В течение тех первых дней после возвращения в Тюильри я существовала в состоянии оцепенения. Я вскакивала во сне, воображая, что чувствую на себе прикосновения чьих-то грязных рук, чье-то пропахшее вином дыхание на своем лице. Я снова тысячу раз переживала весь ужас того путешествия обратно в Париж. Лафайетт спас нас от ярости толпы вместе с такими людьми, как герцог Эгийонский и виконт де Ноай. Они никогда не были моими друзьями, но были возмущены тем ураганом, который бушевал вокруг нас.
Куда бы мы ни посмотрели, повсюду были охранники. Мы теперь были пленниками до такой степени, как никогда не были раньше. Они решили, что у нас никогда больше не должно быть возможности бежать снова.
Мы узнали, что граф Прованский и Мария Жозефа благополучно пересекли границу. Их изношенный экипаж проехал, в то время как нашей роскошной карете это не удалось. Мне не хотелось вспоминать о том, что именно карета Акселя задержала, а потом и выдала нас. Он желал для меня только самого лучшего, но беглецы, разумеется, должны жертвовать роскошью ради шанса обрести свободу.
Я расплакалась, когда узнала, что Буйе вместе со своим войском прибыл в Варенн всего лишь через полчаса после нашего отъезда. Когда он понял, что мы уехали, он распустил свои части, потому теперь уже не было смысла воевать с революционерами. Лишь какие-то полчаса отделяло нас от свободы! Если бы мы не останавливались на обочине дороги, чтобы собирать цветы, если бы мы путешествовали более скромно, мы могли бы передвигаться с большей скоростью. Свобода была в пределах нашей досягаемости, но мы потеряли ее. И вовсе не из-за злого рока. Я должна была быть благоразумной и понимать это. Тем, что мы потерпели неудачу, мы были обязаны не судьбе, а самим себе.
В течение этих долгих зимних месяцев я была в отчаянии. Я даже попыталась завести интрижку с Барнавом, который выказал мне свое восхищение во время того ужасного путешествия в карете. Я писала письма, которые тайно передавали ему. В этих письмах я льстила ему, говоря, что его ум произвел на меня такое большое впечатление, что я прошу его о сотрудничестве. Я писала ему, что готова пойти на компромисс, если это необходимо, и что верю в его хорошие намерения. Готов ли он помочь мне? Барнав был польщен. Он был в восторге, хотя, естественно, чувствовал опасения. Он показал мои письма некоторым из своих друзей, которым доверял, и написал мне, что они заинтересовались и скорее предпочли бы иметь дело со мной, чем с королем.
Они сказали мне, что я должна сделать все возможное, чтобы вернуть моих деверей во Францию и попытаться убедить моего брата, императора Леопольда, признать французскую конституцию. Они написали черновик письма, которое я должна была послать. И я сделала это, хотя у меня вовсе не было намерения подчиняться новой конституции. Поэтому я сразу же тайно написала своему брату и рассказала ему, при каких обстоятельствах было написано мое первое письмо.
Фактически я была вовлечена в опасную двойную игру, для которой я была плохо подготовлена как в интеллектуальном, так и в эмоциональном плане. Я обманывала этих людей, которые были готовы стать моими друзьями. Но ведь я не могла легко уступить то, что считала своим правом по рождению. Мне приходилось предпринимать какие-то усилия, чтобы получить обратно то, что мы потеряли, поскольку мой муж не стал бы делать этого. Но как же я ненавидела обман! Склонность к лжи и обману не относилась к числу моих недостатков.
Я писала Акселю:
«Я сама себя не могу понять, и мне приходится снова и снова спрашивать себя: неужели это действительно я веду себя таким образом? Но что мне еще остается делать? Поступать так стало необходимо, и наше положение только ухудшится, если я не буду действовать. Таким образом мы сможем выиграть время, а время — это то, что нам нужно. Какой это будет радостный день для меня, когда я смогу сказать правду и показать этим людям, что у меня никогда не было намерения работать вместе с ними!»
Тем не менее я была очень несчастна из-за той роли, которую вынуждена была играть.
Что еще хуже, не было никаких известий от Акселя. Где он был? Почему не связывался со мной? Я слышала, что он находился в Вене, пытаясь заинтересовать в нашем деле моего брата и побудить его послать во Францию армию, с которой могли бы соединиться наши лояльные солдаты, и таким образом восстановить в нашей измученной стране законность и порядок, а также монархию.
Когда я узнала, что в Вену собирается граф д’Эстергази, я попросила его взять с собой кольцо для графа де Ферсена. На нем были выгравированы три лилии, а внутри была надпись: «Lâche qui les abandonne».
Посылая кольцо, я написала Эстергази:
«Если вы будете писать ему, скажите ему, что много миль и стран никогда не смогут разлучить сердца. Это кольцо по размеру как раз для него. Попросите его, чтобы он носил его ради меня. Я носила его два дня, прежде чем упаковать. Скажите ему, что оно от меня. Я не знаю, где он сейчас. Это такая мука — не иметь никаких известий и даже не знать, где живет человек, которого ты любишь!»
Но едва я послала это письмо Эстергази, который, как я знала, был моим хорошим другом и сделал бы все, как я просила, как тут же испугалась, что Аксель воспримет это как укор и вернется туда, где ему будет угрожать опасность. Я немедленно написала ему:
«Я существую — и больше ничего. Как я беспокоилась о тебе, думая о том, что ты, должно быть, пережил, не получая известий о нас. Даст бог, хоть это письмо дойдет до тебя… Ни в коем случае не думай возвращаться! Известно, что именно ты помог нам бежать, и все будет потеряно, если ты появишься здесь. Нас стерегут и следят за нами день и ночь. Но будь спокоен. Со мной ничего не случится. До свидания. Я не смогу больше написать тебе…»
Однако мне пришлось снова написать ему. Я не смогла бы пережить эти мрачные дни, если бы не сделала этого. Вскоре я уже снова писала ему:
«Могу сказать тебе, что люблю тебя и что у меня есть время только для этого. Не беспокойся обо мне. У меня все хорошо. Я страстно желаю узнать то же самое о тебе. Пиши мне шифром по почте и адресуй письма мсье де Брауну, а во втором конверте — мсье де Гужану. Сообщи, куда мне следует адресовать свои письма, чтобы я могла писать тебе, потому что я не смогу без этого жить. До свидания, самый любимый и любящий из мужчин! Обнимаю тебя от всего сердца…»
То, как с нами обращались, вызывало у меня сильнейшее негодование. Двери моих апартаментов на ночь закрывались на засов, а двери моей комнаты должны были оставаться открытыми. Временами я чувствовала себя безрассудной, временами — смирившейся. Но все же я продолжала переписку с Барнавом.
Наконец появились известия от Акселя. Он хотел приехать в Париж. Перспектива увидеть его приводила меня в восторг, но одновременно и в ужас.
«Это подвергло бы опасности наше счастье, — писала я. — Но ты можешь поверить, что я действительно имею такое намерение, потому что испытываю острейшее желание увидеть тебя».
Я весь день оставалась в своих комнатах, и у меня не было больше желания выходить на улицу. Я проводила время, делая записи.
Дети постоянно находились со мной. Только они давали мне радость и единственный смысл желать продолжения жизни.
Я писала Акселю:
«Они — единственная радость, оставшаяся у меня. Когда мне бывает особенно грустно, я беру моего маленького сына на руки и прижимаю его к сердцу. Это утешает меня».
Национальная Ассамблея подготовила проект конституции и представила его королю для одобрения. Но просить его одобрения было бессмысленным жестом. Ведь король был их пленником. У него не было другой альтернативы, кроме как согласиться.
— Это моральная смерть, — сказала я ему. — Она хуже, чем телесная смерть, которая освобождает нас от наших несчастий.
Он согласился со мной, понимая, что одобрить конституцию значило для него принести в жертву все то, что он отстаивал.
Луи вынудили присутствовать на Ассамблее. Я пошла посмотреть, как он будет произносить речь. Собравшиеся остались сидеть, в то время как он произносил клятву, и это наполнило меня негодованием и печалью.
Когда мы вернулись в Тюильри, он был настолько удручен, что опустился на стул и заплакал. Я обняла его, чтобы утешить, и плакала вместе с ним. Несмотря на то, что теперь я считала, что, если бы он действовал смело и решительно, мы, возможно, избежали бы этого страшного несчастья, я не могла не помнить о его доброте и нежности. Мне пришло в голову, что его добросердечность сама по себе усиливала наши несчастья.
Я писала Мерси:
«Что касается одобрения конституции, то невозможно, чтобы хоть один мыслящий человек не понял, что, как бы мы ни поступили, мы несвободны. Однако очень важно, чтобы мы не давали повода для подозрений этим чудовищам, которые окружают нас. Как бы ни повернулось дело, спасти нас могут только иностранные державы. Мы потеряли армию; мы потеряли деньги. В этом королевстве не существует силы, которая могла бы сдерживать вооруженные народные массы. Даже самих вождей никто не слушает, когда они пытаются заговорить о порядке. Таково то прискорбное положение, в котором, мы очутились. Прибавьте к этому то, что у нас нет ни единого друга, что весь мир предал нас: некоторые — из-за ненависти, другие — из-за слабости и честолюбия. Даже меня саму довели до того, что я испытываю ужас перед теми днями, когда нам дадут хотя бы некоторое подобие свободы. По крайней мере, ввиду того бессилия, на которое нас обрекли, у нас нет причины упрекать самих себя. В этом письме вы найдете всю мою душу…»
Позже я писала:
«Горе прежде всего заставляет человека осознать, что он собой представляет. В жилах моего сына течет моя кровь, и я надеюсь, что наступит день, когда он покажет, что достоит быть внуком Марии Терезии».
В действительности я стыдилась того, что мне пришлось вступить в переговоры с Барнавом. Я была неискусна в этом отношении. У меня не было желания жить иначе, как только честно.
Акселю я писала:
«Было бы благороднее отказаться одобрить конституцию, но отказ был невозможен… Позволь мне уведомить тебя о том, что проект, который был принят, является самым нежелательным из многих. К этому нас вынудили глупости, совершенные эмигрантами. Одобрив его, мы не должны были оставить ни малейших сомнений в том, что это одобрение было, чистосердечным».
Все это делало меня очень несчастной. Я думала о том, что моя матушка не одобрила бы моих действий. Но ведь она никогда не оказывалась в таком положении, в котором я теперь находилась. Она никогда не ехала из Версаля в Париж и из Варенна в Париж в окружении завывающей, кровожадной толпы.
Результаты одобрения королем конституции сказались немедленно. Из Тюильрийского дворца убрали строгую охрану. Больше не было охраны возле моих апартаментов. Мне позволили закрывать дверь моей спальни и спать спокойно.
Мы одобрили революцию, и нас больше не оскорбляли. Когда мы выходили на улицу, я слышала, как люди кричали «Да здравствует король!» и даже, что было самым необычным, «Да здравствует королева!».
Стоял февраль — самый разгар холодной, жестокой зимы. Я была одна в своей спальне на первом этаже, когда услышала чьи-то шаги. Я в ужасе вскочила. Ведь несмотря на то, что отношение к нам изменилось, я никогда не могла быть уверена, не появится ли в действительности одна из тех фигур, которые играли столь значительную роль в моих ночных кошмарах, с окровавленным ножом в руке, чтобы сделать со мной то, чем мне угрожали уже много раз.
Дверь моей комнаты была открыта, и я пристально всматривалась в проем. Я подумала, что сплю. Это было невозможно. Я сразу же узнала его, несмотря на то, что он изменил внешность. Ему никогда не удавалось обмануть меня. В ту минуту я чувствовала только радость — полнейшую, неподдельную радость, чувство, которое, как я думала, я никогда больше не испытаю.
— Аксель! — воскликнула я. — Это невозможно!
Он засмеялся и сказал:
— Разве ты не можешь поверить своим собственным глазам?
— Но прийти сюда…! Ах, это же опасно! Ты должен немедленно уйти!
— Радушный прием, нечего сказать! — со смехом ответил он. Манера, в которой он обнимал меня, свидетельствовала о том, что у него не было намерения покидать меня.
Я могла только льнуть к нему и не думала в тот момент о том, что привело его сюда, как он пробрался ко мне — ни о чем, кроме того, что он был тут.
Я была ошеломлена. Человек не может легко перейти от глубины отчаяния к вершинам счастья, и я сказала ему об этом. Я плакала и смеялась. Мы были вместе и на время отгородились от целого мира печали и ужаса. Такова была сила нашей любви.
Позже я узнала о его фантастических приключениях. Он писал мне: «Я живу только для того, чтобы служить тебе». И он был искренен.
Он добыл фальшивый паспорт, на котором подделал подпись короля Швеции. Предполагалось, что обладатель этого паспорта едет с дипломатическим визитом в Лиссабон. Паспорт был изготовлен для его камердинера, который играл роль господина, имевшего миссию в Лиссабоне, в то время как сам Аксель изображал его слугу. Бумаги не слишком тщательно проверяли, и они без особых трудностей добрались до Парижа. В Париже он остановился у друга, готового рисковать, помогая ему.
— Как только стемнело, — сказал он, — я пришел во дворец. У меня еще остался ключ, и я нашел неохраняемую дверь. И вот я пришел к тебе.
— Ведь они знают, что это ты помог нам бежать. Это же безумие!
Да, это было безумие — божественное безумие! И я не могла не радоваться его приходу.
Аксель оставался со мной всю ночь и весь следующий день. Вечером того дня я попросила Луи прийти в мои апартаменты, сказав ему, что его желает видеть старый друг.
Когда Луи пришел, Аксель с нетерпением рассказал ему о плане, который он задумал для следующего побега.
— Мы должны учиться на ошибках прошлого! На этот раз все должно закончиться успешно! — сказал он.
Луи покачал головой.
— Это невозможно.
— Может быть, следует попытаться? — предложила я.
Но я заметила упрямое выражение на лице моего мужа.
— Мы можем поговорить откровенно, — сказал он. — Меня обвиняют в слабости и нерешительности, но, поскольку еще никто и никогда не был в моем положении, нельзя сказать, как бы они стали действовать на моем месте. Я упустил подходящий момент для того, чтобы уехать. Этот момент наступил еще раньше, чем мы попытались бежать. Вот тогда-то и надо было действовать. С тех пор я так и не нашел другого такого момента. Все покинули меня.
— Но только не граф де Ферсен! — напомнила я ему.
Он грустно улыбнулся.
— Это правда. И я никогда не забуду о том, что вы сделали для нас. Друг мой, вокруг дворца расположилась Национальная гвардия. Это будет безнадежная затея, и поскольку положение еще ухудшилось из-за нашей первой попытки, то новая попытка лишь еще больше осложнит его.
Однако Аксель был убежден, что мы можем добиться успеха. Тогда король объяснил наконец истинную причину, заставлявшую его отказываться от помощи, которую ему предлагали. Дело было в том, что он дал слово не пытаться бежать снова.
Я рассердилась, но Аксель сказал мне:
— Король — честный человек!
Честный — да. Но какой прок от честности, если он имел дело с нашими врагами?
Однако Аксель был уверен, что сможет убедить короля Швеции Густава прийти к нам на помощь. Он немедленно вернется в свою родную страну и будет работать там ради нас.
Мы расстались, и он ушел. Я чувствовала себя несчастной, простившись с ним, и все же его визит до такой степени стимулировал меня, что надежда вновь вернулась ко мне. Аксель никогда не перестанет работать ради нас. Когда я думала об этом, я была способна поверить, что когда-нибудь все будет хорошо.
Но как же преследовало нас несчастье! В Швецию Аксель прибыл без всяких осложнений. Он пробыл там совсем недолго, когда до нас дошло известие о смерти короля Густава.
Перед кончиной король думал о нас, потому что его последние слова были: «Моя смерть принесет радость якобинцам в Париже».
Как он был прав! А для нас закрылся еще один путь к спасению.
Теперь мы могли рассчитывать только на помощь Австрии и Пруссии.
Ко мне вернулась мадам Кампан. Мне было очень приятно видеть ее, ведь я всегда любила ее, и мне нравилось ее здравомыслие. Теперь я вспомнила, как предусмотрительна она была, когда не одобрила роскошную дорожную карету, которую Аксель с такой гордостью подготовил для нас.
Увидев меня, она была испугана. Я видела, что ее взгляд был прикован к моим волосам.
— Они стали седыми, мадам Кампан! — грустно сказала я.
— Но они все еще прекрасны, мадам! — ответила она.
Я показала ей перстень, в который вставила локон своих волос. Я собиралась послать его принцессе де Ламбаль, которой приказала отправиться в Лондон. Она уехала неохотно, и мне хотелось, чтобы она знала, как приятно мне думать, что она в безопасности. На кольце я велела сделать следующую надпись: «Они побелели от горя». Это должно было послужить ей предостережением, чтобы она не возвращалась. Ведь она писала мне, что не может вынести разлуку со мной и считает, что раз я подвергаюсь опасности, то и она тоже должна разделить ее со мной.
— Она всегда была немножко глуповата! Но в то же время это самая добрая и любящая душа. Я рада, что ее нет здесь, — сказала я мадам Кампан.
Мой брат Леопольд умер, и теперь императором стал его сын Франциск. Ему было двадцать четыре года, и я никогда по-настоящему не знала его. Он выказывал мало сочувствия моему бедственному положению. Он не поощрял тех эмигрантов, которые вели в его стране агитацию, направленную против французских революционеров, но и не изгонял их.
Отношения между Францией и Австрией стали напряженными, и наконец Луи убедили объявить войну. Для меня это было подобно кошмару. Я вспоминала, как старалась моя матушка благоприятствовать союзу Франции и Австрии — и вот теперь они были в состоянии войны.
Но это не испугало меня. Я все равно не могла стать еще более непопулярной, чем была. И если мои соотечественники победят французов, то первой их задачей станет реставрация монархии.
Я ликовала. Я писала Акселю:
«Дай-то Бог, чтобы наконец-то осуществилось возмездие за все те провокации, которые мы вытерпели от этой страны. Никогда я еще не гордилась так, как в этот момент, что родилась немкой!»
Возможно, я была глупа. По правде говоря, я уже давно забыла о том, что я немка. Я с трудом могла говорить на своем родном языке. Мой муж был француз, мои дети — тоже, и уже в течение многих лет я называла эту страну своей.
Однако сами французы отказывались принимать меня. Все, чего я хотела — это вернуть прежние времена. Я хотела, чтобы мне дали еще один шанс. Я получила горькие уроки, и теперь мне хватило бы ума применять их. Я хотела, чтобы меня оставили в покое, чтобы я могла воспитать из своего сына хорошего короля Франции. Это было все, чего я просила.
В Париж вернулась принцесса де Ламбаль. Обнимая ее, я одновременно бранила ее.
— Ты всегда была немного глупа! — сказала я ей.
— Да, я знаю, — ответила она.
Она рассмеялась, обняла меня и спросила, как, по моему мнению, она могла оставаться вдалеке от меня, когда она вынуждена была слушать все эти ужасные рассказы о том, что происходило в Париже.
Снова наступил июнь. Прошел год с тех пор, как мы попытались бежать. Эти летние недели были неделями опасности. Люди постоянно собирались на улицах и в Пале-Рояле. В такое время было легче распространять призывы к бунту.
Казалось, предпринимались все возможные усилия, чтобы унизить короля. Его попросили санкционировать два декрета, которые предписывали выслать священников и образовать лагерь на двадцать тысяч человек вблизи Парижа. Луи, конечно, уступил бы, но я настояла, чтобы он наложил вето. Это привело революционеров в ярость, и впоследствии мне пришлось пожалеть об этом. Все же я не могла не осуждать слабость моего мужа.
Народ дал мне новое имя: мадам Вето. Они припомнили, что я австрийка. А ведь теперь они воевали с Австрией. Члены Национальной Ассамблеи теперь считали, что не победят своих врагов за границей до тех пор, пока не разделаются с врагами у себя дома. Я, а не король, была их врагом.
Верньо, один из их вождей, громогласно заявлял, предостерегая Ассамблею:
— Оттуда, откуда я говорю, мне видно то место, где вероломные советчики сбивают с пути и вводят в заблуждение короля, давшего нам конституцию… Я вижу окна дворца, в котором они замышляют контрреволюцию, в котором они выдумывают способы вернуть нас обратно к рабству. Пусть же те, кто живет в вышеупомянутом дворце, осознают, что наша конституция гарантирует неприкосновенность одному лишь королю! Пусть они знают, что наши законы будут действовать там без каких-либо различий среди виновных и что ни одна голова, если виновность ее обладателя доказана, не может надеяться избежать топора палача!
Это была прямая атака на меня. Я уже привыкла к нападкам черни. Но совсем другое дело, когда они исходили от вождей революции.
Наступило двадцатое июня, годовщина нашего побега. Вокруг Тюильрийского дворца собралась толпа. Они кричали: «Долой вето! Нация — навеки!»
Я видела их из окна — грязные красные колпаки на их головах, ножи и дубины в их руках. Это была кровожадная толпа — sans-culottes, и они уже проникли во дворец. Моя первая мысль была о детях. Я взбежала вверх по лестнице, туда, где они находились вместе с мадам де Турзель и принцессой де Ламбаль.
— Король — у них в руках! — воскликнула принцесса.
— Я должна идти к нему! — крикнула я. — Если он в опасности, я должна быть там!
Я повернулась к мадам де Турзель.
— Берегите детей…
Но тут вошел один из гвардейцев и преградил мне путь. Он сказал:
— Мадам, они требуют вас! Ваш вид доведет их до бешенства. Останьтесь здесь! Останьтесь с дофином и принцессой!
Мой сын вцепился в мою юбку.
— Мама, останься с нами! Останься с нами! — кричал он.
Гвардеец велел мне встать у стены вместе с детьми, мадам де Турзель, принцессой де Ламбаль и еще несколькими женщинами, прибежавшими, чтобы присоединиться к нам. Он поставил перед нами стол, который должен был служить чем-то вроде преграды.
Элизабет сказала:
— Они пришли за тобой! Я пойду! Они подумают, что я — это ты… Это даст тебе шанс убежать вместе с детьми.
Я запротестовала, и гвардейцы не позволили ей уйти.
— Ничего не поделаешь, мадам, придется остаться здесь. Толпа заполнила весь дворец. Они окружили его. Нет ни одного выхода. Если вы уйдете отсюда, то подвергнете себя опасности и никому не принесете пользы.
Элизабет неохотно вернулась, чтобы встать позади стола. Я поняла, что Национальная гвардия пришла, чтобы защитить нас. Один из гвардейцев надел мне на голову красный колпак, а другой — на голову дофина. Он был таким широким, что закрыл ему лицо.
До нас доносились крики, шедшие из комнаты, в которой они держали короля.
Я была в ужасе, думая о том, что происходило с моим мужем. Позже я узнала, каким образом ему удалось еще раз завоевать их уважение. Трудно понять, как человек, который был неспособен принимать решения, над которым насмехались как над дураком, смог так подчинить себе толпу, решившую убить его.
Все дело было в его необычайном спокойствии, в его способности с равнодушием смотреть в лицо смерти. Я никогда не позволяла им увидеть свой страх, но все же проявляла его в своем презрении к ним. Луи же никогда не терял своей нежности по отношению к ним. Какими бы подлыми они ни были, все же они были его детьми. Его смелость была истинной смелостью.
Гвардейцы воскликнули, что их долг — защищать короля ценой своей жизни и что они собираются исполнить его. Но как могли несколько гвардейцев противостоять такой толпе?
— A bas le veto! — кричала толпа.
Гвардейцы напомнили им, что королевской персоне нельзя причинять вред. Это установлено конституцией.
— Я не могу обсуждать с вами вето, однако я сделаю то, чего требует конституция, — спокойно сказал Луи.
Какой-то человек из толпы шагнул вперед. В руке у него был нож.
— Не бойтесь, сир! Мы будем защищать вас ценой собственной жизни! — сказал один из гвардейцев.
Король мягко улыбнулся.
— Положите руку мне на сердце, и тогда вы увидите, боюсь я или нет! — сказал он.
Этот человек так и сделал. Он вскрикнул, изумившись тому, что кто-то может оставаться совершенно спокойным в такое время.
Не приходилось сомневаться в том, что пульс у короля был абсолютно нормальным, и это не могло не удивлять нападавших.
Столкнувшись с таким необычным мужеством, они были смущены и не знали, что делать. Тогда один из них протянул королю на острие пики свой красный колпак. Непринужденным жестом, который могло подсказать ему только вдохновение, Луи снял его и надел себе на голову.
В течение минуты толпа была безмолвна. Потом люди закричали:
— Да здравствует король!
Для короля опасность миновала. Ведь они никогда не испытывали к нему особенной злобы. Они хлынули прочь из комнаты короля и направились в комнату Совета, туда, где позади стола, прижимая к себе детей, стояла я.
Группа гвардейцев немедленно расположилась вокруг стола.
Люди из толпы уставились на меня.
— Вот она! Вот эта австрийка!
Дофин хныкал. Красный колпак душил его. Один из гвардейцев перехватил мой взгляд и снял колпак с головы ребенка. Женщины из толпы запротестовали, но солдат крикнул:
— Вы что, хотите задушить невинного ребенка?
Тогда женщины — а большинство среди них составляли женщины — почувствовали себя пристыженными и ничего не ответили. Я испытала облегчение. Мой сын схватился за мою юбку и прижался ко мне, пряча лицо, чтобы не видеть всего этого кошмара.
Было очень жарко. В переполненной комнате стояла духота.
— О боже! Пусть смерть придет поскорее! — молилась я.
Я приветствовала бы ее. Ведь если мы умрем здесь все вместе, нам больше не придется выносить таких страданий.
Солдаты обнажили штыки. Толпа настороженно наблюдала за ними. Они выкрикивали непристойные оскорбления в мой адрес, а я снова молилась:
— О, боже, пусть мои дети не услышат этого!
Я могла надеяться только на то, что они не понимали всего этого.
К столу приблизился мужчина, державший в руках игрушечную виселицу, на которой висела кукла в виде женщины. Он скандировал:
— Антуанетту — на фонарь!
Я высоко подняла голову, притворяясь, что не вижу его.
Какая-то женщина попыталась плюнуть в меня.
— Проститутка! Подлая женщина! — кричала она.
Моя дочь придвинулась поближе ко мне, словно для того, чтобы защитить меня от этого создания. Сын еще крепче вцепился в меня.
Я посмотрела в лицо этой женщине и произнесла:
— Разве я когда-нибудь сделала вам что-нибудь плохое?
— Вы принесли нищету всей нации!
— Вам так сказали, но вас обманули! Как жена короля Франции и мать дофина, я — француженка! Я никогда больше не увижу свою родную страну. Я могу быть счастливой или несчастной только во Франции! Я была счастлива, когда вы любили меня.
Она молчала, но я видела, что ее губы шевелятся. В глазах ее стояли слезы.
Я заметила также, какое безмолвие установилось вокруг нас. Все стояли тихо и слушали то, что я говорила.
Женщина взглянула на моего ребенка, подняла взгляд на меня и произнесла:
— Прошу прощения, мадам. Я не знала вас. Но я вижу, что вы — хорошая женщина.
И она отвернулась плача.
Этот инцидент придал мне смелости. Надо заставить этих людей осознать, что они вскормлены на лжи. Ведь, оказавшись лицом к лицу со мной, они понимают, что были не правы.
Другая женщина сказала:
— Она всего лишь женщина… и притом с детьми!
Эти слова вызвали непристойные замечания. И все же что-то изменилось. Слезы той женщины удалили из комнаты призрак смерти. Люди решили уйти.
Мы еще долго стояли позади стола. Было уже восемь часов, когда гвардейцы очистили дворец и мы направились в свои апартаменты, переступая через обломки разбитых дверей и мебели.
Я догадалась, что Аксель узнает об этом новом штурме и будет беспокоиться обо мне. Поэтому я тут же села, чтобы написать ему письмо.
«Я все еще жива, правда, лишь чудом. Двадцатое число стало для меня страшным испытанием. Но не беспокойся обо мне. Верь в мое мужество», — писала я.
Теперь мы жили в разгромленном дворце. Я чувствовала, что мы находимся на грани катастрофы. Я ощущала, что напряжение все росло по мере того, как погода становилась более жаркой. Я была уверена в том, что нападение на Тюильрийский дворец не было единственной атакой.
Я приказала мадам Кампан заказать для короля защитный нижний жилет. Тогда, если на него нападут, у гвардейцев будет время спасти его. Этот жилет был сшит из пятнадцати слоев итальянской тафты и, помимо собственно жилета, включал в себя еще широкий пояс. Я приказала проверить его. Он выдерживал удары обычным кинжалом и даже защищал от выстрелов.
Я боялась, что кто-нибудь обнаружит его, и сама носила его в течение трех дней, прежде чем смогла добиться, чтобы король примерил его. Когда он делал это, я была в постели. Я слышала, как он шепнул что-то мадам Кампан. Жакет пришелся ему впору, и он немного поносил его. Когда он ушел, я спросила мадам Кампан, что он ей сказал.
Она не хотела говорить, но я попросила ее:
— Лучше скажи мне. Ты должна понимать, что мне лучше знать все!
— Его величество сказал: «Я выношу это неудобство только ради того, чтобы угодить королеве. Но они не станут убивать меня. Их планы изменились. Они подвергнут меня смерти другим способом».
— Думаю, он прав, мадам Кампан, — сказала я. — Он говорил мне, что то, что происходит здесь, — это, по его мнению, копирование того, что когда-то случилось в Англии. Англичане отрубили голову своему королю Карлу I. Я боюсь, что они привлекут Луи к суду. Но ведь я — иностранка, моя дорогая мадам Кампан, я — не одна из них. Возможно, они будут меньше колебаться там, где дело будет касаться меня. Вполне вероятно, что они убьют меня. Но меня это не беспокоило бы… если бы не дети. Но дети, моя дорогая Кампан, что же будет с ними?
Милая Кампан была слишком разумна, чтобы отрицать то, что я ей сказала. Она была настолько практична, что тотчас же занялась изготовлением для меня корсета, подобного жилету короля.
Я поблагодарила ее, однако сказала, что не буду носить его.
— Если они убьют меня, мадам Кампан, это будет удача для меня. Это, по крайней мере, избавит меня от этого мучительного существования. Меня беспокоят только дети. Но ведь здесь есть ты и добрая мадам Турзель. Не думаю, что даже эти люди могут быть жестоки к маленьким детям. Я вспоминаю, как была растрогана та женщина. Это произошло из-за детей. Нет, даже они не причинили бы им вреда. Поэтому… когда они убьют меня, не горюй обо мне. Помни, что меня будет ждать более счастливая жизнь чем та, которую я переношу здесь.
Мадам Кампан была встревожена. В течение всего этого знойного июля она отказывалась ложиться спать. Она сидела в моих апартаментах и дремала, готовая вскочить при первом же звуке. Думаю, именно она однажды спасла мне жизнь.
Был час ночи, когда я пробудилась от дремоты и увидела, что она склонилась надо мной.
— Мадам! Слушайте! Кто-то крадется по коридору! — прошептала она.
Испуганная, я села в кровати. Этот коридор проходил вдоль всего ряда моих апартаментов и запирался с обоих концов.
Мадам Кампан бросилась в прихожую, где спал камердинер. Он тоже услышал шаги и был готов броситься туда. Через несколько секунд мы с мадам Кампан услышали звуки потасовки.
— Ах, Кампан, Кампан! — сказала я, обнимая это милое и верное создание. — Что бы я делала без таких друзей, как ты? Оскорбления — днем, убийцы — ночью! Когда же настанет конец?
— У вас хорошие слуги, мадам, — спокойно ответила она.
И это была правда, так как в этот момент в спальню вошел камердинер, тащивший за собой какого-то человека.
— Я знаю этого негодяя, мадам! — сказал он. — Это слуга при королевской туалетной комнате. Он признался, что взял ключ из кармана его величества, пока король спал.
Это был маленький человечек, в то время как мой камердинер был высок и силен. Я должна была быть благодарна за это, потому что в противном случае в ту ночь мне пришел бы конец. Этот жалкий негодяй, вне всякого сомнения, думал заслужить похвалы толпы, сделав со мной то, что, как они все время выкрикивали, давно уже следовало сделать.
— Я запру его, мадам! — сказал камердинер.
— Нет, — сказала я. — Отпусти его! Открой ему дверь и выгони его прочь из дворца! Он приходил, чтобы убить меня, и если бы это ему удалось, завтра люди стали бы носить его с триумфом.
Камердинер подчинился. Когда он вернулся, я поблагодарила его и сказала, что мне очень жаль, что из-за меня он был вынужден подвергаться опасности. На это он ответил, что ничего не боится и что у него есть пара превосходных пистолетов, которые он всегда носит с собой с единственной целью — защищать меня.
Такие случаи всегда глубоко трогали меня. Когда мы вернулись в мою спальню, я сказала мадам Кампан, что я никогда не оценила бы великодушия таких людей, как она; сама и этот камердинер, если бы эти ужасные времена не заставили меня понять это.
Она была тронута, однако уже строила планы о том, чтобы на следующий день сменить все замки. Она проследила, чтобы то же самое было сделано и в апартаментах короля.
Над нами воцарился великий террор. В столицу проникли люди, словно бы принадлежавшие к какой-то другой расе: маленькие, очень смуглые, гибкие, жестокие и кровожадные. Это были южане, марсельцы.
Они принесли с собой песню, написанную Руже де Лилем, одним из их офицеров. Вскоре нам пришлось услышать, как ее распевают по всему Парижу. Ее называли «Марсельезой». Кровожадные слова, положенные на воодушевляющую мелодию, — такая песня не могла не завоевать популярность. Она заменила песню «Çа ipa», бывшую до того времени самой любимой. Каждый раз, когда я слышала «Марсельезу», она заставляла меня содрогаться. Она часто являлась мне, словно призрак. Когда среди ночи я просыпалась после тяжелой дремоты (а в те ночи я почти не спала), мне мерещилось, что я слышу ее.
Сад вокруг моих апартаментов был всегда заполнен толпой. Люди заглядывали в окна. В любой момент от одной маленькой искры мог вспыхнуть пожар. Часы шли, и мы не могли предугадать, какие новые зверства они совершат. Уличные торговцы под моими окнами предлагали свои товары. «La Vie Scandeleuse de Marie Antoinette»! — пронзительно кричали они. Они продавали фигурки, изображавшие меня во всевозможных неприличных позах вместе с разными мужчинами и женщинами.
— Для чего мне жить? Для чего принимать все эти меры предосторожности, чтобы спасти жизнь, которую не стоит спасать? — спрашивала я мадам Кампан.
Я писала Акселю об ужасах нашей жизни. Я сказала ему, что нас убьют, если наши друзья не выпустят манифест, в котором будет сказано, что если нам причинят вред, то Париж будет атакован.
Я знала, что Аксель делал все, что возможно. Еще никто и никогда не работал столь неутомимо.
Если бы только у короля была хотя бы половина энергии Акселя! Я старалась побудить его к действию. За нашими окнами выстроились гвардейцы. Если он покажет им, что он — их лидер, они будут уважать его. Я видела, что даже самых грубых революционеров можно держать в благоговейном страхе малейшим проявлением королевской гордости. Я умоляла его пойти к гвардейцам и устроить им нечто вроде смотра.
Он кивнул. Он сказал, что я, безусловно, права, и вышел на улицу. Это было душераздирающее зрелище — видеть, как он семенил между рядами солдат. Теперь он сделался таким жирным и неуклюжим, что это ни за что не позволяло бы ему охотиться.
— Я полагаюсь на вас! Я полностью доверяю моей гвардии! — сказал он им.
Послышался хохот. Я увидела, как один человек вышел из шеренги и пошел следом за ним, подражая его тяжеловесной походке. Гордость — вот чего ему не хватало! Я была глупа, ожидая, что Луи проявит ее.
Я почувствовала облегчение, когда он вошел. Я отвернулась, потому что не желала видеть унижение на его лице.
— Лафайетт спасет нас от фанатиков. Ты не должна отчаиваться! — сказал он, тяжело дыша.
— Хотела бы я знать, кто же спасет нас от мсье де Лафайетта! — горько возразила я.
Кульминация наступила, когда герцог Брунсвикский выпустил манифест в Кобленце. В нем говорилось, что если по отношению к королю и королеве будет допущено хоть малейшее насилие или оскорбление, то против Парижа будет использована военная сила.
Это было тем сигналом, которого они ждали. Агитаторы работали более напряженно, чем когда-либо. По всему Парижу люди маршировали группами. Это были санкюлоты и оборванцы с юга. Они шли и пели:
Они говорили, что мы в Тюильри подготавливаем контрреволюцию.
Десятого августа faubourgs были на марше, и их целью был Тюильрийский дворец.
Мы знали о поднимающейся буре. Всю ночь девятого числа и ранним утром десятого я не раздевалась. Я бродила по коридорам в сопровождении мадам Кампан и принцессы де Ламбаль. Король спал, правда, в полном облачении. По всему городу начали звонить набатные колокола, и Элизабет пришла, чтобы присоединиться к нам.
Вместе с ней мы наблюдали, как начинался рассвет. Это было около четырех часов, и небо стало кроваво-красным.
Я сказала ей:
— Париж, должно быть, уже видел нечто подобное во время Варфоломеевской ночи.
Она взяла мою руку и вцепилась в нее.
— Мы будем держаться вместе!
Я ответила:
— Если мое время придет и ты переживешь меня…
Она кивнула.
— Дети — да, разумеется! Они будут для меня как родные.
Тишина, наступившая, когда колокольный звон прекратился, казалась даже более тревожной, чем этот звон. Маркиз де Манда, командир Национальной гвардии, который много раз спасал нас от смерти, получил вызов в ратушу. Мы наблюдали, как он направился туда, с дурными предчувствиями. Вскоре после этого в Тюильри прибыл посыльный, чтобы сообщить нам, что он был зверски убит по пути в ратушу, а его тело было брошено в Сену. Тогда я поняла, что катастрофа уже совсем близко.
В спешке приехал генеральный прокурор Парижа. Он спросил короля. Луи поднялся с постели. Его костюм съехал набок, парик сделался плоским, глаза были осовелыми со сна.
— Предместья на марше! Они идут ко дворцу. Они намереваются учинить резню! — сказал генеральный прокурор.
Король заявил о своем доверии к Национальной гвардии.
О боже, подумала я, его сентиментальность приведет к тому, что все мы будем убиты!
Гвардия была во дворце повсюду, однако на некоторых лицах я замечала угрюмое выражение. Я вспомнила, как они насмехались над Луи, когда он предпринял попытку устроить им смотр. Я вспомнила человека, который вышел из шеренги и передразнивал его сзади.
— Весь Париж на марше! — предостерегал нас генеральный прокурор. — Единственное безопасное место для ваших величеств — в Национальной Ассамблее. Мы должны отвести вас туда. Нельзя терять ни минуты. Никакие действия не помогут нам в противостоянии стольким людям. Вы же видите, что сопротивление невозможно!
— Тогда идемте! Созовите всех наших людей! — сказал король.
— Только вы и ваша семья, сир!
— Но мы не можем покинуть всех этих отважных людей, которые были здесь с нами! Неужели мы должны оставить их во власти разъяренной толпы? — протестовала я.
— Мадам, если вы станете чинить нам препятствия, то будете ответственны за смерть короля и своих детей!
Что мне оставалось делать! Я подумала о моих дорогих мадам Кампан, принцессе де Ламбаль, мадам де Турзель… обо всех тех, кто был почти так же дорог мне, как моя собственная семья.
Но я поняла, что ничего не могу сделать. Кроме того, рядом со мной был дофин.
Мы покинули дворец. Некоторые люди смотрели на нас через ограду, другие вошли в сад, однако не делали попыток остановить нас. Земля была густо усыпана листьями, хотя был еще только август. Дофин почти радостно разбрасывал их ногами. Бедное дитя, он так привык к тревогам, подобным этой, что считал их частью своей жизни. Пока мы были вместе, он относился к ним равнодушно. Для него это было лишь поводом для радости. Издалека были слышны выстрелы и пронзительные крики. Толпа была совсем близко. Я слышала хриплые голоса: «Вперед, сыны отчизны милой!»
Король спокойно произнес:
— В этом году листья опали рано.
Когда мы приближались к зданию Ассамблеи, какой-то высокий мужчина подхватил дофина на руки. Я вскрикнула в ужасе, но он доброжелательно взглянул на меня и сказал:
— Не бойтесь, мадам! Я не собираюсь причинять ему вред. Но нельзя терять ни минуты!
Я не могла оторвать глаз от ребенка. Я была испугала, но дофин улыбался и что-то говорил в своей не по возрасту серьезной манере тому, кто сделал его своим пленником.
Когда мы подошли к зданию Ассамблеи, моего сына вернули мне. Я поблагодарила этого человека и с таким пылом схватила мальчика за руку, что он напомнил мне, что я причиняю ему боль.
Наконец мы достигли Ассамблеи. Там нас поместили в репортерскую ложу. Председатель заявил, что Ассамблея поклялась отстаивать конституцию и что они будут защищать короля.
За время перехода из Тюильри у меня украли часы и кошелек. Я посмеялась сама над собой из-за минутного беспокойства, которое почувствовала из-за этих ничего не стоящих предметов. Ведь в здании Ассамблеи мне были слышны крики толпы, когда она достигла Тюильрийского дворца. Я беспокоилась о том, что произошло с нашими верными друзьями. В особенности я тревожилась о принцессе де Ламбаль, которая могла бы находиться в безопасности в Англии, но тем не менее вернулась обратно из-за любви ко мне.
Я молча плакала. Что же с нами будет дальше, думала я. Ведь мы не можем вернуться к тем руинам, в которые эти люди превратят Тюильрийский дворец.
Но какое это имеет значение? Зачем бороться, чтобы сохранить свое существование, которое не стоит затраченных усилий?