надо, — сказал я, думая о причудливой растительности в чашах. Она не стала настаивать.

Через некоторое время (первую чашку она выпила, не разводя вино и почти не касаясь краев; следующую уже смешала пополам с водой из маленького кувшина круговой лепки, который я помнил с детства) она, казалась, расслабилась, как уставший человек после горячей бани.

— Как хорошо увидеть тебя снова, мой любимый малыш, — сказала она, глядя, впрочем, на кувшин. — Я так волновалась, не зная, что с тобой. Но ты ни разу не заглянул повидать меня, и не прислал ни словечка, и вполне могло статься, что ты мертв. А дела шли худо, мне пришлось продать постоялый двор, который принадлежал нашей семье многие поколения, и ферму тоже — сердце дедушки разбилось бы, если б он узнал. Но что я могла поделать, оставшись одна-одинешенька и даже не зная, увижу ли когда-нибудь снова своего дорогого мальчика?

Если это был такой завуалированный способ извиниться за то, что она пропила все мое наследство, то я и так был не в претензии. Тем не менее, таковы уж матери — всегда так повернут, что виноваты во всем окажетесь только вы, но так уж и быть, они вас прощают. Она продолжала в том же духе Бог знает как долго, и ни разу не упомянула Каллиста и не спросила о нем; можно было подумать, что я ее единственный сын. Я сказал ей, когда сумел вставить слово, что служил в армии — кухарил, сказал я на тот случай, если она меня слушала, потому что даже в этом состоянии никогда бы не поверила, что я мог сражаться — а теперь демобилизовался, получил деньги и собираюсь осесть и заняться земледелием.

— Это прекрасно, дорогой, — сказала она, смешивая пополам еще одну чашу — скорее, три к одному, как будто стояла засуха и вода была в дефиците. — Я всегда знала, что ты встанешь на ноги, ты всегда был хорошим мальчиком. Прекрасно было бы снова жить на ферме. Я скучаю по нашему старому дому. Мне было так грустно расставаться с ним.

Черт, подумал я; разве я говорил что-нибудь насчет того, что она будет жить со мной?

Вслух, конечно, ничего не произнес. С другой стороны, если она переедет ко мне, возможно, удасться чуть выправить ее; даже если и нет, то дешевле будет держать ее при собственном винограднике. Я задумался о том, сколько земли придется под него отвести.

На половине кувшина она уснула, а я вышел на цыпочках и двинулся на постоялый двор. Там я снова разыскал хозяина, все еще починяющего свой дурацкий старый сапог и попросил его отправить еще один кувшин в следующий раз, когда он будет посылать слугу в деревню. После этого я направился в город, чтобы продать свой прекрасный золотой пояс.

Приятная особенность дороги из Филы в город состоит в том, что она идет под горочку. По пути я много думал и мало смотрел по сторонам; возвращение домой я полностью провалил, а впереди еще маячила перспектива восхождения на гору на обратном пути (одного взгляда хватило, чтобы передумать насчет кобылы кабатчика: скелет у нее оказался весьма причудливым, причем большую его часть можно было спокойно изучить сквозь шкуру).

Афины невелики по сравнению с некоторыми городами, в которых я побывал, но в них крутятся большие деньги, поскольку богатые римляне приезжают сюда, чтобы отхватить свой маленький кусочек культуры и проглотить его, как таблетку — быстро и зажмурившись. И это хорошо, если вам требуется элитарный златокузнец, настроенный что-нибудь купить. Я выбрал того, который сидел у Башни Ветров и вид имел подловатый и хитрый, в точности, как у меня. Думаю, он только чудом не обоссался, увидев пояс; даже не потрудился спросить, откуда я его взял — его интересовало, сколько я за него хочу. Я ухмыльнулся и сказал, что получил его в наследство от старушки-тетушки. Понятия не имею, сколько он стоит, но совершенно уверен, что он предложит мне за него честную цену. Затем мы разыграли небольшой спектакль — я притворялся, что ухожу прочь, он притворялся, что ничего не имеет против, в общем, все эти утомительные пируэты. В конце концов я оставил его в компании пояса и побрел прочь, имея при себе примерно треть того, на что рассчитывал и будучи совершенно уверен, что меня нагрели, как дурака. Нет нужды; в конце концов, он был как бы и не совсем мой, чтобы его продавать. И мне пришло в голову, что если за один жалкий поясок удалось выручить столько денег, сколько моя семья не видела со времен Александра, то может мне и стоило принять великодушное предложение гостеприимных пиратов Схерии. Но все же я не настолько глуп. Они были прекрасными людьми, я редко встречал лучше, честное слово. Но если бы я вошел с ними в долю, как они того хотели, то к этому времени превратился бы в несколько разрозненных костей, погребенных под толстым слоем придонного ила, и вы бы никогда не узнали, что я вообще родился на свет.

Афины — город спокойный, разве что по ночам пьяные шумят, но все равно не следовало шататься по улицам, согнувшись пополам под весом монет. Я был не вполне уверен, с чего следует начать, но затем спросил себя — ну, а почему нет? И не смог достойно на него ответить. Так что я отправился на агору, где менялы держат свои столы. Афины — великий банковский город, потому что римским путешественником требуется постоянно переводить с родины деньги на покупку старинных статуй и прочего барахла. Я никогда не думал, что в один прекрасный день склонюсь над столом Гнея Лаберия и партнеров, имеющих представителей в Риме, Афинах, Лугдунуме и Александрии. И совершенно точно не предвидел, что старший управляющий, увидев на столе толстенную сумку денег, внезапно решит, что не надо мне стоять на ногах на такой жаре и пошлет писца быстро принести мне стул. Он также предложил мне выпить — фалернское, прямо из Италии — и сообщил, что иметь со мной дело — большое для него удовольствие. Что ж, когда-то все случается впервые. Уж поверьте, нетрудно составить кому-нибудь удовольствие вести с тобой дела, если ты богат.

И я, определенно, таков и был; направляясь домой, я спрашивал себя — ну, и как же так вышло? Я, собственно, и не заметил ничего: наткнулся на пояс, спер его — простой инстинкт, все равно как почесаться, если чешется. Однако в тот самый момент, как выяснилось, я перестал быть подонком, рванью и дрянью и мгновенно превратился в величественную богоподобную персону, иметь с которой дела одно удовольствие и которой не грех предложить фалернское и принести стул. Уверяю вас, я не чувствовал себя ни величественно, ни богоподобно, болтаясь в море или когда я торча голышом на берегу. Но тут я внезапно понял одну вещь и все встало на свои места — доброта и щедрость схерийцев, их расточительное гостеприимство; да и вообще все вдруг пошло как по маслу, вон даже боги прислали мне гроб, чтобы доставить на берег. И все эти чудеса начались только после того, как я скрысил пояс; а стоило мне сделать это, как я превратился в богача. Едва я сообразил это, все происходящее обрело чистоту горных вод. После превращения в богача все и должно происходить совершенно по-другому, чем до. Разумеется, боги должны заботиться обо мне, слать плавучие гробы при первой же необходимости, а затем организовывать прямую доставку до дома на частной яхте.

То, что я только сейчас до этого допер, лишний раз доказывает, насколько я туп.

Ну, я прихватил с собой с дюжину золотых монет и немного серебра — просто на повседневные расходы — а остальное оставил на попечении Гнея Лаберия и партнеров. Сразу от них я направился на конский рынок и купил прекрасную кобылу вместе с упряжью, так что проклятая гора больше меня не пугала. Мой четвероногий друг принял на себя все хлопоты и доставил меня в Филу в мгновение ока. Я оставил ее в конюхам и двинулся на ферму. Подумалось, что не стоит упускать время, пока я в этом твердом, уверенном, героически-ахилловом настроении.

Короче говоря: я обнаружил соратника нашего кабатчика спящим под персиковым деревом в обнимку с амфорой. Пихнув его в ребра ногой и не говоря лишних слов, спросил: согласен ли он продать ферму? Он заморгал, будто я выпал из какого-то странного сна, и я повторил вопрос, только помедленнее — не желает ли он продать ферму? Я дам ему столько, сколько он сам заплатил, продолжал я, да еще четвертую часть сверху — на удачу — если он уберется отсюда в течение месяца.

Он вытаращился на меня, как будто у меня змеи полезли из носа и сказал:

— Да.

— Хорошо, — ответил я, а затем мы обговорили детали: даты и условия, что он сможет забрать и что должен оставить из движимого имущества, живого и неживого, сваленных деревьев и взошедших посевов, все такое; после этого я сказал благодарю, весь такой величественный, как аристократ, и пошел прочь. Вот и все — чистое удовольствие и никаких скандалов, свар и пролитой крови. Помню, я подумал: если бы старик Одиссей, вместо того, чтобы натягивать старый лук, который только он мог натянуть, и хладнокровно отстреливать сто человек, просто вытащил бы пузатый кошелек, которым снабдили его феаки, и выкупил старый дом, то все были бы счастливы как ягнята, обошлось бы без жертв и великих деяний, о которых поют песни и пляшут пляски. Единственно, что приходило на ум, так это что он слишком долго был нищ, чтобы понять, что разбогател и больше не нуждается в этом своем героическом хитроумии. Глупый козел.

Вернувшись на постоялый двор, я заказал обильный обед с хорошим вином, причем мне удалось выразить свои пожелания именно так, как мне и хотелось— не прикидываясь богатым ублюдком, как будто я кручу очередную аферу. Что ж, подумал я, если Луций Домиций сумел научиться быть подонком вроде меня, я сумею научиться быть богатым ублюдком вроде него, это всего лишь вопрос практики, как в игре на арфе или пении.

 Что ж, я побывал и бедным, и богатым, и вот что я вам скажу — богатым быть лучше. Богатый просыпается утром и думает о том, чего бы ему такого съесть на завтрак, а не о том, удасться ли ему сегодня поесть. Богатый стоит на крыльце и смотрит в небо, и если слишком холодно или слишком жарко, говорит себе — да ну его в жопу, не пойду я сегодня работать, пусть пашут наемные. Богатому не надо латать старые заплатки на плаще, он может ехать, а не идти, у него есть выбор, он может делать, что хочет и не делать, чего не хочет. По сравнению с богатством бедность сосет.

Вообще-то я не хочу, чтобы у вас сложилось впечатление, будто я принялся швыряться деньгами, как два пьяных моряка в увольнительной на берег. Не так просто избавиться от привычек, нажитых за сорок лет; а кроме того, очень скоро я обнаружил, что от дорогой еды на меня нападают изжога и пердеж, а вино, если выпить больше двух кубков посреди дня, оставляет ни к чему не пригодным. Я заказал у одной деревенской женщины три туники и два плаща из качественной шерстяной ткани, а у сапожника в городе приобрел две пары хороших сапог. Переехав на ферму, я первым делом нанял плотника сколотить мне нормальные стол и кровать, а также двух парней, которые помогли мне привести дом в порядок, починить крышу амбара и входную дверь, которая не закрывалась. Я поехал в город и купил двух рабов. Я выбрал мужчин среднего возраста, сирийцев, которые оказались спокойными и работящими типами, соображавшими в сельском хозяйстве и потому не нуждались в присмотре. Под жилье я выделил им маленький сарай и позволил возиться с ним в свободное время, так что в итоге им было вполне удобно. Их звали Птолемей и Смикрон, и у меня ни разу не возникло с ними никаких проблем.

Не стоит и говорить, что маленькой дедовой фермы не хватило бы, чтобы поддерживать меня и двух работников на том уровне достатка, к которому я надеялся привыкнуть, но ничего страшного. Чудесная это штука — римская армия. Она не только бережет нас от диких орд германцев и парфян (не то чтобы они причинили мне какой-то вред, особенно если сравнить, скажем, с римлянами), не только патрулирует улицы и гоняет бессовестных воров и мошенников по темным переулкам; главная ее заслуга в том, что она выманивает доверчивых юношей с ферм и затем или убивает их, или наделяет землей в далеких странах, когда они выслужат свой срок. В результате мелкие фермеры остаются без наследников и с каждым годом на продажу выставляется все больше земли. Этим пользуются главным образом римские сенаторы и подобные им типы, которые скупают ее и населяют рабами и надсмотрщиками; но и такие, как я, если им вдруг повезет с деньгами, могут со временем обзавестись приличными владениями без необходимости вкладывать сразу и много. В моем случае все удалось на славу. Один из моих соседей, старый Поликлид (которого изумило и, возможно, не очень обрадовало мое возвращение) лишился обоих своих сыновей — последние новости о них пришли с восточной границы, где к услугам старших сержантов было столько всего, что они и думать не хотели о какой-то дыре в Аттике. Так что я предложил ему хорошую цену за его шестиакровый участок, разделяющий два моих, и он чуть не вырвал у меня руку из плеча. Мигдон, которому так и не удалось найти мужа для дочери (хотя когда мне было пятнадцать и я шатался вокруг их дома с корзиной яблок, он спустил на меня собак; и поделом, потому что отчаяние отчаянием, но отец должен где-то провести черту допустимого), продал мне четыре акра хороших олив на южных склонах. Может, я и переплатил за три акра ровной земли семье Икара, но старикан мне всегда нравился и я ничего не имел против этой сделки. В любом случае, я компенсировал эту потерю, практически украв восемь акров на склоне холма у Эвримедона; я заплатил ему за них, как за камни и гальку, но даже слепец видел, что они нуждались только в террасировании, чтобы стать не хуже любого равнинного участка в округе. В общем, я утроил размер фермы, купил лозу, семенное зерно и саженцы олив, раскошелился на новый плуг, пять хороших быков и двух мулов, после чего в банке Лаберия осталось больше половины поясных денег. Удивительная трансформация, как в волшебной сказке, в которых люди превращают людей в деревья или животных: несколько месяцев и пригоршня блестящих металлических дисков превратили меня из подонка общества в одного из богатейших землевладельцев Филы. Когда со всеми формальностями было покончено и межевые камни вкопаны, я уселся за свой красивый новый стол с восковой табличкой и пригоршней сухих бобов, чтобы вести счет, и прикинул возможный годовой доход; выходило либо самую чуточку больше или на столько же меньше магических пятисот мер, которые во времена древней Республики, когда о римлянах никто и слыхом не слыхивал, являлись пропуском в правящий класс. По стандартам же сенаторов и всадников я, конечно, был не более чем еще одним ковыряющим грязь крестьянином. Зерна со всей моей маленькой империи вряд ли хватило бы, чтобы накормить ручных павлинов среднего сенатора. Как будто мне было до этого дела. Что было хорошо в положении сельского богача в Филе, так это то, что не было никаких мыслимых причин, по которым я мог бы за все отпущенное мне время встретиться хотя бы с одним римлянином. По моему мнению, одно это уже окупало все предприятие.

Единственным мрачным пятном на моей новой жизни была компания. Я пытался убедить ее, что в городе, где живут все ее друзья, ей будет лучше, но она отбила эту атаку, возразив, что никаких друзей у нее нет; за сорок с чем-то лет никто не сказал ей ни единого вежливого слова. Я напомнил ей, что деревенский дом — не более чем жалкая маленькая дыра, едва ли лучше конуры в сравнении с ее прекрасным, хорошо обставленным городским жилищем, но она ответила, что это ее не смущает, и вообще, пристроить пару новых комнат не составит никаких проблем. Я даже предложил купить ей постоялый двор; пожалуй, тут она призадумалась, но в итоге, увы, не пошла и на это. Нет, сказала она, ее место — рядом со мной. В старые дни мать из нее была так себе, но сейчас у нее появился шанс все исправить, и на это она намерена положить остаток дней по эту сторону Реки, нравится мне это или нет. В общем, она сдала свой дом в деревне (из этих денег, кстати, я не увидел и ломаного обола) и переехала ко мне: она сама, большой кедровый сундук с одеждой, паршивый старый хорек (которого по каким-то необъяснимым причинам звали Гален) и богиня Жажда, которая была ее постоянной сожительницей на протяжении пятидесяти лет и разлука с которой была немыслима.

Что ж, для сельского хозяйства ее появление оказалось полезно, потому что стоило ей поселиться в доме, как я обнаружил, что мне гораздо больше нравится проводить время под открытым небом, где я по три раза перепахивал пар или окучивал лозу тяжеловесною, мать ее, мотыгой. Получалось так, что если я задерживался в полях до заката, то к моему возвращению она упивалась до состояния комы и, в общем, почти не беспокоила меня, разве что иной раз вопила во сне или блевала в очаг (незабываемый запах горящей рвоты).

Соседи были невероятно впечатлены моим усердием и неизменностью, с который я поднимался до рассвета и шагал в поля с мотыгой на плече, а также тем, что на моей земле невозможно было отыскать ни единого сорняка или не разбитого кома.

И тем не менее, бывали случаи, когда я заканчивал работу чуть раньше, чем нужно, и по возвращении заставал ее более или менее в сознании. В эти дни мне особенно не хватало Луция Домиция, потому что он смог бы объяснить мне в деталях, как именно они сконструировали тот хитроумный корабль — тот, который он построил для своей старушки-матушки. Не то чтобы Фила располагалась близко к морю, но я же находчивый чувак и уж что-нибудь да придумал бы.

Был один из таких мирных совместных вечеров — я с помощью сыромятной кожи чинил сломанную ручку лопаты, она растеклась по столу с зажатой в клешнях чашей размером с голову — когда она заявила, что это стыд и позор, что мать богатого ублюдка должна сама за собой убираться, в то время как даже у матерей плотника и кузнеца для домашней работы есть девушки-прислужницы. Я оглядел весь этот хлев, в котором должен был жить с момента ее появления и подумал, если это уборка, то могла бы и не напрягаться; однако ничего не сказал, а на следующий день сел на лошадь и поехал в город.

Вообще-то если вам нужно купить человека, то Афины — подходящее место. Из-за заезжих римлян здесь все засыпано деньгами и корабли с островов всегда заходят в Пирей, прежде чем плыть дальше вдоль побережья, включая и суда, идущие с Делоса, который является величайшим рынком двуного скота на Земле. Просто так уж мне везет. О, к моим услугам был широкий выбор полевых работников, ремесленников, учителей, домашних слуг, да кого угодного. Но единственными доступными рабынями помимо обычного набора флейтисток (основного товара для такого разгульного города, как Афины) оказались несколько жалких старых куриц, выдаваемых за прачек и домашних работниц, которые отдали бы концы на половине подъема по пути домой, и несколько опытных вышивальщиц, совершенно мне не нужных и слишком дорогих.

Я не знал, что делать. Можно было пару дней подождать новых поставок, конечно. Но это означало возвращаться домой с пустыми руками и выслушивать по этому поводу нытье, а затем снова тащиться в город и повторять все сначала. Буду с вами честен, я не большой дока в работорговле. Это лишний раз показывает, какую сомнительную, бесчестную жизнь я вел; но каждый раз при виде строя рабов и аукционера, вышагивающего вдоль шеренги с палкой в руке, я не мог не думать, что выпади кости чуть менее удачно — и стоять мне в этом строю, причем попутно возникало подозрение, что там мое место по праву и есть.

Поэтому пошло оно все в задницу, не отстану, пока не доведу дело до конца.

Я отправился в банк и взял письмо в их отделение на Делосе; отправил на ферму гонца с сообщением, что буду отсутствовать несколько дней, устроил лошадь в конюшне и побрел в Пирей, где выбрал один из кораблей, отправляющихся в Делос с послеполуденным отливом. Занятно было снова оказаться на корабле. Я твердил себе, что Острова отстоят очень далеко от Африки и Сицилии, и только совершенно необыкновенный шторм сможет сбить нас с курса и отогнать туда. Большую часть путешествия я провел, свернувшись в комок на носу — один из немногих случаев морской болезни, приключившихся со мной; удивительно, как хорошо мне, практически лишенному практики, удавалось болеть ею — поэтому я не особенно разглядывал Андрос, Тенос или южное побережье Эвбеи. По этому поводу я не особенно переживал и только порадовался, когда закричали «Делос!» и стало можно перебраться на что-то более надежное, чем палуба.

Если бы я знал, что такое Делос на самом деле, я бы остался дома. О, это вполне приятное место, если вас интересуют пейзажи и прочее, и к тому же здесь расположен известный на весь мир храм Аполлона, который едва можно разглядеть сквозь сплошную стену ларьков и лавок, торгующих керамическими статуэтками, жидким, как моча, супом из бобов и латука и средством от слепоты. Я не особенно предавался любованию видами: корабль, на котором я приплыл, задерживался здесь всего на ночь, чтобы наутро отправиться обратно в Пирей, и я был полон решимости вернуться на нем, если не найду другого, отплывающего еще раньше.

Не думаю, что на земле есть более людное место, чем Делос — даже включая Рим. И я абсолютно уверен, что нигде концентрация страданий, боли и унижения на квадратный фут достигает более высоких значений — опять-таки, даже если включить Рим. Меня не назовешь мягкосердечным, сочувствие — это роскошь, доступная только тем, кому не за что жалеть себя. Но Делос мне не понравился. На нем я стал дерганый, как кошка. Я постоянно ожидал, что на мое плечо вот-вот обрушится тяжеленная ручища или раздастся крик: вот он, хватайте его, пока он не сбежал! — после чего я окажусь на одной из этих платформ, в ошейнике, уши пробиты. Комплекс вины? Не думаю. Я бы назвал это выработанным за двадцать четыре года инстинктом, который говорил, что именно такие места наиболее опасны именно для таких, как я. И без сомнения, таких, как я, тут было полно, и никто из них покупок не совершал.

До самого горизонта простирались эти деревянные платформы, будто маленькие сцены или боксерские ринги, и на каждой — гурт людей, все разных форм, размеров, цветов и возрастов, и единственным, что их объединяло, были грубые железные украшения. Управление Делосом, должны быть, логистический кошмар — взять хотя бы поддержание запасов зерна на уровне, позволяющем накормить их всех, даже по рабской мерке. Вас изводит шум, запах и необходимость протискиваться между тесно стоящими людьми.

В любой день здесь, надо полагать, не меньше тысячи продавцов, и все они, разумеется, обладают мощным, хорошо поставленным профессиональным голосом и беспрерывно поют свои баллады с цифрами вместо слов, все одновременно. Вас будто укладывают на наковальню, а голоса обрушиваются на вас, как молоты, когда с полдюжины молотобойцев обрабатывают одну заготовку. Если бы я не провел несколько неприятных дней, чтобы добраться сюда, то поджал бы хвост и сбежал обратно на корабль, едва ступив на берег.

Но я не сбежал. Я шатался от помоста к помосту, пытаясь проявлять разумный интерес. Но как, по-вашему, должна выглядеть домашняя служанка с наилучшим соотношением цена-качество? Требуется ли нечто среднего возраста, приятное, тихое и спокойное, или нужна молодая и сильная, которая не износится через шесть месяцев использования; высокая или низенькая, круглая или квадратная, гречанка или германка, или все это без разницы? И позволительно ли обращать внимание, что все они — люди, или это поломает систему и станет катастрофой для всей империи? Но уж конечно, ничего страшного не случиться, если я буду держать этот факт при себе.

Иными словами я чувствовал себя здесь совершенно не в своей тарелке. Глупо, я знаю. Аристотель или кто-то другой из великих сказал, что одни люди рождены, чтобы быть рабами, а другие — чтобы быть хозяевами. Звучит разумно. Но и эта система рушится в тот момент, когда такие чуваки, как я — совершенно ясно, к какой категории они на самом деле относятся — оказываются не с той стороны ограды. От этого система лишается всякого смысла и застревает, как телега на крутом склоне, и хоть ты тресни, дальше не едет.

В общем, я таскался туда-сюда между помостами, совершенно подавленный осознанием того, что не имею ни малейшего понятия, что мне надо делать, и испытывая небывалый прилив ностальгии по Филе, где можно тихо-мирно выколачивать дерьмо из земляных комьев моей тяжеловесною мотыгой, когда вдруг увидел знакомое лицо.

Инстинкт, инстинкт — разве это не доказывает, что он неистребим? Для меня знакомое лицо означает, что надо убираться отсюда со всей поспешностью, которая еще не вызывает подозрений. На сей раз, впрочем, мне удалось сдержаться — исключительно потому, что я успел связать лицо с именем до того, как инстинкт (в данном случае неотличимый от паники) врубился на полную мощь. Вместо того, чтобы бежать, я замер, как вкопанный, и медленно повернулся, чтобы убедиться, что это не воображение.

Нет, я был прав. У меня талант опознавать лица, едва задев их самым краешком глаза. Говорят, еще голуби способны на такое. Они могут отличить человека с пращой от парня, выгуливающего собаку, за полмили, глядя в противоположную сторону. Что ж, в таком случае я — почетный голубь.

Вопрос стоял так: почему злобная сука Бландиния, которую я последний раз видел в горящих трущобах Рима, стоит на платформе в Делосе, пока огромный лысый толстяк нагло лжет всему честному народу о ее добром нраве и покорности?

Что ж, думал я, не будет вреда послушать, поэтому подошел поближе и пристроился к толпе, укрывшись за спиной какого-то долговязого типа, чтобы иметь возможность посматривать на помост, не будучи заметным.

Да, я лжец и всю жизнь был лжецом. Но бывает маленькая белая ложь, например: да, этот мул принадлежит мне; я унаследовал этот красивый посеребренный обеденный сервиз от тетушки — а бывает гигантское вонючее вранье — то, что толстяк нес насчет Бландинии. Послушать его, она была милой малюткой, рожденной в рабстве и воспитанной в тихом, уважаемом доме; продается по обстоятельствам непреодолимой силы. Пусть это послужит вам уроком: не верьте аукционеру, даже если он утверждает, что ваша мать была женщиной.

С первого взгляда, однако, нельзя было сказать, что толстяк кривит душой. Она не отрывала взгляда от земли, сплошь скромность, застенчивость и понурые плечики, и пощипывала разлохматившийся рукав тонкими, изящными пальчиками. Хотелось завернуть ее в теплое одеяло и кормить размоченным в молоке хлебом, как больного ежика; лишнее доказательство, что по виду ни хрена нельзя сказать о человеке.

Тут я подумал: ладно, а почему нет?

Некоторая часть меня не прельстилась этой идеей; вообще-то она была не против вскрыть мне башку и хорошенько вычистить ее от всякой чепухи, поскольку только полный идиот мог пожелать оказаться на одном континенте с этой кровожадной сироткой, не говоря уж о том, чтобы платить хорошие деньги, чтобы вернуть ее в свою жизнь после двух едва удавшихся побегов. Но другая часть говорила: это не может быть простым совпадением, боги притащили тебя сюда, чтобы ты мог ее купить. В пользу этого аргумента можно было сказать кое-что: ну что подвигло меня преодолеть все это расстояние, растрясти по пути все кишки, если я мог спокойно остаться дома, подождать месяцок и обзавестись замечательной домработницей, не покидая Афин?

Никакого разумного объяснения этому не было, я действовал под влиянием импульса — или какой-то бог вложил мне в голову идею именно с этой целью. Более того, к Бландинии у меня был счет размером с Эвбею, а навскидку я не мог придумать ничего худшего для женщины, чем роль личной прислужницы моей матери. На самом деле идея была настолько ужасна, что я поднял руку и выкрикнул цену, не успев даже подумать, что это я творю; а потом было слишком поздно отступать, потому что другие покупатели спасовали, а аукционер пропел: продана господину в заднем ряду, похожему на хорька.