Когда английские футбольные фанаты устроили потасовку на каком-то мировом кубке, я спросила Дэвида, почему в газетах обсуждают одних англичан, а не, скажем, шотландцев. Он объяснил, что в отказе шотландских фанов дурно вести себя на чемпионатах проявилась скрытая форма агрессии: они испытывали к нам настолько лютую ненависть, что, хотя у некоторых шотландцев и чесались руки, они воздержались от драки, чтобы показать, насколько они лучше нас. Так вот, Молли становилась ярко выраженным шотландцем в нашей семье. После того как Том ударил отвратительного Кристофера, она изо всех сил старалась выразить расположение к отвратительной Хоуп. Теперь Хоуп ежедневно заглядывала к нам после школы, вместе со своим отвратительным запахом, которым постепенно пропитывался наш дом. И чем сильнее и невыносимее был запах, тем настойчивей приглашала Молли свою новую подружку прийти на следующий вечер. Видимо, таким образом она хотела вынудить Тома раскаяться в содеянном. Я серьезно задумалась насчет душевного здоровья Молли. Не многие восьмилетние девочки способны были выносить такие тяготы лишь затем, чтобы продемонстрировать брату свое моральное превосходство.

Близился очередной день рождения Молли, и она сама настояла на том, чтобы мы не устраивали никакого застолья. Молли выразила желание провести этот день в тесной компании близких родственников и друзей — с братом и своей новой подружкой. К великому стыду, двое из пяти человек в нашем семействе отнюдь не загорелись этой идеей.

— Ее же никто никогда не приглашал в гости, — попыталась объяснить свою позицию Молли.

До чего же они у меня разные: сын и дочь. И логика у них совершенно разная. Том сделал из этого обстоятельства совершенно другие выводы. Тот, кого никуда не приглашают, автоматически должен быть исключен из списка приглашенных.

— Она же воняет, — сказал Том.

— Да, — с вызовом бросила Молли. — Но ничего не может с этим поделать.

— Может.

— Как?

— Она может принять ванну. И пользоваться дезодорантом. И потом, она же может сдерживаться и не пукать с такой частотой?

Молли согласилась с таким предположением, хотя воинственность в ее тоне при этом не исчезла — скорее наоборот.

Любопытная деталь. Наше обязательство любви к ближним, первостепенный наш долг, невзирая на все личные качества, столкнулось с неприступной твердыней. Причем твердыня эта приняла форму детского метеоризма. Смех здесь неуместен. В особенности принимая во внимание предстоящую поездку в парк развлечений — с Хоуп в одном автомобиле.

— Почему бы не устроить общий прием и заодно пригласить Хоуп?

— Это ее право решать, как устраивать свой день рождения, — заявил Дэвид.

— Само собой. Она может делать все что угодно. Вопрос в том, уверена ли Молли, что она хочет именно этого. Я не хочу потом разглядывать фотографии Молли с ее девятого дня рождения и вспоминать, с кем это она его проводила…

— А что тут такого? Мы уже почти никого не узнаём на наших свадебных снимках.

— Само собой. Кстати, обрати внимание, не по моей вине… — Тут я вовремя остановилась. В самом деле, все началось именно оттуда, с наших свадебных фотографий. Сейчас не лучшее время сетовать о катастрофе, в которую превратился наш брак. — Посмотри, что было причиной того, что мы их не помним.

Торопясь закончить предложение поскорее, я заговорила, как восточноевропейская студентка, прибывшая по обмену.

Однако если вы захотите узнать, что было причиной этого, вы получите самое точное представление о том, почему наш брак разошелся по швам: в течение нескольких лет Дэвид буквально затравил всех наших знакомых своим сарказмом. У нас не осталось друзей, коллег, сородичей, которые пожелали бы ходить к нам в гости.

— Это же мой день рождения. Я могу делать в свой день рождения все, что захочу.

— До него еще две недели. Куда ты торопишься? Почему не подождать с решением, пока оно у тебя не созреет? Что, у твоей Хоуп так расписан график посещений, что ее надо предупреждать заранее? Найдется у нее время сходить к тебе в гости.

— Я не хочу ждать.

И Молли пошла к телефону в коварном веселье. Возможно, мне это просто кажется и Молли в самом деле совершала искренний акт добровольного самопожертвования.

Вот так. Такое, стало быть, резюме: я хочу отпущения грехов (среди которых супружеская измена, неуважение к родителям, грубость к больным — из разряда психических — и ложь перед собственными детьми, ведь они понятия не имеют о том, где живет их мать), а сама в то же время не могу простить тех, кто виноват передо мной. Даже если это всего лишь восьмилетняя девочка, единственное прегрешение которой в несносном запахе. И в том, что вся она какого-то синюшного цвета. И не блещет умом. Ну что тут скажешь? Ладно, дайте подумать, я скоро вернусь.

Я даже не знала, что собиралась сказать, пока слова сами не вырвались у меня, а как только они вырвались, я сразу ощутила, насколько мне стало легче и спокойнее. Вполне вероятно, это была слабость, все произошло в воскресное утро, натощак, хотя я уже пару часов как оставила постель. Наверное, успей я позавтракать, ничего подобного бы не произошло — я бы на это никогда не решилась. Вообще бы ничего не сказала.

— Я в церковь. Кто со мной? Кто-нибудь хочет пойти со мной?

Дэвид и дети посмотрели на меня с некоторым интересом, как будто я сказала нечто из ряда вон выходящее. Такого же эффекта я могла бы достичь, устроив стриптиз или гоняясь за ними с кухонным ножом. Слава богу, в мои обязанности не входит убеждать людей, что поход в церковь — самый лучший и самый здоровый воскресный отдых.

— Я же тебе говорил, — заметил Том.

— Что ты мне говорил. Когда?

— Да еще тогда. Давным-давно. Когда папа стал раздавать наши вещи. Я еще тогда сказал, что все кончится церковью.

Я совершенно про это забыла. Получалось, что Том оказался прав — он предсказал, что в будущем у меня появится подобное желание.

— Ты сказал, что мы будем ходить в церковь, — попыталась выкрутиться я. — А что-то никто из вас не проявил желания присоединиться.

— Почему? Я пойду, — сказала Молли. — Только в какую?

Хороший вопрос. Я об этом как-то не подумала.

— Тут рядом должна быть церковь.

Здесь же непременно должна быть церковь по соседству. Они же на каждом углу. Просто их никогда не замечаешь, пока не приспичит.

— Мы можем пойти в церковь Паулины, — предложила Молли.

Паулиной звали ее школьную подружку афрокараибского происхождения. Господи, только не это.

— Нет, Молли, туда мы, наверное, не пойдем. Это немножко другая церковь.

— Паулина говорит, там весело.

— Мы идем в церковь вовсе не для того, чтобы развлекаться.

— А для чего вы туда идете? — поинтересовался Дэвид, наслаждаясь моим смятением.

— Ну… Просто посидеть в сторонке, в задних рядах, послушать. Посмотреть, что там происходит. Паулина ведь, наверное, не просто так ходит в церковь, она… как бы это сказать… принимает участие в происходящем?

— А зачем идти, не собираясь принимать участия в происходящем? Какой смысл?

— Да просто послушать.

— Ну, в церкви Паулины ты наверняка тоже можешь послушать.

Все дело в том, что я хотела спокойствия и только спокойствия. Я не хотела, чтобы меня кто-нибудь убеждал. Я мысленно рисовала перед собой уступчивого пастора, свободомыслящего, либерально настроенного к прихожанам. Еще лучше, если это будет женщина, и достаточно молодая. Она выступит с проповедью, расскажет о беженцах, экономических мигрантах, национальной лотерее и алчности человеческой, а затем приведет все это к разговору о Божественном. И пока она будет говорить, я забуду о собственном несовершенстве, стану снисходительней относиться к собственным недостаткам, перестану раскаиваться в несимпатии к существам вроде Хоуп или Безумного Брайена. Чего-то в этом роде я и ожидала от церкви. Кто знает, может, в церкви Паулины именно так все и происходит? Может быть, именно этим и занимаются в церкви у Паулины? Откуда мне знать? Однако я больше склонялась к тому, что занимаются там не этим. Мне почему-то казалось, что в церкви у Паулины дело обстоит иначе. Что я окажусь там совершенно лишней. Да, мое присутствие там было совершенно необязательно. Конечно, все это можно принять за расовые предрассудки, но мне легче было укрыться за ними, чем заглянуть правде в лицо. Ничего не поделаешь. Таковы мы. Утром встаем с обещанием жить правильно, с решимостью совершать поступки, хотя бы примерно относящиеся к понятию «правильно», а спустя пару часов уже оказывается, что во всем напортачили.

— Мам, а они что, ходят в «другую» церковь? — спросил Том.

— Кто это «они»? — очнулась я.

— Семья Паулины. У них какая-то своя церковь?

— Ну, наверное… Впрочем, не имеет значения.

Потому что все происходящее никого не касалось, кроме меня. Это все было мое. Все лежало на мне. За все отвечала я. Ну, как обычно.

По дороге я пыталась довести до Молли мысль, что наша церковь — англиканская и, стало быть, мы должны идти именно туда. Аргументов у меня было немного, поэтому разговор быстро зашел в тупик. Какое-то время мы мотались на машине по окрестностям, высматривая соответствующее учреждение. Нам нужна была та самая, настоящая англиканская церковь — где идут надлежащие службы, совершаемые в надлежащее время. Экспериментальные церкви, вроде той, в которую ходит подружка Молли, нам были ни к чему. Вскоре нам повезло: Молли приметила нескольких пожилых прихожан, ковыляющих к собору Святого Стефана, всего за пару улиц от нашего дома, и мы немедленно припарковались у ворот. (Если вы из разряда людей, чей выбор проведения воскресного отдыха продиктован удобством парковки, настоятельно рекомендую англиканские воскресные службы. Туда можно подъехать за пять минут до начала (начало в десять) и преспокойно выбраться со стоянки за две минуты. Всякий, кто когда-нибудь торчал в часовой пробке на парковке в Уэмбли после концерта «Спайс гелс», поймет, о чем я говорю.) Вот и все, что мне было надо. Больше ничего не требовалось. Священник в англиканской церкви оказался женщиной среднего возраста, которая, похоже, несколько стеснялась своих одеяний. Немногочисленность паствы, а также очевидный недостаток заинтересованности присутствующих в появлении новых лиц также был нам на руку. Это позволило мне и Молли без особого смущения занять места позади, делая при этом вид, что нам тоже нет особого дела до происходящего. Среди здешних прихожан Молли была самой юной, следующей по возрасту шла я, на десять-пятнадцать лет отрываясь от самой младшей из оставшихся. Впрочем, возраст некоторых определить было трудно: время, откровенно говоря, не пощадило многих из присутствующих. Трудно сказать, какие причины привели их сюда.

Мы спели гимн «Да внидет пред лице Твое молитва моя» — тот самый, известный всем, который мы издавна затвердили на школьных собраниях и свадьбах. Мы с Молли тут же подключились при первых его звуках, бодро и уверенно, со знанием дела, демонстрируя свои способности. Хотя, может быть, это казалось лишь нам самим. Затем последовало чтение, и тут у меня возникли комментарии по поводу происходящего. Во-первых, здесь не было хора. Оказывается, он объединялся с хором соседней церкви и пел поочередно в двух разных храмах — на этой неделе была не наша очередь. Меня опять стало сносить в сторону, к бесполезным размышлениям. До этого я еще никогда не присутствовала на обычных службах. Мне доводилось бывать на свадьбах, похоронах, крестинах, рождественских богослужениях и даже на праздниках урожая, но в обычной воскресной службе я еще не участвовала.

Во всем здесь чувствовалась какая-то обреченная отдаленность от Бога, какая-то пустота царила вокруг. Не знаю, как в храме Паулины, но здесь Бог, по-видимому, отсутствовал. Может, когда-то и был тут дом Господень, подмывало меня сказать присутствующей здесь горстке людей, но сейчас Он явно отлучился, закрыл лавку и ушел туда, где в нем нуждались больше. Я начала тоскливо озираться, спрашивая себя, кто эти люди и зачем они пришли сюда? Ведь церковь — не место, куда ходят, что называется, на других посмотреть и себя показать, хотя на спинках лавок предусмотрены театральные бинокли. Здесь придется пройти добрых два десятка метров, чтобы пожать кому-то руку. Нет, здесь собирается только старая гвардия, наши WASP, — самые затурканные, одинокие и осиротелые. И если есть еще место в Царствии Небесном, то они-то уж точно его заслужили. Оставалось только надеяться, что там теплее, что там больше радости и молодости, здесь же происходило нечто вроде ярмарки среди соседей: обмен старыми ненужными вещами, за которые следует расплачиваться друг с другом нарисованными деньгами, на которые не купишь ничего, кроме такого же барахла и угощений, как и те, что сам принес на распродажу. К тому же и хор молчал — ангелы пели сегодня в другом месте. Англиканские Небеса, по всей вероятности, представляли собой такой же храм, на четверть заполненный несчастными пожилыми леди, продающими черствые кексы и запиленные пластинки Мантовани, Джеймса Ласта и Поля Мориа. Но только не раз в неделю, а ежедневно — и вечно.

А что же приятная леди, читавшая нам нотации? Она-то, поди, была не особо воодушевлена своим ковыляющим, изможденным стадом? Проповедь, однако, явно была ее сильным местом — зажигательная, бодрящая, местами даже веселая. Она умело набрала полную грудь воздуха, зафиксировала взгляд, а затем выпалила слова, в которых, остолбенев на некоторое время, мы узнали строчку из песни. Это была любимая песенка Молли, которая задержалась в чартах последних недель, — она купила диск в прошлую субботу, на свои карманные деньги, в магазине на Холлоуэй-роуд, возможно, в том самом, где работал мой новый сосед Дик, и потом до вечера танцевала под нее. Остальная часть паствы, варикозные женщины и одышливые мужчины, составляющие костяк стада приятной дамы в сутане, то… Держу пари, что никто из них не покупал лазерных дисков ни в одном из форматов, так что им-то, наверное, было неведомо, зачем приятная дама выкрикивает странные слова, — поэтому те, кто физически был способен опустить голову, смотрели в пол.

Приятная дама замолчала и улыбнулась:

— Не этого ли хотел от нас Иисус: «Покажи свой грех». Как вам кажется? — спросила она. — Мне кажется, именно этого и хотел. — Внезапно театральным жестом она указала на нас, словно бы в другой руке у нее был микрофон. — Задумайтесь об этом. — Ее приглашение было встречено без энтузиазма. Интересно, сколько мы еще будем сидеть, потупив взоры, зная, что в песенке был совершенно иной смысл? У меня сложилось твердое впечатление, что она принимает нас не за ту аудиторию, — ей, видно, казалось, что она вступила в параллельную вселенную, полную молодых, оптимистично настроенных сверхсовременных христиан, которые не пропустят ни единого ее слова, с восторженным улюлюканьем встречая каждый призыв, обращенный к их ультрасовременной культуре. Мне захотелось немедленно взбежать на кафедру и растормошить ее, чтобы привести в чувство.

— Вспомните их, — взывала она. — Марию Магдалину. Иуду Искариота. Закхея-мытаря. Женщину у колодца. Раз, два, три, четыре! Покажи свой грех!

Внезапно она переметнулась на другое — словно резко переключила коробку передач, со скрежетом, от которого бы скривился даже самый безнадежный ученик автошколы. Итак, теперь ее интересовало, хочет ли Бог, чтобы мы старались выглядеть хорошими, или напротив — хочет, чтобы мы без стеснения открыли в себе «плохие качества»? Она подозревала, что Ему угодно, чтобы мы не прятались и были откровенными с ним, как с самими собой. Ибо, как она сказала, мы должны быть самими собою. Потому что если мы станем всю жизнь скрываться под личиной ложного благочестия, то он не сможет узнать нас, а ведь именно этого он от нас добивается.

Тут она принялась петь «Чтобы узнать тебя» из мюзикла «Король и я». Теперь меня бросило в краску. Кровь зашумела в ушах, застучала в висках, и впервые я заподозрила, что у приятной дамы не все в порядке с головой. Однако на остальных, похоже, весь этот спектакль произвел иное впечатление. Некоторые закивали с довольным видом, заулыбались, давая понять, что «Король и я» это другое дело — с мюзиклом пожилая аудитория была знакома.

— Хорошая церковь, правда, мама? — шепнула Молли, и я кивнула со всем энтузиазмом, на который была способна в настоящий момент. — Мы будем сюда ходить каждую неделю?

Я пожала плечами. Кто знает? Очень даже может быть. Хотя трудно предположить, как я смогу стать убежденной христианкой, слушая эту безумную женщину, распевающую перед прихожанами отрывки из мюзиклов. Но ведь я точно так же не предполагала, что смогу жить в одном доме с такими людьми, как ГудНьюс и Обезьяна, однако это случилось. Я прошла через это.

— Да, это песня из мюзикла, — сказала приятная дама, — но в ней присутствует сокровенный смысл. Господь хочет узнать вас. И вот почему Он не заинтересован в том, чтобы вы были неискренне добры. Ибо как Ему найти нас, если мы будем неискренними?

Неплохо завернула. «Неискренне добры». Фраза мне сразу понравилась, и я тут же решила непременно употребить ее при первом удобном случае. Может, эта «неискренняя доброта» и послужила причиной моего бегства из дома? Может, все дело в неестественности поведения Дэвида, которая мешает Богу обнаружить его? Для Дэвида это может кончиться весьма печально — прямым попаданием в пекло. Бог просто не поймет, что перед Ним праведник, увидев лишь «неискреннего праведника». Похоже, я приближалась к христианскому взгляду на вещи.

Приятная дама между тем толковала о том, что наши дела, какими бы они ни были хорошими, — ничто по сравнению с искренностью. Но я-то как раз уповала на свои дела и профессиональные обязанности, потому что я доктор, хороший человек и моя доброта органическая и естественная. Я скорее «натурал» доброты, чем «искусственник». Я тут же приняла решение стать образцовой христианкой, в надежде, что моя новообретенная вера послужит грозным оружием в семейной войне. Конечно, мое умонастроение весьма далеко от христианского, но люди, в конце концов, приходят к Богу по-разному. Пути Господни во славе Его неисповедимы.

За проповедью последовало чтение, которое удержало меня на скамейке, откуда я уж было собиралась вскочить, не в силах сдержать восторга от охвативших меня мыслей и чувств. Мной овладело ликование футбольного болельщика. Эврика! Я обратилась. Я была уже не безоружна перед Дэвидом и его выкрутасами. Новый Завет читал один из немногих присутствующих здесь мужчин, который долго, задыхаясь, взбирался по ступеням кафедры. Читал он Послание Павла к Коринфянам. Это было знаменитое Послание, и я множество раз слышала его и прежде (вот только где и когда?). Там говорилось о «милосердии», и это меня сразу зацепило. «Милосердие не хвалится, не кичится», — пропыхтел мужчина с одышкой.

Да здравствует святой Павел! Именно — «хвалится и кичится»! «Кичится и хвалится»! Если кто-то хочет увидеть яркий пример, как оно это делает, пусть заглянет на Уэбстер-роуд, где открылся социальный клуб «Хвастливых и кичливых»! И как я до сих пор не обращала внимание на столь ценный для меня материал?

Я поспешно прокрутила в голове все события последнего времени, используя новейшие данные, которыми снабдила меня Библия. Я так и сяк примеривалась, как можно будет воспользоваться этим оружием, этим нежданно-негаданно свалившимся мне в руки подарком Небес. Какой мощной, сокрушительной силы было оно!

В этот момент в пустом соборе я заметила человека, на которого прежде не обращала внимания. Это был мужчина, примерно моего возраста, с моим носом и моей комплекции, в старой кожаной куртке Дэвида. Передо мной сидел мой брат!

Моя первая реакция — а это что-то да говорит о состоянии современного англиканства, а также о том, что мой новообретенный церковный энтузиазм, как я уже догадывалась, протянет недолго… — в общем, первое, что я почувствовала, это жалость к брату. Что же привело его сюда? До какого состояния нужно было ему дойти, чтобы сюда явиться? Я стала наблюдать за Марком: вот он сокрушенно вздохнул, вот уронил голову, подперев ее кулаком. Вероятно, на лице его сейчас неизгладимая печать страдания. Растормошив Молли, я показала ей на дядю, страдающего по соседству, в противоположном приделе церкви. Пару минут она тщетно пыталась привлечь его внимание, после чего сорвалась с места и, перескочив проход между скамьями, добралась до него. Только тогда, увидев перед собой племянницу, он поцеловал ребенка и огляделся по сторонам. Мы издалека обменялись смущенными улыбками.

Приятно-безумная дама уже раздавала облатки, и паства на неверных ногах стала пробираться вперед. Возникшее волнение или, точнее, то, что здесь можно было посчитать за волнение, позволило мне собрать членов моего семейства, рассеянных в пустом пространстве собора, и выпроводить их за дверь.

— Привет. — Как только мы очутились на улице, я чмокнула Марка в щеку и вопросительно посмотрела на него.

— У тебя такой вид, будто ты застукала меня в борделе.

— Ты так считаешь?

— Мда. Как-то, в самом деле, унизительно. Ты не находишь? По, сдается мне, ты и сама здесь не случайно.

— Я с ребенком.

— Такое объяснение сошло бы на сеансе «Истории игрушек — 2». А тут церковь.

— Мы ходим сюда каждую неделю, — встряла Молли. — Здесь так здорово, правда?

— Не хочешь на следующей неделе сходить с дядей Марком? Кстати, как насчет чашечки кофе?

— Зайдем к нам.

Мы направились к машине — господи, это заняло целых полминуты! Мы с братом трагически молчали, в то время как Молли никак не могла угомониться. Подпрыгивая на ходу, она твердила «раз-два-три-четыре — покажи свой грех». Вид у нее был такой, словно мы возвращались из Луна-парка. Мы с Марком ничуть не удивлялись ее восторгу: чего вы хотите от ребенка, впервые побывавшего в месте, где происходят такие оригинальные события: тетенька в сутане кричит, поет и развлекает пенсионеров. Поведение Молли, конечно, не вписывалось в рамки приличия и раздражало необыкновенно, так что эти тридцать секунд ее восторга дорого обошлись моей нервной системе. Но я сдерживалась. Помню, когда еще не родился Том и я с большим животом ходила подышать в парк свежим воздухом, откуда-нибудь с далекой скамейки я наблюдала за родителями, приводившими сюда своих карапузов. Часто приходилось видеть, как дети умело выводят родителей из себя. Наблюдая ответную реакцию пап и мам, мне невольно приходило на ум: неужели и я стану такой сварливой и раздражительной? Нет, говорили бушевавшие во мне гормоны материнства: я ни за что не позволю себе вызвериться на своего ребенка, потому что все, чего я хочу, — это чтобы он, мой еще не родившийся сын, был счастлив. Я растроганно плакала при одной мысли об этом. Любой ценой родители должны добиваться, чтобы дети их были счастливы. Но растрогать способны не только мысли о детях. Хотя что еще может так волновать того, кто стал матерью или отцом? Как бы там ни было, сегодня утром меня уязвило в самое сердце состояние моего родного брата.

Марк как-то постарел и осунулся со времени нашей последней встречи — а может, я просто толком тогда не разглядела его? На лице Марка прибавилось горестных морщин, засеребрилась воскресная щетина. Раньше он брился ежедневно, видимо пытаясь скрыть следы «взросления» на лице. Не то чтобы он с достоинством стал воспринимать свой возраст, скорее дело было совсем с другом. Он сильно сдал, махнул на себя рукой, ему уже лень было потянуться за пеной и помазком. Была в этом некая условность, социальная игра, в которой он устал принимать участие. Вот уже многие годы он ежедневно проигрывал в этой игре, и она ему, видимо, опостылела. Наверное, я рассуждаю чересчур мелодраматично, и если бы я в самом деле поймала его на выходе из ночного клуба (или даже публичного дома), такого небритого и усталого, тому были бы совершенно другие объяснения. Но я встретила Марка в церкви, а это, в сочетании с его небритостью и усталостью, — недобрый знак. Я достаточно хорошо знала Марка, чтобы предчувствовать в этом нечто неладное.

— Ну?

— Что ну?

— Первый заход?

— Второй.

— Всего? Или за неделю?

— Да… ходим.

— Ну и как?

— Ты же сама видишь, что происходит. Она не может найти с ними общего языка.

— Так не лучше ли найти другую церковь?

— Боюсь, если я начну искать, постепенно засосет. Бесперспективное занятие.

— Откуда такая депрессивная логика?

— А чего ты хотела? Такой она и должна быть, в соответствии с жизнью.

Я припарковалась у дома, и мы зашли «на чашку кофе». ГудНьюс с Дэвидом склонились, как полководцы, за кухонным столом над каким-то клочком бумаги.

— Это мой брат, Марк, — представила я его ГудНьюсу. — Мы случайно встретились в церкви. Марк, познакомься: перед тобой диджей ГудНьюс.

Они обменялись рукопожатием, и ГудНьюс задержал на брате странный пытливый взгляд, который явно нервировал Марка. Его это пристальное разглядывание, очевидно, задело.

— Может, вы продолжите в другой комнате? Нам с Марком надо поговорить.

Дэвид посмотрел на меня кротко и обиженно, и они отвалили вместе со своими планами.

— Можно я останусь послушать? — попросила Молли.

— Нет. До свидания. Займись своими делами.

— Этот тип был на вечеринке, — заметил Марк. — Кто он такой?

— ГудНьюс, что ли? Это духовный наставник моего мужа. Его личный Заратустра. Он с нами теперь живет. С ними, точнее.

— Не понял. А ты?

— А я теперь снимаю «флэт» по соседству. Дети не знают.

— А. Ну, тогда все понятно. Хм-м. — Марк разразился бурным потоком междометий, еще не зная, как отнестись к полученной информации.

— С вами еще что-нибудь случилось?

— О том и речь.

Я поведала ему о событиях последних недель, стараясь не распыляться и быть предельно краткой. Однако Марк то и дело останавливал меня наводящими вопросами. Во время нашего разговора я вдруг вспомнила:

— Слушай, а что у тебя-то случилось? — Ведь если кто-то и нуждался сейчас в утешении, так это в первую очередь сам Марк.

— А то ты не знаешь, — отмахнулся он.

— Что такое? Что я должна знать?

— Хожу туда уже вторую неделю. Наверное, это о чем-то говорит.

Итак, Марк признавал, что дошел до ручки. Выдохся. Когда-то он вел достаточно разнузданную жизнь: наркотики, рок-н-ролл, ненависть к консерваторам, неразборчивость в половых связях. Уже при самом поверхностном знакомстве с этим человеком становилось понятно: если бы вдруг Марк потерялся, в церкви искать его было бы бесполезнее всего.

— Как это началось?

— Я ехал к тебе, хотел встретиться, поговорить, поиграть с детьми. По дороге мне стало совсем паскудно. Было как раз воскресное утро, службы-то начинаются в десять, и… прямо не знаю, что на меня такое нашло. Может, затмение, а может, наоборот, просветление. Просто вдруг увидел храм. Понимаешь, так все совпало. Все произошло в нужный момент, когда я, оказывается, больше всего в этом нуждался. А как ты там оказалась?

— Я хотела получить прощение.

— Прощение? За что?

— За все те мерзости, что сотворила в жизни, — собравшись с духом, ответила я.

Марк выслушал краткий список моих прегрешений. Посмотрев на собеседника, я уловила в его глазах искорки смеха.

Марк недотепа, он жутко невезучий человек, к тому же потенциально суицидальная личность. Мы оба, можно сказать, дошли до ручки.

— Что ты так убиваешься? Ты же не делала откровенных подлостей.

— Благодарю. Но тем не менее я всего лишь человек. А нельзя быть человеком, не натворив мерзостей на этом свете.

— Черт возьми. Как вовремя я, оказывается, зашел.

Я налила ему чашку кофе. Марк достал сигарету — а ведь бросил курить лет десять назад, — и я стала искать блюдце — пепельницу Обезьяны. В это время Марк поведал мне о своей бесперспективности на работе, о безнадежности в личной жизни и обо всех дурацких ошибках, которые он совершил, и как постепенно он стал ненавидеть всех и каждого, включая самых близких и самых разных людей, что и привело его к женщине, поющей мюзиклы с амвона.

ГудНьюс был уже в курсе происходящего. Мы сели за собранный на скорую руку завтрак. Вот тут это и произошло. Нежданно-негаданно, ни с того ни с сего наш гуру заехал в мутное застойное болото, которое представляла собой жизнь Марка.

— Простите, но когда мы обменивались рукопожатием… — начал он. — Вы меня просто сплющили.

— Простите, — удивленно пробормотал Марк, — неужели я так сильно сжал вам руку?

В самом деле, смело могу засвидетельствовать, что ничего особенного между ними не произошло: вполне обычное рукопожатие — так мне, во всяком случае, показалось. Непонятно, чего это ГудНьюс так разошелся.

— Я сделал вам больно?

— Больно. Только вот здесь. — ГудНьюс ткнул себе в грудь. — Я всегда чувствую, когда человеку плохо на душе. Поверьте, я это ощутил.

Марк остолбенело уставился на него — у брата за плечами не было опыта общения с ГудНьюсом. Потом он забегал глазами по сторонам и остановился на «раненой» руке ГудНьюса.

— Нет, так вы этого не увидите. Это… не относится к вещам, которые можно увидеть. Вещи другого уровня. Понимаете?

И, морщась, ГудНьюс принялся растирать руку, словно бы демонстрируя недавнюю травму.

— То, что у вас так горько на сердце, вовсе не так уж плохо. Надо только уметь сдерживать горечь в себе, а когда необходимо, выпускать, пользуясь этим как источником энергии.

— Ах вот оно что, — сказал Марк. Вряд ли кто другой на его месте мог бы ответить более пространным выражением.

Дети старательно чавкали за столом, не обращая внимания на происходящее. Видимо, они так привыкли к застольным беседам подобного рода, что уже ничему не удивлялись.

— Наверное, Марк с большим удовольствием поговорил бы и на другую тему, — заметила я, надеясь перевести стрелки и предупредить катастрофу двух мчавшихся навстречу друг другу поездов.

— Наверное, — ответил ГудНьюс. — Только не уверен, что это хорошая мысль. Как вам кажется, Марк? Вы знаете, что за печаль вас терзает?

— Ну…

— Насколько я понимаю, причина в основном лежит в области личных взаимоотношений и работы, — продолжал ГудНьюс, очевидно не заинтересованный в ответе Марка. — И это начинает принимать серьезный оборот.

— Насколько серьезный? — спросил Дэвид, который тоже внимательно прислушивался к разговору и в этом месте уже был как гончая, готовая пуститься по следу по первому «Ату!».

— Вы знаете, — ответил ГудНьюс, выразительно кивая на детей.

— Наверное, не обязательно об этом говорить в присутствии Марка, пока он у нас в гостях, — намекнула я. — Почему бы вам не обсудить это между собой впоследствии, на вашем… так сказать, языке третьего глаза?

— О, мы не можем так поступить, — сказал ГудНьюс. — И потом, Марк знает о своем несчастье больше, чем любой из нас.

— В самом деле? — Мой тон был проникнут сарказмом. Более того, я попыталась состроить столь же саркастическую гримасу и, насколько позволял стол, принять саркастическую позу, но все это не сработало.

— О, еще бы! Ведь я ощущаю лишь смутное присутствие болезни.

— Я говорил о работе и прочем, только чтобы скрыть главную проблему, — сказал Марк.

— Может, поделишься? — спросил Дэвид тоном помощника хилера, который готовит пациента на операционном столе.

— Не имеет смысла, — довольно беспечно ответил Марк, еще не предполагая, какие тучи собираются у него над головой.

— Дядя Марк, сейчас ГудНьюс сделает тебе массаж — и все пройдет, — сообщила Молли как о чем-то вполне естественном и само собой разумеющемся. — У него руки становятся горячими, а у тебя пропадает любая печаль. Я уже больше не тоскую по бабушке Попугайчик, по кошке Поппи и по маминому ребенку. Который умер.

Марк едва не поперхнулся.

— Господи, Кейти, что здесь происходит?

— Надо попробовать, дядя Марк. Вот увидишь, это так здорово.

— Мам, можно еще ветчины? — вмешался Том.

— Мы правда можем тебе во многом помочь, Марк, — сказал Дэвид. — Ты избавишься от многих проблем, стоит только захотеть.

Марк отодвинул стул и поднялся из-за стола.

— Будем считать, — бросил он напоследок, — что я всего этого не слышал.

Выйти замуж и обзавестись семьей — это все равно что эмигрировать. Я привыкла к своей исторической родине — родительской семье, и переезд вызвал определенные перемены в образе мыслей. И вот меня снова потянуло в родные края. Возникла ситуация, знакомая эмигрантам всех времен и народов, — снова захотелось под родную крышу. Не в туристических целях, а для натуральной репатриации. Теперь мне стало ясно, что я совершила огромную ошибку, что новый мир оказался вовсе не таким, каким я его себе представляла. Марк, забери меня домой, я хочу к папе с мамой. Мы будем жить счастливо и беспечно, совсем как в детстве. И у тебя не будет этого нового облика несостоявшегося самоубийцы. И я не буду ходить с затравленным видом, со всех сторон виноватая. И мы бы опять, как Молли с Томом, дрались за пульт от телевизора, решая, какие программы смотреть, а каких нам сто лет не надо. Совсем как в былые времена… Да что там… Главное — мы бы уже никогда не повторили прежних ошибок. И не стремились бы взрослеть и жить самостоятельно. Спасибо, хватит, один раз уже попробовали.

Я вышла следом за Марком, и мы сели в машину. На некоторое время между нами повисла тишина.

— Что за бред? — наконец сказал он. — Я ничего не понимаю. Что происходит? Ты не можешь так жить.

Я пожала плечами.

— А что ты предлагаешь?

— Ты же сойдешь с ума. Как ты будешь воспитывать детей в такой обстановке? О твоих больных я уже не говорю — лечить скоро придется тебя.

— Может быть. Но иногда мне кажется, я слишком драматизирую ситуацию. Что здесь такого? У мужа появилось новое увлечение. Новый друг. Он пригласил его на время пожить у нас. Ничего не поделаешь, такое у них хобби — спасать заблудшие души. Может, мне просто надо с этим как-то смириться?

— Смириться? С чем и с кем — смириться? Они же просто полоумные. И скоро окончательно спятят, если этого уже не случилось.

— А знаешь, ведь им удалось кое-что сделать. Они целую улицу заселили бездомными детьми.

— Да, но… — Тут Марк осекся. Он уже не мог придумать новых возражений. Все начинается с этого «Да, но…» — и дальше не идет, когда речь заходит о бездомных.

— А ты что можешь предложить с другой стороны? Крыть нечем. Тебе тридцать восемь, никакой толковой работы, вечно в депрессии и одиночестве, и даже начал посещать богослужения, потому что уже не знаешь, что делать дальше в этом мире.

— Я не «с другой стороны». Я… просто нормальный человек.

Я рассмеялась.

— Да. Нормальный. Суицидальный и потерявший надежду. В том-то и дело, что все они безумны. Но я никогда не видела Дэвида таким счастливым.

Вечером того же дня я снова забилась на соседней улице в свой кокон в апартаментах Дженет. Став окончательно взрослым человеком, я старательно просматривала критические обзоры в газете. В одном из них я натолкнулась на отзыв о книжке, в которой рассказывалось о Ванессе Белл, сестре Вирджинии Вульф, и о том, какую она провела «насыщенную и плодотворную жизнь». Эта штампованная фраза мгновенно поставила меня в тупик. Что она могла означать? Как можно прожить «насыщенную и плодотворную жизнь» в Холлоуэйе? С Дэвидом? И ГудНьюсом? С Томом и Молли, и с мисс Кортенца? С почти полутора тысячами пациентов и рабочим днем, который иногда затягивается до семи вечера? Но если в конце концов выяснится, что мы прожили не. насыщенную и не плодотворную жизнь — то кто мы тогда и зачем жили? И чья здесь вина? И — возвращаясь к Дэвиду — скажет кто-нибудь потом над его могилой, что он прожил насыщенную и плодотворную жизнь? Может, именно от этого я и пытаюсь его удержать?

Все произошло именно так, как хотела Молли: ее день рождения мы праздновали вместе с Хоуп. Сначала пошли в аквапарк, потом ели гамбургеры, а в заключение отправились смотреть «Побег из курятника» — полнометражный мультик, в который Хоуп, как оказалось, «не въехала». Заметив это, Молли вскоре взяла на себя роль добровольного комментатора, что вызвало раздраженные реплики из заднего ряда.

— Послушайте, хватит, наверное? Можно помолчать?

— Она же не понимает, — обиженно повернулась Молли. — Сегодня мой день рождения, я ее пригласила. У нее совсем нет друзей, и мне ее жалко. Я хочу, чтобы она порадовалась, а как же она будет радоваться, если не понимает, что там происходит.

Последовала тишина — или, как я могла себе вообразить, в своем позоре это должна была быть ужасающая тишина, — а затем наш сосед старательно изобразил, как его тошнит.

— Почему этот дяденька делал вид, что ему плохо? — невинно спросила Молли, когда мы возвращались домой, забросив по пути Хоуп.

— Потому что его от тебя чуть не вырвало, — ответил Том.

— Но почему?

— Любого бы стошнило от твоих слов.

— Перестань, Том, — вмешался Дэвид.

— Пусть сама перестанет выделываться. Тоже мне — добренькая.

— А что плохого в том, что она, как ты выражаешься, «добренькая»? Тебя это чем-то задело?

— Да плевать. Просто она все делает напоказ.

— Откуда ты знаешь, напоказ или не напоказ? Да и в любом случае какая разница? Главное — Хоуп понравилось. Ей с нами было хорошо. Все остальное не имеет значения — пусть даже ради этого Молли пришлось выставлять доброту напоказ.

И Том заглох, как и все остальные, сраженные убийственной логикой Дэвида.

— «Милосердие не хвалится и не кичится», — вспомнила я про свое отложенное оружие.

— Что?

— Ты прекрасно слышал. Что она, что ты — хвалитесь и кичитесь при каждом удобном случае.

— Вот именно, — буркнул Том. Не совсем понимая, о чем речь, он тем не менее опознал агрессивность тона и тут же примкнул ко мне в начавшихся боевых действиях.

— Откуда это? — спросил Дэвид. — Ты же не сама это придумала?

— Из Библии. Послание апостола Павла к Коринфянам, глава тринадцатая. Мы слушали это в церкви на воскресном чтении.

— A-а, понял. Это же та самая глава, что читалась на нашей свадьбе?

— Что-что? — Меня снова застали врасплох.

— Ну как же. К Коринфянам, глава тринадцатая.

— Марк ничего не читал о милосердии. Там было только о любви. Недаром эта глава читается накануне бракосочетания, — раздраженно заметила я.

Да простит меня апостол Павел, я совсем не имела в виду, что это все сентиментальщина — напротив, именно эта глава меня всегда восхищала и казалась одним из самых прекрасных мест в Священном Писанин.

— Не знаю, не знаю. Но я точно запомнил: К Коринфянам, глава тринадцатая.

— Ладно, не в этом суть. На воскресной службе говорили о настоящем милосердии. И я сразу вспомнила о тебе и твоем кичливом дружке.

— Спасибо на добром слове.

— На здоровье.

Домой возвращались в молчании. Вдруг Дэвид хлопнул ладонями по рулю:

— Да это одно и то же!

— Что?

— «Любовь не превозносится, не гордится» — «милосердие не хвалится и не кичится». Понимаешь? Просто Марк читал Писание в другом переводе.

— Нет, там, в церкви, говорили не про любовь, а про милосердие.

— Одно и то же слово. Я точно помню. Caritas. По-латыни и по-гречески оно иногда переводится как «милость», а иногда как «любовь».

Вот оно что. А ведь мне еще тогда в церкви слова показались странно знакомыми. Ну конечно, именно это читал брат на моей свадьбе — мой любимый отрывок из Библии. Почему-то мне стало плохо, закружилась голова, засосало под ложечкой, словно я совершила нечто ужасное. Любовь и милосердие оказались родственными словами… Как такое возможно, если вся история недавних событий подтверждает как раз обратное, что они не могут ужиться друг с другом, что это антитезы, это два кота в мешке — если вы их туда бросите, они передерутся и выцарапают друг другу глаза.

— «И хотя бы я имел веру передвигать горы, без любви я ничто». Вот это место, я помню почти дословно.

— А мы пели эту песню, — встряла Молли.

— Это не песня, идиотка, — заметил Том. — Это Библия.

— Нет, песня. Песня, песня, песня. Ее исполняет Лорин Хилл. Она в самом конце — у папы на старом диске. — И Молли напела нам приблизительный перевод Послания апостола Павла к Коринфянам, глава тринадцатая.

Когда мы доехали, Молли предоставила нам возможность послушать эту песню еще раз, уже в исполнении самой Лорин Хилл, негритянской певицы с обликом нубийской принцессы, а Дэвид ушел наверх и через некоторое время спустился с коробкой, полной всяких побрякушек и мелочей, оставшихся от нашей свадьбы и венчания, с коробкой, о существовании которой я даже не догадывалась.

— Откуда это у тебя?

— Из старого чемодана под нашей кроватью.

— Это что — моя мама собрала на память о свадьбе?

— Почему обязательно мама? И почему обязательно — твоя мама?

— Ну а кто же еще?

— Других предположений нет?

— Дэвид, не пудри мозги. Откуда у тебя эта коробка?

— От верблюда. Это моя коробка.

— Почему же только твоя? — спросила я. — Почему не «наша»? Я там тоже присутствовала, если помнишь.

— Никто не отнимает у тебя этого права. Но собрал это я, специально купил коробку и сложил сюда все: свечи, твой флердоранж, высохший букетик и прочее.

— Ты? Собрал? — внезапно горло мне свела судорога. — Но как тебе пришло такое в голову? Когда?

— Уже сам не помню. Наверное, когда мы вернулись домой после медового месяца. Это был фантастический день. Я был так счастлив. Просто хотел, чтобы осталось что-нибудь на память.

Я разразилась слезами и плакала, плакала, пока не стало казаться, что эта соленая жидкость, струящаяся из моих глаз, не слезы, а кровь.