Луи любил меня все сильнее и сильнее, а я — его. Я написала матушке, что, если бы мне пришлось выбирать себе мужа среди трех братьев королевской крови, я бы выбрала именно Луи. С каждым днем я все больше ценила его достоинства и в то же время все более критически относилась к моим деверям. Луи был так же умен, как Прованский, хотя последний, обладавший способностью без особых усилий показать себя с лучшей стороны, производил впечатление более умного — но это было ложное впечатление. Артуа был абсолютно лишен серьезности. Он не только был легкомысленным — что я, более чем кто-либо, могла ему простить, — но еще и злонамеренным, а этого я уже простить не могла.

Мерси неоднократно предостерегал меня относительно обоих моих деверей, и я начинала понимать, что он был прав.

Но жизнь моя была слишком веселой, чтобы я могла относиться в то время к чему-либо с должной серьезностью. Мерси писал моей матушке, что единственным настоящим моим недостатком является любовь к удовольствиям. Я и вправду любила их и искала повсюду.

Однако у меня все же были способности к размышлениям. Если бы я больше знала о страданиях бедноты, то, возможно, стала бы более сочувственно относиться к ним, чем большинство людей, окружавших меня.

Эти мои наклонности часто приводили в замешательство мадам де Ноай. Как-то раз, когда я была на охоте в лесу Фонтенбло, я допустила нарушение этикета, в котором ей было трудно упрекнуть меня.

Шла охота на оленя. Поскольку мне не позволяли ездить верхом на лошади, мне приходилось ехать вслед за всеми в коляске. По-видимому, как раз в тот момент, когда испуганный олень пробегал мимо крестьянского домика, из него вышел хозяин. Он оказался как раз на пути оленя, и это несчастное создание сильно ударило его рогами. Крестьянин лежал у дороги, а в это время охотники мчались мимо. Когда я увидела, что произошло, то настояла на том, чтобы остановиться и посмотреть, насколько тяжело ранен мужчина.

Из домика выбежала жена крестьянина. Она стояла над ним, в отчаянии ломая руки. По обе стороны от нее стояли двое плачущих детей.

— Мы внесем его в дом и посмотрим, тяжело ли он ранен. Я пришлю доктора, который позаботится о нем, — сказала я, после чего приказала своим слугам-мужчинам внести крестьянина в дом.

Я была поражена зрелищем, открывшимся мне в этом бедном жилище. Вспоминая о роскоши моих сверкающих апартаментов в Версале, я испытывала чувство вины. Мне хотелось показать этим людям, что я действительно беспокоюсь о том, что будет с ними. Я убедилась, что рана была неглубокой, и собственноручно перевязала раненого. Я оставила им денег и заверила женщину, что пришлю доктора, чтобы быть уверенной в том, что ее муж поправится.

Жена крестьянина поняла, кто я такая. Она смотрела на меня с чувством, близким к обожанию. Когда я уходила, она бросилась на колени к моим ногам и поцеловала край моего платья. Меня это глубоко тронуло.

В тот день я была более задумчивой, чем обычно. «Милые, милые люди», — повторяла я про себя. Когда я встретилась с мужем, я рассказала ему об этом случае и описала нищету, царившую в том домике. Он внимательно выслушал меня.

— Я счастлив, — сказал он с необычным волнением, — что ты думаешь так же, как я. Когда я стану королем этой страны, я сделаю для своего народа все, что в моих силах. Я хочу пойти по стопам моего предка Генриха Четвертого.

— Я буду помогать тебе, — сказала я серьезно.

— Балы, карнавалы — все это недостойно и расточительно.

Я промолчала. Почему, думала я, нельзя быть одновременно и добродетельным, и веселым?

Моя жалость к бедным была такой же, как и все остальные мои чувства, то есть поверхностной. Я не могла до конца понять ужас нищеты этих людей, пока сама не испытала этого.

Почти такой же случай произошел, когда я попросила одного из моих слуг передвинуть мебель. Бедный старик, двигая ее, упал и сильно ушибся. Он потерял сознание, и я позвала на помощь слуг.

— Мы пошлем за его приятелями, мадам, — сказали они мне.

Но я ответила на это отказом и решила, что сама позабочусь о нем как следует. Я настояла, чтобы его положили на кушетку, послала слуг за водой и сама обмыла его раны.

Когда он открыл глаза и увидел, что я стою возле него на коленях, его глаза наполнились слезами.

— Мадам дофина… — прошептал он в недоверчивом изумлении и посмотрел на меня так, как будто я была каким-то божественным существом.

Мадам де Ноай могла бы сказать мне, что по этикету дофина не должна ухаживать за слугой, но я бы не обратила на нее внимания, потому что знала: если я еще раз столкнусь со случаями, подобными этим двум — с ранеными слугой и крестьянином, то буду вести себя в точности так же, как и раньше. Мои поступки были вполне естественными. Поскольку я неизменно действовала в первую очередь по зову сердца, а не разума, то по крайней мере в данном случае это было моим достоинством.

Об этих случаях все рассказывали друг другу, разумеется, не без преувеличений. Когда я появлялась на людях, они приветствовали меня еще более бурно, чем раньше. Они создали образ, которому я на самом деле, конечно же, не соответствовала. Я была молода и красива и, несмотря на слухи о моем легкомыслии, добра и великодушна. Я любила народ так, как никто его не любил со времен Генриха Четвертого, который говорил: «У каждого крестьянина должен быть в котелке цыпленок по воскресеньям». Я придерживалась такого же мнения. Мой муж тоже был хорошим человеком. Вместе мы вернем Франции хорошие времена. Все, что людям оставалось делать, — это подождать, пока умрет этот старый негодяй, и тогда начнется новая эпоха.

Моего мужа люди начали называть Louis le Desire.

Это не могло не вдохновлять нас. Мы хотели быть добрыми королем и королевой, когда придет наше время. Однако мы помнили о том, что не смогли выполнить свой первейший долг — обеспечить себе наследников. Я знаю, что Луи задумывался о том, что скальпель может освободить его от этого недостатка. Но действительно ли он поможет ему? Можно ли быть полностью уверенным в успехе? А что, если все окончится неудачей?

Последовал еще один постыдный период экспериментов, о которых я предпочитаю не вспоминать. Бедный Луи! Его тяготило чувство вины. Его неспособность угнетающе действовала на него, так как он глубоко осознавал свою ответственность. Иногда я видела, как он работает на наковальне словно бешеный. Все это изнуряло его настолько, что, когда мы ложились спать, он сразу же засыпал крепким сном.

Он хотел быть хорошим. Но многое было против нас… И не только обстоятельства. Мы были окружены врагами.

Я никогда не переставала удивляться, когда обнаруживала, что кто-то ненавидит меня.

Мои самые незначительные разговоры комментировались и истолковывались превратно. Тетушки смотрели на меня со злобой, и только Виктория — немного грустно. Она действительно верила, что они могут помочь мне и что в случае, когда Аделаида хотела посмеяться над этой Дюбарри, я совершила большую ошибку, не послушав ее. На самом же деле мадам Дюбарри могла бы быть мне полезной, но мое отношение к ней заставляло ее пожимать плечами и не обращать на меня внимания.

У нее были свои неприятности, и я думаю, что в течение тех первых месяцев 1774 года ей было особенно нелегко.

В «Almanach de Liege» — ежегодном издании, специализировавшемся на предсказаниях будущего, был один абзац, который гласил:

«В апреле одна важная дама, любимица фортуны, сыграет свою последнюю роль».

Все обсуждали эти слова и полагали, что они относятся к мадам Дюбарри. Существовала только одна возможность того, чтобы она потеряла свое теперешнее положение, — смерть короля.

Те первые месяцы года были нелегкими. Это были месяцы неясных опасений и самого безудержного веселья. Я ездила на нее балы, которые проходили в Опере, и постоянно думала о том красивом шведе, который произвел на меня такое большое впечатление. Я думала о том, увижу ли я его снова, и если это случится, то какой будет наша встреча. Но наши пути так никогда больше и не пересеклись.

Я приобрела нового врага в лице графини де Марсан, гувернантки Клотильды и Элизабет. Она дружила с моим давним противником, учителем Луи герцогом Вогийонским. Он возненавидел меня еще больше с тех пор, как я застала его подслушивающим у наших дверей. Аббат Вермон критиковал то, как мадам де Марсан воспитывала принцесс, а эти двое почему-то считали меня источником критики.

Некоторые из моих служанок повторяли при мне замечания, высказанные мадам де Марсан в мой адрес, считая, что тем самым они предостерегают меня.

— Кое-кто вчера сказал, мадам, что вы держитесь грациознее всех при дворе, на что мадам де Марсан возразила, что у вас походка куртизанки.

— Бедная мадам де Марсан! — воскликнула я. — Она сама при ходьбе переваливается с боку на бок, как утка.

Все смеялись от души. Однако нашелся некто, сообщивший об этом мадам де Марсан точно так же, как кто-то сообщал мне о ее пренебрежительных отзывах о моей персоне.

Как-то раз кто-то похвалил мою живость. «Она любит делать вид, что все знает!» — заметила на это мадам де Марсан.

Я выбрала новый стиль прически, при котором мои локоны вились вокруг плеч, и была уверена, что уложенные таким образом волосы больше шли мне. Однако мадам де Марсан сказала, что это напоминает ей «вакханалию». Мой смех, такой непосредственный, был, по ее словам, «жеманным», а взгляд, которым я смотрела на мужчин, — «кокетливым».

Что бы я ни делала, все вызывало критику со стороны людей, подобных графине. Какой же смысл в том, чтобы пытаться угодить им? Мне оставался только один путь — быть самой собою.

В воздухе чувствовались перемены.

Мы ставили постановки из Мольера, стараясь таким образом задействовать моих деверей и невесток, чтобы персонажи, роли которых они исполняли, были похожи на них самих. В таких случаях им было намного проще играть. Моему мужу нравились наши любительские спектакли. Его вполне устраивала роль зрителя. Если он засыпал и мы делали ему замечание, он остроумно отвечал, что зрители часто спят в то время, когда идет пьеса, но что в этом случае актеры должны винить самих себя, а не зрителей. Но часто он смеялся и аплодировал нам. Не было никакого сомнения, что все мы чувствовали себя гораздо счастливее вместе, когда играли на сцене.

Мы понимали необходимость быть еще более осторожными. Зная, что мадам де Марсан так критически относится ко мне и что тетушки узнают о каждом моем неверном шаге, к тому же помня о недремлющем оке мадам Этикет, я была уверена: если они обнаружат, что мы подражаем актерам, то поднимут крик негодования, и, что самое худшее, наше развлечение будет запрещено. Зная об этом, мы, казалось, еще больше наслаждались своей игрой.

Мсье Кампан и его сын были для нашей маленькой компании ценным приобретением. Кампан-Père мог одновременно играть роли, добывать для нас костюмы и выполнять обязанности суфлера благодаря своей способности без труда разучивать роли. Это давалось ему с такой легкостью, что он помнил одновременно все наши реплики.

Мы установили сцену и начали готовиться к спектаклю. Старший мсье Кампан был в костюме Криспена. Он выглядел в нем весьма изящно. Этот дотошный человек добился того, что костюм до мельчайших деталей был именно таким, каким должен был быть, и довел свой образ до совершенства с помощью блестящих нарумяненных щек и щегольского парика.

Комнату, которая служила нам театром, редко использовали. Именно поэтому мсье Кампан и выбрал ее. Там была потайная лестница, которая вела в мои апартаменты. Как-то раз я вспомнила, что забыла у себя плащ, который должен был мне понадобиться на сцене, и попросила мсье Кампана спуститься по этой потайной лестнице и принести его мне.

Я не думала, что в такой час кто-то может быть в моих апартаментах, но как раз в это время там находился один из слуг, посланный туда с каким-то поручением. Услышав шаги на лестнице, он пошел посмотреть, кто там есть.

В полутьме на неосвещенной лестнице перед ним неясно вырисовывалась странная фигура из прошлого века. Конечно, он решил, что оказался лицом к лицу с привидением. Слуга вскрикнул, упал на спину и кувырком скатился вниз по ступенькам.

Мсье Кампан бросился к нему, тем временем, услышав звуки этой суматохи, мы все поспешили вниз по лестнице, чтобы посмотреть, что там случилось. Слуга лежал на полу. К счастью, он не разбился, но от страха был совершенно белый и дрожал, в ужасе уставившись на нас. Не сомневаюсь, что мы представляли собой странное зрелище. Мсье Кампан, будучи человеком очень добрым, предложил разъяснить этому бедняге ситуацию.

— Мы играем в любительском спектакле, — объяснил он слуге. — Мы вовсе не призраки. Взгляни на меня. Ты узнаешь меня… и мадам дофину?..

— Ты знаешь меня, — сказала я. — Смотри… мы всего лишь играем пьесу…

— Да, мадам, — запинаясь, пробормотал слуга.

— Мадам, — предупредил предусмотрительный Кампан. — Мы должны убедить его молчать.

Я кивнула, и мсье Кампан сказал слуге, что он никому не должен говорить о том, что видел.

Слуга заверил нас, что будет хранить нашу тайну. Он вышел с ошеломленным видом, а мы вернулись обратно на нашу «сцену». Но вдохновение почему-то покинуло нас. Вместо того чтобы продолжать представление, мы обсуждали случившийся инцидент. Мсье Кампан выглядел очень серьезным. Вполне возможно, считал он, что слуга не сможет удержаться и расскажет одному или двум знакомым о том, что видел. За нами начнут следить. Нашу совершенно невинную игру могут истолковать самым ужасным образом. Нас обвинят в том, что мы устраиваем оргии. Как легко будет нашему театральному предприятию приписать любое предосудительное значение! Мудрый мсье Кампан! Он думал обо мне и, без сомнения, знал куда больше, чем я когда-либо могла узнать, о тех дурных слухах, которые ходили о дофине. Он придерживался того мнения, что следует прекратить это занятие. Мой муж согласился с ним, и нашим любительским спектаклям пришел конец.

Лишившись этого развлечения, я обратилась к другим удовольствиям. В Париж некоторое время назад прибыл мой прежний учитель игры на клавесине, Глюк. Матушка написала мне письмо, в котором настаивала, чтобы я помогла ему добиться успеха в Париже. Я с восторгом взялась за это, потому что втайне считала, что наши немецкие музыканты превосходят французских. Все же в Париже мне постоянно приходилось слушать французскую оперу. Конечно, я испытывала теплое чувство к Моцарту и решила сделать для Глюка все, что в моих силах. Парижская Академия отвергла его оперу «Ифигения», но Мерси убедил их отменить свое решение.

В тот вечер, когда опера должна была исполняться, я решила превратить это в торжественное событие. Я упросила мужа сопровождать меня на представление. С нами пошли также граф Прованский с супругой и еще несколько друзей, среди которых была и моя дорогая принцесса де Ламбаль. Это был триумф. Люди радостно приветствовали меня, а я показывала им, как счастлива находиться среди них. После окончания оперы зрители вызывали Глюка аплодисментами в течение целых десяти минут.

Все это очень обрадовало Мерси. Он показал мне письмо, которое написал моей матушке.

«Я чувствую, что приближается время, когда великое предназначение эрцгерцогини будет претворено в жизнь».

Я была склонна гордиться собой. Но у Мерси не было привычки излишне хвалить меня.

Он сказал:

— Король стареет. Заметила ли ты, как ухудшилось его здоровье в эти последние недели?

Я ответила, что, как мне показалось, он выглядит немного утомленным.

Мерси напустил на себя самый таинственный вид, который, как я должна была понимать, означал, что то, что будет сказано, между нами, — строжайшая тайна и об этом не следует говорить никому.

— Возможно… скоро… случится так, что дофину придется править страной, но у него не хватит сил править самому. Если ты не будешь управлять им, это сделают другие. Тебе необходимо понять это. Ты должна осознать, какое влияние можешь иметь на него.

— Я? Но я же ничего не смыслю в государственных делах!

— Увы, это чистая правда. Ты боишься этого и позволяешь себе быть пассивной и зависимой.

— Я уверена, что никогда не смогу понять, чего от меня ждут.

— Найдутся люди, которые будут направлять тебя. Ты должна лишь научиться осознавать и ценить свое могущество.

Во время Великого поста аббат де Бове прочитал проповедь, которую вскоре уже обсуждали во всем Версале, а кроме того, не сомневаюсь, и в каждой парижской таверне. Казалось, у всех было такое чувство, что жизнь короля подходит к концу. Похоже, вся страна желала его смерти. Разумеется, аббат не осмелился бы прочитать такую проповедь, если бы король чувствовал себя хорошо. Я обнаружила, что при всем своем цинизме и всей своей чувственности мой дедушка был исключительно благочестивым человеком. Я имею в виду, что он искренне верил в то, что нераскаявшиеся грешники попадают в ад. Он цел такую разгульную жизнь, какую до него вели лишь немногие монархи, даже французские, и верил, что если не получит отпущения грехов, то наверняка окажется в аду. Поэтому ему было не по себе. Он хотел раскаяться, но не слишком спешил, потому что мадам Дюбарри была его единственным утешением на старости лет.

Аббат в своей проповеди осмелился высказаться против обычаев двора и в особенности короля. Он уподоблял его престарелому царю Соломону, пресытившемуся излишествами и ищущему острых ощущений в объятиях проституток.

Король пытался делать вид, что на самом деле проповедь направлена не против него, а против некоторых придворных вроде герцога де Ришелье, имевшего репутацию одного из самых отъявленных распутников своего времени, или против кого-нибудь еще.

— Ба! — как-то сказал ему Луи, — проповедник бросил камни в твой огород, мой друг.

— Увы, сир, — парировал хитрый Ришелье, — но по пути так много их залетело в огород вашего величества!

Луи оставалось только мрачно рассмеяться, услышав такой ответ. Однако в действительности он был серьезно обеспокоен и искал способ заставить замолчать чересчур прямолинейного аббата. Единственное, что он мог сделать, — это представить его к сану епископа. Аббат воспринял это с радостью, однако продолжал громогласно выкрикивать свои предостережения. Он даже зашел настолько далеко, что осмелился сравнивать роскошь Версаля с нищетой крестьян и парижской бедноты.

— Еще сорок дней, и Ниневия будет разрушена! — кричал он.

Смерть, казалось, витала в воздухе. Мой очаровательный дедушка заметно изменился. Он сильно располнел после моего приезда, но, несмотря на это, морщин у него заметно прибавилось. Однако его обаяние осталось прежним. Я помню, как потряс его один случай, происшедший во время партии в вист. Один из его старейших друзей, маркиз де Шовлен, играл за одним из столов. Когда игра закончилась, он поднялся и пошел поболтать с дамой, сидевшей за другим столом. Вдруг его лицо исказилось, он схватился за грудь и… рухнул на пол.

Мой дедушка поднялся. Я видела, что он пытается что-то сказать, но не может произнести ни слова.

Кто-то сказал:

— Он мертв, сир.

— Мой старый друг! — пробормотал король. Луи покинул апартаменты и направился прямо к себе в спальню. Мадам Дюбарри пошла следом за ним. Она была единственной, кто мог утешить его. Но я знала, что он боялся оставаться с ней, так как опасался, что умрет так же внезапно, как его друг маркиз, и тогда все его грехи останутся на нем.

Бедный дедушка! Я так хотела утешить его! Но что я могла сделать? Я являла собой молодость, и по самой природе вещей это могло только лишний раз напомнить ему о его собственном возрасте.

Судьба словно смеялась над ним. Вскоре аббат де ла Виль, которого он недавно продвинул по службе, пришел поблагодарить его за это. Ему позволили предстать перед королем, но едва только аббат начал произносить свою благодарственную речь, как с ним случился удар, и он упал мертвым прямо к ногам короля.

Этого дедушка уже не смог вынести. Он заперся в своих апартаментах и послал за своим духовником. Мадам Дюбарри была очень обеспокоена.

Аделаида же была в восторге. Когда мы с мужем посетили ее, она только и говорила, что о порочной жизни, которую вел король. Если он хотел обеспечить себе место на небесах, ядовито заметила тетушка, ему следовало без промедления послать эту шлюху укладывать свои вещи. Ее воинственность делала ее похожей на генерала, а ее сестры напоминали подчиненных ему капитанов.

— Я говорила ему миллионы раз, — заявила она, — что время уходит. Я отправила посыльного к Луизе, чтобы просить ее удвоить свои молитвы. Мое сердце будет разбито, если, попав на небеса, я узнаю, что моего возлюбленного отца, короля Франции, не пустили туда.

Однажды, вскоре после смерти аббата де ла Виля, король, следуя по каким-то делам в своей карете, неожиданно встретил похоронную процессию и остановил ее. Он хотел узнать, кто умер. На этот раз покойником оказался не старый человек, а молодая девушка шестнадцати лет. Однако это показалось ему еще более зловещим.

Смерть могла нанести удар в любой момент, а ему было уже шестьдесят с лишним лет.

Как только закончилась Пасха, мадам Дюбарри предложила королю уехать с ней в Трианон и пожить там спокойно несколько недель. Сады в это время были так прекрасны, ведь уже наступила весна, и пришло время прогнать мрачные мысли и думать о жизни, а не о смерти.

Ей всегда удавалось развеселить его, поэтому он согласился поехать с ней. Король выехал на охоту, но после этого внезапно почувствовал себя очень плохо. Однако мадам Дюбарри приготовила для него лекарства и продолжала настаивать на том, что единственное, что ему нужно, — это отдых в ее обществе.

На следующий день после их отъезда я находилась в своих апартаментах, где брала урок игры на арфе, когда вошел дофин. Он выглядел очень серьезным.

Муж тяжело уселся, и я сделала знак учителю музыки и слугам оставить нас наедине.

— Король болен, — сказал он.

— Очень болен?

— Нам это не сказали.

— Он сейчас в Трианоне. Я сейчас же поеду навестить его и буду ухаживать за ним. Он скоро снова будет здоров.

Мой муж взглянул на меня, грустно улыбаясь.

— Нет, — возразил он, — мы не можем ехать туда, пока он не пошлет за нами. Мы должны ждать его распоряжений, чтобы ухаживать за ним.

— Этикет! — пробормотала я. — Наш дражайший дедушка болен, а мы должны ждать, когда этикет позволит нам явиться к нему.

— Ламартиньер едет туда, — сказал мне муж.

Я кивнула. Ламартиньер был главным королевским доктором.

— Нам ничего не остается, как только ждать, — заключил он.

— Ты очень обеспокоен, Луи.

— Я чувствую себя так, словно вся Вселенная падает на меня.

Осмотрев короля, Ламартиньер сделался очень серьезным. Несмотря на протесты мадам Дюбарри, он настоял на том, чтобы короля перевезли обратно в Версаль. Такое решение уже само по себе было многозначительным, и все мы понимали это. Если бы болезнь короля была легкой, ему бы позволили остаться выздоравливать в Трианоне. Но нет, его нужно было перевезти обратно в Версаль, потому что этикет требовал, чтобы короли Франции умирали в своих королевских спальнях в Версале.

Его привезли во дворец. Я глядела из окна, как его выносили из кареты. Король был завернут в толстый плащ и выглядел ужасно. Он дрожал, и на его лице был нездоровый румянец.

Мадам Аделаида вышла и поспешила к карете. Она шла рядом с королем, отдавая приказания. Ему пришлось подождать в ее апартаментах, пока подготовят его спальню, потому что Ламартиньер так поспешно заявил, что ему необходимо вернуться в Версаль, что спальню не успели привести в порядок.

Когда он наконец расположился в своей комнате, нас всех вызвали туда. Мне пришлось приложить огромные усилия, чтобы не разрыдаться. Было так печально видеть его в таком состоянии, и потом это странное выражение его лица! Когда я поцеловала его руку, он не улыбнулся и, казалось, даже не заметил этого. Он лежал перед нами, словно совершенно чужой человек. Я знала, что он не был искренним, однако я по-своему любила его, и мне было тяжело смотреть на его страдания.

Он не желал видеть никого из нас. Только когда пришла мадам Дюбарри и встала около его кровати, он стал немного больше походить на самого себя.

Она сказала:

— Ты хочешь, чтобы я осталась, Франция?

Это было крайне непочтительно, но он улыбнулся и кивнул. Мы ушли и оставили ее с ним.

Тот день прошел словно во сне. Я не могла ни на что решиться. Муж остался со мной. Он сказал, что нам лучше держаться вместе.

Я была озабочена, а он все еще выглядел так, как будто вся Вселенная вот-вот рухнет на него.

Пять хирургов, шесть врачей и три аптекаря ухаживали за королем. Они спорили между собой относительно природы его недомогания и того, сколько вен, две или три, следует вскрыть. Новость распространилась по всему Парижу. Король болен. Его перевезли из Трианона в Версаль. Учитывая образ жизни, который он вел, его тело и в самом деле должно быть совершенно изношенным.

Мы с мужем все время были вместе, ожидая вызова. Он, казалось, боялся оставить меня. Я молча молилась о том, чтобы наш дорогой дедушка скорее выздоровел. Я знаю, что Луи тоже молился.

В Oeil de Boeuf, огромной передней, которая отделяла спальню короля от холла и называлась так из-за ее окна, по виду напоминающему бычий глаз, собиралась толпа людей. Я надеялась, что король не знает об этом, потому что если бы он узнал, то понял бы, что они считают его умирающим.

В отношении ко мне и к моему мужу у окружающих нас людей появились почти неуловимые перемены. С нами стали обращаться более осторожно, более уважительно. Мне хотелось закричать: «Не относитесь к нам иначе! Ведь папа еще не умер!»

Из комнаты больного пришла новость. Королю поставили банки, но это не принесло ему облегчения от боли.

Это ужасное состояние неизвестности продолжалось весь следующий день. Мадам Дюбарри все еще ухаживала за королем, но за моим мужем и мной не присылали. Однако тетушки решили, что должны спасти своего отца. Они, конечно, не собирались позволять ему оставаться на попечении «этой шлюхи». Аделаида провела сестер в комнату больного, хотя доктора пытались не впускать их.

То, что произошло, когда они вошли в комнату больного, было настолько драматично, что скоро уже весь двор говорил об этом.

Аделаида направилась к кровати. Ее сестры шли за ней на расстоянии в несколько шагов. Как раз в это время один из докторов подносил к губам короля стакан воды.

Доктор, задыхаясь от волнения, вскрикнул:

— Поднесите свечи поближе! Король не видит стакан!

Тогда все, кто стоял вокруг кровати, увидели то, что так испугало доктора. Лицо короля было покрыто красными пятнами.

Король был болен оспой. У всех появилось чувство облегчения, потому что теперь, по крайней мере, было известно, что его мучает, и можно было назначить необходимое лечение. Но когда Борден, доктор, которого привезла мадам Дюбарри и которому она очень доверяла, узнал о всеобщей радости, он цинично заметил, что не видит для этого причин, потому что для человека в возрасте шестидесяти четырех лет и с таким телосложением, как у короля, оспа — ужасная болезнь.

Тетушкам сказали, чтобы они немедленно покинули комнату больного. Но Аделаида выпрямилась во весь рост и с самым царственным видом отчитала докторов:

— Вы осмеливаетесь приказывать мне удалиться из спальни моего отца? Берегитесь, чтобы я не уволила вас! Мы останемся здесь! Мой отец нуждается в сиделках, а кто же будет ухаживать за ним, как не его собственные дочери?

Их невозможно было выгнать, и они остались, действительно разделив с мадам Дюбарри заботы по уходу за королем. Все же они как-то ухитрялись не быть в комнате в то время, когда там присутствовала она. Я не могла не восхищаться ими всеми. Они трудились ради спасения его жизни, лицом к лицу с ужасной опасностью и были заботливы, как настоящие сиделки. Я никогда не забуду о том, какое мужество проявила в то время Аделаида. И Виктория с Софи тоже, конечно, но последние лишь автоматически подчинялись своей сестре. Моему мужу и мне не позволяли приближаться к комнате больного. Мы сделались слишком важными особами.

Время, казалось, остановилось. Каждое утро мы вставали, не зная, какие изменения в нашей жизни произойдут днем. От короля невозможно было скрыть, что он болен оспой. Он потребовал, чтобы ему принесли зеркало. Посмотревшись в него, он в ужасе застонал. Однако потом сразу же успокоился.

— В моем возрасте, — сказал он, — после такой болезни не выздоравливают. Я должен привести в порядок свои дела.

Мадам Дюбарри сидела у его изголовья, и он грустно кивнул ей. Больше всего его огорчало то, что ему придется расстаться с ней. Но все же она должна оставить его… ради нее самой и ради него, сказал он.

Она неохотно вышла. Бедная мадам Дюбарри! Человек, который стоял между нею и ее врагами, быстро терял свою силу. После ее ухода король все еще продолжал спрашивать о ней и чувствовал себя без нее очень несчастным. Именно в то время я начала воспринимать ее по-другому и жалела, что не была достаточно добра к ней и даже когда-то отказывалась с ней разговаривать. Как, должно быть, она грустила в те дни, и печаль в ее душе смешивалась со страхом. Что будет с ней, когда ее покровителя не станет?

Он, должно быть, нежно любил ее, потому что, когда священники убеждали его исповедаться, он продолжал откладывать исповедь, потому что знал, что, как только он исповедается, ему придется сказать ей последнее прощай. Ведь только при этом условии он мог получить отпущение грехов. И все это время король, должно быть, надеялся, что выздоровеет и тогда сможет послать за ней и попросить ее вернуться к нему.

Но рано утром седьмого мая состояние короля настолько ухудшилось, что он решил послать за священником.

Из своего окна я могла видеть, как тысячи людей из Парижа приехали в Версаль. Они хотели быть здесь в тот момент, когда король умрет. Я, содрогаясь, отвернулась от окна. Это зрелище казалось мне таким ужасным! Торговцы едой, вином и балладами располагались лагерем в садах, и все это больше походило на праздник, чем на священное таинство. Парижане были слишком практичными, чтобы притворяться, что горюют. Они радовались тому, что старая власть уходит, а от новой ждали так многого!

Аббат Моду посетил короля в его апартаментах. Я слышала, как кто-то заметил, что более чем за тридцать лет, в течение которых он был духовником короля, его впервые призвали для исполнения своих обязанностей. В течение всего этого времени король не находил времени для исповеди. Каким же образом, спрашивали все, Людовик XV сможет сразу покаяться во всех своих прегрешениях?

Мне было жаль, что я не могла в тот момент быть рядом с моим дедушкой. Я хотела бы сказать ему о том, как много значила для меня его доброта. Я сказала бы ему, что никогда не забуду нашу первую встречу в Фонтенбло, когда он так мило вел себя с испуганной маленькой девочкой. Несомненно, такая доброта свидетельствовала в его пользу. И хотя он прожил скандальную жизнь, никто из тех, кто участвовал в его оргиях, не заставляли это делать насильно, многие из них были даже влюблены в него. Мадам Дюбарри всем своим поведением показывала, что он был для нее не только покровителем, но и любимым человеком. Теперь она покинула его не потому, что боялась его болезни, но для того, чтобы спасти его душу.

В наши апартаменты принесли известие о том, что произошло в комнате умирающего. Я услышала, что, когда кардинал де Ларош Эймон вошел в комнату в полном церковном облачении, неся с собой гостию, мой дедушка снял со своей головы колпак и безуспешно попытался встать на колени в постели. Он сказал:

— Раз уж господь соблаговолил удостоить своим посещением такого грешника, как я, мне следует принять его с почетом!

Моему бедному дедушке, который всю свою жизнь был верховным властителем, королем с пятилетнего возраста, теперь предстояло лишиться всей своей мирской славы и предстать перед тем, кто был гораздо более великим королем, чем он сам.

Но высшие церковные сановники никогда не разрешили бы провести отпущение грехов только лишь в обмен на несколько невнятно произнесенных слов. Ведь Луи не был обычным грешником. Он был королем, который открыто игнорировал законы церкви, поэтому и должен был публично покаяться в своих грехах. Только так эти грехи могли быть ему отпущены.

Началась церемония. Все мы должны были принять в ней участие, чтобы можно было спасти его душу. Сформировалась процессия, во главе которой шли дофин и я, а за нами следовали граф Прованский, Артуа и их жены. Все мы держали в руках зажженные свечи. Вслед за архиепископом мы прошли из часовни в комнату умирающего. Горящие свечи были у нас в руках, торжественное выражение — на наших лицах, а в моем сердце и еще по крайней мере в одном сердце — в сердце дофина — печаль и великий страх.

Тетушки вошли внутрь, а мы стояли за дверью снаружи, поэтому могли расслышать только интонацию голосов священников и короля. Через открытую дверь нам было видно, как ему дали святое причастие.

Потом кардинал де Ларош Эймон подошел к двери и сказал всем, кто собрался снаружи:

— Господа, король попросил меня передать вам, что он просит у Господа прощения за свои проступки и за тот позорный пример, который он подавал своему народу. Он сказал также, что, если его здоровье поправится, он посвятит себя раскаянию, религии и благополучию своего народа.

Слушая эти слова, я поняла, что король потерял всякую надежду на жизнь. Ведь пока он был жив, он цеплялся за мадам Дюбарри. Последние же его слова означали, что он решил расстаться с ней на то время, которое ему еще оставалось жить.

Я слышала, как он произнес глухим голосом, так не похожим на тот чистый и музыкальный голос, который очаровал меня в день моего прибытия:

— Жаль, что я недостаточно силен для того, чтобы сказать все это самому!

Это был еще не конец, хотя было бы лучше, если бы было так. Но впереди оставалось еще несколько ужасных дней. О, мой утонченный дедушка! Надеюсь, он так и не узнал, во что превратилось его прекрасное тело, которое когда-то очаровывало стольких людей! Оно начало разлагаться еще до того, как наступила смерть. Из его спальни доносилось ужасающее зловоние. Слуг, которые должны были прислуживать ему, тошнило, и они падали в обморок в этой ужасной комнате. Его тело почернело и опухло, а он все еще никак не мог умереть.

Аделаида и ее сестры отказывались покинуть его. Они выполняли самую черную работу, были с ним дни и ночи напролет и дошли до предела изнеможения, не позволив никому занять свои места.

Нам с мужем не разрешали приближаться к комнате больного, но мы должны были оставаться в Версале до тех пор, пока король не умрет. Как только это случится, мы должны были сразу же покинуть Версаль, потому что здесь находился рассадник инфекции. Некоторые из тех людей, которые толпились в Oeil de Boeuf, когда короля привезли из Трианона, тоже заболели и умерли. В конюшнях уже все приготовили для нашего отъезда. Мы должны были выехать в Шуазе сразу же, как только король испустит последний вздох, но этикет требовал, чтобы до этого момента мы находились в Версале.

В одном из окон была видна горящая свеча. Это был сигнал.

Когда свечу потушат, это будет означать, что жизнь короля оборвалась.

Мой муж привел меня в маленькую комнатку, и мы сидели там в молчании.

Ни один из нас не произнес ни слова. Муж внушил и мне свои дурные предчувствия. Он всегда был серьезным человеком, но никогда прежде я его не видела таким, как в то время.

Мы сели, и вдруг послышался ужасный шум. Я и Луи переглянулись, не понимая, что бы это могло быть. Послышались голоса — громкие, кричащие, как нам показалось, и этот всеподавляющий шум…

Внезапно дверь резко распахнулась. В комнату ворвались люди и окружили нас.

Первой ко мне подбежала мадам де Ноай. Она упала передо мной на колени, взяла мою руку и поцеловала ее, назвав меня: «Ваше Величество!»

Наконец я все поняла. Я почувствовала, как слезы брызнули у меня из глаз. Король умер. Мой бедный Луи стал королем Франции, а я — королевой.

Они сжимали нас в кольце так, словно повод был самый радостный. Луи повернулся ко мне, а я — к нему.

Он взял меня за руку, и мы вместе непроизвольно упали на колени.

— Мы еще слишком молоды! — прошептал он.

Мы молились вместе с ним:

— О Господи, наставь нас, защити нас! Ведь мы еще слишком молоды, чтобы править!