Мне принесли траурные одежды. Мне дали черное платье и нижнюю юбку, черные шелковые перчатки и два шарфа на голову из черной тафты.

Я равнодушно взглянула на них и сказала себе, что теперь уже недолго осталось ждать конца.

Я теперь никогда не спускалась во внутренний двор, потому что не могла спокойно проходить мимо тех комнат, которые раньше занимал король. Однако вместе с Элизабет и детьми я поднималась на вершину башни, чтобы подышать свежим воздухом. Там была галерея, огражденная парапетом, и там мы гуляли в те зимние послеполуденные часы.

Тулон, один из охранников, принес мне кольцо, печать и локон волос Луи. Они были конфискованы Коммуной, однако Тулон украл их и принес мне. Он верил, что это утешит меня. Тулон! Человек, который участвовал в штурме Тюильри, который был полон решимости уничтожить нас! Его назначили ответственным за нас из-за его пламенных революционных воззрений и потому, что он был надежен и заслуживал доверия. Они забыли о том, что у него тоже есть сердце. Я видела слезы в его глазах, я видела его восхищение нашей стойкостью. Он был мужественным человеком. Был еще один человек, по имени Лепитр, которого мы также перетянули на свою сторону.

Мне все еще прислуживала Клери, а также камердинер короля и Тюржи, который когда-то работал у нас на кухне в Версале. Это был дерзкий, наглый и чрезвычайно смелый человек. Ему удалось стать одним из моих стражей благодаря тому, что он выдумывал истории о своем революционном усердии.

Я благодарна этим верноподданным людям. Именно они давали мне надежду в те мрачные дни. Ведь в первые недели после смерти Луи я сидела, безразличная ко всему, и только вспоминала о прошлом. Я была полна раскаяния и обвиняла себя в сотнях глупостей.

Я с грустью говорила со своими друзьями о потере короля. Именно Тулон сказал тогда:

— Мадам, у Франции все еще есть король!

Это была правда. Мой маленький сын стал теперь Людовиком XVII. Если бы я могла освободить его из тюрьмы… Если бы я могла соединиться со своими друзьями…

Я вдруг снова ожила. У меня появилась цель.

Мой маленький кружок был в восторге от происшедших во мне перемен. Я осознавала, что была центром этого маленького круга. Ведь Элизабет была для этого слишком пассивной, а дети — слишком юными. Тулон и Лепитр придумывали всевозможные способы тайно передавать мне новости. Тюржи, который подавал нам еду, обертывал записками пробки бутылок. Это выглядело так, будто бумага была подложена туда для того, чтобы пробки прочнее сидели на месте. Тизоны проверяли хлеб, чтобы убедиться, что в нем не было записок, и заглядывали под салфетки, прикрывающие блюда, однако они так никогда и не смогли обнаружить эту уловку. Иногда Тюржи приносил записки в карманах. Тогда по условному сигналу кто-нибудь из нас вытаскивал их оттуда, когда он прошмыгивал мимо, обслуживая нас. От мадам Клери, которая выкрикивала новости под нашим окном, я узнала, что вся Европа была потрясена казнью Луи. Даже в Филадельфии и Виргинии это убийство вызывало содрогания. Свергнуть тираническую монархию — это очень хорошо. Но безжалостно убить ее номинального главу, которого едва ли можно было считать полностью ответственным за все, — это совсем другое дело.

Однако всеобщее неодобрение ничего не давало для того, чтобы сделать Республику более снисходительной по отношению к нам. В действительности это лишь делало ее еще более суровой.

Однако мысль о том, что у меня есть друзья, давала мне смысл жизни, и этим смыслом стало бегство.

Когда я узнала, что Аксель старался побудить Мерси к действию, что он убедил его попросить принца Кобургского послать полк отборных солдат, чтобы совершить поход на Париж и вырвать меня из Тампля, это вселило в меня новое мужество, несмотря на то, что этот план казался безумным и был отвергнут. Это был скорее план влюбленного, чем стратега, точно так же, как и план нашего бегства в Варенн. Теперь я понимала, что это свидетельствовало о его неистовом желании видеть меня в безопасности, которое при всей своей силе было слишком страстным, чтобы его можно было осуществить практически. Но от этого я только больше любила его.

Одна из новостей, которую мне принесли, состояла в том, что Жак Арман погиб в сражении при Жемаппе. Я с грустью вспомнила того прелестного маленького мальчика, которого я подобрала на дороге в то время, когда так страстно желала иметь детей. Он заменял мне моих собственных детей до тех пор, пока они не появились у меня. Он так никогда и не простил мне этого… И вот теперь этот бедный мальчик был мертв.

Я говорила Элизабет, как это печально. Она пыталась утешить меня, напомнив, как изменилась его жизнь благодаря тому, что я сделала для него.

На это я ответила ей:

— Я использовала его, Элизабет! Я использовала его, как игрушку, с которой можно забавляться некоторое время. Но людей нельзя использовать таким образом! Теперь я понимаю это. Теперь я понимаю многое из того, чего не понимала тогда. Одно только я знаю, Элизабет: ни одна женщина еще никогда не платила за свои глупости столь дорогую цену, как я. Если бы у меня был еще один шанс!

— Он у тебя будет! — сказала она мне в своей безмятежной манере.

Но я не была уверена в этом. Мне недоставало ее веры.

Каждый вечер к нам приходил illuminateur, чтобы зажечь лампы. Я приветствовала его приход, потому что у него было двое маленьких сыновей, а я всегда любила детей. Они были довольно грязные, их одежда была испачкана пятнами масла, которое использовалось в лампах, так как они помогали своему отцу. Сам фонарщик никогда не смотрел в мою сторону. Очень многие люди, подобно ему, боялись показаться роялистами. Эту ужасную революцию недаром называли террором. Террор вошел в жизнь бесчисленного множества сторонников революции, и они никогда не знали наверняка, когда это гигантское чудовище, которое они сами создали, схватит их.

Иногда дети с грустью посматривали на пищу на нашем столе. Я любила что-нибудь давать им. Они съедали все с жадностью, и я видела, что их глаза из-под обвисших полей шляп настойчиво рассматривают меня. Интересно, какие выдумки слышали они о королеве?

Торопливо приходила мадам Тизон. Хмуро глядя на них, она обыскивала их, чтобы узнать, не передала ли я им записку, чтобы они вынесли ее из тюрьмы.

Благодаря детям визиты фонарщика были приятными эпизодами тех дней.

Тулон как-то заговорил с ним и спросил его, обучает ли он мальчиков своему ремеслу. Фонарщик утвердительно кивнул.

Тулон заметил, что мальчики смотрели на меня с благоговейным страхом.

— На кого это вы так смотрите? — спросил он. — На эту женщину? Не нужно смущаться ребята! Теперь мы все равны!

Фонарщик выразил свое согласие, плюнув на пол.

Я привыкла к этому. Интересно, думала я, не почуял ли Тулон что-то подозрительное в поведении фонарщика? Вероятно, поэтому он и заметил, что все мы равны.

Всем нам следовало быть очень осторожными.

Когда фонарщик пришел один, я была разочарована. Я уставилась глазами в книгу.

— Ваше величество…

Я вздрогнула. Фонарщик заполнял лампу не слишком умело, и тут я поняла, что это был не тот человек, который приходил с детьми.

— Я — Жаржай, мадам. Генерал Жаржай.

— Но почему…

— Тулон подкупил фонарщика и напоил его в таверне. Я поддерживаю связь с графом де Ферсеном…

При упоминании этого имени я чуть не потеряла сознание от счастья.

— Граф решил освободить вас. Он просил передать вам, что не успокоится, пока вы не будете свободны.

— Я знала, что он поступит так! Я знала!..

— Мы должны все спланировать очень тщательно. Но, мадам, будьте готовы. Тулон — наш хороший друг. Лепитр — тоже… Но мы должны быть уверены в нем.

Я заметила мадам Тизон, ждавшую в дверях, и попыталась по выражению своего лица показать, что за нами шпионят.

Генерал ушел, и я почувствовала, что внутри у меня вздымается безумная надежда.

Аксель не забыл меня. Он не перестал надеяться.

От Тулона я узнавала, как продвигается наш план. Он должен был тайно пронести в тюрьму одежду, предназначавшуюся для дофина и его сестры. Когда они наденут эту одежду, они будут выглядеть как дети фонарщика. Элизабет и я должны были переодеться в членов муниципального совета. Было бы нетрудно достать шляпы, плащи и сапоги, а также, разумеется, трехцветные перевязи, которые нам понадобятся.

Огромную проблему для нас представляли собой Тизоны, которые всегда были поблизости. Нам ни за что не удалось бы бежать, пока они наблюдают за нами.

Но Тулон был человеком с воображением.

— Мы подмешаем им наркотик! — сказал он.

Они испытывали любовь к испанскому табаку. Почему бы Тулону не преподнести им его в подарок! В него будет подсыпан сильнодействующий наркотик, который заставит их потерять сознание на несколько часов. Пока они будут находиться под его воздействием, мы поспешно переоденемся в свою новую одежду и в сопровождении Тулона выйдем из тюрьмы. Это был дерзкий план, однако он не был неосуществимым.

— Мне понадобится паспорт! — сказала я Тулону.

Но он уже подумал об этом. Паспорт может достать Лепитр.

К тому времени, когда наш побег будет обнаружен, мы все уже сможем достичь Англии.

Все мы были готовы и ждали.

Но Лепитр не отличался храбростью. Возможно, от него требовали слишком многого. Он подготовил паспорт, однако замечание, случайно брошенное мадам Тизон, внушило ему опасения, что она знает, что что-то затевается.

Лепитр не мог заставить себя продолжить начатое дело. Он сказал, что это слишком рискованно и что мы должны придумать другой план, чтобы бежала только одна я.

Но я не пошла бы на это. Я не согласилась бы разлучиться с детьми и Элизабет.

Я написала Жаржаю:

«У нас была прекрасная мечта — вот и все. Но мы многое выиграли, еще раз получив в этом случае доказательства вашей преданности мне, идущей от всего сердца. Мое доверие к вам безгранично. Вы всегда можете убедиться, что у меня есть мужество, однако моей единственной заботой являются интересы моего сына, и какого бы счастья я ни могла надеяться достичь, я никогда не соглашусь покинуть его. Я ничего не могу сделать без моих детей и даже не стану сожалеть о неудаче любого подобного замысла».

Я послала ему кольцо моего мужа и локон его волос, чтобы он доставил их графу Прованскому или графу Артуа, потому что боялась, что их отберут у меня. Я сделала восковой отпечаток кольца, которое дал мне Аксель, на котором было написано: «Все ведет меня к тебе».

Я послала этот отпечаток Жаржаю вместе с запиской, в которой было сказано:

«Я желаю, чтобы вы передали этот отпечаток тому, кого вы знаете, кто приезжал из Брюсселя в прошлом году, чтобы повидать меня. Скажите ему, что этот девиз еще никогда не был так правдив».

Была еще одна попытка, но, кажется, я с самого начала ожидала, что она закончится неудачей. Я начала думать, что я обречена и ничто уже не может спасти меня.

Барон де Ба, роялист и авантюрист, составил план, согласно которому Элизабет, Мария Тереза и я должны были выйти из тюрьмы, переодетые в солдатские мундиры, вместе с некоторыми лояльно настроенными гвардейцами, а дофина один из офицеров должен был спрятать у себя под плащом.

Все уже было подготовлено, но тут вдруг Тизоны начали что-то подозревать. Как раз накануне того дня, на который был назначен побег, мадам Тизон заявила, что подозревает Тулона и Лепитра в слишком дружеских отношениях со мной.

В результате они были уволены, и наш план рухнул, потому что без их помощи его невозможно было осуществить.

Я с трудом могу писать об этой сцене. Она наполняет меня волнением и печалью, столь острыми, что моя рука слабеет от сильнейших страданий. Они не могли бы придумать для меня более изощренную пытку. В течение всех этих дней, полных уныния и ужаса, моим величайшим утешением были дети. Они давали мне силы притворяться, относясь с высокомерным безразличием к наглости и жестокости. И вот теперь они увидели способ пробить эту броню равнодушия и пренебрежения.

Стоял июль — жаркий, душный. Мы все вместе были в своей комнате — Элизабет, Мария Тереза, мой сын и я. Я чинила одежду сына, а Элизабет читала нам вслух.

Вдруг в комнату вошли шесть членов муниципалитета. Мы подняли глаза в испуге, потому что это был необычный визит.

Я поднялась на ноги.

— Господа… — начала было я.

Один из них заговорил, и его слова поразили меня, словно похоронный звон по тому, кого любишь.

— Мы пришли, чтобы забрать Луи-Шарля Капета в его новую тюрьму!

Я закричала и потянулась к сыну. Он подбежал ко мне. Его глаза были широко раскрыты от ужаса.

— Вы не можете!..

— Коммуна считает, что наступило время, когда его нужно отдать под попечение наставника. Гражданин Симон позаботится о нем.

Симон! Я знала этого человека. Это был сапожник, самый низкий, грубый и вульгарный тип.

— Нет, нет, нет! — воскликнула я.

— Мы спешим, — грубо сказал один из этих людей. — Ну, иди же, Капет! Тебя переводят отсюда!

Я почувствовала, как сын вцепился в мою юбку, но грубые руки схватили его и уволокли прочь.

Я побежала за ним, но они отшвырнули меня. Я упала, и Элизабет и моя дочь подхватили меня.

Они ушли и увели с собой моего сына. Я не могла думать ни о чем другом. Золовка и дочь пытались утешить меня.

Но я была безутешна. Я никогда не забуду, как кричал мой сын, когда его уносили. Я все еще слышала, как он пронзительно звал меня.

— Мама! Мама!.. Не позволяй им!

Я часто слышу эти крики во сне. Никогда, никогда я не смогу забыть их! Никогда, никогда я прощу им того, что они сделали.

Я дошла до глубины отчаяния. Ничего более ужасного уже не могло произойти…

Но я ошиблась. Мне предстояло убедиться, что эти дьяволы способны погрузить меня в еще более глубокое отчаяние.

Итак, я осталась без него.

Теперь жизнь не имела никакого смысла. Он был потерян для меня… Мой любимый сын, мое дитя!

Как они могли сделать такое с женщиной? Возможно, они сделали это потому, что знали, что, пока он был со мной, я еще могла жить, могла надеяться, могла даже верить, что для меня возможно какое-то счастье.

Я легла на кровать. Дочь сидела рядом со мной и держала меня за руку, словно напоминая, что у меня еще осталась она. Не могу представить себе, как бы я прожила те дни без нее и Элизабет.

Мадам Тизон стала вести себя довольно странно. Возможно, она вела себя так уже в течение некоторого времени, но я почти не замечала ее. Я могла думать только о своем сыне, находившемся в руках этого жестокого сапожника. Что они делают с ним? Может быть, сейчас он плачет обо мне? Я уже почти желала, чтобы он лучше умер, как его брат, чем переносить все это.

Иногда я слышала, как где-то вдалеке мадам Тизон кричит на своего мужа. Порой до меня доносились звуки ее бурных рыданий.

Однажды она вошла в мою комнату и бросилась к моим ногам.

— Мадам! — кричала она. — Простите меня! Я схожу с ума из-за того, что навлекла на вас эти несчастья! Я шпионила за вами… Они собираются убить вас, как убили короля… И я виновата в этом! Я вижу его по ночам… Я вижу его голову, всю в крови… Она скатывается прямо на мою кровать, мадам! Я должна получить ваше прощение, мадам! Я схожу с ума… схожу с ума…

Я попыталась успокоить ее.

— Вы делали то, что вам велели. Не обвиняйте себя! Я все понимаю.

— Эти сны… сны… Эти кошмары! Они не уйдут!.. Они всегда преследуют меня… даже днем! Они не уйдут! Это я убила короля… Я!

Ворвались гвардейцы и уволокли ее прочь.

Мадам Тизон сошла с ума.

Через одно из окошек в виде щелей, расположенных на спиральной лестничной клетке, мне был виден внутренний двор, куда послали моего сына, чтобы он подышал свежим воздухом.

Какой радостью это было для меня — увидеть его после всех этих долгих дней!

Он уже не был похож на моего сына. Его волосы были не причесаны, одежда была грязной, и на нем был засаленный красный колпак.

Я не стала звать его, так как боялась, что это его расстроит. Но, по крайней мере, я могла стоять там и смотреть на него. Он приходил туда каждый день в одно и то же время. Поэтому у меня было что-то, ради чего стоило жить. Пусть я не поговорю с ним, зато хоть увижу его.

Он не казался несчастным, и я была благодарна за это. Дети легко приспосабливаются ко всему. Хотя бы за это я должна быть благодарна. Я понимала, что они делали с ним. Они хотели превратить его в одного из них. Они учили его грубостям… делали из него сына революции. Это, как я поняла, и было обязанностью его наставника — заставить его забыть, что в его жилах течет королевская кровь, лишить его гордости, доказать, что нет никакой разницы между королевскими детьми и детьми народа.

Я содрогалась, когда слышала его крики. Я слышала, как он пел. Не следовало ли мне радоваться тому, что он еще мог петь?

«Вперед, сыны отчизны милой…»

Это была песня кровожадной революции. Неужели он забыл, кто убил его отца?

Я слышала голос, который знала так хорошо:

«Ah, çа ira, çа ira, çа ira En depit des aristocrats et de la pluie, Nous nous mouillerons, mais ça finira, Ça ira, ça ira, ça ira». [159]

О, сын мой, думала я, они научили тебя предавать нас!

И я жила ради тех минут, когда могла стоять возле щели в стене и смотреть, как он играет.

Прошло всего лишь несколько недель после того, как они забрали у меня сына, когда однажды в час ночи я услышала стук в дверь.

Ко мне пришли комиссары. Конвент постановил, что вдова Капет должна предстать перед судом. Поэтому она будет переведена из Тампля в Консьержери.

Я поняла, что получила смертный приговор. Они поступят со мной так же, как поступили с Луи.

Не должно было быть никаких задержек. Я должна была готовиться отправиться туда немедленно.

Они позволили мне попрощаться с дочерью и золовкой. Я умоляла их не плакать обо мне и отвернулась, чтобы не видеть грустного и ошеломленного выражения их лиц.

— Я готова! — сказала я.

Я испытывала почти нетерпение. Ведь я знала, что это означало смерть.

Вниз по лестнице, мимо той щели в стене… Бессмысленно глядеть в нее сейчас. Никогда… никогда я больше не увижу его! Я споткнулась и ударилась головой о каменный свод прохода.

— Вы ушиблись? — спросил меня один из гвардейцев, тронутый внезапным проблеском великодушия, что иногда случалось с этими жестокими людьми.

— Нет, — ответила я. — Теперь уже ничто не может причинить мне боль!

И вот я здесь, узница Консьержери…

Это — самая мрачная из всех тюрем Франции. В период господства террора она была известна как преддверие смерти. Теперь я жду, когда меня призовут к смерти, как многие когда-то ждали, когда их вызовут ко мне в мои парадные апартаменты в Версале.

Теперь я здесь, и это означает, что мне осталось жить совсем немного.

Как ни странно, но и здесь я нашла доброту. Моей надзирательницей была мадам Ришар. Она была совсем не похожа на мадам Тизон. Я с самого начала почувствовала ее сострадание. Ее первым добрым поступком было попросить своего мужа укрепить кусок ковра на потолке, с которого на мою кровать капала вода. Она сказала мне, что, когда она шепотом сообщила рыночной торговке, что цыпленок, которого она покупала, предназначался для меня, та украдкой выбрала самого жирного.

Она сотнями разных способов давала мне понять, что у меня есть друзья.

У мадам Ришар был сын такого же возраста, как дофин.

— Я не привожу к вам Фанфана, мадам, потому что боюсь, что это напомнит вам о вашем собственном сыне и еще больше опечалит вас, — сказала она мне.

Но я ответила, что мне все же хотелось бы увидеть Фанфана, и она привела его с собой. Увидев его, я и в самом деле расплакалась, потому что у него были такие же белокурые волосы, как у дофина. Я любила слушать, как он говорил, и с нетерпением ожидала его посещений.

Мое здоровье начало слабеть. Сырость вызывала у меня боли в конечностях, и я страдала от частых кровоизлияний. Моя комнатка была маленькая и убогая. Стены были сырые, и обои, украшенные тиснеными лилиями, во многих местах отошли. Каменный пол был уложен рисунком «в елочку». Я так часто смотрела на него, что знала на нем каждое пятно. Единственными предметами мебели в моей комнате были кровать и ширма. Я была счастлива, что у меня была эта ширма, ведь я находилась под постоянным наблюдением, и она давала мне некоторое уединение. В комнате было маленькое зарешеченное окошко, которое выходило на покрытый мостовой тюремный двор. Моя комната была полуподвальной.

Мадам Ришар предоставила мне пользоваться услугами одной из своих девушек-служанок, Розали Ламорлиер. Это было доброе и кроткое создание, такое же, как ее хозяйка, и обе они делали все возможное, чтобы сделать мою жизнь более сносной.

Именно мадам Ришар убедила Мишони, главного надзирателя тюрьмы, приносить мне известия об Элизабет и Марии Терезе.

— Какой вред это может принести Республике? — спрашивала эта добрая женщина.

И Мишони, который был мягкосердечным человеком, тоже не видел в этом никакого вреда. Он даже распорядился, чтобы мне принесли из Тампля одежду, и сказал, что, по словам мадам Элизабет, она мне понадобится. Это было приятно мне, потому что, несмотря на все свое отчаяние, я всегда беспокоилась о своем внешнем виде, и мне было легче переносить свои несчастья, если я была одета соответствующим образом. Так что я с тихой радостью сменила длинное черное платье с обтрепанными краями и белую кружевную косынку, которая никогда не выглядела достаточно белой, на одежду, которую считала более подходящей. Мои глаза постоянно слезились. Я пролила столько слез! Мне не хватало маленькой фарфоровой глазной ванночки, которой я пользовалась в Тампле, зато Розали принесла мне зеркало. Она сказала, что это была удачная покупка. Она заплатила за него на quai двадцать пять су. Я чувствовала, что у меня еще никогда не было такого очаровательного зеркала. У него была красная рамка, а вокруг нее — маленькие фигурки.

Как долго тянутся дни! Я ничего не могу делать. Я немного пишу, но мои стражи бдительны и полны подозрения. В углу моей комнаты всегда сидит охранник. Иногда их двое. Я наблюдаю, как они играют в карты. Мадам Ришар приносила мне книги, и я много читала. Я сохранила маленькую кожаную перчатку, которую носил мой сын, когда был еще совсем маленьким. Кроме того, у меня есть портрет Луи-Шарля в медальоне. Это — одно из величайших моих сокровищ. Я часто целую его, когда охранники не смотрят на меня.

Ночи здесь такие длинные! Мне не позволяют иметь лампу или хотя бы свечу. Если я дремлю, смена караула всегда будит меня. Сплю я очень мало.

Сегодня в мою камеру зашел Мишони. Он на несколько минут отпустил охранника, сказав, что сам будет сторожить меня. Вместе с ним был какой-то незнакомец, который осматривал тюрьмы. Я задала обычные вопросы, касающиеся моей семьи. Пристально всмотревшись в незнакомца, я узнала в нем полковника гренадеров, человека лояльного и обладающего великим мужеством, кавалера де Ружвиля. Он заметил, что я узнала его, и быстрым движением бросил что-то в печку.

Когда они с Мишони ушли, я направилась к печке и нашла там красную гвоздику. Я была разочарована, но потом, внимательно осмотрев ее, между ее лепестками обнаружила клочок тонкой бумаги.

На нем я прочла:

«Я никогда не забуду тебя! Если тебе нужны триста или четыреста ливров для тех, кто окружает тебя, я принесу их в следующую пятницу».

Далее в записке говорилось, что у него есть план, как устроить мой побег. Соглашусь ли я на это?

Я почувствовала, что мои надежды воскресли. Это еще одна из попыток Акселя, подумала я. Он никогда не устанет делать эти попытки. Мне принесут эти деньги, чтобы я могла подкупить охрану… Будет найден способ вырвать меня из замка. А когда я буду на свободе, мы вызволим моих детей и золовку и соединимся с Акселем. Мы будем действовать, чтобы восстановить монархию и положить конец этому царству террора. Я верила, что мы сможем сделать это. Такие люди, как Ришары, Розали, Мишони, поддерживали во мне эту веру.

Но как же передать отсюда записку?

Я оторвала клочок от его записки и написала на нем:

«Я полагаюсь на тебя. Я пойду на это».

Я должна передать эту записку Ружвилю. Ее возьмет Розали. Но что, если ее обнаружат? Это будет плохой способ отплатить Розали за все то, что она сделала для меня.

Нет, я не буду вмешивать ни ее, ни мадам Ришар. Поэтому я попросила одного из охранников, Жильбера, передать ее незнакомцу, когда он в следующий раз придет в Консьержери, что он, по всей вероятности, должен был сделать. За это незнакомец вознаградит его, передав ему четыреста луидоров.

Жильбер взял записку, но потом испугался и показал ее мадам Ришар. Она сочувствовала мне, однако не желала рисковать своей головой и поэтому показала записку Мишони. Оба они были хорошие люди. Они жалели меня, но в то же время состояли на службе у Республики. Они не хотели выдавать меня, и Мишони посоветовал мадам Ришар предупредить меня о том, какие опасности могли подобные действия навлечь на всех нас.

Если бы Жильбер ничего не сказал, все было бы хорошо, и это была бы еще одна неудачная попытка. В любом случае этот — план был слишком неопределенным, чтобы привести к какому-нибудь результату, и впоследствии я удивлялась, как я могла быть настолько глупа, чтобы надеяться, что это возможно.

Жильбер рассказал обо всем офицеру, своему начальнику. В результате Мишони был уволен, и Ришары — тоже.

Теперь у меня были новые тюремщики. Их нельзя было назвать недобрыми, но ввиду того, что произошло с Ришарами, они не стали бы подвергаться риску.

Мне не хватало этой доброй женщины. Мне не хватало маленького Фанфана. Дни и ночи тянулись медленно. Скоро меня заставят предстать перед судом.

И вот это время пришло. В то утро дверь моей камеры открылась. Вошли пристав и четыре жандарма. Они пришли, чтобы препроводить меня в бывшую Главную судебную палату, которая называлась теперь «залом Свободы».

Это было место, где заседал революционный трибунал. Гобелены, украшенные изображениями лилий, которые я хорошо знала, были убраны, а картина, изображающая распятие, была заменена другой, представляющей права человека. Мне дали место на скамье напротив Фукье-Тенвиля, прокурора. Зал был тускло освещен, так как в нем было всего две свечи.

Меня спросили, как мое имя, и я спокойно ответила:

— Мария Антуанетта Лоррен из Австрии.

— До революции вы состояли в политических отношениях с иностранными державами, и это противоречило интересам Франции. Из этого вы извлекли большую выгоду.

— Это неправда.

— Вы промотали денежные ресурсы Франции, добытые потом народа, ради своих удовольствий и интриг.

— Нет! — ответила я.

Однако в душе мне стало не по себе. Я вспомнила о своей расточительности: о Малом Трианоне, о счетах мадам Бертен, об услугах мсье Леонара. Я была виновата… глубоко виновата!

— После начала революции вы не прекращали строить козни против свободы, как с иностранными державами, так и внутри страны.

— После начала революции я не позволяла себе вести какую-либо переписку с заграницей и никогда не вмешивалась во внутренние дела.

Но это была неправда. Я солгала. Я посылала свои призывы Акселю. Я писала Барнаву и Мерси.

О да, они решат, что я виновна. Ведь в их глазах я действительно была виновной.

— Именно вы научили Людовика Капета искусству глубокого лицемерия, с помощью которого он так долго вводил в заблуждение добрый французский народ.

Я закрыла глаза и покачала головой.

— Когда вы покинули Париж в июне 1791 года, вы открыли двери всем остальным и заставили их уехать. Нет ни малейшего сомнения, что именно вы руководили действиями Людовика Капета и убедили его бежать.

— Не думаю, что открытые двери могут служить доказательством того, что какой-то человек постоянно руководит действиями других людей.

— Вы никогда ни на минуту не переставали желать уничтожения свободы. Вы хотели править любой ценой и снова взойти на трон по телам патриотов.

— У нас не было необходимости снова всходить на трон. Ведь мы и так уже были на нем. Мы никогда не желали ничего, кроме счастья для Франции. До тех пор, пока она была счастливой, до тех пор, пока она является таковой, мы всегда будем удовлетворены.

— Считаете ли вы, что король необходим для счастья народа?

— Один человек не может решать такие вопросы.

— Несомненно, вы сожалеете о том, что ваш сын лишился трона, на который он мог бы подняться, если бы народ, наконец осознавший свои права, не уничтожил этот трон!

— Я никогда не стала бы жалеть о том, чего лишился мой сын, если бы его страна была счастлива.

Вопросы продолжались. Они спросили меня о Трианоне. Кто оплачивал расходы на Трианон?

— Для Трианона существовал специальный фонд. Надеюсь, что все, связанное с этим, станет достоянием общественности. Я полагаю, что все это было весьма преувеличено.

— Именно в Малом Трианоне вы впервые встретились с мадам де ла Мотт?

— Я никогда не встречалась с ней.

— Но разве вы не сделали ее козлом отпущения в мошенничестве с бриллиантовым ожерельем?

— Я никогда не встречалась с ней.

Потом мне стало казаться, что я переживаю какой-то кошмар… Что я уже умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что правильно расслышала.

Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении! Моего собственного ребенка! Восьмилетнего мальчика!

Я не могла поверить этому. Этот Эбер, это чудовище, этот уличный грубиян рассказывал суду, что я учила своего сына аморальному поведению… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком болезненно, слишком ужасно… слишком неправдоподобно и абсурдно!

Они сказали, что мой сын признался в этом. Будто бы мы позволяли себе такие удовольствия — он, я и Элизабет… Его безгрешная тетя Элизабет и я, его мать!

Я смотрела прямо перед собой. Я видела мальчика, играющего во дворе… Моего мальчика, который был в руках у этих злых людей. Я видела этот грязный красный колпак у него на голове. Я слышала грубые слова, слетающие с его уст. Я слышала, как он своим детским голосом поет песню «Са ира».

Они вырвали у него эту «исповедь». Они научили его, что сказать. Они плохо поступили с ним, заставляя его соглашаться с тем, чего он не мог понять. Ему было восемь лет, и я была его матерью. Я любила его. Я потеряла своего возлюбленного и своего мужа, и мой мальчик стал моей жизнью. И все-таки они подучили его сказать обо мне такие вещи… И о его тете, которая научила его произносить молитвы!

Я слышала только отрывки из их речи. Я слышала, как они говорили, что устроили моему сыну очную ставку с его сестрой и тетей и что эти двое опровергли все обвинения. Вполне естественно, сказали они, что эти люди, способные на столь противоестественные поступки, так сказали.

Его тетя Элизабет назвала его чудовищем.

О Элизабет, подумала я, моя дорогая Элизабет, что ты теперь думаешь о моем мальчике?

Когда они отобрали его у меня, я думала, что достигла глубины отчаяния. Теперь я знала, что это было еще не самое худшее. Мне предстояло страдать еще сильнее. Так, как я страдала теперь!

Мной овладел ужас. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его сказать такое? Они плохо обращались с ним… Морили его голодом, били его! Он — король Франции, моя любовь, мой дорогой!

Эбер коварно глядел на меня. Конечно, всем этим людям стоило лишь взглянуть на него, чтобы понять, что это было деградировавшее создание. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он смотрел на меня, когда мы только что попали в его власть.

«Дьявол, — подумала я. — Ты недостоин жить на этой земле! О боже, спаси моих детей от таких людей!»

Я почувствовала, что вот-вот упаду в обморок. Я остановила свой взгляд на свечах, чтобы прийти в равновесие. И тут я заметила то, с чем так часто встречалась в тюрьмах, — сочувствие женщин. В зале суда присутствовали женщины-матери, и они понимали, что я чувствовала. Они верили, что я — враг государства, что я надменна, высокомерна, что я промотала финансы Франции… Но я была матерью, и они знали, что я любила своего сына. Я почувствовала, что эти женщины в зале суда будут отстаивать меня.

Даже Эбер понял это. Он испытывал некоторое замешательство.

Он сказал, что я позволяла себе это отвратительное аморальное поведение отнюдь не только из-за своей безнравственности. Это делалось исключительно с целью ослабить здоровье моего сына, чтобы я могла управлять им, когда он сделается королем, чтобы я могла господствовать над ним и править через него.

Я могла только смотреть на этого человека с презрением и ненавистью, которые я испытывала к нему. Я не могла видеть женщин, присутствовавших на суде, но знала, что они были там, и чувствовала, что они — на моей стороне. Возможно, это были те самые женщины, которые когда-то кричали: «Антуанетту — на фонарь!» Но теперь я уже больше не была королевой. Я была матерью, которую обвинял человек, у которого жестокость была написана на лице. И они не верили ему.

Они верили историям о моих любовниках. Но в это они поверить не могли.

Я слышала, как кто-то произнес:

— Заключенная не делает никаких замечаний по поводу этого обвинения.

Я услышала свой собственный голос, громкий и четкий, который эхом разнесся по всему залу суда.

— Если я не дала никакого ответа, то только потому, что сама натура отказывается отвечать на такое обвинение, выдвинутое против матери. Я взываю ко всем матерям, присутствующим в этом зале суда!

Я почувствовала волнение, сердитый ропот.

— Уведите заключенную! — последовал приказ.

Снова в мою камеру…

Розали ждала меня. Она пыталась покормить меня, но я не смогла есть. Она заставила меня прилечь.

Позже она сказала мне, что слышала, что Робеспьер был в ярости из-за того, что Эбер выдвинул против меня такое обвинение. Это была ложь. Все знали, что это была ложь. Никто не сомневался в моей любви к сыну. Робеспьер испугался, что если я останусь в зале суда, то женщины поднимутся против моих судей и потребуют освободить меня и вернуть мне моего сына.

— Ах, мадам, мадам! — всхлипывала Розали.

Она опустилась на колени возле моей кровати и горько плакала.

Меня снова привели в суд. Я выслушала перечисление своих грехов. Я составила заговор с иностранными державами. Я вовлекла своего мужа в преступления. Я растратила деньги страны на Трианон и своих фаворитов. Были упомянуты Полиньяки. Однако ничего не было сказано о том другом гнусном обвинении.

Потом стали задавать вопросы присяжным заседателям:

— Можно ли считать установленным, что имели место интриги и тайные сношения с иностранными державами и другими внешними врагами Республики и что эти интриги и тайные сношения имели своей целью оказать им кратковременную помощь, которая позволила бы им вступить на французскую территорию и облегчила бы продвижение их армий по этой территории?

Признана ли я виновной в участии в этих интригах?

Можно ли считать установленным, что имели место интрига и заговор с целью развязать в Республике гражданскую войну?

Признано ли, что Мария Антуанетта, вдова Людовика Капета, принимала участие в этой интриге и заговоре?

Меня отвели в маленькую комнатку рядом с Главной палатой, пока присяжные принимали решение. Однако приговор был уже предрешен.

Наконец его огласили. Я была признана виновной и должна была понести наказание смертной казнью.

Я сижу в своей комнате и пишу. Осталось рассказать совсем немного.

Сначала я должна написать Элизабет. Я думаю о том, что сказал о ней мой сын, и, зная о ее целомудренной душе, хорошо понимаю, как она потрясена. Я должна заставить ее попытаться понять.

Я взялась за перо.

«Тебе, сестра, пишу я в последний раз. Меня только что приговорили. Но не к позорной смерти — ведь позорна она лишь для преступников — но к воссоединению с твоим братом. Невиновная, как и он, я надеюсь проявить такую же твердость, какую проявил он в свои последние минуты. Я спокойна, как человек, у которого нет ничего позорного на совести. Я глубоко сожалею, что вынуждена покинуть моих несчастных детей. Ты знаешь, что я жила только ради них и ради тебя, моя добрая сестрица. В каком положении я оставляю тебя, которая из привязанности к нам пожертвовала всем ради того, чтобы быть с нами!..»

Я продолжала писать о моей дорогой дочери, которую, как я слышала, отделили от Элизабет. Я хотела, чтобы она помогала своему брату, если это возможно… И еще я должна написать Элизабет о моем сыне. Я должна попытаться заставить ее понять.

«…Я вынуждена упомянуть о том, что так ранит мое сердце. Я знаю, сколько горя этот ребенок, должно быть, причинил тебе. Прости его, моя дорогая сестра! Вспомни о его возрасте и о том, как легко заставить ребенка сказать все что хочешь, даже то, чего он не понимает. Надеюсь, что наступит день, когда он лучше осознает, чего стоят твои великодушие и нежность…»

Слезы застилали мне глаза, и я не могла больше писать. Но позже я снова возьмусь за перо и закончу это письмо.

Вот-вот придет мой час.

За мной приедет телега. Они подрежут мне волосы, они свяжут мне руки за спиной, и я поеду по улицам хорошо знакомым путем, которые проезжали многие друзья моих прежних дней… которым проехал до меня Луи. Я поеду по улицам, по которым когда-то проезжала в своей карете, запряженной белыми лошадьми, где мсье де Бриссак когда-то сказал мне, что двести тысяч французов влюблены в меня… По улице Сен-Оноре, где, может быть, за мной будет наблюдать мадам Бертен, на площадь Революции к этой чудовищной гильотине.

Люди будут кричать на меня, как уже делали это прежде много раз, а я, пока еду, буду думать о своей жизни. Я не увижу улиц с этими кричащими и жестикулирующими толпами, требующими моей крови. Я буду думать о Луи, который проехал там до меня, об Акселе, который горюет где-то… Ах, не оплакивай меня слишком горько, моя любовь, ведь все мои мучения останутся позади! Я буду думать о моем мальчике и молиться о том, чтобы он не испытывал слишком сильных угрызений совести. Мой дорогой… это ничего! Я прощаю тебя… Ты не знал, что говорил.

Итак, сейчас я жду и молюсь, чтобы во время этой последней поездки я была истинной дочерью своей матери. Я встречусь лицом к лицу со смертью с мужеством, которого она пожелала бы от меня.

Больше нет времени писать. Они идут.

Великое спокойствие снизошло на меня. В одном я уверена: самое худшее позади. Я уже перенесла самые великие муки. Что мне осталось — это только последний резкий удар, который принесет мне избавление.

Я готова. И я не боюсь. Это чтобы жить, нужно мужество — жить, а не умереть.