Глава 1. Французское замужество
Говорили, что когда я родилась, над моей колыбелью появился «призрак трона и французского палача». Однако об этом заговорили много лет спустя — есть такая привычка вспоминать пророческие приметы и символы, когда время уже показало направление и курс событий. Мое появление на свет доставило матушке мало хлопот, поскольку оно произошло как раз перед самым началом Семилетней войны и она была больше занята нависавшей угрозой, чем своей новорожденной дочерью. Почти сразу же после моего рождения она занялась государственными делами и вряд ли могла уделять мне внимание. Она привыкла рожать детей — я была пятнадцатым ребенком.
Разумеется, она хотела мальчика (хотя у нее уже было четверо сыновей), поскольку правители всегда хотят мальчиков, а еще оставалось семь дочерей, три умерли либо при своем рождении, либо в раннем детстве. Я любила слушать о том, как она поспорила со старым герцогом Тароука, какой будет у меня пол. Она побилась об заклад, что ребенок окажется девочкой. Поэтому Тароука должен был уплатить проигрыш.
Ожидая моего рождения, мама решила, что моими крестными должны стать король и королева Португалии. В более поздние годы считалось, что это было еще одним дурным знамением, поскольку в день, когда я родилась, в Лиссабоне произошло ужасное землетрясение, разрушившее город и унесшее жизни сорока тысяч человек. Позже, много позже, говорили о том, что все дети, родившиеся в этот день, были несчастными.
Однако у немногих принцесс было более счастливое детство, чем мое. В те долгие радостные дни, когда мы с сестрой Каролиной вместе играли в парках дворца Шенбрунн, никто из нас не задумывался о будущем; мне никогда не приходила в голову мысль, что такая жизнь не может продолжаться вечно. Мы были эрцгерцогинями, наша мать была императрицей Австрии, и, по сложившимся традициям, наше детство неизбежно сокращалось, и мы, девочки, уезжали далеко от дома, чтобы стать женами незнакомых нам людей. Другая судьба была уготована нашим братьям — Фердинанду, который шел между Каролиной и мной, и Максу, который был на год моложе меня и стал последним ребенком в семье. Они были в безопасности. Они женятся и привезут своих супруг в Австрию. Однако мы никогда не обсуждали эти вопросы в те далекие летние дни в Шенбрунне и зимние — во дворце Хофбург в Вене. Мы были двумя счастливыми беззаботными девочками; единственное, что нас беспокоило, какая из наших собак принесет щенят первой и на что будут похожи эти маленькие милые создания. Мы любили собак — и она, и я.
Были уроки, но мы знали, как обращаться с нашей Эдзя, так мы называли нашу воспитательницу, которая для всех остальных была графиней фон Брандайс, внешне строгой и соблюдающей этикет, но она помогала нам, и мы всегда могли добиться того, что хотели. Я помню, как сидела в классной комнате и смотрела из окна в парк, думая о том, как все там прекрасно в то время, как я пытаюсь скопировать задание Эдзи. На листке были кляксы, а строчки всегда получались у меня неровными. Она подошла ко мне, цокнула языком и сказала, что я никогда не выучусь и ее отправят обратно домой по этой причине. Тогда я обняла ее за шею и сказала, что люблю ее — это было правдой — и что я никогда не разрешу, чтобы ее уволили — что было полным абсурдом, поскольку если бы матушка приказала ей уехать, она сделала бы это немедленно. Немного успокоившись, Эдзя прижала меня к себе, затем усадила рядом с собой и тонким карандашом стала выводить на моем листке рисунок, мне оставалось лишь обвести ее карандашные линии чернилами. Потом это вошло в привычку: она писала карандашом мои задания, а я обводила текст ручкой и в конечном итоге получалось, что я написала очень хорошо.
Меня называли Мария Антония — в семье просто Антония; лишь после решения о моем отъезде во Францию имя было изменено на Марию Антуанетту, и я должна была стараться забыть о том, что была австрийкой, — я должна была стать француженкой.
Матушка была в центре нашей жизни, хотя мы не очень часто виделись с ней; однако она всегда присутствовала среди нас в качестве главы королевской семьи, слово и желание которой было законом. Мы все ужасно боялись ее.
Как хорошо я помню зимний холод дворца Хофбург, где все окна должны были оставаться открытыми, потому что матушка считала, что свежий воздух полезен каждому. Во дворце обычно гулял пронизывающий холодный ветер. Я никогда не испытывала такого холода, как в венские зимы, и мне всегда было жалко прислугу, особенно бедную маленькую женщину-парикмахера, которая должна была вставать в пять часов утра, чтобы уложить волосы матушки, и стояла у открытого окна в ее холодной комнате. Она так гордилась, что матушка, убедившись в ее мастерстве, выбрала именно ее и доверила ей свои волосы!
Как-то я полюбопытствовала — поскольку у меня всегда были хорошие отношения со слугами, — не мечтает ли она иногда о том, чтобы руки ее были не столь ловкими и чтобы выбор пал на другого человека?
— О, мадам Антония, — ответила она, — это великолепное рабство.
Так все относились к матушке. Мы должны были повиноваться ей, и это казалось справедливым и естественным, да у нас и не появлялось мысли поступать иначе. Все мы знали, что она — верховная правительница, поскольку является дочерью Карла VI, у которого не было сына, и хотя наш отец считался императором, он был вторым после нее.
Бедный батюшка! Как я любила его! Он был беззаботным и непосредственным, и я предполагаю, что унаследовала от него эти качества. Может быть, поэтому я была его любимицей. У матери не было любимцев, и мы составляли настолько большую семью, что я едва знала некоторых своих братьев и сестер. Нас было шестнадцать, однако пятерых я никогда не видела, поскольку они умерли до того, как я могла узнать о них. Матушка гордилась нами и обычно показывала нас иностранным гостям.
— Моя семья не маленькая, — любила говорить она, и все ее поведение свидетельствовало, что она рада иметь так много детей.
Обычно раз в неделю врачи осматривали нас и проверяли наше здоровье, их заключения направлялись матушке, которая тщательно их просматривала. Когда нас вызывали к ней, мы испытывали подавленное настроение и были непохожи сами на себя; она обычно задавала нам вопросы, а мы должны были давать правильные ответы. Мне было легче, поскольку я была одной из младших, а некоторые из старших ужасно пугались, — даже Иосиф, который был на четырнадцать лет старше меня и казался таким важным, — ведь в один прекрасный день он мог стать императором. Где бы он ни появлялся, каждый приветствовал его так, будто он уже стал императором, — только не в присутствии мамы. Однажды, когда он захотел покататься на санках в неподходящее время года, его слуги доставили для этого снег с гор. Он был очень упрямым и склонным к высокомерию, и Фердинанд рассказывал мне, что матушка ругала его за «необузданное желание делать все по-своему».
Я убеждена, что батюшка испытывал благоговейный страх перед ней. Он принимал незначительное участие в государственных делах, однако мы его видели очень часто. Он не всегда выглядел счастливым и однажды довольно грустно и с небольшой обидой сказал:
— Императрица и дети представляют двор, а я здесь простой человек.
Много лет спустя, когда я осталась одинокой и в тюрьме предавалась воспоминаниям о раннем детстве, я поняла свою семью гораздо лучше, чем в то время, когда ее члены окружали меня. Это напоминало рассматривание картины с некоторого расстояния. Все приобретало ясные очертания, и то, о чем я в свое время едва догадывалась, теперь стало понятным.
Я видела матушку — хорошую женщину, готовую сделать все для своих детей и своей страны, нежно любящую своего мужа, но полную решимости не уступать ему ни капли власти. Я видела ее не строгой правительницей, которую я слишком боялась для того, чтобы любить, а мудрой, проницательной матерью, которая постоянно обо мне заботилась. Как она, должно быть, страдала, когда я уехала на свою новую родину! Я была похожа на ребенка, идущего по туго натянутому канату, не сознающему, какая опасность ему грозит, а она, хотя и находилась очень далеко, хорошо все понимала.
Теперь батюшка. Можно ли ожидать от мужчины, чтобы он был доволен жизнью под властью женщины! Теперь я понимала, что перешептывания, которые я слышала, означали, что он не был верен ей и это ее глубоко ранило. И все же, хотя она и сделала бы для него очень многое, она не дала ему желаемого — частицу своей власти.
Что касается меня, то я была ветреной, хотя можно сделать скидку на молодость. У меня всегда было хорошее настроение, я была здоровой и любила бывать на улице, любила играть… всегда играть. Я не могла усидеть спокойно в течение пяти минут, не могла сосредоточиться, мои мысли были сумбурными, все казалось смешным. Складываясь назад, я понимаю, какие большие драматические события происходили в нашей семье, а я, играя со своими собаками, делясь своими детскими секретами с Каролиной, не знала ничего о них.
Мне исполнилось семь лет, когда женился мой брат. Иосиф, которому был двадцать один год. Жениться он не хотел и сказал:
— Я боюсь женитьбы больше, чем боевого сражения.
Это удивило меня, поскольку я не думала, что брак — это такое событие, которого следует опасаться. Но как и все остальное, что я слышала, эта фраза вошла в одно ухо, а вышла — в другое. Я никогда ни о чем не беспокоилась и ничем не интересовалась. Меня лишь заботило, какие ленты принесет Эдзя и смогу ли я поменяться ими с Каролиной, если мне не понравится их цвет.
В настоящее время я могу представить себе эту драму. Его невеста была самым восхитительным созданием, которое мы когда-либо видели. Мы все были белокурыми, а она была брюнеткой. Мама любила Изабеллу, и Каролина по секрету поведала мне о своей уверенности в том, что мама хотела, чтобы мы все были похожи на нее. Возможно, что так и было на самом деле, поскольку Изабелла славилась не только красотой, но и умом — качеством, которого мы были лишены. Однако у нее была еще одна характерная черта, которой не было у нас. Она страдала меланхолией. Возможно, я была легкомысленной, возможно, я мало читала, но была одна вещь, которую я знала, — я знала, как наслаждаться жизнью, а это было нечто такое, что, несмотря на всю ученость Изабеллы, находилось за пределами ее возможностей. Единственный раз я видела ее смеющейся с нашей сестрой Марией Кристиной, которая была на год моложе Иосифа.
Изабелла выходила в парк, когда Мария Кристина бывала там; они гуляли, взявшись за руки, и Изабелла выглядела такой счастливой! Мне было приятно, что ей нравится кто-то из членов нашей семьи; жалко, что не Иосиф, безумно влюбленный в нее.
Все волновались, когда она собиралась родить. Однако, когда ребенок появился на свет, он оказался слабеньким и жил недолго. У нее было двое детей, но оба умерли.
У Каролины и у меня хватало собственных забот, чтобы еще думать об Иосифе и о его делах. Я замечала, что он всегда выглядел печальным, и это, разумеется, производило на меня некоторое впечатление, если даже многие годы спустя это вспоминалось так отчетливо. Какая случилась загадочная трагедия! И все происходило под крышей того же дворца, где жила и я.
Изабелла постоянно говорила о смерти, о том, как она ее жаждет. Это казалось мне странным. Смерть представлялась чем-то, что имеет отношение к старым людям или крошечным младенцам. К нам она имела мало отношения.
Однажды, находясь за густой живой изгородью, Каролина и я слышали разговор между Изабеллой и Марией Кристиной.
— Что я имею в этом мире? — спрашивала Изабелла. — Для меня нет ничего хорошего. Если бы это не было греховным, я бы покончила с собой. Я уже давно должна была сделать это.
Мария Кристина рассмеялась. Она не была самой доброй из сестер и всякий раз в тех редких случаях, когда встречала нас, норовила сказать что-то язвительное, и поэтому мы избегали ее.
— Ты страдаешь от желания казаться смелой, — резко возразила она. — Это такой эгоизм!
Повернувшись, она пошла обратно, оставив Изабеллу одну разбираться со своими горькими мыслями.
Я раздумывала об услышанном очень долго — целых пять минут.
Изабелла все-таки умерла, как и хотела. Она прожила в Вене всего два года. Сердце бедного Иосифа было разбито. Он постоянно слал отцу Изабеллы в Парму письма, полные воспоминаний о ней: она была такой прекрасной, что с ней никто не мог сравниться.
— Я потерял все, — говорил он брату Леопольду. — Моя любимая жена… моя любовь… угасла. Как я смогу пережить эту ужасную разлуку?
Однажды я увидела Иосифа с Марией Кристиной. С ненавистью, пылавшей в глазах, она говорила:
— Это правда. Я покажу тебе ее письма. Они расскажут тебе все, что ты хочешь знать. Ты увидишь, что единственным человеком, которого она любила, была я — не ты.
Сейчас все стало на свои места. Бедный Иосиф! Бедная Изабелла! Я понимаю, отчего она была печальна и желала смерти, стыдясь своей любви и будучи не в силах противостоять ей; а Мария Кристина, которая всегда хотела ей мстить, предала ее бедному Иосифу.
Поскольку в то время я была полностью погружена в свои собственные заботы, я видела эту трагедию, будто через закопченное стекло. Однако мои собственные страдания сейчас превратили меня в совершенно другого человека по сравнению с тем беспечным созданием, которым я была в молодости. Я многое поняла и сочувствую тем, кто страдает. Я размышляла о их страданиях, возможно, потому, что мне было невыносимо разбираться в своих собственных.
Иосиф оставался безутешным долгое время, но он был самым старшим и более важным, чем любой из нас, и ему следовало иметь жену. Новая жена была подобрана ему матушкой и принцем Венцелем Антоном Кауницем, но это его настолько разозлило, что, когда та приехала в Вену, он едва перемолвился с ней. Она очень отличалась от Изабеллы, была низенького роста и толстой, с порчеными, неровными зубами и красными пятнами на лице. Иосиф сказал Леопольду, которому более, чем кому-либо другому, поверял свои мысли, что он несчастен и не собирается скрывать этого, поскольку не в его натуре притворяться. Ее звали Джозефа, и она, видимо, также была несчастна, поскольку муж приказал построить перегородку на балконе, на который выходили двери их комнат, чтобы никогда не встречать ее.
Мария Кристина как-то сказала:
— Если бы я была женой Иосифа, я бы пошла и повесилась на дереве в парке Шенбрунн.
Когда мне было десять лет, я узнала о трагедии, которая глубоко меня касалась.
Леопольд собирался жениться. В этом не было ничего интересного для нас с Каролиной, поскольку при столь многочисленных братьях и сестрах это была не первая свадьба, к тому же не в Вене, а в Инсбруке. Батюшка собирался на свадьбу, а матушка не могла покинуть Вену из-за государственных дел.
Я рисовала в классной комнате, когда вошел один из пажей и сказал, что батюшка хочет попрощаться со мной. Я удивилась, так как простилась с ним полчаса назад и видела, как он отъезжает со своими сопровождающими.
Эдзя забеспокоилась:
— Что-то случилось, — сказала она. — Иди немедленно.
Я отправилась следом за слугами. Батюшка сидел верхом на лошади и смотрел на дворец. Когда он увидел меня, в его глазах загорелось удовлетворение. Он не стал спешиваться, меня подняли и он до боли крепко прижал меня к себе. Я чувствовала, что он хочет что-то сказать, но не находит слов, однако, не спешил отпускать меня. Я подумала, не собирается ли он взять меня с собой в Инсбрук, хотя вряд ли это могло быть решено без мамы.
Он несколько ослабил объятия и нежно взглянул на меня. Я обняла его за шею и заплакала:
— Милый, милый папа…
В его глазах появились слезы. Крепко держа меня правой рукой, левой он погладил мои волосы. Он всегда любил гладить мои волосы, густые и светлые, или золотисто-коричневые, как некоторые называли их, хотя мои братья Фердинанд и Макс дразнили меня «морковкой». Его слуги внимательно смотрели на него: внезапно он подал знак одному из них, чтобы меня забрали.
Повернувшись к окружавшей его свите, он сказал прерывающимся от волнения голосом:
— Господа, знает только Бог, как я хотел поцеловать это дитя.
На этом все было кончено. Батюшка улыбнулся на прощанье, а я пошла обратно в классную комнату. Несколько минут я ломала голову над тем, что все это могло бы значить, а потом, как обычно, я забыла о случившемся.
Тогда я в последний раз видела его. В Инсбруке он почувствовал себя плохо, приближенные упрашивали его, чтобы он пустил себе кровь, а он договорился пойти в оперу с Леопольдом в тот вечер и понимал, что если пустит себе кровь, то должен будет лежать в постели, что расстроило бы Леопольда, который, как и все дети, нежно любил отца. — Лучше пойти в оперу, — сказал он, — а позднее пустить кровь, не причиняя беспокойства сыну.
Итак, он пошел в оперу и там почувствовал себя плохо. С ним приключился удар и он умер на руках у Леопольда.
Как и следовало ожидать, позднее стали говорить, что перед смертью у него появилось ужасное предчувствие в отношении моего будущего и именно поэтому он простился со мной таким необычным образом.
Мы все были безутешны, потеряв батюшку. В течение нескольких недель я была в унынии, а потом мне стало казаться, как будто его никогда и не было. Для мамы это было большое горе. Когда его привезли домой, она обхватила его мертвое тело руками и ее смогли оторвать только силой. Потом она закрылась в своих покоях и полностью отдалась горю и плакала так неистово, что врачи вынуждены были пустить ей кровь для того, чтобы облегчить ее ужасные душевные переживания. Она обрезала волосы — предмет своей постоянной гордости — и одела темное траурное платье, из-за чего стала выглядеть еще более суровой. В последующие годы я не видела, чтобы она одевалась по-другому.
Мне казалось, что после смерти отца матушка стала больше думать обо мне. Раньше она относилась ко мне как и к другим дочерям, а теперь я стала замечать, что ее взгляд часто останавливается на мне в тех случаях, когда все мы должны были официально представляться ей. Это вызывало тревогу, но вскоре я обнаружила, что если улыбаюсь, то это смягчало ее, как милую старую Эдзю, хотя и не всегда. Разумеется, я старалась скрыть свои недостатки, используя ниспосланный мне свыше дар располагать к себе людей, заставляя их быть снисходительными ко мне.
Вскоре после смерти батюшки до меня стали доходить разговоры о «французском замужестве». Между Кауницем и матушкой и ее послом во Франции постоянно сновали курьеры с письмами.
Кауниц был самым влиятельным человеком в Австрии. Щеголь и франт, он тем не менее был одним из проницательнейших политиков в Европе, и матушка очень высоко ценила его и доверяла ему больше, чем кому бы то ни было. До того, как стать ее главным советником, он был ее послом в Версале, где ему удалось стать большим другом мадам де Помпадур, что обеспечивало ему хороший прием у короля Франции. Именно в Париже у него возникла идея о союзе между Австрией и Францией, закрепленном браком между домами Габсбургов и Бурбонов. Жизнь во Франции привила ему французские манеры, а поскольку он и одевался, как француз, то в Австрии его считали довольно эксцентричным. Однако в некоторых отношениях он был настоящим немцем — спокойным, дисциплинированным и точным. Фердинанд рассказывал вам, что Кауниц мазал лицо яичными желтками, чтобы придать коже свежесть, а для сохранения зубов всякий раз после еды чистил их губкой и щеточкой прямо за столом. Он неизменно пудрил парик со всех сторон, поэтому приказывал слугам выстраиваться в два ряда, между которыми он проходил, и дуть на нею изо всех сил. Он покрывался облаком пудры, но это гарантировало, что его парик также хорошо напудрен.
Мы обычно смеялись над ним. Я не представляла себе, что, пока мы насмехались над его странными привычками, он определял мое будущее, и, если бы не он, я не была бы там, где нахожусь в настоящий момент.
Каролина узнала, что либо она, либо я можем стать женой короля Франции. Это нас очень рассмешило, поскольку королю было около шестидесяти лет, и мы полагали, что смешно заводить мужа старше нашей мамы. Но когда дофин Франции, сын короля, который мог бы жениться на одной из нас, умер, дофином стал его сын; эта новость вызвала волнение, поскольку этому мальчику было на год больше, чем мне.
Иногда мы с Каролиной болтали о «французском замужестве», а потом забывали об этом разговоре на несколько недель; однако постепенно мы все дальше и дальше уходили от детства. Фердинанд пытался серьезно беседовать с нами по этому поводу — как бы хорошо было для Австрии, если бы существовал альянс между Габсбургами и Бурбонами.
Вдова недавно умершего дофина, имевшая огромное влияние на короля, была против этого и хотела, чтобы принцесса из ее королевского дома вышла замуж за ее сына. Однако она внезапно умерла от туберкулеза легких, которым, видимо, заразилась, когда ухаживала за своим мужем, и матушка была этому очень рада.
Несчастная жена брата Иосифа умерла от оспы, а моя сестра Мария Джозефа заразилась от нее и тоже умерла. Она была старше меня на четыре года и готовилась к отъезду в Неаполь, чтобы выйти замуж за неаполитанского короля. Наша мама решила, что союз с Неаполем необходим, поэтому невестой вместо нее должна была стать Каролина.
Для меня это вылилось в самую большую трагедию. Я любила своего батюшку и страдала, когда он умер, но Каролина была моей постоянной подругой и я не могла себе представить жизни без нее; Каролина, которая все переживала глубже меня, была просто убита горем.
Мне было двенадцать лет, Каролине — пятнадцать, и поскольку Каролина была выбрана для Неаполя, матушка решила, что меня нужно готовить для поездки во Францию. Она объявила, что с этого момента меня будут называть не Антония — я буду Антуанеттой, или Марией Антуанеттой. Это само по себе накладывало на меня иную роль. Теперь меня приводили в приемную матушки, где я должна был отвечать на вопросы важных людей. Я должна была давать правильные ответы, и меня заранее пичкали всякими сведениями, но я их быстро забывала.
Спокойная жизнь кончилась. За мной наблюдали, обо мне говорили, и мне казалось, что матушка и ее министры пытались представить меня совсем другим человеком, — человеком, которым они хотели меня видеть или какой я должна была бы стать, по мнению французов. Я постоянно слышала разговоры о моем великодушии, обаянии и одаренности, которые изумляли меня.
В мою молодость при нашем дворе появился композитор Моцарт; тогда он был совсем ребенком, но очень одаренным, и матушка поддерживала его. Когда он вошел в огромную гостиную, чтобы сыграть перед собравшимися, его охватило такое благоговение, что он споткнулся и упал, и все рассмеялись. Я выбежала вперед, чтобы узнать, не ушибся ли он, и посоветовала ему не обращать на придворных внимания. После мы стали друзьями, и он играл специально для меня. Однажды он сказал, что хотел бы жениться на мне, и поскольку я сочла, что это было бы очень мило, то согласилась на его предложение. Это вспоминали и считали одной из «очаровательных» историй.
Однажды матушка сказала, что вероятно со мной будет говорить французский посол, когда я появлюсь в приемной, и если он спросит, какой страной я хотела бы править, я должна ответить, что французами, а если он спросит, почему, то я должна сказать:
— Потому, что у них был Генрих Четвертый Добрый и Людовик Четырнадцатый Великий.
Я заучила этот ответ наизусть и боялась напутать, поскольку не знала, кто были эти люди. Однако мне удалось правильно ответить, и это стало еще одной историей, которую рассказывали обо мне. Предполагалось, что я буду учить французскую историю, я должна была практиковаться в разговорном французском языке. Все менялось.
Что касается Каролины, то она все время плакала и уже не была такой хорошей собеседницей, как прежде. Она очень боялась замужества и предполагала, что возненавидит короля Неаполя.
Матушка пришла в классную комнату и поговорила с ней очень строго.
— Ты уже не ребенок, — сказала она, — а я слышала, что ты очень раздражительна.
Я пыталась объяснить, что Каролина раздражительна потому, что напугана, но матушка не хотела понять этого.
Она взглянула на меня и продолжала:
— Я намерена разлучить тебя с Антуанеттой. Вы тратите время на глупые разговоры, хватит пустой болтовни, она должна немедленно прекратиться. Я предупреждаю вас, что вы будете находиться под наблюдением, а ты, Каролина, как старшая, будешь нести ответственность.
После этого она отпустила меня, оставшись наедине с сестрой, чтобы прочитать той нотацию, как ей следует вести себя.
Я ушла с тяжелым сердцем. Мне так будет недоставать Каролины! Странно, но в тот момент я не подумала о собственной судьбе. Франция была слишком далеко, чтобы воспринимать ее как реальность, и я предпочла следовать своей природной склонности — забывать то, что неприятно помнить.
Каролина наконец уехала — бледная, молчаливая, ни капельки не похожая на мою маленькую жизнерадостную сестричку. Сопровождал ее Иосиф, и я думаю, что он сочувствовал ей, — несмотря на его высокомерие и напыщенность, в Иосифе было что-то доброе.
Несчастье поджидало и мою другую сестру, но я не восприняла его так остро, поскольку Мария Амалия была на девять лет старше меня. Мы с Каролиной давно знали, что она любит молодого человека при дворе — принца Цвайбрюккена — и надеется выйти за него замуж. Это было легкомысленно с ее стороны, поскольку она должна была знать, что ради блага Австрии мы должны выходить замуж за глав государств. Но у Марии Амалии была такая же склонность, как у меня, — верить в то, чего хочется, поэтому она к верила, что ей разрешат выйти замуж за принца Цвайбрюккена.
Опасения Каролины подтвердились. Она оказалась очень несчастна в Неаполе. В письме домой она сообщала, что муж безобразный, но поскольку она не забыла напутствия матушки, то бодрится, и добавляла, что постепенно привыкает к нему. В письме к графине Лерхенфельд, которая помогала Эдзи воспитывать нас, она писала:
«Когда испытываешь страдания, они становятся еще больше, если приходится притворяться счастливой. Как я жалею Антуанетту, которой придется встретиться с этим. Я бы лучше умерла, чем сносить это. Если бы не мои религиозные убеждения, я бы покончила с собой, чем жить так, как я прожила эти восемь дней. Это был ад, и я желала умереть. Когда моя маленькая сестренка столкнется с этим, я буду оплакивать ее».
Графиня не хотела показывать мне письмо, но я просила и умоляла, и она уступила, как всегда, и я пожалела, что прочла его. Действительно ли все так плохо? Изабелла, жена моего брата, тоже говорила о самоубийстве. Мне, так любившей жизнь, было трудно понять это.
Я размышляла над письмом Каролины какое-то время, а потом оно стерлось в моей памяти, возможно потому, что теперь матушка стала уделять мне все больше внимания.
Она устроила проверку моих успехов и пришла в ужас, убедившись, как мало я знаю. Писала я неровно и с большим трудом. Что касается разговорного французского, то я была беспомощна, хотя могла болтать по-итальянски, а писать грамматически правильно даже по-немецки не умела.
Матушка не ругала меня. Она просто расстроилась. Обняв меня, она объяснила мне великую честь, которая может быть мне оказана. Было бы замечательно, если бы план, над которым принц фон Кауниц работал здесь, в Вене, а герцог де Шуазель — во Франции, осуществился. В первый раз я услышала фамилию герцога Шуазеля и спросила у матушки, кто он такой. Она рассказала мне, что это блестящий государственный деятель, советник короля Франции, но, важнее всего, он друг Австрии. От него многое зависело, и мы не должны совершать ничего, что могло бы его рассердить. Что бы он сказал, узнав, что я такая невежда, она не могла себе представить. Весь план, вероятно, провалился бы.
Она взглянула на меня так сурово, что я моментально потупила глаза. На меня возлагалась большая ответственность. Затем я почувствовала, что мое лицо выражает немой вопрос, поскольку не могла поверить в важность своей миссии. Матушка засмеялась и заявила, что месье де Шуазель не будет сильно сердиться, если я окажусь не очень умной.
Она крепко прижала меня к себе, а потом, отпуская, вновь строго взглянула. Она рассказала о могущественном короле-Солнце, который построил Версаль, самый большой, по ее словам, дворец в мире, о том, что французский двор является наиболее культурным и элегантным и что я — счастливейшая девушка в мире, раз у меня есть шанс поехать туда. Какое-то время я внимала ее рассказу о замечательных парках, прекрасных дворцовых залах, которые были великолепнее наших в Вене, но вскоре перестала ее слушать, хотя продолжала кивать головой и улыбаться.
Вдруг до меня дошел смысл ее слов: мои гувернантки больше не подходят, и мне нужны другие учителя. Она хотела, чтобы я за несколько месяцев научилась говорить по-французски, думать по-французски, чтобы все выглядело так, будто я — француженка.
— Однако никогда не забывай, что ты хорошая немка.
Я кивнула с улыбкой.
— Но ты должна говорить на хорошем французском языке. Месье де Шуазель пишет, что король Франции очень щепетилен в вопросах французского языка и что твое произношение должно быть изящным и чистым, чтобы не оскорблять его. Понятно?
— Да, мама.
— Поэтому ты должна трудиться очень и очень упорно.
— О да, мама.
— Антуанетта, ты слушаешь меня?
— О да, мама. — Я широко улыбнулась ей, чтобы показать, что ловлю каждое ее слово и отношусь к сказанному со всей серьезностью, на которую способна. Она вздохнула. Я знала, что маму волнует моя судьба, ее отношение ко мне было гораздо менее суровым, чем к Каролине.
— Сейчас в Вене находится театральная труппа французских артистов. Я уже приказала, чтобы два актера приходили во дворец и обучали тебя говорить по-французски, как говорят при французском дворе, а также учили тебя французским манерам и обычаям…
— Актеры! — воскликнула я в бурном восторге, вспомнив о веселых забавах зимой во дворце Хофбург, когда мои старшие братья и сестры играли в пьесах, танцевали в балетных сценках и пели в опере. Каролине, Фердинанду, Максу и мне разрешалось быть только зрителями, поскольку, как нам говорили старшие братья и сестры, мы были слишком маленькими, чтобы принимать во всем этом участие. А как я жаждала этого! Когда появлялась возможность, я проскальзывала на сцену и танцевала до тех пор, пока они не прогоняли меня.
Я любила танцевать больше всего на свете. Поэтому сообщение мамы о том, что сюда придут актеры, вызвало во мне восторг.
— Они придут сюда не для того, чтобы играть с тобой, Антуанетта, — сказала она строго, — Они будут здесь, чтобы обучить тебя французскому. Ты должна усердно заниматься. Месье Офрен будет ставить тебе произношение, а месье Сенвиль обучать французскому пению.
— Да, мама, — мои мысли были далеко — на любительских подмостках, когда Мария Кристина приходила в ярость, что не она играет героиню пьесы, или когда Мария Амалия не отрывала взгляда от принца Цвайбрюккена, произнося слова своей роли, а Макс и я прыгали от возбуждения на своих местах.
— А месье Новер придет, чтобы обучать тебя танцам.
— О… мама!
— Ты никогда не слышала о месье Новере, однако это лучший танцмейстер в Европе.
— Я полюблю его! — воскликнула я.
— Ты не должна быть такой импульсивной, мое дитя. Подумай, прежде чем говорить. Учителя танцев не любят. Но ты должна быть благодарна, что у тебя лучший в Европе танцмейстер, и должна неукоснительно следовать его указаниям.
Это было счастливое время. Я смогла, отвлечься от мыслей о бедной Каролине в Неаполе и от других неблагоприятных событий в нашей семье, когда Мария Амалия была отправлена в Парму, чтобы выйти замуж за брата Изабеллы. Ей было двадцать три, а он был еще мальчиком — ему было не более четырнадцати, и Мария Амалия должна была распрощаться с принцем Цвайбрюккеном. Она не была такой смиренной, как Каролина, она рвала и метала, и я думала, что она сделает то, на что никто не осмеливался ранее, — пойдет на открытое неповиновение матушке. Однако она поехала, поскольку это было в интересах Австрии, и мы сохранили свой союз с Пармой. Таким образом, Мария Амалия получила в мужья молоденького мальчика, а Каролина, которой едва исполнилось пятнадцать лет, — старика из Неаполя.
Произошло так много событий, что у меня едва оставалось время на то, чтобы подумать, чего ждут от меня. Матушка была в отчаянии из-за моих неспособностей к учению. Мои актеры-учителя никогда не заставляли меня заниматься, а когда я говорила по-французски, что была обязана делать все время, они ласково улыбались и обычно замечали: «Это очаровательно, очаровательно, мадам Антуанетта. Не по-французски, но очаровательной». И мы все вместе смеялись, поэтому занятия с ними не были мне неприятны. Но наивысшее наслаждение я получала от уроков танцев. Новер восхищался мною. Я легко усваивала новые па, и он аплодировал мне почти с восторгом. Иногда я делала неправильное па, он останавливал меня, а потом кричал: «Нет. Мы оставим это именно так. Вы делаете это более очаровательным». Все мои учителя были добры. Они постоянно говорили мне комплименты и никогда не ругали меня, и у меня Сложилось мнение, что французы самые восхитительные люди на земле.
Мое благоденствие продолжалось недолго. За мной пристально наблюдали, и маркиз де Дюрфор, французский посол при нашем дворе, обо всем сообщал в Версаль, поэтому там вскоре стало известно, что меня обучают месье Офрен и месье Сенвиль. Дофину Франции обучают бродячие актеры! Это было немыслимо. Месье де Шуазель должен был проследить, чтобы без промедления был послан соответствующий наставник. На следующий день после очередных занятий мои друзья получили расчет. Мне было очень жалко их какое-то время, но я уже стала привыкать к тому, что люди, с которыми у меня устанавливались хорошие отношения, неожиданно исчезают.
Матушка послала за мной и объяснила, что месье де Шуазель направляет мне нового преподавателя. Я должна забыть своих прежних и никогда не вспоминать о них. Мне оказывалась великая честь, поскольку епископ Орлеана нашел для меня французского наставника. Им оказался аббат Вермон.
Я сделала недовольную гримасу. Аббат, по-видимому, будет во многом отличаться от моих веселых актеров. Матушка притворилась, что не заметила моего огорчения, и прочитала мне целую нотацию о важности изучения языка и обычаев моей новой родины. Я без удовольствия ждала приезда аббата Вермона.
Но мое беспокойство оказалось напрасным. Как только я увидела его, стало ясно, что я смогу умасливать его так же, как своих гувернанток. В молодости я обладала способностью постигать человеческий характер; это было удивительным свойством моей неглубокой натуры. Не хочу сказать, что я могла глубоко проникать в побуждения людей, окружавших меня. Если бы я обладала таким качеством, то избежала бы значительных волнений. Я просто понимала, что с помощью безобидных ухищрений (мне кажется, из меня могла бы выйти хорошая актриса) могу добиться от людей того, чего хочу. Большинство моих братьев и сестер было умнее меня, но они не знали, как заставить матушку перейти от постоянных укоров к проявлению любви и привязанности, как это удавалось сделать мне. Возможно, это происходило из-за моего детского поведения и непосредственности, как они называли это, а еще, конечно, помогала моя внешность. Я была маленькой и походила на фею. Действительно, французский посол, который докладывал в Версаль о моей внешности, в письмах в Версаль называл меня «лакомым кусочком». Так или иначе, но каким-то путем мне удавалось оценить характер человека, чтобы определить, как построить отношения с ним. Поэтому как только я увидела аббата Вермона, я успокоилась.
Он был ученым, поэтому, естественно, вскоре должен был прийти в ужас от моего невежества — и пришел. Что я умела? Могла довольно сносно говорить по-итальянски и по-французски с использованием многочисленных немецких выражений; у меня был корявый, совсем некрасивый почерк; я знала немного историю и плохо — французскую литературу, которая, по мнению месье де Шуазеля, была так необходима. Я могла довольно прилично петь, любила музыку, могла танцевать, «как ангел», так говорил Новер. Я также была эрцгерцогиней по своему рождению, и когда находилась в приемной императрицы, мне казалось, что я инстинктивно знаю, с кем следует разговаривать, а кому просто ответить кивком головы. Это было врожденным. Действительно, в приватной обстановке своих собственных покоев я иногда бывала слишком фамильярна со служанками, и если у кого-нибудь из них были маленькие дети, я любила играть с ними, поскольку обожала детей, и когда Каролина сказала, что она ненавидит замужество, я напомнила ей, что замужество приводит к появлению детей, и, несмотря на все неудобства, они стоят того, чтобы их иметь. Хотя мое отношение к слугам было более дружественным, чем у остальных членов нашей семьи, поскольку это была моя врожденная манера поведения, они редко пользовались этим. Матушка знала об этом и, как мне казалось, считала, что лучше не предпринимать попыток что-то изменить.
Аббат Вермон был совсем некрасивым. Мне он казался старым, однако сейчас я бы сказала, что он был среднего возраста, когда прибыл в Вену. Он служил библиотекарем, и я быстро выяснила, что для него было большой честью оказаться выбранным мне в учителя. Я начинала понимать, насколько становлюсь важной персоной. Меня готовили стать дофиной Франции, которая могла очень быстро превратиться в королеву, а это было одно из самых высоких положений, на которое могла претендовать какая-либо женщина в мире; однако, по свойственному мне легкомыслию, я и не думала об этом.
Хотя аббата изумило мое невежество, он отчаянно стремился угодить мне. Актеры и мой танцмейстер хотели угодить мне, поскольку я была очаровательной девочкой, аббат Вермон же хотел угодить мне, поскольку в один прекрасный дань я вполне могла стать королевой Франции.
Я понимала разницу.
Вскоре стало ясно, что он совсем не привык к жизни во дворцах, и хотя наш Шенбрунн и Хофбург нельзя было сравнивать с Версалем или другими дворцами и замками Франции, он выдал себя, заявив, что они произвели на него громадное впечатление. Аббат вырос в деревне, где его отец был врачом, а брат акушером, он стал священником и никогда бы не достиг занимаемого им положения, если бы не покровительство архиепископа.
Мы читали и занимались с аббатом в течение часа каждый день, — этого, по его мнению, было достаточно, поскольку он знал, что больше я не смогу вынести, не уставая и не раздражаясь. Много позднее, когда я говорила о тех днях с мадам Кампан, которая к тому времени стала не вроете первой фрейлиной королевы, но и ее ближайшей подругой, она указала мне на вред, который нанес Вермон. Он ей не нравился, и она считала, что на нем лежит часть вины за все, что случилось с нами. Вместо наших веселых совместных чтений ему следовало бы преподать мне основы знаний не только французской литературы, но и манер и обычаев этой страны. Я должна была, говорила она, получить подготовку для двора, в окружении которого мне предстояло жить. Меня нужно было заставлять заниматься весь день, если это было необходимо, каким бы непопулярным это ни делало месье Вермона; мне следовало выучить азы французской истории и что-то узнать о народе Франции; я должна была услышать о ропоте недовольства, который чувствовался задолго до того, как я приехала туда. Однако милая Кампан была от природы синий чулок, и она ненавидела Вермона и любила меня; более того, она отчаянно беспокоилась обо мне в то время.
Итак, хотя я должна была сменить моих актеров на священника, замена не была такой уж плохой и ежедневные занятия с Вермоном проходили достаточно весело.
Однако меня не оставляли в покое. Моя внешность постоянно обсуждалась. «Почему?»— думала я, вспоминая жену Иосифа с ее невысокой полноватой фигурой и красными пятнами на лице. У меня был прекрасный цвет лица с приятным нежным оттенком и пышные волосы; некоторые считали их золотистыми, другие — красновато-коричневыми, а третьи — рыжими. Пепельная блондинка, станут потом называть французы. В лавках Парижа появился шелк золотистого цвета под названием волосы королевы. Большие опасения вызывал мой высокий лоб. Матушка была обеспокоена сообщениями нашего посла во Франции принца Шарембурга, в которых отмечалось: «Этот пустячный недостаток может оказаться значительным сейчас, когда высокие лбы уже больше не в моде».
Я садилась перед зеркалом, пристально рассматривая свой злополучный лоб, который, по моим наблюдениям, был таким же, как у всех людей. Вскоре из Парижа прибыл месье Ларсенер. Он посокрушался над моими волосами, неодобрительно посмотрел на лоб и приступил к работе. Он испробовал различные виды причесок и в конечном счете пришел к решению, что если мои волосы уложить в высокую прическу прямо ото лба вверх, то последний будет казаться меньше из-за высокой копны волос. Поэтому они натягивались так сильно, что было даже больно, и удерживались с помощью накладных волос того же цвета. К моему отвращению, я была вынуждена носить такую прическу, но как только месье Ларсенер уехал, я стала ослаблять шпильки. Некоторые из придворных матушки считали, что прическа не идет мне, но старый барон Нени сказал, что когда я приеду в Версаль, все дамы будут носить прическу «а ля дофина». Замечания подобного рода всегда вызывали во мне приступ тревоги, поскольку напоминали о близящихся крутых переменах в моей судьбе, и я старалась забыть о них, живо интересуясь новыми прическами и танцевальными па, а также стараясь отвлечь аббата Вермона от совместного чтения книг, пародируя придворных.
Мой зубы также дали повод для беспокойства, поскольку они были неровными. Из Франции прислали зубного врача, он осмотрел их и нахмурился так же, как месье Ларсенер над моими волосами. Он пытался исправить мои зубы, но я не думаю, что добился многого, и в конце концов бросил свое занятие. Они стали выдаваться чуть-чуть меньше, в результате, по мнению некоторых, моя нижняя губа стала придавать лицу «презрительное» выражение. Я пробовала улыбаться, и хотя при этом обнажались неровные зубы, презрительное выражение лица исчезало.
Я должна была носить корсет, который ненавидела, и привыкать к высоким каблукам, которые мешали бегать по паркету с моими собаками. Когда я думала о расставании с ними, слезы душили меня. Аббат Вермон, утешая меня, говорил, что когда я стану дофиной, у меня будет столько французских собак, сколько я захочу.
Когда приблизилось мое четырнадцатилетие, матушка решила торжественно отпраздновать его, посадив меня на главное место за праздничным столом. Собирался присутствовать весь двор. Это должно было стать одной из проверок того, сумею ли я должным образом держать себя, находясь в центре внимания.
Это не очень тревожило меня. Я не выносила только занятий. Поэтому без какого-либо смущения встречала гостей и танцевала, как меня учил Новер. Я знала, что пользуюсь успехом, поскольку даже Кауниц, который пришел не ради развлечения, а исключительно для того, чтобы понаблюдать за мной, отметил это. Мама после рассказала мне, что он сказал: «Эрцгерцогиня будет держаться хорошо, несмотря на свою детскость, если ее никто не испортит». Мама подчеркнула слова «детскость» и «испортит». Я должна быстрее становиться старше, настаивала она. Мне следовало оставить мысль о том, что все будут плясать под мою дудку, очарованные моей улыбкой.
Время шло. Через два месяца, при условии, что все приготовления будут сделаны и все разногласия между французами и австрийцами разрешены, я должна выехать во Францию. Матушка очень беспокоилась. Я была так плохо подготовлена, считала она. Меня вызвали к ней в приемную и сказали, что я буду спать в ее спальне, чтобы она могла уделять мне все свободное время. Эта ближайшая перспектива гораздо больше ужасала меня, чем перспектива начала новой жизни в новой стране, — в этом заключался весь мой характер.
Я все еще храню в памяти, — а сейчас вспоминаю с ностальгией — те дни и вечера, наполненные дискомфортом и опасениями. Большая спальня императрицы была ледяной — все окна открыты для притока свежего воздуха, в комнате плавали снежинки, однако они не так докучали, как пронзительный ветер. Предполагалось, что и у всех нас окна растворены, но в своей комнате я заставляла слуг закрывать их. В спальне моей матери не было такого комфорта. Единственное теплое место было в постели, и иногда я притворялась спящей, когда она склонялась надо мной, стаскивая с моего лица одеяло — единственное, чем я могла защититься от пронизывающего холода. Ледяными пальцами она отводила волосы с моих глаз и очень нежно целовала меня, а я почти забывала, что «сплю»: мне хотелось вскочить и обнять ее.
Только теперь я понимаю, как она беспокоилась обо мне. Мне кажется, что я стала ее любимой дочерью не только потому, что родилась от моего папы, но и потому, что была маленькой, наивной, трудновоспитуемой и… ранимой. Позднее я поняла, что она постоянно думала о моем будущем, и благодарю Бога, что она ушла из жизни, не узнав моей судьбы до конца.
Я не могла постоянно притворяться, что сплю, и поэтому между нами происходили длинные диалоги, или скорее она вела монолог с указаниями, что мне надлежит делать. Вспоминаю один из них:
— Не будь слишком любопытной. Это меня в тебе очень беспокоит. Избегай фамильярностей в общении со слугами.
— Да, мама.
— Месье и мадам де Ноай были назначены королем Франции твоими опекунами. Ты должна всегда обращаться к ним, если не будешь знать, что делать. Настаивай, чтобы они предупреждали о том, что ты должна знать. И не стыдись спрашивать совета.
— Нет, мама.
— Не предпринимай ничего без консультации в первую очередь с теми, кто облечен властью… Я почувствовала, что мои мысли сбиваются.
Месье и мадам де Ноай. На кого они похожи? В воображении стали возникать самые причудливые образы, и мне захотелось улыбнуться. Мама увидела эту улыбку и посмотрела на меня сердитым и вместе с тем любящим взглядом. Взяв за руку, она сокрушенно сказала:
— О, мое дорогое дитя, что станет с тобою? Там все будет по-другому. Французы так непохожи на нас, австрийцев… Они считают всех, кто не является французом, варварами. Ты должна вести себя как французская женщина, поскольку будешь француженкой. Ты станешь дофиной Франции, а через некоторое время и королевой. Однако не рвись к этому. Король заметит и, естественно, будет недоволен.
Она ничего не говорила о дофине, который должен был стать моим мужем, поэтому и я не думала о нем. Король и герцог де Шуазель, маркиз де Дюрфо, принц Штарембург и граф де Мерси-Аржанто — все эти важные лица, отвлекаясь от государственных дел, занимались мною. Потом вопрос обо мне превратился в самое важное государственное дело, которым им когда-либо приходилось заниматься. Это было настолько нелепо, что вызывало у меня смех.
— В начале каждого месяца, — говорила мать, — я буду посылать дипломатического курьера в Париж. В промежутках ты сможешь подготовить письма, чтобы их можно было передать курьерам и сразу же доставить мне. Мои письма уничтожай. Это поможет мне писать тебе более откровенно.
Я серьезно кивала головой. Все выглядело волнующе, как в пьесах, любимых Фердинандом и Максом. Я живо представила себе, как я получаю мамины письма, читаю их и прячу в потайных местах до тех пор, пока не смогу сжечь.
— Антуанетта, ты невнимательна! — вздыхала мама.
Это был ее постоянный упрек.
— Ничего не рассказывай о нашей жизни здесь.
Я вновь кивнула головой. Нет! Я не должна рассказывать им о том, как плакала Каролина, как она писала, что король Неаполя безобразный; что говорила Мария Амалия о своем муже; как Иосиф ненавидел свою вторую жену и как его Первая жена любила Марию Кристину. Я должна все это забыть.
— Говори о своей семье правдиво и умеренно.
Следует ли мне рассказывать об этом, если меня спросят, раздумывала я про себя, однако матушка продолжала наставления:
— Всегда молись по утрам, обращаясь к святым на коленях. Каждый день читай Библию, слушай мессу и почаще беседуй с Богом.
— Да, мама, — я была полна решимости попытаться делать все, о чем она говорила.
— Не читай никаких книг и памфлетов без согласия своего духовника. Не слушай сплетен и не проявляй благоволения к кому-либо.
Это продолжалось бесконечно. Ты должна делать это и не должна делать то. Слушая, я вся дрожала, поскольку, несмотря на начало беседы, в спальне по-прежнему было холодно.
— Ты должна научиться отказывать, это очень важно. Всегда отвечай любезно, если собираешься в чем-то отказать? Но самое главное — никогда не стесняйся попросить совета.
— Нет, мама.
Потом я обычно ускользала либо на урок к аббату Вермону, что было не так уж плохо, или к парикмахеру, который занимался моими волосами, или бежала на урок танцев, который доставлял мне истинную радость. Между месье Новером и мной существовало соглашение, что не будем думать о времени, и мы оба выражали удивление, когда приходил слуга и говорил, что меня ждет месье аббат или парикмахер, или что я через десять минут должна быть готова для беседы с принцем фон Кауницем.
— Мы увлеклись уроком, — обычно говорил Новер в оправдание.
— Ты любишь танцевать, дитя мое, — отмечала матушка в холодной спальне.
— Да, мама.
— И месье Новер говорит мне, что у тебя блестящие успехи. Вот если бы ты так же продвигалась во всех других занятиях.
Я показывала ей новые па, она обычно улыбалась и отмечала, что у меня они получаются красиво.
— Танцы в конце концов тоже входят в необходимое образование. Однако не забывай, что мы находимся здесь не только для получения удовольствия. Удовольствия ниспосылаются Богом для облегчения.
Облегчение? От чего? Опять намек на то, что жизнь — это трагедия. У меня в мыслях возникла бедная Каролина, однако мама вывела меня из задумчивости:
— Ни в чем не нарушай обычаи Франции и никогда не ссылайся на то, что делается здесь, в Австрии.
— Нет, мама.
— И никогда не намекай, что у нас в Вене что-то лучше, чем у них, во Франции. Ничто не может вызвать большего раздражения. Ты должна научиться восхищаться всем французским.
Я знала, что не смогу запомнить всего, что я должна и не должна делать. Мне следует положиться на свою судьбу и умение с помощью улыбки выходить из затруднительных положений.
В течение тех двух месяцев, когда я ночевала в спальне матушки, она чувствовала себя напряженно из-за опасений, что мое замужество может вообще не состояться, непрерывно совещалась с Кауницем наедине и их постоянно посещал маркиз де Дюрфо.
У меня появилась передышка от бесконечных наставлений в продуваемой насквозь спальне императрицы, ставших частью моей жизни. При дворе дебатировался вопрос: чьи имена должны стоять первыми в документах — матушки и брата или короля Франции?
Кауниц был невозмутим, хотя и встревожен.
— Вопрос о замужестве может отпасть, — говорил он матушке. — Смешно, но многое зависит от столь незначительных деталей.
Они вели споры об официальной церемонии моей передачи. На чьей земле она должна происходить: французской или австрийской? Необходимо было решить и эту проблему. Французы говорили, что это должно происходить на их земле, австрийцы настаивали, что на их. Матушка иногда рассказывала мне об этих трудностях:
— Ты должна знать о них.
Было затронуто так много вопросов! Величайшую важность приобретала проблема моих слуг: сколько их должно сопровождать меня во Францию. Временами у меня возникала уверенность, — что никакого замужества не состоится, и я не знала, радоваться этому или огорчаться. Я была бы разочарована, если бы все это распалось, но, с другой стороны, считала, что хорошо было бы остаться дома лет до двадцати трех, как Мария Амелия.
В последние месяцы я часто думала о тех ожесточенных спорах и невольно задавала себе вопрос, какой могла бы оказаться моя жизнь, если бы государственным мужам не удалось тогда прийти к соглашению.
Однако судьба решила иначе, и решение наконец было принято.
Маркиз де Дюрфо вернулся во Францию для получения инструкций от своего суверена. Во французском посольстве происходила спешная перестройка с целью его расширения, поскольку должно было собраться полторы тысячи гостей и было бы нарушением этикета оставить хотя бы одного из них на улице. Этикет! Я неоднократно слышала это слово.
До нас дошли слухи о том, что после перестройки посольства в Вене король Людовик решил соорудить в Версале оперный театр, в котором можно было бы отпраздновать свадьбу.
Матушка твердо считала, что я должна быть одета столь же пышно, как одевались французы. Я не могла сдержать восхищения всей этой суетой вокруг меня и иногда замечала ее добродушно-насмешливый взгляд. Сейчас я задаю себе вопрос, была ли она рада моему легкомыслию, которое не давало мне слишком сосредоточиться на предстоящем отъезде из дома. Если вспомнить убийственное настроение Каролины, то для нее это, вероятно, было утешением.
После возвращения маркиза Дюрфо в Вену все действительно вылилось в великолепный спектакль, в котором мне предназначено было играть самую важную и волнующую роль, поскольку начались официальные церемонии.
Наступил апрель, и на улице потеплело. Семнадцатого числа состоялась церемония отречения, когда я должна была отказаться от прав на наследование австрийского престола. Все это казалось мне лишенным всякого смысла, когда в зале Бургплатц я подписывала акт на латинском языке и давала клятву перед епископом Лейлаха. Церемония показалась мне утомительной, но понравился банкет и бал, последовавшие за ней.
Огромный балетный зал был ярко освещен тремя с половиной тысячами свечей, и, как мне сказали, восемьсот пожарных должны были постоянно стоять наготове и гасить мокрыми губками возможные искры. Когда я танцевала, то забыла обо всем и наслаждалась танцем. Забыла даже о том, что это один из последних балов в моей родной стране.
На следующий день маркиз де Дюрфо устроил прием для австрийского двора от имени короля Франция, и, разумеется, этот прием должен был быть таким же великолепным, если не более пышным, как и торжество накануне вечером. Поэтому для его проведения он снял дворец Лихтенштейна. Это был также замечательный вечер. Я помню, как мы туда ехали, — он находился в окрестностях Ролшшау. По всей дороге деревья были подсвечены. Между ними стояли дельфины с фонарями, озаряя волшебный пейзаж, заставлявший нас издавать возгласы изумления.
В бальном зале маркиз де Дюрфо приказал повесить красивые картины, символизирующие торжественность события, и я запомнила одну из них, на которой была изображена я сама по дороге во Францию. Передо мной расстилался ковер цветов, разбрасываемых нимфами, символизировавшими любовь.
Были фейерверки и музыка. Великолепие того вечера превосходило наши приемы, несмотря на три с половиной тысячи свечей на одном из них.
Девятнадцатого состоялся мой брак по доверенности. Для меня все это было частью какой-то игры, поскольку роль жениха и дофина Франции играл Фердинанд. Все это напоминало мне один из спектаклей, в которых актерами были мои братья и сестры, а я присутствовала в качестве зрительницы, — только на этот раз я уже достаточно выросла, чтобы присоединиться к игре. Фердинанд и я склонили колени перед алтарем. Про себя я непрерывно повторяла: «Хочу и обещаю», чтобы сказать эти слова громко и правильно в нужный момент.
После церемонии стреляли из пушек на Шпитальплатц, а потом был банкет. Двумя днями позднее мне предстояло покинуть родной дом. Неожиданно я осознала, что меня ждет впереди. Меня поразила мысль, что я могу больше никогда не увидеть матушку. Она призвала меня в свои покои и вновь и вновь повторяла свои наставления. Я слушала ее, и меня стали одолевать мрачные предчувствия.
Она усадила меня за стол и приказала взять перо. Я должна была написать письмо моему свекру, которым теперь становился король Франции. Мне предстояло запомнить это. Я должна стараться угождать ему, должна повиноваться и никогда не вызывать его раздражения. Меня очень обрадовало, что я не должна составлять текст письма. Это было бы сверх моих сил, хотя писать под диктовку матушки было также не очень приятным делом. Она наблюдала за мной. Могу представить себе ее страхи. Я сидела, склонив голову набок, с недовольным сосредоточенным выражением лица, покусывая кончик языка, с неимоверными усилиями выводя детскими каракулями неровные строчки письма. Помню, что я просила короля Франции быть милостивым ко мне и просить от моего имени дофина также проявлять ко мне терпимость.
Сделав паузу, я подумала о дофине, другом важном участнике этого… фарса, комедии или трагедии? Как я могла знать, во что это выльется? Позднее я пришла к мысли, что это было и первое, и второе, и третье одновременно. Что собой представлял дофин? Никто о нем подробно не рассказывал. Иногда сопровождавшие меня лица отзывались о нем, как о прекрасном герое — поскольку таковыми должны быть все принцы. Разумеется, он должен быть красивым. Мы будем с ним танцевать, и у нас будут дети.
Как я жаждала их иметь! Маленькие золотоволосые дети, которые будут обожать меня. Когда я стану матерью, я перестану быть ребенком. Потом мне пришла на ум Каролина — ее несчастные, жалостные письма: «Он очень безобразный, но постепенно к этому привыкаешь…»
Матушка говорила со мной обо всем, с чем я могу встретиться при французском дворе, за исключением… моего жениха.
Потом она положила мне руку на плечо, прижала к себе и стала писать письмо королю Франции. Я смотрела на ее быстрое перо, восхищаясь легкостью, с которой оно порхало по строчкам. Она просила короля Франции заботиться о «ее дорогом, любимом ребенке». «Я прошу Вас быть снисходительным к возможным неосмотрительным поступкам моего дорогого дитяти. У нее доброе сердце, но она легко поддается воздействию в немного своенравна…»К моим глазам подступили слезы, поскольку мне стало жалко ее. Это казалось странным. Однако ее беспокойство было связано с тем, что она прекрасно знала меня и могла себе представить тот мир, в который меня бросали.
Маркиз де Дюрфо привез с собой в Австрию две кареты, которые французский король приказал изготовить специально для того, чтобы доставить меня во Францию. Мы слышали об этих каретах еще раньше. Они были изготовлены Франсьеном, лучшим парижским каретных дел мастером. Король Франции приказал не жалеть денег при их постройке. Франсьен оправдал свою репутацию — кареты были великолепны. Изнутри их обили атласом и со вкусом расписали, снаружи красовались золотые короны, свидетельствовавшие о том, что это королевские экипажи. Мне предстояло сделать открытие, что они не только самые красивые из тех карет, в которых я когда-либо путешествовала, но и самые удобные.
Маркиз прибыл с отрядом личной охраны из ста семнадцати человек, одетых в разноцветные наряды; с гордостью отмечалось, что эта маленькая веселая кавалькада обошлась королю примерно в триста пятьдесят тысяч дукатов. Двадцать первого апреля началось мое путешествие во Францию..
В последние годы я часто вспоминала прощание с матушкой. Она знала, что в последний раз обнимает меня, в последний раз целует. Она вновь давала мне наставления — запомни это, не поступай так… Конечно, она уже говорила мне обо всем этом в своей ледяной спальне, но, зная меня, понимала, что половину из всего сказанного я к тому моменту уже забыла. Я слишком часто пропускала мимо ушей то, о чем она мне говорила. Теперь я знаю, что она молча молилась Господу и святым, прося их оградить меня. Она считала меня беспомощным ребенком, бредущим в дебрях.
— Мое прелестнейшее дитя, — шептала она.
Неожиданно мне не захотелось уезжать от нее, несмотря на уроки, болезненную процедуру прически и ее нотации в холодной спальне. В ноябре мне должно было исполниться пятнадцать лет, и я вдруг ощутила себя юной и неопытной. Мне хотелось попросить разрешения остаться на некоторое время дома, но великолепные экипажи месье де Дюрфо уже ждали меня; Кауниц с нетерпением ждал моего отъезда и был доволен, что все переговоры позади. Только матушка была опечалена, и я гадала, можно ли мне остаться с ней наедине и попросить остаться. Разумеется, это было невозможно. Несмотря на всю ее огромную любовь ко мне, она никогда не позволила бы, чтобы мои капризы нанесли ущерб государственным интересам, а моя судьба предопределялась государственным интересом. Эта мысль заставила меня рассмеяться и в то же время доставила мне удовольствие. Я действительно была очень важным лицом.
— Прощай, мое любимейшее дитя! Буду писать тебе регулярно. Все будет так, как если бы я была с тобой.
— Да, мама.
— Мы будем жить врозь друг от друга, но до самой своей смерти я буду постоянно думать о тебе. Люби меня всегда. Это единственное, что может утешить меня.
Потом я села в карету с Иосифом, который сопровождал меня в первый день. У меня было очень мало общего с Иосифом: он был намного старше меня и преисполнился важности, став императором и соправителем матушки. Он был добрым, но его помпезность показалась мне раздражительной; он все время давал советы, которые мне не хотелось выслушивать. Я предпочитала думать о своих маленьких собаках, заботиться о которых обещала моя прислуга. Когда мы проезжали дворец Шенбрунн, я взглянула не желтые стены и зеленые ставни и вспомнила, как Каролина, Фердинанд, Макс и я наблюдали за старшими детьми, игравшими в пьесах, операх и балетных представлениях. Я вспомнила, как слуги приносили нам в парк лимонад, который, по мнению мамы, был полезен для детей, и маленькие венские булочки с кремом.
Перед моим отъездом мама вручила мне пакет бумаг, которые, как она сказала, я должна читать ежедневно. Мельком взглянув на них, я увидела, что они представляют собой правила и инструкции, о которых она уже говорила во время наших бесед. Прочту их потом, обещала я себе. А сейчас мне хотелось думать о старых временах — очаровании тех дней, когда Каролина и Мария Амалия не были так несчастны. Взглянув на Иосифа, который перенес собственное горе, я подумала, что он уже от него оправился, поскольку невозмутимо восседал, откинувшись на великолепную атласную обивку.
— Всегда помни, что ты немка… Мне захотелось зевнуть. Иосиф своим тяжеловесным слогом пытался донести до моего сознания важность замужества. Понимаю ли я, что мой эскорт состоит из ста тридцати двух лиц?
— Да, Иосиф, я уже слышала обо всем этом раньше.
— Фрейлины, твои служанки, дамские парикмахеры, портнихи, секретари, хирурги, пажи, меховщики, священники, повара и т, д. У твоего главного почтмейстера принца Паара в подчинении тридцать четыре человека.
— Да, Иосиф, это очень много.
— Не следует полагать, что мы позволим французам думать, будто не можем достойно проводить тебя. Знаешь ли ты, что у нас триста семьдесят шесть лошадей, которые должны меняться по четыре или пять раз в день?
— Нет, Иосиф. Но теперь ты сказал мне об этом.
— Ты должна знать эти вещи. Двадцать тысяч лошадей размещены вдоль дороги от Вены до Страсбурга, чтобы доставить тебя и твою свиту.
— Это огромное количество.
Мне больше хотелось, чтобы он рассказал мне о своей женитьбе и предупредил меня о том, чего можно ждать от моего замужества. Я устала от всех этих цифр и все время боролась с желанием расплакаться.
В Мельке, куда мы прибыли после восьмичасовой езды, мы остановились в монастыре бенедиктинцев, где учащиеся поставили для нас оперу. Она оказалась скучной. Я очень хотела спать и, вспомнив о предыдущей ночи в спальне матушки в Хофбурге, готова была разрыдаться, когда подумала о комфорте, которым она окружала меня. Как это ни странно, несмотря на наставления, она успокаивала меня; не осознавая этого, я чувствовала, что пока она, такая всемогущая и всеведущая, находилась рядом, я была в безопасности, окруженная ее заботой.
На следующий день Иосиф покинул меня, что не вызвало сожалений с моей стороны. Он был хорошим любящим братом, но его разговоры утомляли меня и не позволяли сосредоточиться.
Каким долгим оказалось путешествие! Принцесса Паар ехала со мной в экипаже. Она пыталась успокоить меня разговорами о чудесах Версаля и о блестящем будущем, уготованном мне. Эннс, Ламбах и далее Нимфенбург. В Гюнсбурге мы отдыхали в течение двух дней у тетки принцессы Шарлотты. У меня сохранились смутные воспоминания о ней по Шенбрунну, где, будучи членом нашей семьи, она одно время жила. Батюшка очень любил ее, и обычно они вдвоем совершали продолжительные прогулки. Матушку, наоборот, раздражало ее присутствие. В конце концов Шарлотта уединилась в Ремирмонте, где стала настоятельницей монастыря. Она с нежностью вспоминала о батюшке, и я ходила с ней раздавать продовольствие бедным, что оставило яркое впечатление после всех банкетов и балов.
Мы проехали Шварцвальд и прибыли в аббатство Шюттерн, где меня посетил граф де Ноай, который должен был стать моим опекуном. Он был старый и очень гордился обязанностями, которые ему поручил герцог де Шуазель. Мне он показался суетливым человеком, и я не была уверена, понравился ли он мне. Он не долго пробыл со мной, поскольку возникло новое затруднение, связанное с предстоящей церемонией. Опять встал вопрос, чья фамилия должна стоять первой на документе. Принц Штарембург, который должен был официально передать меня французам, по этому поводу находился в величайшем волнении; в таком же состоянии пребывал и граф де Ноай.
Мне было очень грустно в тот вечер, ибо я знала, что он станет последним на родной земле. Неожиданно я горько расплакалась в объятиях принцессы Паар. Сквозь слезы я снова и снова повторяла одну фразу: «Больше никогда я не увижу свою маму».
В тот день я получила от нее письмо. Она, вероятно, написала его сразу же после моего отъезда, и я знала, что писала со слезами на глазах. Сейчас в моей памяти всплывают некоторые отрывки из этого письма:
«Мое милое дитя, ты сейчас находишься там, куда определило тебя Провидение. Даже если не думать о величии твоего положения, ты самая счастливая из своих братьев и сестер. Ты найдешь заботливого отца, который одновременно будет тебе другом. Полностью доверяй ему. Люби его и будь ему послушной. Я не говорю о дофине. Ты знаешь мою деликатность в этом вопросе. Жена подчиняется своему мужу во всем, и у тебя не должно быть никакой иной цели, кроме как радовать его и исполнять его волю. Единственное настоящее счастье в этом мире приходит со счастливым замужеством. Я могу сказать это, основываясь на своем опыте. И все зависит от женщины, которая должна быть расположенной, ласковой и способной доставлять радость…»
Я читала и перечитывали письмо. В тот вечер оно служило мне самым большим утешением. На следующий день мне предстояло переехать в мою новую страну, попрощаться со многими сопровождавшими меня людьми. Я так много должна узнать, так многого будут ждать от меня, а все, что я могла сделать, это плакать и мысленно призывать на помощь мамочку.
— Я больше никогда ее не увижу, — шептала я в подушку.