Карты

Настала такая жара, что я совсем перестала спать по ночам. Каюта с каждой ночью становится теснее, откидное сиденье хлопает по кафельной стенке; внизу, в казначейской каюте, Географ с радиоприемником в руках стоит у окна и, высунув наружу антенну, ловит шум коротких волн, веселые, улыбчивые голоса, которые сообщают, что мы плывем все дальше и конца нашему плаванию не видно.

Мне эти голоса знакомы, приемник-то мой, я дала его Географу однажды вечером, не в состоянии выносить его бесконечное бормотание. Письма Черчилля все давно заучили наизусть, вызубрили на зубок, в конце концов Жестянщик, не выдержав, начал ритмично постукивать ножом по краю тарелки и стучал до тех пор, пока Садовод — он теперь сидел рядом со мной на прежнем месте жены Хапполати — не грохнул кулаком по столу, и тут же Садовод задрал штанину и заорал, что у него тоже есть шрамы, один на левой, два на правой ляжке, и еще у него металлические шары вместо суставов, которые износились до времени, потому что всю сознательную жизнь он только одним занимался — лазил вверх и вниз по лестницам, прививал персиковые деревья, собирал урожай. Однажды он сверзился с последней ступеньки, несколько недель был прикован к постели и поклялся, что никогда больше не будет лазить по этим чертовым лестницам, а попытает счастья по — крупному-отправится в плавание, сядет на корабль и наконец полюбуется тем, что будет проплывать мимо — увидит Форт Самтер с его историческим первым выстрелом, увидит и места, где вели свои далеко не столь важные войны все прочие народы и государства.

Но он платил деньги не за то, чтобы в путешествии ему читали лекции, и не за то, чтобы по три раза на день сосед по столу перевирал смысл его слов! Он платил за возможность играть в бридж, игру, которая должна быть известна Географу, если уж тот и в самом деле каждые два года проигрывает своей сестре в лондонском домике с садом. Однако Географ и не подумал поеле обеда остаться и засесть с Садоводом за карты, попросту бросил его с колодой в руках, а за соседним столом офицеры пригнули головы и притворились, будто не умеют отличить короля от дамы и туз от валета.

На пределе отчаяния Садовод попытался уговорить на партию в бридж матросов, но матросы не выказали интереса к новшествам. Вот и просиживал Садовод вечер за вечером в углу мрачноватого холла под портретом крестной матери, искоса поглядывая на строгую даму и наблюдая чужую игру. Ее правил Садовод так и не усвоил, и, когда его спустя несколько недель приняли в число игравших, неизменно проигрывал. Но я его утешила, сказав, что у матросов каждый вечер идет другая игра или от скуки они каждый вечер выдумывают новые правила, и по этим правилам всегда выигрывает один и тот же механик, получивший прозвище Лас-Вегас, Карточный король всех кораблей мира.

Но когда Лас-Вегас однажды ночью бесследно исчез, Садовод бросил играть в холле и принялся за пасьянсы, сидя в своей каюте. Он раскладывал их долгими часами и в полном одиночестве, потому что души не чаял в бесследно сгинувшем Лас — Вегасе.

Языки суши

Получив от меня в подарок радиоприемник, Географ покраснел, быстро повернулся и исчез со своей добычей на четвертой палубе, где с тех пор слушал самые свежие новости, а именно, что вот уже пять недель мы в половине восьмого едим яичницу на сале, в половине двенадцатого — суп и рыбу и в половине шестого — мясо с салатом.

Да движемся ли мы вообще? Идет ли вперед наш корабль? Уж я не говорю: проплывают ли мимо острова? Мы стоим на месте, движется мир вокруг нас, перемещаясь со скоростью восемнадцати узлов, ради того, чтобы люди получали какие-то вещи, которые им, пожалуй, не очень-то и нужны.

Как легко и просто, без всяких усилий, длинные языки суши слизывают время. А вот письма моих друзей стали приходить редко, друзья пишут, все у них по-старому, а я в ответ пишу, что здесь ничего не остается по-старому. Наши языки день ото дня ворочаются тяжелее, за офицерским столом воцарилось молчание, а за столом Оплативших пассажиров беседа пока еще теплится, но разговор ведется только о продуктах питания, о пряностях и супермаркетах всего мира, о трудностях хранения в открытом море свежих яиц, о непрозрачности некоторых супов. Садовод худеет и понемногу съеживается, превращается в складчатый кожаный мешок, который с каждым днем все больше тощает. Но он назло Географу без умолку твердит, что непременно надо накупить необлагаемого пошлиной жемчуга в подарок оставшейся дома супруге, — Садовод точно знает, что жена Географа, ради которой тот много лет назад расстался с сестрой, давно его бросила, поскольку интерес Географа к морским путешествиям был его супруге абсолютно чужд.

Наши перспективы

У нашей плавучей тюрьмы заостренный нос и тупая корма. Сто сорок семь квадратных метров отданы грузу, немногое оставшееся — людям. Капитану предоставлены рубка и мостик, Коку — камбуз, нам, Оплатившим пассажирам — каюты, матросам — кубрик. Когда шум становится нестерпимым, я спасаюсь бегством на нос. Там тишина. Только ветер и волны и спрятавшийся за шпангоутом Пигафетта, грезящий о великом прошлом, когда моряки еще стремились достичь невозможного, когда острова, ныне нарисованные на рубашках жестянщиков, отважившихся пойти в кругосветное плавание, еще носили красивые, звучные названия. Великому прошлому настал конец, когда короли стали посылать в плавание целые дворы, монахов, ботаников, зоологов, Королевское географическое общество в полном составе, отчего эти острова теперь и называются островами Общества и островами Разочарования.

Итак, довольно сказок Южных морей, долой теорию равновесия Северного и Южного полушарий! В прочно приделанных выдвижных ящиках лежат карты, на которых все нарисовано точнее некуда. Море у полюсов покрыто льдом. Лед пресный, растапливая его, можно получить пригодную для питья воду. Мировой океан знает три вида света: электрический, фосфоресценцию и свет мысли. Карманы ботаников битком набиты новыми растениями, причем некоторые вроде могут и пользу принести. Мы часто едим квашеную капусту, чтобы не расшатывались зубы и не распухали десны, мы вернемся из плавания сильными и здоровыми, мы откроем торговле новые перспективы, широкие и разнообразные. А значит, упрочим международные связи и поспоспешествуем расцвету культуры во всех частях света. Ибо природа человеческая хоть и различается в зависимости от климатических зон, однако по существу остается неизменной. И все же, как нет у людей абсолютного, полного сходства в том, что касается их физической природы, так невозмояшо оно и в психике. Один, потеряв терпение от созерцания бескрайнего океана, швырнет в воду что потяжелее, другой будет свистеть до умопомрачения, а третий, встав к волнам спиной и закрыв глаза, бросится за борт.

Дальше читать не было сил, я отложила книгу. Пигафетта засмеялся. За моей спиной на солнце стоял Нобель и делал что-то с якорной цепью.

— Здорово у вас получается, — сказал он. — Вам надо было стать чтицей-декламаторшей. — Он хотел еще что-то добавить, но в глазах у него появилось отражение Капитана, выросшего у меня за спиной, и Нобель, бросив на палубу и затоптав сигарету, снова занялся якорной цепью.

Красота

— Деньги платили, а ни на что не смотрите! — воскликнул Капитан. — О сухопутные крысы с подслеповатыми глазами! Вы не знаете старинной игры первооткрывателей! — Сорвав с моей шеи подзорную трубу, он потащил меня на нос.

Дельфины оказались проворнее. Два, еще два, а вот уже вдесятером, они легко подкидывали в воздух свои тяжелые блестящие тела и вновь стрелой устремлялись в глубину, покачивались там, колыхались, отдыхая. И снова выскакивали из воды — игра повторялась, но всякий раз была новой. Прекрасная, чистая расточительность! Мое сердце вдруг взмыло ввысь и застучало в горле — дельфины резвились в волнах ради собственного удовольствия, не обращая ни малейшего внимания на зрителей. Захотелось кричать от радости, хлопать в ладоши, кинуть им цветы или хоть подзорную трубу, но что-то помешало мне, а пока я шарила в карманах, надеясь найти что-нибудь съедобное, дельфины скрылись.

Но когда я заикнулась было о красоте, Капитан повесил мне на шею подзорную трубу и прижал палец к губам: как всякий моряк, он понимал — морю наши овации не нужны.

Урок заикания

Каждый вечер после ужина Нобель рассказывал мне одну и ту же историю, замолкая, лишь когда уже не в силах был показывать сопровождающий рассказ фокус — забравшись на форштевень и повиснув на руках, он раскачивался над водой, и, когда уже казалось — все, сейчас сорвется, в последнюю секунду, подтянувшись, снова забирался на штевень. Через некоторое время я уже знала наизусть и фокус, и рассказ, перестала бояться и спокойно смотрела на Нобеля, когда, растянувшись на палубе, он поднятой рукой рисовал в воздухе разные знаки, круги, а затем открывал очередную бутылку и приступал к истории про школу, в которой учат правильно говорить.

В эту школу его однажды привела мать. Сильно смущаясь, она сказала, что однажды сын вдруг перестал говорить. Не то что две его сестры, которые с каждым днем болтали все лучше! Потом мать поцеловала его и ушла, а его, подталкивая в спину, привели в зал, где были другие дети-заики. В центре зала на небольших возвышениях стояли наставники. Они хором стали читать начало первого упражнения:

«Родные наши! Это всего лишь небольшая прогулка, через пару деньков мы вернемся домой, сядем за стол и будем смотреть во все глаза, и снова будем видеть вокруг лишь горы и озера, и нашего отца, которого, впрочем, не очень-то беспокоит, что с нами будет, но теперь мы уже ни за что не снимем шапку».

На середине этой тирады кто-то, подкравшись сзади, схватил Нобеля за плечо и потащил прочь. «Ты что это выдумал! — крикнул учитель. — Ты же ничуть не заикаешься!» Только тут Нобель сообразил, что декламировал текст ладно и складно, ни разу не запнувшись, как актер, а все потому, что не понимал, о чем речь.

Но учитель вдруг перешел на тихий угрожающий шепот. «Теперь, — сказал он, — я научу тебя говорить правильно». И с размаху шлепнул ладонью по тексту, и, когда Нобель снова попытался прочитать упражнение, текст развалился — слова на слоги, слоги на буквы. Учитель отправил его домой. Но на полпути весь текст вспомнился, до последней буквы, и Нобель не вернулся домой, а сел на корабль и отправился в плавание.

Публика аплодирует

— Здорово у вас получается! — крикнула я. — Вам надо было стать артистом цирка! Вы можете, конечно, и книжки писать, как Черчилль в молодости, который, между прочим, — я это узнала за обедом, — тоже был заикой. Все начиналось вроде бы безобидно, казалось, просто запершило в горле, но потом язык уже ворочался с трудом, и Черчилль начинал шепелявить, как господин Хапполати. Со временем, когда дошло до первого склонения латинских существительных, он начал заикаться по-настоящему, но еще через двенадцать лет он на коне ускакал из школы в кавалерию, и тут заикание как рукой сняло, наверное, потому, что с тех пор он в сущности не говорил, а только издавал боевые кличи. Завтра прямо с утра спросите Географа, он все досконально изучил — о том, как молодой Черчилль вошел в парламент, поднялся на возвышение и произнес речь, которую закончил не раньше, чем его поставили командовать флотом.

Нобель повернулся на другой бок. Да возможно ли на кораблях ее величества королевы, обретя свободу среди ветра и волн, хотя бы один-единственный раз выйти из игры, не опозорившись? На кораблях не бывает ни новостей, ни тайн, нет здесь и укромных уголков, ты не один, но и не в дружеской компании, круглые сутки везде горит электричество, отчего далекие корабли так прекрасны, особенно ночью. Еще до того, как корабль скроется за горизонтом, платочки провожавших, наглаженные, улягутся на старое место в комоде, словно никто никого и не провожал. Двери офицерских кают настежь, а вот матросы свой кубрик запирают, и даже по воскресеньям у них там задернуты занавески, словно они досыта уже нагляделись на море.

Я подняла голову — оказывается, Нобель заснул прямо на палубе, не выпуская из рук бутылку, словно ребенок с бутылочкой молочной смеси, рядом — бинокль, потому что мы находимся в пути так долго, что невооруженным глазом уже трудно узнавать знакомые лица. Но Каноссу, который пошатываясь бежал к нам, я узнала сразу.

— Скорей разбудите его! — закричал он. — Причаливаем! Пусть идет к швартовам!

Вдвоем мы попытались поднять Нобеля, Каносса ухватил его за голову, я за ноги, но Нобель опять и опять растягивался на палубе во весь свой двухметровый рост и, предаваясь совершенно неплодотворной дремоте, бормотал что-то о цинковом гробе, который он не желал делить ни с Садоводом, ни с Капитаном; в конце концов Каносса влепил ему пощечину, — Нобель перестал бормотать, открыл глаза и в ужасе уставился на нас, будто видел впервые в жизни.

Потом вскочил и бестолково заметался по палубе. На бегу он дважды предпринял попытку зашнуровать башмаки и дважды растянулся во весь рост. Он окончательно проснулся, только добравшись до кормы, где с канатами наперевес стояли и аплодировали матросы.

Берег

— Таити! — заорал с мостика Жестянщик. Всю ночь не смыкая глаз он ждал этого часа — вот прибудет лоцман, который сможет объясниться по-французски, уж он-то даст ему, в этот ранний рассветный час, полную информацию о том, как поживают его подружки. Но лоцман о подружках слыхом не слыхал, вообще же оказался словоохотливым малым и всех, кто был на мостике, оделил пестрыми буклетами с видами островов.

Матросы сняли комбинезоны, размотали тюрбаны, убрали тряпичные лоскутья, прикрывавшие лицо, и надели чистые рубашки, — как будто подняли флаги. В узких проходах возле кубриков запахло увольнением на берег.

— Но если вы действительно хотите что-нибудь увидеть, — сказал Капитан, — поторопитесь, потому что ночью мы отчаливаем. Кстати, забудьте все, что вам тут рассказывали про старину, фрукты и свободу, и жемчуг, и бесконечно долгие стоянки, когда кругом островитянки, таитянки, обезьянки, и про танцы ночь напролет в кабаках, до которых из гавани якобы рукой подать. И о футбольных матчах с командами других судов, о добрососедских и дружеских отношениях, — он засмеялся. — Все это в прошлом.

А видела ли я в каюте Стармеха полированные кубки на столе у стены с картами? Стармех всегда стоял на воротах, он и по сей день клянется, что, защищая честь судна под немецким флагом, не пропустит ни одного мяча. Теперь? Теперь не те времена. Сунут в коробку и потащат вокруг света, вот вам и все приключения. Ночью приходишь в порт, утром уже отчаливать, контейнеры ведь в любую погоду можно грузить, время года тоже не имеет значения, летом и зимой тариф один.

Сам Капитан здесь никогда не сходил на берег, он же не мог оставить свой пост, но, спускаясь с мостика, я почувствовала, — он провожает меня взглядом, и не прочь проводить собственной персоной. Хотела оглянуться, что-нибудь сказать ему в утешение, но не было времени. В гавани я тоже не задержалась; должно быть, поэтому юные островитянки не встретили меня с цветами и не украсили, зацепив цветок мне за ухо.

Последняя речь Жестянщика

Садовода я оставила недалеко от гавани, возле первых продавцов жемчуга, а сама прыгнула на первый утренний паром. Пусть отвезут меня на прекраснейшие в мире острова, где не бывает зимы и нет кладбищ. Там я наконец начну пить и петь, а ветер раздует мой силуэт, превратив его в совершенно великолепную фигуру, и я, опьянев от столь щедрых красот и фантазий природы, улягусь спать в первом подвернувшемся каноэ. Довольно книг, долой музеи, никто больше не будет ходить за мной по пятам и свистящим шепотом объяснять, что нарисовано на картинах. Я закрываю глаза — потомки да будут снисходительны к искусству и ко мне, не умеющей дать описание природы.

На пароме я сразу поняла, что жестоко ошиблась — я тут была не одна. В грязноватом баре крохотного суденышка стояли Каносса и Нобель, на пятки им наступала тень — Жестянщик, облаченный в рубаху своих воспоминаний и, похоже, обещавший тем двоим вознаградить их на островах за множество услуг, которые они оказали ему на корабле, вот только опять он с утра пораньше пил за их счет. Подружек француза нигде не было видно, но он трещал не закрывая рта, брал реванш за все, чего натерпелся в течение многих недель в кают-компании. Круглое как шар тулово Жестянщика с короткими толстыми ручками словно еще больше раздалось вширь.

Парень, стоявший за стойкой бара, снова и снова наполнял стаканы, и Каносса, с неподвижно пасмурным лицом и взглядом, упрямо устремленным на носы собственных ботинок, выкладывал на стойку купюры. Никогда еще я не видела его таким измученным, а Жестянщика таким жизнерадостным: француз болтал, не умолкая ни на минуту, словно выздоравливающий после тяжелой болезни, который вознаграждает себя за длительное молчание.

Нобель, тяготясь теснотой крохотного помещения, курил сигарету за сигаретой, бросал на пол и затаптывал окурки незашнурованными башмаками, на полпути в туалет он споткнулся, наступив на шнурок, но в последний миг устоял на ногах, привалившись к стойке. Каносса вдруг обернулся и воззрился на открытую дверь. Я не успела вовремя отскочить, наши взгляды встретились, но тут же физиономия Каноссы расплылась в широченной улыбке, и я поняла: Нобелю он меня не выдаст, на островах их ждут дела и встречи поважнее.

Где кладбища?

— Таити! — снова завопил Жестянщик, когда паром подошел к пристани. Названия других островов он давно забыл. Сейчас он ждал, что Нобель с Каноссой, подхватив под микитки, перенесут его на берег в сияющем утреннем свете Южных морей. Я долго провожала взглядом три удалявшиеся нетвердой походкой фигуры, дожидаясь, пока все пассажиры покинут паром.

На берегу стала искать каноэ, потом, сообразив, что пловчиха я никудышная, взяла на прокат велосипед, трижды объехала вокруг потухшего вулкана и наконец, ошалев от аромата цветов и ванильных деревьев, от нестерпимой синевы моря и немыслимой белизны пляжа, свалилась с велосипеда посреди дороги, неподалеку от церкви, у которой не было колокольни.

Когда я открыла глаза, меня окружали собаки и орава детей, через длинные соломинки сосавших кокосовое молоко из кокосовых орехов. Дети что-то крутили и вертели на велосипеде, потом стали протягивать ладошки, я оттащила велосипед на берег и нашарила в карманах кой-какую мелочь.

На ветвях дерева, названия которого я не знаю, прямо над океаном висели качели. Я покачала детей, потом стала качаться сама, потом испугалась — качался крест на крыше церковки, и еще я увидела, что возле церкви нет кладбища, на котором однажды мог бы обрести покой Жестянщик.

Возвращение

Я стояла, прислонившись спиной к каменной ограде, уставясь на двери церковки, — в таком положении меня нашел Пигафетта. Он поправил мой съехавший набекрень венок, посадил к себе на закорки и отнес на корабль. Снова ощутив под ногами колеблющуюся палубу, я с облегчением сорвала с головы венок, заткнула уши, нырнула в синий комбинезон и забралась поглубже в брюхо корабля.

Здесь я дома, потому что между машинами, ведрами со свежей краской и ржавыми звеньями трехсотметровой якорной цепи, которая внушает надежду на что-то прочное, стоит гроб. Нобель положит меня в него, если я, с головой уйдя в свои размышления, на половине пути вокруг света потеряю из вида красную спину Капитана и, забираясь на мачту, оступлюсь, прозевав ступеньку.

«Какая прекрасная смерть!» — воскликнут в восторге сухопутные крысы, но никто не будет ни петь, ни молиться. И меня не бросят в волны к бутылкам и рыбкам, а сунут в холодильник к тушам тунцов и консервным банкам, где я и пребуду до того дня, когда мое путешествие завершится согласно расписанию. Но ведь нигде со мной не обходились так предупредительно, как на этом корабле, и никогда еще я не чувствовала себя такой счастливой. Посему да будет моя последняя воля такой: пусть на грудь мне положат высушенную челюсть тунца, прямо на сердце, где пришита нашивка с названием пароходной компании. А чтобы пришел сон, попрошу Пигафетту с самого начала рассказать историю о коках на кораблях Магеллана, ибо морская болезнь бывает двух видов — в животе и в голове.