Каждый, говаривала моя старушка-матушка, к чему-нибудь да годен; в целом, я склонен с ней согласиться. Например, знавал я как-то одного парня, тупого, как деревянная лопата. Спроси его, сколько будет два плюс два — и он беспомощно вылупится в ответ; чудо, что он научился говорить, до того был тупой. Но дай ему ему долото, молоток и пилу, и с их помощью он сотворит что угодно. Или возьмите Луция Домиция: по большому счету не что иное, как перевод места и провианта и чистое наказание для любого, кто его знал, но на арфе он играл очень неплохо.

Или возьмите меня. Список занятий, в которых я ни уха ни рыла, практически бесконечный, но в пахоте мне нет равных. Это, разумеется, легко объяснимо: я маленький, тощий и легкий, так что должен упираться одной ногой в подножку, чтобы плуг не вылезал из грязи. Это означает, что я должен прыгать вслед за ним на второй ноге, как разборчивый дрозд, выклевывающий из борозды червяков. Но при этом мне всегда удается выдержать прямую линию, а следующую борозду положить строго параллельно предыдущей. Бывало, старики из Филе подходили ко мне, чтобы сказать, что у меня получается почти так же хорошо, как у них в мои годы — а это дорогой комплимент.

Итак, на следующее после визита к маме утро я запряг мулов (я ведь уже говорил, вроде, что ненавижу мулов?) и отправился на полуакровый участок в самом конце дороги. Занятный это был участок. Насколько я знал, он всегда принадлежал нашей семье — вплоть до времен старого Эвпола. Со всех сторон его окружала чужая земля, так что надо было пробираться по межам, чтобы попасть на него, а располагался он далеко-далеко от всех прочих наших клочков. Но он давал пять к одному даже в самый скверный год, а однажды, когда я был ребенком, дед получил с него восемь к одному, Бог знает, как ему это удалось. Это длинная, узкая терраса с крутой стеной, так что надо выбирать — либо оставлять нераспаханной добрую четверть в дальнем конце, либо не расслабляться ни на секунду — потому что в противном случае вы рисковали угодить под плуг, причем на террасе уровнем ниже.

Мне это подходило как нельзя лучше, поскольку я намеревался сконцентрироваться, как маньяк, чтобы полностью оградить свой ум о непрошенных мыслях о предыдущем вечере.

Я пахал все утро, прокладывая каждую борозду впритык к соседней, добиваясь, чтобы они получались прямыми, как стрелы. Закончив с этим, я вернул мулов и плуг на место, взял в сарае мотыгу и еще раз отправился на участок, чтобы разбить комья и вообще подготовить его к севу. Плеяды сели несколько дней назад, так что я уже отстал от расписания, а что поделаешь — надо было собрать оливки и отжать масло, прежде чем оно начало из них сочиться.

Как я, наверное, уже сообщал, разбивание комьев — не самое любимое мое занятие; нисколько не облегчала моего положения и мотыга Смикрона, которую я схватил по ошибке. Ладони у Смикрона были гораздо крупнее и шире моих, так что я едва мог обхватить рукоять. Как вы прекрасно понимаете, работать было крайне неловко, и очень скоро запястья и предплечья у меня заныли, как зубы. Разумный чувак на моем месте бросил бы это дело и сходил за своей собственной мотыгой, но я не таков. Я решил не сдаваться, как будто решил, что и поделом мне, пускай все болит. Уже наступили сумерки, когда мне удалось закончить работу примерно на треть; я решил, что на один день достаточно и направился домой.

На полпути через владения моего соседа Эсхина росла маленькая смоковница. Когда я проходил мимо, она вдруг громким шепотом обратилась ко мне по имени.

Я не привык, чтобы деревья разговаривали со мной в таком тоне, а потому остановился и посмотрел на нее.

— Гален! — повторило дерево. — Это я! — и из-за него выполз не кто иной, как Луций Домиций.

Поставили себя на мое место? По правде говоря, мысли, заполнившие в тот момент мою голову, были слишком запутаны, чтобы можно было их передать. Я даже не знал, с чего начать — настоящий клубок. И что, скажите на милость, я должен был ему сказать? Прежде всего, я по-прежнему зверски злился на него, за то что он променял меня на этого своего дружка-флейтиста — выкинул меня в канаву сразу же, как смог отскрести от подошвы своего башмака.

Учитывая и это, и рассказ мамы, можно смело утверждать, что я произнес блестящую речь.

— Привет, — сказал я.

— Заткнись и слушай, — ответил он, оглядываясь через плечо. — Я не знаю, проследили ли за мной досюда; вообще это только вопрос времени. Послушай, мне надо где-то спрятаться, а ты должен найти корабль, на котором я мог бы добраться до Гибернии, и как можно скорее.

Я ничего не понимал.

— Гиберния? — переспросил я. — Какого хрена тебе понадобилось в Гибернии?

Он нахмурился.

— Это самая далекая страна в мире, — сказал он, как будто это было совершенно очевидно даже для такого тупореза, как я. — Ты мне поможешь или что?

— Притормози на секундочку, а? — сказал я. — Кто за тобой гонится? Что происходит?

Он оскалился.

— Мы обязательно должны вести эту беседу посреди поля? — сказал он. — Почему ты неспособен сделать ничего, не разводя споров и разговоров?

— Ладно, — сказал я. — Хорошо. Пошли.

Он устроил настоящий спектакль — всю дорогу крался, пригнувшись, вдоль обочины; полагаю, пытался сделаться незаметным, но в итоге выглядел подозрительней некуда. Если бы мы напоролись на кого-нибудь из соседей, тому хватило бы одного взгляда, чтобы кинуться домой и рассказать семье, что он видел Галена в компании странного типа, который то и дело нырял к самой земле, а к утру эта история обошла бы всю Филу.

— Итак, — сказал я, пытаясь не обращать внимания на его идиотское поведение, — можешь ты наконец рассказать, что произошло?

— Проблема, — сказал он. — Филократа арестовали.

До чего же грустно слышать, подумал я; о, не обращайте внимания.

— Да не может быть? И чего он натворил? Спер столовый прибор на одном из выступлений?

— Не говори ерунды, — прошипел Луций Домиций. — Он никогда ничего подобного не делал, он человек искусства. Нет, я должен был встретиться с ним на рынке, но опоздал, а когда пришел, его уже не было. Я спросил одного знакомого, не видел ли он его, и знакомый сказал — да, он стоял у колодца, никого не трогал, когда его схватили двое солдат и здоровенный уродливый мужик, с виду похожий на гладиатора. Скрутили ему руки за спину, ни слова не говоря, и потащили прочь.

Я не был уверен, что мне понравилась эта история — и не потому, что я так уж волновался за Филократа, ясное дело.

— Есть предположения, почему? — спросил я.

— Заткнись и узнаешь. В общем, я пошел к префектуре; думал испробовать одну из наших старых схем — с помощью которых я обычно вытаскивал тебя из каталажки, когда тебя прихватывали. Видит Бог, у меня богатая практика. Хотел попробовать ту, где я хозяин, а ты мой никчемный раб, который постоянно попадает в неприятности. Я зашел в сторожку и спросил, нет ли у них такого-то и такого-то и рассказал свою историю; мне сказали, что никого похожего у них нет. Что ж, это означало, что его забрала не обычная стража, а значит, дело не в заурядной краже или антиобщественном поведении. Но я, конечно же, понятия не имел, с чего начинать поиски. Поэтому я пошел шататься по городу, пытаясь придумать план действий — и тут, просто по случайности, кое-кого увидел.

— Ладно, — сказал я. — Кого?

Он вздохнул.

— Помнишь, когда мы были на Сицилии, — сказал он, — и напоролись на кортеж наместника, ты устроил дурацкое представление, когда он стал задавать тебе вопросы?

Я не был уверен, что именно так все было, но не стал спорить.

— Да, — сказал я.

— Так вот, помнишь того верхового, который зарубил наших мулов? Это был он.

Потребовалось некоторое время, чтобы переварить его слова.

— Здесь, — задал я дурацкий вопрос. — В Афинах?

Луций Домиций энергично кивнул.

— Никаких сомнений, — сказал он. — Я разглядел его отчетливо, не больше чем с пяти шагов. Слава Богу, он с кем-то разговаривал и не видел меня. По крайней мере, я так думаю. В общем, я свалил оттуда так быстро, как только смог. Выбрался из города и сразу сюда, по дороге спросил двух старикашек, где ты живешь; когда я добрался до твоего дома, тебя там не оказалось, разумеется, но во дворе торчал работник, и он сказал мне, где тебя можно найти. Суть в том, — продолжал он, — что если я без труда тебя разыскал, то он найдет еще быстрее. Как я понимаю, его люди уже могут поджидать нас там. Я имею в виду, всем известно, что вы с братом — из Филы. И это единственная причина, по которой наместник явился в Афины.

Я чувствовал себя так, будто меня пнули в живот.

— И что, по-твоему, мы должны делать? — спросил я его.

Он пожал плечами.

— Невозможно сказать наверняка, — заявил он. — Но есть одна идея. Я спрячусь вон в той оливковой рощице у начала дороги, а ты сходишь домой и посмотришь, все ли чисто. Если ты вскорости не вернешься назад, я пойму, что ты попался, и смоюсь. Если все в порядке, ты сможешь меня спрятать, а потом найти мне место на корабле. Как только я свалю отсюда, сиди тихо и жди их появления. Они обыщут твой дом, конечно, и допросят тебя, так что тебе надо будет наврать им что-нибудь: типа, да, он был тут пару дней назад и говорил что-то про Коринф с заездом в Мегару; что угодно, лишь бы сбить их со следа, — он немного подумал. — Лучше всего дать им немного тебя побить сначала, чтобы они думали, что выколотили из тебя эти сведения. При таком раскладе они с большей вероятностью в них поверят.

Я кивнул.

— Я могу спровоцировать их сжечь мои сараи и вырубить виноградники, — сказал я. — А может, даже переломать мне ноги или отрубить правую руку.

— Как угодно, — сказал он. — Детали я оставляю на твое усмотрение. Но всем известно, что ты от рождения трус, поэтому, может, не стоит заходить так далеко. Ровно настолько, чтобы получилось достоверно. Думаю, мне надо надо оторваться по крайней мере на четыре дня — после этого, даже если они выяснят, на каком корабле я уплыл, то не смогут догнать меня посуху. А, и еще мне нужны деньги, конечно, смена одежды и все такое.

Я посмотрел на него.

— Можешь забрать мою рубашку, — сказал я, — только она на тебя не налезет.

Он только кивнул.

— Тот работник, которого я видел, — сказал он. — Он примерно моего размера. Наверное, его шмотки мне подойдут, я не брезгливый.

— Ты ублюдок, — сказал я. — Ты самовлюбленный тупой козел.

Этого он не ожидал.

— Да что я такого сделал? — жалобно сказал он.

— Ох, да ради всего святого, — сказал я. — Ты появляешься в городе, практически восстав из мертвых — и как ты меня встречаешь? Да знать меня не желаешь, вот как. О нет, типа, ну ладно, пару минут я могу на тебя потратить, а лучше заскочи попозже, сейчас мы с моим новым дружком Филократом страшно заняты, так что проваливай. Ты слышал, что он сказал? — добавил я в бешенстве. — Он назвал меня фермером! Кто этот фермер, сказал он, и это при том, что я стоял тут же!

Луций Домиций удивился.

— Но ты же и есть фермер, — сказал он.

— Это не... — я подавил желание заорать на него. — Дело не в этом, — сказал я. — Дело в том, что ты возникаешь и обращаешься со мной, как будто от меня воняет, а теперь ты хочешь, чтобы я позволил римлянам себя запытать ради того, чтобы ты успел сбежать. Ну так вот: пошел ты в жопу, потому что я не собираюсь этого делать. Ни за что, — добавил я на тот случай, если он еще сомневался.

Он нахмурился.

— Дурацкая позиция, — сказал он. — Давай будем реалистами. Они явятся сюда, а сюда они явятся, разыскивая меня — неважно, хочешь ты мне помогать или нет. Возможно, тебя немного поколотят независимо от того, что ты им скажешь. В конце концов, ты прославился на весь обитаемый мир, как неисправимый лжец. Вряд ли они ожидают узнать от тебя правду безо всяких мер убеждения, — он вздернул голову. — Так вот, раз уж это все равно произойдет, ты мог бы с тем же успехом оказать мне услугу. Нет, меня беспокоит только то, насколько ты подходишь для этой задачи. Но мне придется положиться на тебя, потому что больше не на кого. Я только надеюсь, что у тебя получится, вот и все.

Ну, что я мог на это сказать? Остаток пути до дома я дулся. Он остался в оливковой роще, а я пошел по дороге к моей прекрасной ферме, чувствуя себя так, будто выхожу на арену в Риме, на которой меня поджидают ревущие львы.

Но с виду все было спокойно. Никаких солдат, готовящихся меня схватить.

Никаких лошадей, привязанных во дворе. Вообще никого вокруг — все как и должно быть. Я подошел к сараюшке, из-под двери которой пробивался свет.

Смикрон и Птолемей спокойно готовили ужин. С тех пор, как я ворвался к ним в самый неподходящий момент, я стал проявлять особую деликатность, когда знал, что они внутри — стучал три раза и ждал, когда мне откроют. Я спросил, не видели ли они незнакомцев поблизости, и они сказали — нет.

Звучало хорошо, но я решил, что лучше перебдеть, чем недобдеть; глубоко вдохнув, я пошел через двор к дому. Очень мне не хотелось туда заходить; в конце концов, в последнюю встречу с мамой я услышал такое, что чуть все кишки не выблевал во дворе. Но она или не помнила ничего, или решила притвориться, что ничего не произошло. Меня устраивало и то, и другое. Она была, разумеется, не совсем чтобы трезва, но по крайней мере не валялась на полу, распевая Гармодия. Так или иначе, она сказала, что никаких незнакомцев на ферме сегодня не видела, а кроме того (как будто мне было до этого дело) Бландиния чувствовала себя лучше, но все еще нездорова.

Что ж, поблагодарим за это Бога, сказал я себе, закрывая за собой дверь; то, что Бландиния в теме, совершенно вылетело у меня из головы. Я потрусил назад и сказал Луцию Домицию, что бояться нечего и можно идти. Вообще-то он просил дважды ухнуть филином, если все спокойно, но я был не в настроении.

Оставалось только понять, куда его деть. Определенно, о доме можно было забыть. Наш сарай тоже не годился, потому что чем меньше народу его увидит, тем лучше. Оставался амбар, конюшня и хлев. Я выбрал хлев, в основном из вредности. Потом я вернулся в сарай и перекусил супом и хлебом в компании парней. Суп оказался хорош, и я решил, что не худо бы угостить и Луция Домиция. Но это означало необходимость придумывать какое-то объяснение для Смикрона и Птолемея, а я и так весь день грел голову.

На следующее утро, впрочем, я встал пораньше (из-за всех этих дел спалось все равно не очень) и смог завладеть горбушкой хлеба и набрать кувшин воды из корыта во дворе, не привлекая внимания этих двоих. Луций Домиций дрых, зарывшись в сухую бобовую ботву, что твой котенок. Я пихнул его сапогом и сказал:

— Завтрак.

Он определенно был голоден, потому что почти не гундел по поводу черствости хлеба и странного цвета воды. Он даже поблагодарил меня, что прозвучало весьма необычно.

— Да пустяки, — сказал я неловко. — Слушай, насчет корабля. Это будет непросто, если ты настаиваешь на Гибернии. Это не самый обычный пункт назначения.

Он кивнул.

— Я тоже об этом думал, — сказал он. — Даже если из Афин и ходят туда корабли, ждать их придется месяцы. Так вот, я подумал, что ты мог бы найти борт до Массилии — это не должно быть трудно — а там я либо сяду на следующий корабль, либо пересеку Галлию и уже оттуда переберусь в Британию. На самом деле, — продолжал он, — неважно, куда бежать, лишь бы подальше. Посмотри, что сейчас есть в гавани Пирея и выбери на свой вкус.

В устах Луция Домиция эта речь звучала почти как извинение. Я чуть не растрогался. — Конечно, — сказал я. — Съезжу сегодня в город и попробую что-нибудь сделать.

— Спасибо. — Воцарилось неловкое молчание, но он, казалось, испытывал большую неловкость, чем я, так что я не стал его нарушать. Наконец он глубоко вздохнул и сказал: — Просто убраться подальше — и все. Не так уж много я прошу, а?

Я подумал над этим.

— Нет, — сказал я. — И правда немного.

Он покачал головой.

— Я правда думал, — сказал он, — после того, как единственный уцелел в кораблекрушении... ну, я тогда не знал про тебя... на самом деле убедил себя, что боги сохранили мне жизнь с какой-то целью, как будто доиграли в свою игру и освободили меня наконец. Я честно думал, что свободен и безгрешен.

— И все твои проблемы остались позади?

— Что-то в этом духе. И вот я сижу здесь и собираюсь отчалить на край земли. Забавно, правда?

— Оборжаться, — ответил я. — Хочешь, поеду с тобой?

Не знаю, кто был больше потрясен этими словами, он или я. Бьюсь об заклад, что я. Я вовсе не собирался этого говорить, но когда слова прозвучали, я понял, что думал об этом. И вот это меня потрясло.

— Чего? Ты имеешь в виду — бросить дом и отправиться со мной в Гибернию?

— Да. Или куда там ты собрался.

Он посмотрел на меня.

— Зачем? — спросил он.

Я чуть не ударил его.

— Ну, — сказал я, — просто подумалось, может, ты не откажешься от компании, мало ли.

— Но мне казалось, ты здесь счастлив. Остепенился. Делаешь то, что всегда хотел делать и так далее.

Я кивнул.

— Это верно, — сказал я. — Так и есть.

— Тогда зачем, Бога ради, бросать все это ради того, чтобы сбежать в какое-то богом забытое место, о котором ты даже не слышал?

— Потому что... — проклятье, подумал я, будь я проклят, если скажу, почему. — Значит, не хочешь?

— Я этого не говорил, — произнес он чуть-чуть слишком быстро. — Но какой в этом смысл?

Совершенно никакого смысла, подумал я и поэтому решил соврать. Да простит меня Бог, при желании я способен быть совершенным ничтожеством.

— Слушай, — сказал я. — Я тут родился и вырос. Прекрасно. На ум мне не приходит ни единого места, где бы я предпочел оказаться. Когда этот... когда капитан судна, который подобрал меня, спросил, куда я хочу отправиться, я сказал — сюда. И вот я здесь. Я сплю в сарае с двумя рабами-сирийцами, потому что не решаюсь войти в дом, потому что я не могу находиться в одном помещение со своей бухой матерью дольше, чем требуется, чтобы проглотить оливку. Я начинаю работать на восходе, пашу, как вол, вырубаюсь на закате. Думаю, я все-таки не создан для этой жизни.

Он посмотрел на меня.

— Понимаю, — сказал он. — Видишь ли, именно в этом мы с тобой и различаемся. Всю жизнь я хотел только одного — играть; не важно, где, и неважно, кому, да что там, мне было неважно, слушает ли меня кто-нибудь вообще. И всю жизнь это было единственное, чего я делать не мог — ни в Золотом Доме, потому что это было неприлично, ни бродягой — из страха быть узнанным — пока, как я думал, боги не передумали и не инсценировали мою смерть, чтобы все в мире были уверены, что я мертв. После этого я был уверен, что освободился: я оказался в Афинах, лучшем городе мира для музыкантов и поэтов, я зарабатывал на жизнь — на честную жизнь, будь я проклят — просто играя музыку в компании друга, которые любил ее так же, как я, друга, с которым я мог поговорить о поэзии, искусстве и всех важных для меня вещах. Все стало правильно, если ты понимаешь, что я имею в виду. И одна мысль, что все вернется к тому же — мы с тобой опять бродяжничаем, лжем, обманываем, находясь всего на какой-то шаг впереди преследователей, если повезет — проклятье, Гален, да я лучше умру. Это не жизнь, это настоящая пытка. Сам царь Плутон не мог бы выдумать ничего ужаснее. Нет, я поеду один; а что касается тебя, Бога ради, попытайся использовать выпавший тебе шанс и будь тем, кем и должен был стать. Может, это и не идеальное место в жизни. Жизнь вообще не идеальна. Ради всего святого, Гален, ты сам не понимаешь, какой ты счастливец. Знаешь что? Я тебе завидую. Серьезно, завидую, веришь ли? Ты вернулся домой. Как будто заснул в шестнадцать, проснулся двадцать четыре года спустя, встал и пошел работать, как будто ничего и не произошло. Тебе так, мать твою, повезло, что невозможно поверить.

Я поднялся.

— Прекрасно, — сказал я. — Поеду в город и устрою тебя на корабль. А после этого я тебя никогда тебя не увижу, а ты никогда не увидишь меня, — я отвернулся. — Наверное, ты прав. Так будет лучше для нас обоих.

— Я так думаю, — сказал он. — В конце концов, десять лет на дороге — и можешь вспомнить хоть один хороший день? Я не могу. Смотри на это так, что Каллист умер ради того, чтобы мы оба могли жить. Если мы не используем нынешнюю возможность, не решим, что мы должны делать и не будем следовать потом этому решению вечно, то получится, что он умер ни за что, — он вздохнул. — Знаешь что? Когда я подумал, что ты утонул, то сначала по-настоящему расстроился.

Расстроился, подумал я. Ну что же. Это же почти так же неприятно, как опоздать на корабль или потерять ручного кролика.

— Но потом, — продолжал он, — поразмыслив над этим, я решил, что надо смотреть фактам в лицо. Мы с тобой ничего хорошего друг от друга не видели. Мы были как два человека посреди моря, которые пытались друг друга спасти и в результате оба утонули. Когда я понял, что наконец сам по себе... знаю, звучит ужасно, но ты понимаешь, что ничего плохого я в виду не имею... я вдруг почувствовал себя как раб, который получил свободу по завещанию хозяина. Мне было грустно, конечно, и в каком-то смысле я испытывал благодарность; но в основном это было такое ощущение, как с ноги моей сняли огромный груз, и я снова могу плыть и дышать. Наверное, у тебя были похожие ощущения, да?

Я повернулся и посмотрел на него.

— Сказать по правде, — произнес я. — Я больше беспокоился о собственной шкуре. Мысль о тебе пришла мне в голову гораздо позже.

— Что ж, — сказал он. — Вот видишь. Ну, то есть, мы же друзья — думаю, друзья, после всего, через что нам пришлось пройти; что-то вроде армейских приятелей, если угодно. Но у нас никогда не было ничего общего, кроме опасностей, с которыми мы сталкивались, жуткой говенности жизни и людей, которых мы потеряли. Но не больше этого; товарищи, союзники в общем деле; в наших интересах было держаться друг друга, пока мы, наконец, не станем свободны и безгрешны. Вот и все. Мы друг другу не принадлежим, ты и я; мы не любовники и не братья. Теперь мы достигли этой общей цели и можем разбежаться к обоюдной выгоде. Ты же понимаешь это, не так ли?

— Да, — сказал я.

— Я так и думал. Это же само собой разумеется. И я хочу, чтобы ты знал — было очень любезно с твоей стороны предложить отправиться со мной, хотя я догадываюсь, что на самом деле ты не хотел идти, но думал, что ты мне нужен или типа того. Полагаю, ты думал, что так захотел бы Каллист. Но это не так, уверяю тебя. Он хотел чтобы двое, о ком он больше всего заботился, нашли свое место в жизни и остались на нем. Разве ты не согласен?

— Конечно, — сказал я.

— Тогда все в порядке, — он ухмыльнулся. Знаешь, что? Я беспокоился, что ты смотришь на это по-другому. Лишний раз показывает, что всякий раз выясняется, что мы совсем не знаем тех, кого вроде бы знаем очень хорошо. Я почему-то забрал себе в голову, что приглядывать за тобой — мой долг; наверное, из-за Каллиста — в смысле, раз я стоил тебе твоего брата, то должен занять его место. Но это же глупо, да?

— Очень глупо, — сказал я. — Все обстоит так, как ты только что описал. Армейские приятели, именно так. То есть, так всегда и происходит, верно? Они демобилизуются и разбегаются в разные стороны, клянясь всегда поддерживать связь. А потом, через два или пять лет, они или полностью забывают друг друга, или встречаются и обнаруживают, что им совершенно нечего сказать друг другу, потому что у них никогда и не было ничего общего. Вот это тупость, да.

Он кивнул.

— Давай просто притворимся, что мы десять лет провели вместе в армии, и так и оставим, — он выглянул из-за косяка. — Не хочу тебя подгонять, но если ты собираешься добраться до города, найти корабль и вернуться дотемна, то тебе пора в путь.

— Ты прав, — сказал я.

Я взнуздал лошадь и направился к городу; и всю дорогу думал о том, что мне, по крайней мере, не пришлось идти пешком. Как бы скверно не обстояли дела, они всегда могут стать еще хуже — хотя бы на самую малость. Не могу припомнить, от кого я это слышал в детстве. Вероятно, от матери — выражение в ее духе.

Найти корабль оказалось гораздо проще, чем я думал. Уже на четвертом корабле мне сказали, что они направляются на Черное Море — в Танаис на землях роксоланов, где бы эта земля не располагалась. Парень с корабля сообщил, что это безнадежная дыра — испепеляющая жара летом, зимой мороз, от которого жопа отваливается, виды сводятся к бесконечным пшеничным полям до горизонта, а еще дикари... ну, они дикие, и это в хорошие дни. Я ответил, что именно такое место и ищет мой друг, и заплатил ему пятьдесят драхм.

Поскольку я покончил с этим делом раньше, чем планировал, у меня осталось время заглянуть на рынок и кое-что прикупить. Две пары сапог, например, три туники, два тяжелых зимних плаща, пояс, сумку из козьей кожи, широкополую кожаную шляпу; я даже приобрел подержанный меч (ну, он стоил дешево, а к тому же никогда не знаешь, что пригодится). Потом я заехал в банк и забрал двести сестерциев. Сердце у меня мягкое, но всему есть предел.

Затем снова домой, вверх по склону с кошельком, звякающим у моего бедра, меч засунут между коленом и попоной, а комплект первооткрывателя спрятан в сумку, повешенную через плечо. На все про все ушло почти триста сестерциев, ни одного из которых я больше никогда не увижу. Тем не менее я мог себе это позволить, а кроме того, за каждую вещь я заплатил едва ли половину реальной цены.

Было уже темно, как в колодце, когда я добрался до Филы; хорошо, что я вырос здесь и знал дорогу. Я въехал во двор, завел лошадь в конюшню и привязал ее; свалил здесь же барахло Луция Домиция, потому что не было никакого смысла тащить его к себе в сарай — пришлось бы объяснять Смикрону и Птолемею, на что оно мне понадобилось. Перво-наперво, подумал я, надо перехватить какой-нибудь еды и выпивки покрепче, а уж потом я вернусь сюда, обихожу лошадь, отнесу Луцию Домицию его вещи и расскажу про корабль. Что мне требовалось, так это лампа, потому что я хотел видеть его лицо, когда он узнает про Танаис и диких роксоланов. Не то чтобы я от природы злобен, но по всему выходило, что я заслужил это маленькое удовольствие.

Я отворил дверь и вошел в сарай. Кто-то закрыл ее за моей спиной.

Их было пятеро. Двоих я узнал. Первым был верховой наместника Сицилии, который прикончил наших мулов. Вторым — сам наместник.

Остальных я никогда не встречал; впрочем, если бы я посещал гладиаторские бои, то мог бы увидеть их на арене, надо думать. Без сомнения, они относились к этому типу. Их выдавали белые шрамы и могучие плечи.

Также присутствовали: два моих сирийца — их подвесили за большие пальцы к стропилам; мама, трезвая и белая, как свежий сыр, привязанная к стулу; Бландиния, прислонившаяся к стене с самодовольным видом. Никаких признаков Луция Домиция; помимо него все население фермы собралось в сарае.

Никаких шансов прорваться к двери: один из гладиаторов прислонился к ней спиной, с профессионально зловещим видом сложив руки на груди. Не было никакого смысла что-то говорить, поэтому я просто стоял и ждал, что произойдет дальше.

Наместник поднялся; до этого он сидел, примостившись на краешке большого сосуда для масла, как огромная бабочка-урод.

— Гален, не так ли? — сказал он. — Я был уверен, что откуда-то знаю тебя.

Я кивнул.

— Очень хорошо, — сказал он. — Один из вас присутствует, теперь нам нужен второй.

Я изобразил тупицу. У меня была изрядная практика, в конце концов.

— Ты о ком? — спросил я.

Он рассмеялся.

— Ну, — сказал он. — на самом деле я ищу Нерона Цезаря, но если тебе угодно, подойдет и твой брат Каллист. Любой из них сгодится. В конце концов, что мне в имени?

Тут мама разразилась рыданиями и принялась визгливо кричать — ничего хуже в данным обстоятельствах придумать было нельзя; один из гладиаторов вмазал ей по лицу. Она заткнулась так быстро, что я пожалел, что сам об этом не подумал.

Ручной кавалерист наместника схватил меня за руку и заломил ее за спину. На случай, если вы не в курсе — это довольно больно.

— Пожалуйста, — проныл я, — я не знаю, о ком ты говоришь.

За свою жизнь я наговорил много глупостей, но ни одной глупее этой не было. Несколько мгновений я был уверен, что кавалерист сломает мне локоть — это было ужасно, потому что локоть никогда не срастется, как надо, а я фермер и обе руки мне нужны в рабочем состоянии. Но в самый последний момент, демонстрируя обширную практику, он остановился. Это меня разговорило.

— Ладно, — сказал я. — Я извиняюсь.

Бландиния рассмеялась; прекрасный же из тебя получился герой, как будто бы говорила она. Однако никакого героизма в сломанной руке нет — любой дурак способен сломать руку, даже такой трус, как я. Героизм заключается в умении найти способ сохранить руку целой. Поэтому я не стал обращать на нее внимания и сказал: — Он в конюшне.

Наместник кивнул.

— Прекрасно. Вы двое, — сказал он, кивая своим людям. — Пойдите и приведите его. Мы убьем обоих здесь, я хочу посмотреть на это.

Что ж, я ему верил. Большие они любители поглазеть, эти ваши римские сенаторы; затем они и выстроили все эти огромные театры, стадионы, арены и ипподромы — в качестве памятников любви богатых ублюдков сидеть на заднице под навесом и наблюдать, как целые толпы бедолаг испытывают боль. Конечно, он хотел посмотреть, чтобы просмаковать этот момент, покатать его во рту, как изысканное вино (доставленное к столу на его вилле из какого-то далекого места). Для меня же, думал я, ничего хорошего в этом не было. Меня зарежут, как куренка, в собственном доме перед лицом сенатора; после этого он отправится домой, может быть, задержится на пару дней на постоялом дворе в Афинах, брюзжа по поводу еды и постельного белья, поднимется на зафрахтованный лично для него корабль и уплывет в Рим жить своей жизнью; а меня уже не будет. Я целиком и полностью закончусь, исчезну — только потому, что оказался в неправильном месте в неправильное время; меня крепко держат здоровенные мужики, так что ничего с этим поделать я не могу. Да ну его в жопу, подумал я. В конце концов, только последнее чмо уходит тихо.

— Погодите, — сказал я.

Дураками они были бы, став меня слушать, но они прислушались.

— Ну? — сказал наместник, а те двое остановились.

Я лихорадочно вспоминал устройство конюшни, дюйм за дюймом.

— Он скользкий тип, — сказал я. — Этим двум клоунам ни за что его не поймать. Он выберется в темноте через заднюю дверь или через сеновал. То есть, если услышит, что кто-то идет.

Наместник посмотрел на меня.

— Ну? — повторил он.

— В то же время, — продолжал я, — если я войду в конюшню и позову его, он вылезет, ничего не подозревая; и тогда вы сможете его схватить. Это если ты меня отпустишь, конечно.

Наместник на мгновение задумался: взвешивал возможные выгоды и потери, принимал обоснованное деловое решение.

— Нет, — сказал он. — Это невозможно. Но я скажу тебе, на что я могу согласиться. Если ты поможешь мне поймать Нерона Цезаря, я не убью твою мать. Сойдемся на этом?

Он воображал себя большим умником. Очень хорошо.

— Но ты не можешь так поступить, — сказал я. — Я имею в виду, она же не имеет никакого отношению к этому делу, ее вообще не за что убивать.

Он кивнул.

— Я склонен согласиться, — сказал он. — Так что скорее всего я ее не убью, и потому надеюсь, что ты примешь мое предложение. В противном случае... — он пожал плечами. — Мне, в общем-то, все равно. Решать тебе.

— Ладно, — быстро сказал я. — Я сделаю, как сказал, а ты ее отпустишь. Но надо, чтобы твои люди встали там, где я скажу; иначе останется возможность, что он все-таки сбежит.

Он снова задумался, потом кивнул.

— Но Кальпуриан, — должно быть, он говорил о комнатном кавалеристе, — будет стоять у тебя за спиной с ножом, приставленным к горлу твоей матери. Договорились?

— Конечно, — сказал я.

— Прекрасно. Тогда вперед. Ты не представляешь, как мне хочется это увидеть.

Его ошибка, разумеется, заключалась в том, что он привел слишком мало народу. Самоуверенность, понимаете? Для меня даже просто дышать было непосильным трудом, я был не способен к самым простым действиям, не говоря уж о мудреных и деликатных. Но какого хрена; представь, что ты в очередной камере смертников, сказал я себе. Все будет хорошо.

Я расставил гладиаторов вокруг конюшни и сказал им не шуметь, чтобы не спугнуть Луция Домиция. Бландиния тоже пошла с нами, что меня вполне устраивало. Тонкая работа требует аккуратности. Я взял лампу и медленно отворил ворота конюшни.

— Луций Домиций, — позвал я. — Все в порядке, это я.

Ну, если вы и вправду так умны, как мне кажется, то помните, что Луция Домиция вообще не было в конюшне, он сидел в хлеву. Я не забыл об этом, если вы вдруг так подумали. Напротив, я совершенно точно знал, что именно было в конюшне и (как я искренне надеялся) в каком именно месте; в противном случае у меня бы просто не хватило времени — три-четыре лишних секунды и все было бы кончено. Если бы я только знал обо всем заранее, то проявил бы больше внимания и приготовился. И тогда прекрасная новая двузубая мотыга, которую я только позавчера наточил, стояла бы именно там, где нужно — рядом с большой копной свежей соломы и бобовой ботвы.

— Луций Домиций? — снова позвал я, делая пару шагов внутрь. — Все в порядке, я один. Я нашел тебе место на корабле.

Прямо за моей спиной стояли гладиатор и кавалерист с мамой в обнимку. Как я и надеялся, они остались за воротами, чтобы их не заметили. В результате у меня было пять шагов форы, что означало время на два удара сердца, по истечению которого они сообразят, что я задумал и подберутся достаточно близко, чтобы меня остановить. Если мотыга и солома располагались в шести шагах от двери, мне конец. Все теперь зависело от моей памяти: моя жизнь, жизнь Луция Домиция, весь этот петушиный бой. Чудесный расклад.

Я сделал еще один неторопливый шаг, а затем пять запланированных быстрых. В тот момент, когда моя правая рука потянулась за мотыгой (хвала богам, она оказалась на месте), левая швырнула лампу в кучу ботвы. Когда она занялась огнем — нужно видеть, как горит это добро, буквально как ламповое масло — я крутанулся на пятках, взмахнул над головой тяпкой и опустил ее туда, где, по моим расчетам, должна была оказаться голова гладиатора. Понимаете, у меня не было ни секунды, чтобы посмотреть, все надо было делать вслепую, по предположениям.

Я промазал. К счастью, промазал я не сильно. Вместо того, чтобы разнести ему башку, как яйцо, я рубанул его по правому предплечью, так что зубы пробили плоть по обе стороны от кости. Я даже не знал, что способен ударить так сильно; но я же был фермером, а не каким-то там тощим маленьким вороватым греком, и провел немало часов в компании тяжеловесной мотыги, слава Богу.

Неважно; гладиатор разинул рот, но не издал ни звука. Когда я крутанул мотыгу, освобождая зубья, он завизжал; углом глаза я заметил, как кавалерист перерезал маме горло; мои расчеты допускали такую возможность, так что все нормально. В конце концов, я с самого начала знал, что без потерь я из этого не выберусь, так что лучше она, чем я. Я уже по крайней мере на три удара сердца отставал от графика; как только мотыга освободилась, я снова ударил — благо, гладиатор был так ошеломлен болью, что стоял смирно. Я всадил правый зуб мотыги в его голову аккурат над левым глазом, и он рухнул, как мешок яблок, когда вы налетаете на него, не глядя, куда претесь.

Прекрасно, подумал я, я только что совершил убийство; что ж, а чего еще я ожидал? Кавалерист бросил нож и маму и теперь пытался вытащить меч, но яблоко эфеса застряло под перевязью. Бой со мной — это было последнее, что он мог ожидать, ведь в конце концов я всего лишь крысолицый маленький грек — и потому оказался не готов. Он сделал неправильный выбор: продолжил сражаться со своей сбруей, вместо того чтобы сделать ноги. Я неловко убил его и бросился дальше, не глядя, как он падает. С одной стороны, у меня была куча работы при недостатке времени. С другой стороны, конюшня горела, и я не собирался задерживаться в ней дольше, чем было необходимо.

Выбегая за ворота на свежий воздух, я услышал, как завизжала лошадь (еще одна предусмотренная потеря; не разбив яиц, не приготовишь омлет, как говорят в Риме). Я предполагал, что у меня будет по крайней мере четыре удара сердца, чтобы убить наместника, прежде чем гладиаторы, которых я так продуманно расставил вокруг здания, смогут меня остановить; при этом они вполне могут быть сбиты с толку огнем — я намеренно подпалил собственную конюшню, чтобы купить себе лишнее мгновение.

Но на месте его не оказалось — я имею в виду наместника. Он или услышал крик гладиатора, или учуял дым, или я допустил ошибку в своих мысленных чертежах; а может, он был просто неуклюжий. Так или иначе, наместника не было там, где я ожидал его найти, там была только Бландиния с глазами, как тарелки для фруктов. Я было подумал убить и ее, но решил не тратить время (подсчитав потенциальные выгоды и потери и приняв взвешенное деловое решение) и оставил ее стоять там, поскакав дальше в поисках наместника.

Я едва не упустил его. Он был достаточно умен, чтобы спрятаться в глубокой тени за углом амбара. Но потом сам же все и испортил: лезвие его меча тихо свистнуло по внутренней поверхности ножен, а уж этот звук я научился распознавать много лет назад. Я развернулся кругом и обрушил мотыгу в темноту, попал во что-то достаточно твердое, чтобы удар болезненно отдался у меня в локтях, но все же помягче стены; зубья застряли и я принялся бешено раскачивать мотыгу, чтобы освободить ее. На мой немой вопрос, жив он или мертв, наместник ответил сам, вывалившись на меня из тьмы и сбив с ног. Когда я из-под него выбрался, то уже наверняка знал, что он отчалил.

И это, собственно, был конец моего плана; я не ожидал, что сумею зайти так далеко, если по правде, и не думал, что делать дальше. Я предполагал, что буду мертв задолго до этого момента, и последней моей мыслью будет что-то вроде: да, а поначалу все это казалось хорошей идеей. Но тем не менее я был все еще жив и в игре, а ум мой тем часом сделался совершенно пуст.

Твою мать, подумал я; что теперь-то?

Что ж, трое мертвы; пять минус три получается два (и мне удалось провести эти расчеты без помощи пальцев). Я как раз закончил вычисления, когда заметил двух оставшихся гладиаторов, замечательно подсвеченных горящей конюшней. Они меня, конечно, не видели, потому что я был в тени. Меня осенило.

— Сюда, — заорал я на латыни.

Они повернули головы, как натасканные псы при звуке свистка, и направились ко мне, держа руки у пояса.

— Что за хрень творится? — закричал я, снова на латыни, прикидывая дистанцию в темноте. — Только не говорите мне, что вы позволили ему сбежать.

— Кажется, мы слышали... — начал первый, и тут я убедился, что моя оценка сгодилась бы для казенного подряда, как говорят в доках. Его приятель должен был создать мне проблему, потому что я выдал ему все свои преимущества — внезапности, темноты, тени, положения — и теперь оказался лицом к лицу с непреложным фактом, что бой будет честным. Что ж, до сих пор все получалось куда лучше, чем я надеялся — неплохо для сельского паренька. Я замахнулся на него мотыгой и он отпрыгнул назад, гибкий, как кошка. Затем, совершенно неожиданно, он закачался, потерял равновесие и тяжело приземлился на задницу, оказавшись просто в идеальном положение, чтобы я мог всадить ему в темя оба зуба. Как выяснилось, он поскользнулся на коровьей лепехе, представьте себе.

Тонкий голосок произнес где-то на задворках моего сознания: все кончено — но я не мог в это поверить.

Это не может кончиться; я не мог это сделать, не мог победить. Я стоял там, задыхаясь, как пес, и пытаясь свести воедино все концы, и мог думать только о дурацкой старой истории об Одиссее, в одни руки в замочившем всех своих врагов, вернувшись домой. Какое это имело отношение к происходящему, я понятия не имею; но сами знаете, как бывает, когда переволнуешься — ум полон самой невероятной чепухи.

И тут кто-то возник у меня за спиной, и я сказал себе: ну вот, я же говорил, что ничего не кончилось. Я крутанулся на пятке — этот маневр уже стал моей второй натурой — и даже догадался поменять местами ноги, чтобы не свалиться, нанося удар. Удар вышел на славу, я вложил в него каждую унцию своего веса. Ощущение было такое, будто я всадил мотыгу в жирную, липкую глину. Кто бы это не был, он соскользнул с зубьев и плюхнулся наземь. Я шагнул назад, чтобы перевести дух и проверить вычисления. Пять врагов; два в конюшне плюс наместник плюс двое на дворе только что, получается пять. Мама была мертва, я видел, как кровь хлынула у нее из горла, так кто же, мать его, остается?

Бландиния, подумал я, а затем — ох, что ж, ну и пусть. В моих расчетах она не играла роли, и в первый раз я пощадил ее только потому, что отставал от расписания. Я закинул мотыгу на плечо, добрел до амбара и уселся на ступени. Мотыга казалась тяжеловеснее, чем обычно, но я бы не выпустил ее из рук даже за все сокровища Дидоны. И кстати, пусть это послужит вам уроком: не стоит выводить фермера из себя.

И вот я сидел там и думал: все, что мне осталось сделать, это собрать тела, погрузить их на телегу, увезти их подальше в горы и сбросить в ущелье или с утеса; конечно, какой-нибудь любопытный ублюдок рано или поздно найдет их; и уж совсем немного времени пройдет, прежде чем кто-нибудь задастся вопросом: а что приключилось с наместником Сицилии? Но кому, нахрен, придет в голову связать меня (беспорочного отставного солдата, трудолюбивого уважаемого земледельца) со смертью благородного сенатора? Кроме того, кто в здравом уме поверит, что я в одиночку ухитрился убить кавалерийского офицера и трех гладиаторов? Я могу изобразить дело так, будто мама и Бландиния умерли от какой-то ужасной болезни, так что нам пришлось побыстрее сжечь их, чтобы предотвратить ее распространение, поэтому никаких публичных похорон и не было; но тут мне понадобится поддержка Смикрона и Птолемея, а иначе на что еще нужны друзья? О, разумеется, пока что я еще был не вполне свободен и безгрешен, но от требовалось только проявить немного осторожности и решительности, чтобы все мои проблемы остались позади.

И тут кто-то вышел из темноты и остановился передо мной. Я поднял глаза: это была Бландиния.

— Вы пойма... ох, — она застыла, как каменная. Глупая сука приняла меня за одного из гладиаторов.

Ее ошибка рассмешила меня и я ухмыльнулся — и тут же понял, что что-то здесь не то, счет больше не сходится. Но сперва неотложные дела: я бросился за ней и догнал ее за шесть широких шагов. Я толкнул ее на землю и надавил на горло сапогом.

— Ты ему сказала, так? — спросил я.

— Наместнику? Да, — ответила она. — Я написала ему письмо и отослала с попутным возчиком в Афины. Он обещал наградить меня свободой и деньгами. Но я не затем это сделала.

— Я догадываюсь, — сказал я, занося мотыгу для удара.

И вот это действительно было убийство, но мне все равно.

Выпрямляя спину, я размышлял, где ошибся. Может быть, их было шестеро; вполне возможно. Они оставили одного снаружи сторожить, а может, просто подержать лошадей.

В любом случае, надо было разобраться. Я вернулся к амбару и стал искать тело. Конечно, в темноте это оказалось непросто. Я зашел за угол, отыскал сенатора и двух гладиаторов, и повторил попытку уже с того места. Так я его в конце концов нашел и вытащил в пятно света от горящий конюшни, чтобы посмотреть, кто это был.

Это был Луций Домиций.