Все было уже не так, как прежде. С одной стороны, я сама уже переступила через порог сознательности. Я уже больше не была легкомысленным ребенком. Я стала осознавать свою растущую непопулярность, и то, что когда-то представлялось мне величайшим наслаждением, теперь казалось пустой тратой времени.

Законодательница мод, легкомысленная искательница удовольствий, которая раньше от всего сердца предавалась таким играм, как «des campativos» и «guerre panpan», казалась мне теперь глупым ребенком. Я повзрослела. Кроме того, в то время, когда был вынесен судебный приговор, который так расстроил меня, я была на позднем сроке беременности и примерно месяц спустя родила еще одну дочь. Моя маленькая Софи Беатрис была слаба от рождения. Возможно, горе и гнев, которые я испытала после вынесения приговора, подорвали мое здоровье и здоровье ребенка. Все же малышка заставила меня совершенно забыть об этом деле. Нянча плачущего ребенка, я говорила себе, что меня не заботит, что случится со мной, лишь бы она выросла сильной и здоровой.

Теперь у меня было четверо детей. Я достигла того, чего всегда желала: быть матерью, жить вместе со своими детьми и ради своих детей.

Клеветнические измышления обо мне становились все более безумными. Они распространялись повсюду. На стенах парижских зданий были наклеены мои портреты, и на всех этих портретах я была изображена с бриллиантовым ожерельем на шее. Говорили, что оно находится в моей шкатулке с драгоценностями и что я сделала несчастную мадам де ла Мотт козлом отпущения. Если я куда-нибудь выезжала, то встречала лишь угрюмые взгляды и тишину. Я часто вспоминала о своем первом посещении Парижа, когда мсье де Бриссак сказал мне, что двести тысяч французов влюблены в меня. Насколько все изменилось теперь! Что я делала не так? Я знала, что была расточительна и беззаботна, но я никогда не была порочной женщиной. Пока мои друзья Полиньяки не начали настаивать на том, чтобы я вмешивалась в распределение постов, я держалась в стороне от государственных дел. И все же я допустила, чтобы мое желание угодить им привело к тому, что я стала вмешиваться в эти дела. Как ни странно, мой муж, который был во многих отношениях проницательным человеком, казалось, доверял моим суждениями. Думаю, его смущало то восхищение, которое моя внешность вызывала у других. Тем не менее я не была неразборчивой. Я была верной женой, а это можно было сказать лишь о немногих женщинах при французском дворе. Я была романтична. Я жаждала таких ощущений, как непрерывное возбуждение, дерзкие проделки, прелюдии к ухаживанию, флирт — ведь я была кокеткой по натуре. Но у меня не было глубоких сексуальных желаний, которые должны были удовлетворяться любой ценой. Возможно, мое раннее вступление в брачные отношения, которые вначале были столь бесплодными и унизительными, оказало на меня воздействие. Несмотря на то, что я всегда находилась в окружении целой группы мужчин и женщин, которые восхищались мной и не скрывали своих пылких дружеских чувств ко мне, все же мои отношения с ними никогда не были физическими. Я не желала этого. Сама мысль об этом казалась мне отталкивающей. Моя жизнь скоро напоминала живопись Ватто — очаровательную, утонченно-романтическую. Но разве люди могли понять это? Мое поведение было таково, что давало основания верить в правдивость этих ужасных историй о сексуальных оргиях, связанных с моим именем. Однако король сохранял свое благоговейное отношение ко мне. Ведь прежде я терпеливо относилась к его мужской неполноценности, я в течение многих лет разделяла с ним эти унизительные попытки и никогда не жаловалась и не обвиняла его. А теперь я делила его триумф. Его мужские достоинства были реабилитированы, и я сыграла в этой реабилитации очень важную роль. Поэтому он хотел во всем угождать мне. И когда я просила его об одолжениях моим друзьям, ему очень не хотелось отказывать мне в этом даже тогда, когда его здравый смысл, быть может, подсказывал ему, что отказать мне значит поступить мудро.

Теперь я часто думаю о нем с величайшей нежностью. Я вспоминаю, как любил он наших детей. Как люди улыбались, когда он говорил «мой сын» или «дофин»! А делал он это довольно часто и постоянно искал возможность завести разговор о детях. И наши дети тоже любили нас. Для них мы никогда не были королем и королевой. Мы были их дорогим папой и милой, милой мамой. Я знала, что ко мне они испытывали особые чувства. Дети любят красивые вещи, и когда я входила в детскую, мои изысканные наряды вызывали у них крики восторга.

Я прижимала их к себе, ничуть не заботясь об изысканных тканях, являвшихся предметом гордости для Розы Бертен. В детской я чувствовала себя счастливой. И теперь я как никогда сознаю, что нам с Луи следовало бы занимать от рождения более скромные общественное положение. Мы не годились для роли короля и королевы, но могли бы быть самыми обычными родителями, и притом хорошими родителями. И в этом заключалась наша трагедия.

Почему же обрушилось на нас это ужасное несчастье? Даже сейчас я не могу точно сказать этого. До сих пор я все еще спрашиваю себя, когда же наступил для нас тот момент, тот поворотный пункт в жизни людей, который может привести либо к величию, либо… к катастрофе. Возможно, если бы у моей дорогой Габриеллы не было таких жадных родственников, все могло бы быть по-другому. Впрочем, нет, это все слишком незначительно, чтобы быть причиной.

Меня обвиняли в том, что я работала в пользу Австрии против Франции. Каждый мелкий инцидент обратили против меня. Так могли бы поступить только люди, поглощенные всеохватывающей ненавистью. Я была австрийкой и поэтому вызывала негодование во Франции.

В то время мой брат Иосиф вел войну с Турцией и Пруссией. Союз между Францией и Австрией означал, что при таких обстоятельствах на помощь союзнику нужно было направить деньги или людей. Разумеется, я знала, что Иосиф нуждался именно в людях, а вовсе не в тех пятнадцати миллионах ливров, которые ему решили послать мсье де Верженн и Совет.

Я попросила Верженна встретиться со мной. Я хотела попросить его послать людей и изложить мои доводы в пользу такого решения. Мсье де Верженн возразил, что было бы неблагоразумно посылать французов воевать под командованием императора Иосифа и что поэтому они пошлют деньги. Я объяснила ему, что в Вене не испытывают недостатка в деньгах и что там нужны люди. В ответ на это Верженн попросил меня не забывать о том, что я прежде всего мать дофина, и не думать больше о том, что я — сестра австрийского императора. Он говорил это так, словно считал, что я хочу принести в жертву Францию ради Австрии, что было совершенно неверно. Итак, в Австрию были отправлены деньги. Это глубоко огорчило меня. Я обсуждала этот вопрос с моей дорогой Кампан, которая в течение этих нелегких дней, казалось, стала мне ближе.

— Как они могут быть такими злыми? — кричала я. — Они послали эти деньги через обычную почту и при этом публично сообщили, что экипажи, в которые грузят французские деньги, направляются к моему брату в Австрию. Теперь все говорят, что это я посылаю своему брату деньги из Франции, которая сама так остро нуждается в них. А на самом деле я вообще была против отправки денег. Ведь даже если бы я принадлежала к какой-нибудь другой династии, они все равно бы послали эти деньги. О, моя дорогая Кампан, что же мне делать? Что мне сказать? Да и какое это имеет значение — ведь, что бы я ни сделала или ни сказала, они все равно будут против меня!

Сейчас я пытаюсь понять, что происходило во Франции в те дни, когда мы подходили все ближе и ближе к пропасти. Во времена Людовика XIV монархия занимала верховное положение. Его власть была абсолютной, и он сохранил ее в неприкосновенности, потому что во время его правления Франция стала великой державой. Он добился того, что в военной области, в искусстве и в науке Франция стала первой среди всех наций. Он был самодержцем, но в то же время таким королем, которым Франция могла гордиться. Пышности и этикет при его дворе не казались нелепыми, потому что на самом деле он был так же велик, как его окружение. Недаром его называли Король-Солнце.

Потом был его правнук, наш дорогой дедушка, который был так добр ко мне, когда я приехала во Францию. Именно во время его долгого правления пьедестал, на котором стояла монархия, начал разрушаться. Отец мадам Кампан был прав. Все это началось задолго до того, как мы взошли на трон. Народное достояние проматывалось в беззаботных и расточительных кутежах. Впоследствии говорили, что со времен древнего Рима не было такого распутства, как то, что практиковалось при дворе Людовика XV. Но, когда королем стал мой муж, все должно было измениться. Во Франции еще никогда не было короля, настолько несклонного к расточительности, как он. За всю свою жизнь он ни разу не предавался разврату. Он хотел быть хорошим. Он пламенно любил свой народ. Он ничего не просил для себя. Ему нужно было только их доверие и их вера в то, что он — их отец, который снова сделает Францию великой. С ним был Морепа, который давал ему советы, и он прислушивался к его мнению. Но, когда я просила его о чем-нибудь, он слушал и меня тоже. Он никогда не был уверен, кого из нас двоих ему следует поддержать. Он колебался. Может быть, именно это и уничтожило нас. Он был неспособен быстро соображать и никогда не мог вовремя принять решение. Но это вовсе не была глупость — нет, совсем наоборот. Просто в любом споре он всегда рассматривал каждую проблему со всех сторон. Часто это была верная точка зрения, но в то же время она мешала ему принять решение.

Поэтому, пройдя некоторое расстояние в одном направлении, он начинал колебаться, поворачивал… уступал, а потом снова колебался. Мой бедный Луи, чьи намерения всегда были столь бескорыстны, отчаянно пытался найти правильный курс, но редко достигал цели.

Он приучал себя сохранять спокойствие в любой ситуации, и в этом сама его натура помогала ему. Однако все его положительные качества работали против него, потому что его спокойствие мешало ему увидеть беду даже тогда, когда она уже маячила прямо перед ним. Он, бывало, говорил:

— Ах, все это пройдет! Это всего лишь пустяки!

Если бы не тяжелое состояние финансов, нам, возможно, удалось бы избежать трагедии. Была ли наша вина в том, что финансы страны балансировали на грани банкротства? Возможно, до некоторой степенная была виновата в этом. Мой любимый Трианон был подобен прожорливому чудовищу, которое погрузило свою морду в государственную казну и выпило ее до дна. Мой белый с золотом театр, мои прелестные сады, мой хутор… Все это обошлось очень дорого. Но я не думала об их стоимости, потому что они были прекрасны и делали счастливой не только одну меня, но и тысячи других людей.

И Тюрго, и Некер пытались исправить состояние, в котором находились финансы, но их попытки провалились. Тогда мы пригласили Калонна. Его политика заключалась в том, чтобы взять у народа временный заем и снизить налоги. Годовой дефицит составлял примерно сто миллионов ливров.

Все говорили о дефиците. Мне присвоили новое прозвище. Повсюду были видны мои портреты с ожерельем на шее, и под ними была подпись «Мадам Дефицит».

Когда Калонн был только что назначен на должность, мы все почувствовали оптимизм. Мы тогда не понимали, что он думал только о настоящем. То, что положение, казалось, начало улучшаться, было обусловлено исключительно тем доверием, которое он внушал нам. Но одного лишь доверия было недостаточно. Когда я спрашивала его, можно ли что-нибудь сделать, он учтиво кланялся и говорил: «Если то, о чем спрашивает Ваше Величество, возможно, то можно считать, что это уже сделано, а если это невозможно, то все равно это должно быть сделано!»

Такой ответ казался в высшей степени обнадеживающим и умным. Но таким способом невозможно было преодолеть наши трудности.

Однако через некоторое время я забыла обо всех этих утомительных финансовых вопросах, потому что меня начало беспокоить здоровье двух моих детей, и мои мысли были заняты исключительно этим. Я приняла как не вызывающий сомнения факт, что маленькую Софи Беатрис будет трудно вырастить. Но теперь также и у моего старшего сына, моего маленького Луи-Жозефа, дофина, стали проявляться признаки слабости. Все его несчастья начались с рахита, и несмотря на то, что я и доктора заботливо ухаживали за ним, его состояние ухудшалось.

Вскоре стало очевидно, что болезнь поразила позвоночник и что мой дорогой малыш будет изуродован. Я была безнадежно несчастна. Все же большим утешением для меня был крепкий и здоровый вид моей милой Королевской Мадам и ее младшего брата, герцога Нормандского, здорового и красивого мальчика с голубыми глазами и белокурыми волосами.

Он был странным ребенком, мой маленький дофин, возможно, потому, что он не был так силен, как другие мальчики. Он был умен и склонен к самоанализу. Временами он казался похожим на маленького старичка. Я любила его с тем исступлением, с каким обычно любят детей, чье здоровье долго время является поводом для беспокойства. Я постоянно находилась в детской комнате, чтобы иметь возможность присматривать за крошкой Софи Беатрис. Габриелла была моей близкой подругой и гувернанткой моих детей, и я была очень обеспокоена, когда дофин стал выказывать к ней неприязнь. Я не понимала, как кто-нибудь может не любить Габриеллу. Она была так привлекательна внешне, обладала такими мягкими манерами и, кроме того, обожала детей. Но против семейства Полиньяков постоянно плели какие-то интриги, и хотя Габриелла была не похожа на остальных членов этого семейства, все же она тоже носила фамилию Полиньяк, и никто не забывал об этом. Гувернером дофина был герцог Аркурский. Думаю, это он внушил дофину ненависть к его гувернантке. Я пыталась положить этому конец, и это было замечено. Вскоре я поняла, что и мне тоже не давали полную свободу в вопросах руководства тем, что происходило в комнатах моих собственных детей.

Помню, как-то раз я взяла алтей и таблетки с привкусом ююбы для Луи-Жозефа, поскольку он обожал конфеты. Тогда герцог Аркурский почтительно заметил, что дофину разрешается есть конфеты только в том случае, если они ему предписаны.

На какое-то мгновение я почувствовала гнев из-за того, что мне не позволяют давать дофину конфеты. Но потом, взглянув на его жалкое маленькое тельце, я подумала, что, пожалуй, будет лучше, если этот вопрос решат врачи.

Всего лишь несколько дней спустя Габриелла сказала мне, что дофин выгнал ее из своей комнаты.

— Вы слишком любите пользоваться духами, герцогиня, а из-за них я плохо чувствую себя, — сказал он ей.

— Но ведь в этот раз я не пользовалась духами! — протестовала Габриелла со слезами на глазах.

В некоторых отношениях мой младший сын доставлял мне больше радости. Ему было почти два года. Он обожал меня и любил карабкаться по мне вверх, с величайшим интересом и радостью рассматривая мою искусную прическу, выполненную мсье Леонаром. Он был веселым и немного своевольным мальчуганом и очень интересовался всем, что его касалось. Поскольку он не был столь важной персоной, как его старший брат, я считала, что он принадлежит только мне одной.

Маленькая Софи Беатрис становилась все слабее. Я не могла отойти от нее. У меня сердце разрывалось при виде того, как задыхается это изнуренное маленькое существо. Я никогда не забуду тот день, когда она умерла у меня на руках. Я смотрела вниз на ее неподвижное маленькое личико и чувствовала, что еще никогда прежде не знала такого несчастья.

Я с нежностью положила ее в колыбельку и стала пытаться утешить себя мыслями об остальных моих детях. Но теперь, оглядываясь на свое прошлое, я думаю, что этот момент, возможно, и был началом всех моих бед.

Финансовое положение страны все ухудшалось, и когда бы люди ни говорили о дефиците, они обязательно упоминали мое имя. По их словам, во всем была виновата моя расточительность. Я была австрийкой, работавшей против Франции в интересах Австрии. Я нанесла урон финансам Франции покупкой бриллиантового ожерелья и расходами на Трианон. Но их клевета была мне безразлична. Я думала только об ухудшившемся здоровье моего старшего сына.

Он был исключительно умным мальчиком и говорил так разумно, что казалось невероятным, что такой малыш может так говорить. Но я видела, что с каждой неделей его уродство становится все более ярко выраженным, и плакала из-за этого. Он не мог играть, как его младший брат, а только сидел все время со своей собакой Муффле, которая всегда была рядом с ним. Все мои дети унаследовали от меня любовь к собакам.

Мой муж вместе со мной горевал о потере нашей маленькой дочери и о плохом состоянии здоровья дофина. Не сомневаюсь, что это больше беспокоило его, чем предложение Калонна созвать представителей дворянства и духовенства — нотаблей, чтобы они дали совет, как вывести страну из того тревожного положения, в котором она оказалась.

Идея Калонна заключалась в том, чтобы отменить привилегии и обложить всех налогом в равной степени. Эту идею необходимо было рассмотреть самым серьезнейшим образом.

— Только собрание нотаблей может выполнить эту задачу! — говорил Калонн.

Мой муж был встревожен. Он понимал, что созыв этого собрания будет прямым ударом по могуществу монархии. Однако Калонн отметил, что великий Генрих IV сумел извлечь из этого пользу. Верженн был против этой идеи, и некоторое время Луи колебался, не зная, позицию какого из своих министров ему лучше принять. Впоследствии вызывающее серьезную тревогу состояние казны привело его к решению склониться в пользу предложения Калонна. Собрание должно было состоять из семи принцев крови, четырнадцати архиепископов и епископов, тридцати шести герцогов и других представителей высшей знати, двенадцати государственных советников, тридцати восьми судей, двенадцати государственных депутатов и двадцати восьми судей, двенадцати государственных депутатов и двадцати пяти муниципальных чиновников крупных городов. Оно должно было представлять собой срез тех слоев общества, которые могли бы с наибольшей пользой дать совет королю и парламенту.

Как только Луи принял решение о созыве собрания нотаблей, он почувствовал радость.

Утром третьего декабря он сказал мне:

— Сегодня я не спал ни минуты, и мое бодрствование объясняется радостью, которую я испытывал.

Бедный Луи! Как мало он знал об истинном положении дел! Как он верил в то, что все остальные имели такие же бескорыстные взгляды на будущее, как и он сам!

Он никогда еще не был так счастлив с тех пор, как умерла Софи Беатрис. Он верил, что эта мера позволит разрешить наши проблемы. Лафайетт, который недавно вернулся из Америки, был решительно настроен в пользу созыва нотаблей и отмены привилегий. Он вернулся назад с новыми идеями свободы и проповедовал их повсюду. В саду Пале-Рояля, владении нашего старого врага герцога Орлеанского, проходили митинги, на которых обсуждали отмену старых законов. Там говорили о свободе, равенстве и братстве. Ведь французы помогали отстаивать их за океаном, так почему бы не сделать это и во Франции?

Было маловероятно, что нотаблям удастся достичь успеха. Разве французская знать могла согласиться с тем, что ей придется платить налоги? Разве она могла взять на себя обеспечение большей части доходов страны? Нотабли были бессильны. Они говорили, что не в состоянии облагать кого-либо налогом. Единственное собрание, которое могло это сделать, — это Генеральные Штаты.

Тогда впервые были произнесены эти слова.

Собрание нотаблей потерпело неудачу. На улицах их называли англо-французским прозвищем «Not-Ables». Это собрание могло только подчиняться чужим решениям, и падение Калонна, который был ответственным за его созыв, было предопределено.

Народ требовал, чтобы снова назначили Некера.

Кто заменит Калонна? Рядом со мной постоянно находился аббат Вермон. По его словам, его друг, Ломени де Бриенн, архиепископ Тулузы, был человеком, вполне подходящим для этой задачи. Он был уверен в этом. Мне всегда хотелось доставить своим друзьям удовольствие, а Вермон был моим близким другом со времени моего приезда во Францию и даже, еще раньше, поэтому мне очень хотелось устроить это назначение. Однако король не желал этого; все остальные также были против. Луи колебался, но я настаивала на своем, и наконец он уступил.

Теперь я была захвачена государственными делами. Ломени де Бриенн не подходил для этой должности. Фактически весь парламент был против него, и все, что он предлагал, встречало сопротивление. Сам по себе тот факт, что я способствовала его назначению, настроил всех против него. В тщетном усилии угодить мне он выдвинул предложение о том, чтобы я получила место на заседаниях Совета и таким образом имела голос в правительстве страны. В результате этого я, естественно, стала еще более непопулярной, чем раньше.

Люди кричали на улицах:

— Неужели нами будет управлять мадам Дефицит? Никогда!

Они маршировали по улицам с плакатами. На этих плакатах были мои грубые портреты, всегда изображавшие меня с ожерельем на шее, с подписью «Мадам Дефицит».

В Пале-Рояле общественное мнение постоянно настраивали против меня. В Бельвю, подаренном Луи тетушкам, говорили о моей злобности и порочности и выдумывали обо мне свежие сплетни, причем чем более неправдоподобными они были, тем лучше.

Всюду слышались крики:

— Это королева! Королева виновна в несчастьях нашей страны! Кто, как не она, был главным действующим лицом в истории с бриллиантовым ожерельем? Кто, как не эта австрийка, мадам Дефицит?

У Бриенна не было никаких новых идей. Я вскоре поняла, что была не права, попросив назначить его на этот пост. Он не мог ничего придумать, кроме как занять денег, и хотел выпустить новые займы. Парламент не принял его предложение. Однако король, в редкую для него минуту решительности, принял решение поддержать своего министра.

— Я приказываю вам выполнять распоряжения мсье Бриенна! — кричал Луи.

Тогда герцог Орлеанский поднялся, чтобы напомнить королю, что то, чего он требует, незаконно.

Луи понимал, что герцог Орлеанский очень опасен. Кроме того, до него доходили сведения о собраниях, проходящих каждую ночь в Пале-Рояле. Поэтому на этот раз он поступил с герцогом со всей строгостью, изгнав его в его имение в Вильер-Котре.

Теперь между королем и парламентом возникли разногласия. Все парламенты страны решительно поддержали парламент Парижа.

— Бриенн должен уйти! — требовали люди не только в столице, но и по всей стране.

В некоторых городах начались бунты. Народ требовал снова назначить Некера. Но он мог вернуться только в том случае, если Бриенн будет смещен.

Поднялся крик:

— Стране нужны Генеральные Штаты!

В то время умерла мадам Луиза, самая молодая из тетушек. Теперь я считаю ее счастливицей, потому что она не прожила так долго, как большинство из нас.

Она умерла в своем монастыре, уверенная в том, что ее место — на небесах. Умирая, она кричала в бреду, словно отдавая приказания своему кучеру:

— В рай, быстрее! На полной скорости вперед!

Я полагаю, что она, должно быть, была самой счастливой среди тетушек. Она была далека от всех тех потрясений, которые стали такой существенной частью нашей жизни.

Я проводила все больше времени в Трианоне, гуляя по садам и беседуя с крестьянами с моего хутора. Я чувствовала настоятельную необходимость укрыться от всех. Детей я держада при себе — двух моих здоровых детей и дофина, который с каждым днем заметно худел.

Как-то раз ко мне пришла Роза Бертен и предложила свои новые модели. У нее был прелестный шелк, а также самый восхитительный атлас, который мне приходилось видеть.

— Теперь все изменилось, — сказала я ей. — В моем гардеробе уже есть много платьев. Наверное, этого мне достаточно.

Она недоверчиво взглянула на меня, а потом улыбнулась своей хорошо знакомой плутовской улыбкой.

— Подождите, Ваше Величество, сначала посмотрите новый синий бархат!

— У меня нет желания смотреть его. Теперь я уже не буду так часто посылать за вами, — ответила я.

Она засмеялась и крикнула одной из своих служанок, чтобы та развернула бархат, но я отвернулась и подошла к окну.

Она рассердилась. Я заметила это, когда она покидала мои апартаменты. Ее щеки порозовели, а глаза были полуприкрыты. Я удивлялась, как эта женщина могла когда-то нравиться мне. И мне предстояло удивиться еще больше, когда я узнала, что когда она поняла, что я действительно не собираюсь больше посылать за ней, она злилась на меня все больше и больше. Потом она стала обсуждать мою глупость и расточительность со своими клиентами и даже ходила для этого на рыночную площадь.

У меня действительно не было желания приобретать новые платья. Я изменилась. Я должна подавать хороший пример. Я должна сократить свои расходы. Я сказала герцогу де Полиньяку, что мне придется освободить его от должности моего конюшего. Так или иначе, эта должность была почти синекурой и обходилась мне в пятьдесят тысяч ливров в год. Я создала ее только ради Габриеллы. Я также освободила ее любовника, графа де Водрея, от должности главного сокольничего.

— Это сделает нас банкротами! — кричал разъяренный граф.

— Пусть уж лучше вас, чем Францию! — ответила я довольно резко.

Теперь я начинала осознавать, как глупа я была, раздавая этим людям такие подарки. Я понимала теперь, как они откармливались на моей беззаботной щедрости, которая на самом деле новее не была щедростью, потому что я раздавала то, что не принадлежало мне.

Я почувствовала, что эти люди уже отвернулись от меня. Но только не Габриелла. Она никогда не просила никаких благ для себя лично, а только для своей семьи, потому что они настаивали на этом. И не принцесса де Ламбаль, которая была мне бескорыстной подругой, и не моя дорогая золовка Элизабет, которая испытывала глубокую любовь к моим детям и благодаря этому еще больше укрепила связь между нами. Они были мне настоящими друзьями. Но все остальные уже на том этапе начали покидать меня.

У меня был еще один друг, который вернулся во Францию и о котором я очень хорошо помнила. Это был граф Аксель де Ферсен. Он появлялся на собраниях, и мне никогда не удавалось большее, чем перекинуться с ним несколькими осторожными словами. Все же я испытывала чувство великой безмятежности от того, что он был здесь. Я чувствовала, что он ждал той минуты, когда я подам знак, чтобы тотчас же очутиться рядом со мной.

Дофин становился все слабее. Я постоянно находилась в его апартаментах, наблюдая за ним. Мое беспокойство о нем заставило меня на время забыть о государственных делах. Эта трагедия была для меня более реальной, более душераздирающей, чем трудности, которые испытывала Франция.

Я писала Иосифу о дофине:

«Я беспокоюсь о здоровье моего старшего мальчика. Его развитие идет ненормально. Одна нога у него короче другой, а его позвоночник слегка искривлен и чрезмерно выступает. Уже в течение некоторого времени он подвержен приступам лихорадки. Он худой и хрупкий».

Мне все время хотелось быть рядом с ним и самой ухаживать за ним. Но это было невозможно. Оперный театр попросил нас с королем присутствовать на торжественном представлении. Луи сказал, что, по его мнению, от нас ждут, что мы покажемся там.

Я боялась этого и сказала ему об этом. Люди желали видеть его. Они любили его, но меня они ненавидели. Они были вскормлены на жесточайшей лжи обо мне. Мне ненавистна была мысль о поездке в оперный театр, который сам по себе был для меня напоминанием о тех днях, когда я так безрассудно танцевала там на балах.

— Пойти туда — наш долг! — мрачно сказал Луи.

Я направилась в комнаты детей, чтобы показать им мое платье. Маленький Луи-Шарль пронзительно закричал от восторга и стал гладить мягкий шелк моей юбки.

— Красивая, красивая мама! — сказал он.

Он настоял на том, чтобы показать мне последние трюки, которые научился проделывать Муффле. По его словам, Муффле был самой умной собакой на свете, и он хотел, чтобы Муффле принадлежал ему.

Мой бедный маленький дофин лежал в постели. Его уродливое тельце было закрыто. Когда я склонилась над ним и поцеловала его, мне захотелось плакать. Он обвил руками мою шею и вцепился в меня. Как он любил меня, когда рядом не было никого, кто мог бы настроить его против меня!

Я уехала в Оперу, но воспоминания о том, что я увидела в детских комнатах, остались со мной. Наша поездка стала выдающимся событием. Я была в восторге от того, что короля так громко приветствовали. Однако в мой адрес никаких приветствий не было. Я слышала только крики: «Мадам Дефицит!» и «Где бриллиантовое ожерелье?»

Войдя в королевскую ложу, я увидела там листок бумаги, приколотый булавкой. Его поспешно убрали, но прежде я успела на мгновение разглядеть написанные на нем слова: «Трепещите, тираны!»

И я действительно непроизвольно дрожала от страха все время, пока шла опера. Однако Луи сидел рядом со мной как ни в чем не бывало, улыбаясь своей спокойной улыбкой, которую, казалось, ничто не могло поколебать.

Какую радость я почувствовала, когда мне показалось, что здоровье моего сына начало понемногу улучшаться! Я забыла обо всех своих тревогах и позволила себе поверить в то, что он действительно становится крепче. Он был очень умным ребенком и всегда забавлял меня своими высказываниями.

— Он будет очень мудрым королем! — говорила я его отцу.

И Луи соглашался со мной.

Его затянули в корсет, пытаясь выпрямить его позвоночник, и он никогда не жаловался на это. Он был словно маленький мужчина.

Я беспокоилась о том, чтобы он научился правильно распоряжаться своими деньгами. В то время я постоянно думала о финансах. Поэтому я приказала его гувернеру, чтобы ему не давали больше денег, чем полагалось на карманные расходы. Он очень увлекся механической куклой, которую увидел однажды, и мечтал иметь ее. Я собиралась подарить ее ему. Он сказал, что просил Бога сделать так, чтобы эта кукла досталась ему. Тогда один из его слуг напомнил ему, что лучше попросить у Бога мудрости, а не богатства.

— На это, мама, я ответил, что не вижу причины, почему бы не попросить его и о том, и о другом сразу! — сказал он мне с улыбкой.

Что еще можно было, делать с таким ребенком, как не дивиться на него?

— Мой дорогой! — воскликнула я. — Ты должен пообещать мне съедать всю ту питательную еду, которую тебе дают. Ты должен вырасти сильным мужчиной. Твой папа в детстве был не слишком силен, зато посмотри на него теперь!

— Я хочу этого! — сказал он.

— Тебе следует сказать «мы хотим», мой дорогой… как это делает король.

Я пыталась научить его, как стать королем. Ведь я постоянно помнила о том, как его отец говорил, что его ничему не научили.

— Когда мы вместе с королем, то мы говорим «мы хотим», мама. Но я сказал правильно, ведь король никогда не говорит «мы» об одном себе.

Он казался таким серьезным и благоразумным, что я не знала, чего мне больше хочется — плакать или смеяться.

Но, как только у меня появилась надежда, он снова заболел. Среди ночи он был разбужен ужасным приступом судорог. Он так страдал, мой дорогой сыночек, а я ничего не могла для него сделать! Доктора постоянно осматривали его и предлагали новое лечение. Они мучили его вытяжкой и говорили о прижигании позвоночника. Он переносил все это с изумительной кротостью и даже находил, что лежать на бильярдном столе очень удобно. Я клала на стол матрац, чтобы он чувствовал себя более комфортно. Он много читал — главным образом, книги по истории. Как-то раз в моем присутствии принцесса де Ламбаль спросил его, выбирает ли он из книги самые волнующие места. Речь шла об истории правления Карла VII. Он взглянул на мою милую глупую Ламбаль почти укоризненно и ответил:

— Я еще недостаточно знаю об этом, чтобы я мог что-то выбирать, мадам. Впрочем, там все интересно.

Он становился все слабее и слабее и не желал, чтобы рядом с ним был кто-нибудь, кроме меня. Когда я входила, в его глазах появлялся блеск.

— Мама, ты так прекрасна! Я чувствую себя счастливее, когда ты рядом со мной. Расскажи мне о прежних временах! — бывало, говорил он.

Под этим он подразумевал те дни, когда он еще мог бегать и играть, как его младший брат, а Муффле крутился возле него. Тогда я рассказывала ему о некоторых небольших происшествиях, случившихся в прошлом, таких, как инцидент в театре Трианона, когда он сидел на коленях у отца и смотрел, как я выступала на сцене.

— Я помню, я помню! — кричал он. — И что же потом случилось?

Он кивал головой, пока я рассказывала. Он уже знал эту историю от слова до слова, потому что на самом деле я уже много раз рассказывала ему об этом. В тот раз я забыла свои слова, и мсье Кампан, сидевший в суфлерской будке с большими очками на носу, пытался найти нужное место. Тогда мой маленький сын воскликнул голосом, полным волнения, и его голос разнесся по всему театру: «Мсье Кампан, снимите эти большие очки! Мама не слышит вас!»

Он смеялся, и я смеялась вместе с ним, хотя на самом деле была близка к тому, чтобы расплакаться.

Возможно, воздух Версаля был для него недостаточно чистым. Один из докторов высказал предположение, что в Ля Мюэтт ему, вероятно, будет лучше.

— Но ведь он не защищен от холодных ветров! — возразил другой.

— Ах, зато эти ветры очищают воздух!

— Комната, которую мсье занимает в Версале, слишком сырая, — сказал Сабатье. — Ее окна выходят на Швейцарское озеро, а вода в нем стоячая.

— Чепуха! — возразил Ляссон. — Воздух Версаля вполне здоровый!

Мой муж вспомнил, что в детстве его отправляли в Медон. Говорили, что тамошний воздух укрепил его силы.

Луи принял решение, и дофина отправили в Медон.

В Версале должны были собраться члены Генеральных Штатов. Я испытывала перед Генеральными Штатами страх, потому что знала, какое беспокойство испытывали те, кого я считала своими истинными друзьями. Когда мы с Акселем обменялись по этому поводу парой слов, он дал мне понять, насколько он встревожен. Я знала, что он считал положение очень серьезным и боялся за меня.

— Луи, а не лучше ли было бы провести это собрание где-нибудь подальше от Парижа? — спросила я мужа.

— Они должны прибыть в Версаль и в столицу! — ответил муж.

— Они лишат тебя твоей власти и твоей гордости! — сказала я.

Я нисколько не сомневалась в этом. Генеральные Штаты были избраны от всех классов общества. Даже члены самых низших классов будут иметь голос в решениях правительства. Такое положение дел не потерпели бы ни Людовик XIV, ни Людовик XV. Но мой муж заверил меня, что это было необходимо.

Шли великие приготовления к церемонии открытия. У страны появились надежды. Казалось, все ожидали от Генеральных Штатов какого-то чуда.

Когда я приехала в Медон повидать сына, то забыла обо всех своих тревогах по поводу предстоящего нам тяжелого испытания (ведь я тоже должна была принимать участие в торжественной процессии). Было очевидно, что дофин быстро терял свои силы.

Когда он увидел меня, его лицо просветлело.

— Когда ты со мной, это для меня самое лучшее время! — сказал он.

Я села рядом с бильярдным столом, на котором он лежал, и взяла его за руку. Он желал знать, как я буду одета во время церемонии.

Я ответила, что цвет моего платья будет представлять собой сочетание фиолетового с белым и серебристым.

— Это будет чудесно! Если бы я был сильным и здоровым, я поехал бы вместе с тобой в карете! — сказал он.

— Да, мой милый! Поэтому ты должен скорее поправляться.

— Я не успею вовремя поправиться, мама, — сказал он серьезно, а потом прибавил: — Мама, я хочу посмотреть на процессию! Пожалуйста, ну, пожалуйста, позволь мне посмотреть, как ты будешь проезжать мимо! Я хочу увидеть тебя и моего дорогого папу!

— Но это утомит тебя!

— Меня никогда не утомит смотреть на тебя. Наоборот, благодаря этому я буду чувствовать себя лучше. Пожалуйста, мама!

Я знала, что не смогу отказать ему в этом, и пообещала устроить так, чтобы он все увидел.

Звонили колокола, и солнце ярко светило. Это было четвертого мая 1789 года — того года, в котором состоялось собрание Генеральных Штатов. Улицы Версаля были живописно украшены. Повсюду на легком ветру трепетали цветы лилии. Я слышала, что по всем Версале не осталось ни одной свободной комнаты.

Повсюду царил оптимизм. Я знала, что ходили слухи о том, что теперь старые методы останутся позади и народ будет участвовать в управлении делами страны. Вот для чего нужны были Генеральные Штаты. Король — хороший человек. Ведь это он созвал Генеральные Штаты. Налоги будут отменены — или, по крайней мере, распределены равномерно. Хлеб будет дешевым. Франция станет раем на земле.

Я ясно помню тот день. Я была так несчастна! Я ненавидела этот теплый солнечный свет, лица людей, их приветственные голоса. Ведь ни одно из их приветствий не было предназначено мне! Играли оркестры. Повсюду были видны французские и швейцарские гвардейцы. В процессии шли шестьсот человек, одетых в черное, в белых галстуках и в шляпах с широкими опущенными полями. Это было Tiers Etat, депутаты от простого народа со всей страны. Среди них было триста семьдесят четыре адвоката. Вслед за этими людьми шли принцы, самым выдающимся среди которых был герцог Орлеанский. Он пользовался широкой известностью среди народа как друг простых людей. Какой контраст составляла эта знать с теми людьми в черном! Они были в кружевах и золоте, а на их шляпах развевались огромные перья. Там были кардиналы и епископы в своих стихарях и фиолетовых рясах. Они представляли собой великолепное зрелище. Неудивительно, что люди ждали часами, чтобы посмотреть на них, когда они будут проходить мимо. В этой процессии были также те, чьи имена будут часто звучать в моих ушах в последующие годы, — Мирабо, Робеспьер. Кардинал Роган также был там.

Далее ехала моя карета. Я сидела очень спокойно, не глядя ни направо, ни налево. Я сознавала, какая враждебная тишина стояла вокруг меня. Я слышала шепот: «Австрийка!», «Мадам Дефицит!», «Сегодня она не надела бриллиантовое ожерелье!» Потом кто-то крикнул: «Да здравствует Орлеанский!» Я понимала, что это значит. Да здравствует мой враг! Они приветствовали его, в то время как я ехала мимо.

Я пыталась не думать о них. Я должна улыбаться. Я должна помнить о том, что мой маленький сын будет наблюдать за процессией с веранды над конюшнями, куда я приказала доставить его.

Я думала о нем, вместо того чтобы думать об этих людях, которые так ясно показали, что ненавидят меня. Я говорила себе: «Почему я должна беспокоиться о них? Только пусть он вырастет сильным и здоровым, и меня больше ничто не будет волновать!»

Мне было слышно, как толпа приветствовала моего мужа, ког да его карета проезжала мимо. Они не испытывали ненависти к нему. Но я была иностранкой и виновницей всех их несчастий. Они избрали меня в качестве козла отпущения.

Как я была счастлива, когда это испытание было уже позади и я могла вернуться в свои апартаменты!

Я сидела за своим туалетным столиком в окружении служанок. Я чувствовала себя усталой, но, когда ложилась спать, знала, что не усну. Мадам Кампан поставила на мой туалетный столик четыре восковых свечи, и я наблюдала, как она зажигала их.

Мы говорили о дофине, о его последних высказываниях и о том, какое удовольствие он получил, наблюдая за процессией. Вдруг первая свеча самопроизвольно потухла.

Я сказала:

— Это странно! Ведь здесь нет сквозняка!

Я подала мадам знак снова зажечь ее.

Она так и сделала. Но, как только она зажгла ее, тут же погасла вторая свеча.

Мои служанки замолчали, пораженные. Я нервно засмеялась и сказал:

— Что же это за свечи, мадам Кампан? Обе потухли!

— Не сомневаюсь, что у них что-то не в порядке с фитилем, мадам, — сказала она.

И все же то, как она это сказала, позволяло предположить, что на самом деле она сомневалась в своем утверждении.

Через несколько минут после того, как она зажгла вторую свечу, погасла третья.

Теперь я почувствовала, что мои руки дрожат.

— Здесь нет сквозняка, и все же три свечи погасли… одна за другой, — сказала я.

— Мадам, у них, несомненно, есть какой-то дефект! — сказала моя добрая Кампан.

— Как много несчастий уже было! Как вы думаете, мадам Кампан, может ли несчастье сделать нас суеверными? — спросила я.

— Думаю, это вполне может быть, мадам, — ответила она.

— Если четвертая свеча тоже погаснет, ничто не сможет убедить меня в том, что это не роковое предзнаменование.

Она уже готова была сказать мне что-то успокоительное, когда четвертая свеча тоже погасла.

Я почувствовала тяжесть на сердце и сказала:

— А теперь я лягу спать. Я очень устала.

И я легла в постель, думая о враждебных лицах в процессии, о шепчущихся голосах и о том маленьком личике, которое я видела на веранде над конюшнями.

И я не могла спать.

Нас вызвали в Медон — Луи и меня — и мы отправились туда со всей возможной скоростью.

Я сидела у постели моего сына. Он не хотел, чтобы я уходила. Его горячая маленькая ручка лежала в моей руке, и он все шептал:

— Мама, моя прекрасная мама!

Я чувствовала, как по моим щекам струятся слезы, и не могла сдержать их.

— Ты плачешь обо мне, мама, потому что я умираю. Но ты не должна грустить! Всем нам придется умереть! — сказал он.

Я умоляла его не разговаривать. Он должен беречь свое дыхание.

— Папа будет заботиться о тебе. Он хороший и добрый человек, — продолжал он.

Луи был глубоко растроган. Я почувствовала на своем плече его руку, мягкую и нежную. Это была правда. Он действительно был хорошим человеком. Я вспомнила о том, как страстно он желал иметь детей и как мы страдали от того, что не могли иметь сына. Теперь у нас уже был сын, но мы опять страдали.

Маленький Луи-Жозеф боролся за свою жизнь. Думаю, он пытался цепляться за нее, потому что знал, что мне так хотелось, чтобы он жил! Он думал обо мне даже в эти последние минуты.

Я молилась про себя:

— О, боже, оставь мне моего сына! Возьми у меня все, что угодно, только оставь мне моего сына!

Но с Богом не торгуются.

Я почувствовала в своей руке чью-то теплую ручку. Это был мой младший мальчик. Луи послал за дочерью и сыном, чтобы напомнить мне, что они еще оставались у меня.

С одной стороны от меня стояла моя прелестная десятилетняя дочь, а с другой — четырехлетний Луи-Шарль.

— Вы должны утешить вашу мать! — мягко произнес король.

Я привлекла детей поближе к себе, и это в некоторой степени утешило меня.