На следующий день в обед мы отправились с Ребеккой за сандвичами, и я рассказала ей про ГудНьюса, про театр, уличного мальчишку и даже про то, что случилось потом в постели.

— Ух ты! — воскликнула она, вполне однозначно выразив свое отношение к происходящему в нашем семействе. — Тебя целовал в шею собственный муж? Какая гадость!

И тут она ни с того ни с сего схватила меня за руку.

— Кейти! Боже мой!

— Что такое?

— Черт подери! Дело дрянь.

— Что? Ты меня пугаешь.

— Дэвид болен.

— Откуда ты знаешь?

— Характерные изменения личности. И потом — ты говорила про головные боли.

Верно, как это я упустила из виду. В моем желудке шевельнулась змея подозрения. Как я сразу не догадалась заглянуть в справочник по мужским болезням? Единственное объяснение странному поведению Дэвида скрывалось именно там. Вполне возможно, у него образовался мозговой тромб, опухоль или что-нибудь в этом роде. Как я могла проморгать столь очевидный факт? Я тут же побежала на работу и позвонила ему из кабинета.

— Дэвид, только спокойно, тебе нельзя волноваться. Пожалуйста, слушай меня внимательно и в точности соблюдай инструкции. Вероятно, у тебя мозговая опухоль. Необходимо немедленно лечь на обследование и сделать томографию головы. Нельзя это запускать. Мы можем дать тебе направление, но…

— Кейти…

— Пожалуйста, выслушай. Мы можем дать тебе направление, но…

— Кейти, со мной все в порядке.

— Будем надеяться. Но твое поведение — классическая картина мозговой опухоли.

— Это потому что я стал внимателен к тебе?

— Да, и это тоже. И потом еще театр.

— Думаешь, если мне понравился спектакль, то виновата в этом опухоль?

— И еще деньги. И мальчик. И то, что ты вытворял в постели после этого.

Последовала продолжительная пауза.

— Кейти, прости.

— Вот тебе еще один симптом. Ты постоянно просишь прощения. Дэвид, я думаю, ты очень болен.

— М-да… печально.

— Может, это не очень запущено. Однако мне кажется… Я считаю…

— Подожди. Все не так плохо. Не надо меня хоронить. На самом деле все не так плохо, уверяю тебя. Поговорим позже.

И Дэвид бросил трубку.

Дэвид не желал обсуждать свою опухоль, пока мы не остались наедине. Но даже когда мы остались вдвоем, мне не сразу удалось постичь смысл его слов.

— Ты понимаешь, никакого крема там не было.

— ?

— Он не пользуется кремом.

— Прости, не поняла?

— Диджей ГудНьюс. Нет никакого крема.

— Ах да. А что, это так важно? — Я тщетно пыталась отыскать смысл в этом, судя по тону Дэвида, явно важном сообщении. — Так… значит, получается, Молли была права? Ты это хочешь сказать? Может быть, ты из-за этого переживаешь?

— О да. Конечно. Она была абсолютно права. Она все время была права. Разве тебе не понятно? Он пользуется одними руками.

— Верно, и никакого крема. Значит, крема нет.

— Нет.

— Хорошо. Спасибо, что рассказал мне. Теперь… теперь у меня сложилась более ясная картина.

— Это как раз насчет… — Дэвид прочертил в воздухе пальцами две дуги, обводя силуэт воображаемой крупнокалиберной женщины.

— Ты это о чем?

— Да все про то же. Про ту ночь, театр, деньги… Про… мою рубрику в газете. Все сразу. Перемена… ну, я не знаю, самой атмосферы, что ли. Ты ведь обратила внимание, как все вокруг нас изменилось — чувства стали другими. А ты, естественно, решила, что у меня черепно-мозговая травма или что-нибудь в этом роде, да? Так вот… Все это идет оттуда. От доктора ГудНьюса.

— То есть оттого, что твой друг ГудНьюс не использует лечебный крем?

— Да. То есть никакого крема в самом деле нет. Это просто… О, мне даже не объяснить. Думал, будет просто — а вот никак. Не получается. — Я никогда не видела Дэвида таким косноязычным, взволнованным и озадаченным одновременно. — Прости.

— Да все прекрасно, что ты. Спешить некуда, так что заикайся хоть ночь напролет. Пользуйся своим временем. Не спеши.

— Дело в том, что я ночевал тогда… у ГудНьюса.

— А, вот ты о чем. Понятно. — Так нас учили вести беседу с пациентом: внимательно выслушать, не вмешиваясь, не перебивая, и обязательно дать закончить, даже если пациент — ваш супруг на стадии полного помешательства.

— Ты же не думаешь, что я на стадии полного помешательства?

— Нет. Что ты. Конечно же нет. Я имею в виду…

— Он изменил мою жизнь.

— Отлично. Ты молодец! И он тоже молодец!

— Не надо разговаривать со мной как с сумасшедшим.

— Прости. Я совсем не хотела, — испуганно сказала я. — Просто мне трудно так сразу разобраться, в чем тут дело и о чем идет речь.

— Сам не понимаю, в чем тут дело. Все это немножко… я бы сказал, странновато.

— Извини, можно вопрос?

— Конечно. Сколько угодно. О чем ты хочешь спросить? Что тебя интересует?

— Ты объяснишь насчет крема?

— У него нет никакого крема. В том-то и дело. Как ты до сих пор не поймешь? Крема нет. Просто нет — и все.

— Конечно, конечно, мне все понятно. Прости. Я все поняла. Он не пользуется никаким кремом. Более того — у него вообще нет никакого крема. У этого знахаря, альтернативного медика. Я просто пыталась найти связь между… между отсутствием у него крема и твоим поступком — ну, когда ты отдал восемьдесят фунтов бездомному мальчику. Я что-то не улавливаю здесь связи.

— Да. Правильно. Совершенно верно. — Дэвид запыхтел. — В общем, все началось так. В первый визит я не рассчитывал ни на какое исцеление. Ты же знаешь, я не доверяю знахарям. «Доктора нетрадиционной медицины» ничего кроме смеха у меня не вызывали. Просто хотелось досадить тебе.

— Я так и поняла.

— Ну вот. Ты уж прости, что все так вышло. Итак, рассказываю дальше. Он живет в крохотной квартирке над таксистской конторой, которая работает только по телефонным заказам, за станцией метро «Финсбери-парк» — это у черта на куличках, чистое захолустье, так что я уже хотел развернуться восвояси. Но тут какое-то странное чувство остановило меня. Я рассказал ГудНьюсу о проблемах со спиной и спросил, что он может сделать. Если бы он стал говорить про всякие там пассы, воскурения или иглоукалывание, я бы просто послал его подальше, но он сказал, что ему достаточно дотронуться до меня — и все. Только приложить руки — и боль пройдет. Естественно, такой способ лечения меня вполне устраивал, несмотря на всю его несерьезность. Кажется — что за чепуха, как можно лечить одним прикосновением рук? Но прикосновение ни к чему не обязывает, поэтому я решил попробовать — чем черт не шутит? Он сказал, что все займет максимум две секунды и, если ничего не случится, платить ему не надо. Я подумал, что он мне сделает — доходяга? Закатал рубашку и лег животом на кушетку — у него даже смотрового стола не было. Вот тут-то он и стал меня ощупывать — причем руки у него были невероятно горячие.

— Может, он их перед этим нагрел?

— В том то и дело, что сначала они были холодными, но, как только он притронулся к спине, руки стали нагреваться. Я тоже сначала подумал, что это какой-нибудь прогреватель, вроде «Глубокого тепла». Ведь он даже не массажировал меня и ничем не натирал. Просто дотрагивался, очень осторожно, и… и боли как не бывало. Причем сразу же. Прямо волшебство какое-то. Я уж подумал, не замешана ли тут магия.

— Так этот парень, наверное, хилер. Вроде тех, филиппинских, что исцеляют распятием.

— Да.

На миг Дэвид призадумался, словно пытаясь сообразить, может ли подобное объяснение устроить двух людей с университетским образованием. Все выглядело чересчур легко — не хватало некой добавочной сложности, которая могла бы объяснить это метод лечения. Руки, тепло, исцеление. Такое объяснение может устроить разве что неграмотного дикаря. Для образованного европейца этого явно недостаточно: должно быть еще что-то заковыристое, хитроумное. А зачем? Ну, хилер, ну, пощупал: стало лучше — пошел домой. И все. Что непонятного? Мы сами себе усложняем жизнь.

— Да, у него дар.

— Прекрасно. Великолепно. Да здравствует ГудНьюс. Он привел твою спину в порядок и свел с Молли экзему. Какое счастье, что ты его нашел! — Я ничуть не шутила, напротив — старалась соблюсти серьезность, которой надо придерживаться в разговорах с больными и психически неуравновешенными людьми.

Но это был еще не конец истории.

— Все-таки не хотелось бы, чтобы он оказался просто хилером.

— А кем, по-твоему, он должен оказаться?

— Ну… не знаю. Кем-то другим. Поэтому мы и повздорили с Молли из-за крема. Мне нужен был этот крем, понимаешь — чтобы как-то уяснить происходящее. А ребенку он не нужен — ребенку и так все понятно. Ему не нужно мази для веры. А мне, видишь ли, понадобился магический крем с Тибета или откуда-нибудь еще: крем, о котором неизвестно традиционной медицине. Понимаешь, я просто вообразил его, этот крем, в руках ГудНьюса.

— Ну что же тут непонятного. Волшебный крем устраивает тебя больше, чем волшебные руки. Правильно?

— Да нет, крем — не волшебный, он просто… лекарство.

Типичный невежественный рационалист. Аспирин для такого — может быть, самый сенсационный пример белой магии, но раз его можно купить в аптеке «Бутс», это не считается.

— Тут должна быть какая-то магия, раз одно и то же средство исцелило и боли в спине, и экзему. Это совершенно разные болезни.

— Это не дает мне покоя. И потом — у меня сразу прошла головная боль…

— Я совсем забыла про твою головную боль.

— Вот тут-то и началось самое странное. Потому что… Не знаю зачем, но я рассказал ему, что у меня временами побаливает голова. Просто сорвалось с языка. А он, не говоря лишних слов, посмотрел на меня и сказал: «Я могу помочь вам». И просто притронулся к вискам… вот так.

— Ага. Он притронулся к твоим вискам. А дальше?

— Да, он прикоснулся к моим вискам, и боль тут же прошла, но я стал ощущать… что-то другое.

— Что именно? Подробнее опиши свои ощущения.

— Ну… стало как-то теплее.

— Если мне не изменяет память, это произошло как раз в тот день, когда мы повздорили и окончательно решили расстаться? Когда ты взбеленился и известил меня, что уходишь из дому на два дня, а мне надо подготовить детей и рассказать им, почему мы разводимся?

— Я стал совершенно спокоен. После этого прикосновения весь гнев из меня выветрился. И еще: мне больше не хочется шутить. То есть заниматься тем, чем я всегда занимался в газете. Я совершенно утратил сарказм.

Мне вспомнилось, что я тогда почувствовала, — от внезапной перемены в его поведении я испытала тоску и сожаление к самой себе. Итак, мой муж пошел к хилеру, магическим образом обрел спокойствие, а вернувшись, без злобы и остервенения выразил свое пожелание о разводе. Вот и вся моя выгода. За исключением, естественно, того, что все теперь перевернулось с ног на голову, принеся мне тем самым бессчетные выгоды. Только вот ничего уже не радовало.

— И тогда ты решил пожить у него пару дней?

— Тогда я еще не знал, что буду ночевать у него. Просто… хотелось узнать, сможет ли он еще раз выкинуть эту штуку с головой. Я хотел выяснить, как ему это удается. Сначала я думал написать о нем в газету — рассказать про экзему и прочее, но… Все закончилось тем, что наше интервью затянулось, и в результате я пробыл у него двое суток. При этом мы все время общались.

— Вот как.

— Пожалуйста, Кейти. Только не надо… Не знаю, как об этом сказать. Не затрудняй мне задачу.

«Но почему? — висел на моем языке вопрос. — Почему я не должна затруднять? Ты сам часто облегчал мне задачу?»

— Извини, — сказала я. — Продолжай.

— Говорил он немного. В основном просто смотрел на меня пронзительным взглядом и слушал. Я первый начал этот разговор. А он словно впитывал то, что ему говорят. Или высасывал из меня. Может, он телепат?

— Так он все из тебя и высосал. Впитал, так сказать.

— Да, похоже на то. Все плохое. Я будто видел, как эта дрянь выходит из меня, точно черный туман. Вот уж не думал, что во мне столько ее скопилось.

— Но откуда у него такие способности? Почему никто другой этого не может?

— Понятия не имею. Просто… вокруг него словно бы аура. Понимаю, звучит глупо, но… по-другому не объяснить. Пока я все это ему рассказывал, он снова тронул пальцами мои виски, и тут я почувствовал нечто необычайное — в меня вливалось восхитительное тепло. Он сказал, что это чистая любовь. Именно так ее и чувствуешь. Понимаешь, как я тогда запаниковал? Представляешь мое состояние?

Я представляла. Пожалуй, Дэвид был самым невероятным кандидатом для любовной ванны. Любовные купания — не для нас. В душ из чистой любви верят бесхитростные люди с подгнившим, как зубы наркомана, умом — те, что читают Толкиена и Эриха фон Дэникена. Слушать зловещий рассказ Дэвида было страшно, но испытать это на собственной шкуре было, пожалуй, куда ужаснее.

— И что же дальше?

— Первое, что пришло мне тогда на ум, это что я должен все в жизни делать наоборот. Буквально все — от малого до великого. И еще… Того, что я успел сделать, — недостаточно. Недостаточно для тебя. Недостаточно для меня. Недостаточно для детей, для мира, для… для…

Дэвид выдавливал слово за словом, пока накрепко не увяз. Законы риторики и ритма требовали существительного, чтобы закончить фразу, — а где его взять?

— Я все же не пойму, о чем можно говорить в течение двух суток?

— Да ни о чем. Я вообще не чувствовал, как летит время. Я страшно удивился, когда он вдруг сказал, что уже вторник. Я рассказал ему… о твоей… ну, о твоей судьбе, о тебе и о том, что у нас не заладилось. О том, что я недостаточно добр к тебе. И недостаточно хорош для тебя. И в самом деле — как стать добрым? То есть хорошим по отношению ко всем в семье. Я уже не говорю — по отношению ко всем остальным людям. Еще я рассказал ему о своей работе, о чем пишу, — и вдруг обнаружил, что мне стыдно говорить об этом. Потому что все это мне глубоко ненавистно — все это злорадство, отсутствие милосердия. Боже, я в замешательстве…

Тут меня посетила внезапная мысль, пугающая и вместе с тем все объясняющая.

— Вы ничем таким не занимались, а?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты же не спал с ним, надеюсь?

— Да нет. — Дэвид отверг мое предположение решительно, но вместе с тем без тени смущения, гнева и не уходя в глухую защиту. — С чего это тебе в голову пришло? Ничего такого между нами не было. Это совсем другое.

— Прости. Прости, что перебила. Что же он с тобой сделал?

— Он сказал мне, чтобы я опустился на колени и подержал его руку.

— И что потом?

— Потом он сказал, что мы помедитируем вместе.

— Ага.

Дэвид не гомофоб, хотя гей-культура его порой озадачивала (особенно ставила в тупик Шер), но сам он определенно природный гетеросексуал, до самой последней молекулы своих мужских хромосом, до пристрастия к семейным трусам и дегтярному мылу. Здесь нет никакой двусмысленности, если вы понимаете, о чем я веду речь. И все же мне легче было представить Дэвида в постели с мужчиной, нежели на коленях перед хилером или медитирующим на полу в позе лотоса.

— И что случилось дальше? После того, как он предложил тебе помедитировать? Ты не ударил его, не разбил о его голову бутылку — ничего экстраординарного не произошло?

— Нет. Прежний Дэвид непременно бы ударил, если бы столкнулся с таким предложением, это ты точно подметила. И это был бы неверный поступок.

Дэвид произнес это таким серьезным тоном, что мне на некоторое время стало жаль своего утраченного положения жертвы домашнего насилия — я ощутила, что у меня безвозвратно отбирают какую-то, что ли, изюминку семейной жизни.

— Должен признаться, вначале было немного неудобно, но здесь же есть о чем подумать. Причем серьезно подумать. Разве не так?

Я согласилась. Тут есть о чем подумать, безусловно.

— Просто подумать о собственной жизни. О том, куда попал, в чем очутился по уши, зачем сам себе все это устроил — понимаешь? Как ты создал эти персональные условия личной жизни?

Стоп. Что еще за «персональные условия личной жизни»? Кто этот человек, разглагольствующий перед собственной женой, в собственной постели фразами из ежедневника с цитатами «Мысли на день»?

— Так продолжалось несколько часов. А может, дней. Время потеряло смысл. И было еще кое-что…

— Время исчезло, а следом за ним — и само мироздание? Страдание и все прочее — чистая сансара, короче говоря.

Оказывается, очень трудно сохранять серьезность, общаясь с человеком, у которого напрочь отсутствует самоирония.

— Да, само собой. Я представления не имел о людских страданиях, пока вновь не нашлись время и место для того, чтобы об этом подумать.

— Ну и что теперь? — Мне уже хотелось поскорее покончить с этим эпизодом и перейти к следующей части, где я наконец выясню, что во всем этом есть ценного для меня-меня-меня!

— Не знаю. Все, что я знаю, — это то, что я хочу жить по-другому.

— По-другому — это как?

— По-другому — это лучше, чем прежде. До того.

— До того?

— Да, до того!

— И как мы это устроим, интересно было бы узнать?

Ответы Дэвида не отличались разнообразием:

— Не знаю.

Со своей стороны я ничем не могла ему помочь, но чувствовала, что все это не предвещает ничего хорошего.

Стивен прислал мне очередное сообщение на мобильник. Я в очередной раз не ответила.

На следующий день, вернувшись с работы домой, я услышала за дверью тревожный шум. Я уже звенела ключами в замке, извещая всех о своем появлении, однако странные звуки, тем не менее, не смолкли. Впрочем, странного ничего не было, скорее — непривычное: Том кричал, а Молли плакала.

— Что происходит?

Дэвид с детьми сидел за кухонным столом, венчая его своим присутствием. Молли сидела слева от него, Том — справа. Стол был непривычно пуст — только спустя некоторое время я сообразила, что на нем отсутствует давно поселившийся там хлам: почтовые конверты, старые газеты, пластмассовые куколки из пакетов с детскими хлопьями. Очевидно, порядок был наведен с целью создания атмосферы, соответствующей какому-то важному разговору.

— Он забрал у меня компьютер, — заявил Том.

Том редко плакал, его вообще было непросто довести до слез, но сейчас глаза у него блестели не то от праведного гнева, не то от обиды — трудно сказать, чего там было больше.

— Теперь мы должны пользоваться одним компьютером на двоих, — подключилась Молли, чья способность пускать слезы никогда не подвергалась сомнению. — Почему я должна с ним делиться? — Взгляд у нее был такой, словно она только что получила известие о гибели всех своих близких в автокатастрофе.

— Два компьютера нам не нужны, — объявил Дэвид. — Два — это лишнее. Два — это… не то чтобы совсем скверно, избыточно, но это проявление алчности. Тем более дети никогда не сидят за ними одновременно. Так что один компьютер все равно всегда простаивает.

— И поэтому ты решил забрать у них этот «простаивающий» компьютер. Даже не посоветовавшись. Ни с ними, ни со мной.

— Мне показалось, что подобное совещание будет пустой тратой времени.

— То есть ты заранее знал, что дети тебя не поддержат?

— Они еще не понимают, что это делается для их же блага.

Между прочим, Дэвид сам был инициатором этой идеи — подарить детям на Рождество по компьютеру. А я как раз считала, что им будет достаточно и одного на двоих. Причем вовсе не потому, что была одержима скопидомством, а потому, что знала: они будут торчать за ними целый день. И потом, мне не нравилась сама идея с двумя огромными коробками под елкой — чисто эстетически. Отнюдь не чувствуя себя образцовой матерью, я с отвращением наблюдала, как ошалевшие от восторга дети набросились на эти коробки, забросав пенопластом и мятой бумагой все свободное пространство в доме. Тогда Дэвид, заметив выражение моего лица, шепнул мне на ухо, что я типичный постный либерал, лишенный радостей жизни и отвергающий саму мысль о том, что дети — это наше все, а сами мы, стало быть, ничто. И вот не прошло и полгода, как он сам же над детьми и надругался, обидел их в самых лучших чувствах, отняв то, что они по праву считали своим. А я при этом по-прежнему, оказывается, выступаю на стороне темных сил.

— Куда ты дел компьютер?

— Отвез в женский приют в Кентиш-Таун. Я прочитал о нем в газете. Там у детей вообще нет никаких игрушек.

Сказать мне было нечего. Запуганные несчастные дети запуганных несчастных матерей — у них нет ничего, а у нас есть все. Мы отдаем им самую малость, делимся крошкой своего благосостояния, не так ли, Дэвид? Ведь у нас остается еще так много. Чего же, спрашивается, злиться?

— А почему мы с ними должны делиться? Почему не правительство? — спросил Том.

— Правительство не может платить за все и за всех, — сказал Дэвид. — За что-то приходится платить нам самим.

— Так мы и заплатили, — возразил Том. — Мы же сами заплатили за эти компьютеры, которые вы для нас купили.

— Я имею в виду, — продолжил поучение Дэвид, — что если мы не будем заботиться о тех, кто беднее нас, то не вправе ожидать, что правительство станет заботиться о нас, да и обо всех прочих. Мы должны первые проявить инициативу и сделать то, что считаем правильным.

— А вот я не думаю, что мы поступаем правильно, — заметил Том.

— Отчего же?

— Оттого, что это мой компьютер.

Дэвид одарил его блаженной улыбкой.

— Ну, допустим, они бедные — а мы-то тут при чем? Просто им не повезло, — вступила в разговор Молли, обиженная ничуть не меньше Тома.

Я не смогла удержаться от хохота. «Просто вам не повезло» — фраза, недавно сказанная Дэвидом по поводу вопроса детей, отчего у них до сих пор нет ни «Dreamcast», ни майки «Арсенала», ни еще чего-то такого, что давно есть в школе у каждого.

— Этим детишкам вообще не повезло в жизни, — объяснил Дэвид со спокойствием новорожденного ангела. — Их папы били мам, и тем пришлось сбежать из дому и прятаться. Поэтому все игрушки они оставили дома… А вот вам повезло. Неужели вы не хотите помочь им?

— Немного можно, — прокряхтел Том. — Но не отдавать же им компьютер.

— А давайте сходим посмотрим на них, — предложил Дэвид. — Вы сами сможете сказать им это. Скажете, что вы готовы помочь им — но только немного, а потом попросите отдать компьютер.

— Дэвид, это уже переходит всякие границы.

— А в чем дело?

— Перестань шантажировать наших детей.

Я постепенно начала приходить в себя. Сначала я опешила, пораженная моральной силой аргументов Дэвида, но теперь поняла, что он просто спятил и дело кончится тем, что он всех нас опозорит. Да и я тоже хороша — как я могла забыть, что именно это и происходит со всеми фанатиками? Они легко и беззаботно переступают все границы и условности и становятся изуверами, готовыми совершить все мыслимое и немыслимое во имя торжества своей навязчивой идеи. Их поступки лишены логики. В конечном счете их ничто, кроме самих себя, не интересует. Все они — дикие эгоисты.

Дэвид барабанил пальцами по столу. Лицо его отражало лихорадочную работу мысли.

— Простите, — наконец выдавил он. — Я был неправ. Это в самом деле чересчур. Я переступил все границы. Пожалуйста, простите меня.

Вот дрянь какая.

В этот раз за ужином уже не было вчерашней миролюбивой обстановки. При этом Дэвиду все же удалось переманить Молли на свою сторону — возможно, потому, что у нее появился лишний повод поддеть брата, или потому, что Молли всегда видела в отце чудаковатого малого, или, в конце концов, потому, что Дэвид остановил свой выбор на компьютере Тома. Правда, теперь ее компьютер стоял на нейтральной территории в гостиной. Зато Том упрямо стоял на прагматичной позиции западного материалиста.

— Ты просто эгоист, Том. Правда, папочка?

Дэвид благоразумно уклонился от ответа.

— У некоторых детей вообще ничего нет, — продолжила Молли. — А у тебя куча всякого барахла.

— Вот именно — барахла. И потом, мне давно уже ничего не покупали.

— Ты хочешь сказать, что вся твоя комната завалена «барахлом»? — ненавязчиво полюбопытствовал Дэвид.

— И ты еще забрал половину моего компьютера, — вставила Молли, напомнив брату об истинном положении вещей.

— Знаете что? Подавитесь вы своим компьютером! — Том нехотя ковырялся вилкой в тарелке. Понятное дело — сейчас ему не до еды. Он насыщается из гигантских сосудов лицемерия, которые окружают его в этом доме. Не думаю, что кто-то другой на его месте не потерял бы сейчас аппетит.

— Доедай, — сказал Дэвид.

Он открыл рот, чтобы объяснить Тому, как он должен быть счастлив и как ему повезло в жизни, что он сидит за столом над тарелкой остывших спагетти с сыром, когда вместо этого мог оказаться на месте несчастных детей, у которых нет ни толковых отцов, ни компьютеров. Но тут Дэвид поймал мой красноречивый взгляд и поменял решение.

— Ты в самом деле больше ничего не хочешь? — спросила я Тома.

— Хочу сесть за компьютер, прежде чем она его оседлает. — Он зыркнул на Молли.

— Ну так давай.

Том пулей выбежал из кухни.

— Не надо было разрешать ему, мамуля. Теперь он всегда будет так делать — не доедать ужин, чтобы посидеть лишнее время за компьютером.

— Молли, помолчи.

— Она права.

— Да замолчите вы оба.

Мне было необходимо все обдумать. Я нуждалась в помощи, руководстве, нуждалась, чтобы кто-то направил меня на путь истинный. Ведь я хороший человек — не уставала я напоминать себе, — я доктор, и вот я, по сути альтруист-профессионал, борюсь против бескорыстия, поддерживая приоритет имущих над неимущими. Но ведь я не хотела этого — меня вынудили, не правда ли? И добиваюсь я совершенно другого — хотя, в общем-то, нельзя сказать, чтобы я чего-то добилась, кроме извинения Дэвида за свой необдуманный поступок. Ведь я ни за что не борюсь на самом-то деле. Я же не встала перед своей невыносимо самодовольной «половиной» и невыносимо самодовольной восьмилетней дочерью и не сказала: «А теперь послушайте-ка меня. Мы работали как проклятые, чтобы купить этот компьютер, и если какие-то женщины настолько глупы, чтобы сожительствовать с извергами, которые их истязают, то едва ли в этом есть наша вина, не так ли?» Вот это была бы уже борьба. А так все, чем я занимаюсь, — это бесполезные размышления над тарелкой остывших спагетти. Будь у меня собственное убеждение, я бы защищалась, опираясь на какой-нибудь кусок домотканой мудрости, типа: добрый самаритянин лишь потому мог быть добрым самаритянином, что отдавал свои старые компьютеры в благотворительный магазин только сломанными. Что-нибудь вроде этого — не все ли равно?

Так во что я верю? А во что мне оставалось верить? Выбор небогаты!!. Я верю, что не должно быть бездомных, и готова схлестнуться с кем угодно, кто станет утверждать обратное. То же самое насчет избитых женщин. То же самое — ну, не знаю — насчет расизма, нищеты и сексизма. Я верю, что государственная служба здравоохранения получает скудные фонды и что День Красного Носа — неплохая традиция, хотя и несколько дурацкая. Неприятно, когда тебе тычут в лицо этим красным носом в супермаркете «Уэйтроуз». И наконец, я более или менее твердо убеждена, что рождественские подарки Тома принадлежат исключительно ему одному и никто не вправе забирать их у него. С этой программой я готова хоть на выборы. Вот так. Голосуйте за вашего кандидата.

Через три дня дети вроде как забыли, что им нужно два компьютера, — Молли просто утратила свой и без того невеликий интерес к нему, а Том увлекся покемонами. Вскоре мы получили письмо из женского приюта, в котором сообщалось, что мы произвели громадные перемены в жизни нескольких несчастных юных созданий. И все же, хоть режьте меня, я считаю, что Министерству здравоохранения отпускают недостаточно фондов. И вам меня не переубедить.

Следом за газетной рубрикой Дэвид забросил свой роман. «Долой эгоизм» — стало его девизом во всем, что он делал или планировал. Теперь весь день, насколько мне было известно, он просиживал в своем кабинете за чтением. При этом он еще готовил обед, играл с детьми, помогал им делать уроки, порывался предаться умилительным ностальгическим воспоминаниям о нашей жизни… Короче, издевался как хотел. То есть был образцовой моделью мужа и отца. Я описала метаморфозу Дэвида Ребекке, и образ идеального семьянина прочно застрял в ее голове. Образ этот был чем-то сродни статуэтке, выполненной из синтетических материалов, в чьих пластиковых чертах застыло вечное сочувствие и предупредительность… Дэвид стал чем-то вроде Кена-пастора из набора Барби, выпущенного по благословению протестантской церкви, разве что Кен был несколько одутловат.

Не верю, будто Дэвид сделался слишком ревностным христианином, хотя, если подумать, черт его знает, во что он вообще превратился. В тот самый день, когда нам пришло письмо из приюта, Том спросил нас с Дэвидом со скорбной миной, не собираемся ли мы теперь регулярно ходить в церковь.

— Церковь? — переспросил Дэвид и сделал это мягко, без вспышки раздражения или презрения, как обязательно случилось бы, если это слово в любом контексте прозвучало еще несколько недель назад. — Конечно же нет. Зачем? Ты хочешь в церковь?

— Нет.

— А почему спрашиваешь?

— Да просто, — ответил Том. — Думаю, нам туда самое время.

— Но почему именно теперь?

— Потому что мы раздаем наши вещи. Разве не этим занимаются в церкви?

— Насколько мне известно — не этим.

Тема была закрыта: страхи Тома улеглись. Хотя позже, оставшись с Дэвидом наедине, я решила продолжить расспросы:

— Забавно, не правда ли? Том считает, что мы теперь должны ходить на церковные службы.

— Не пойму, с чего он это взял. Неужели оттого, что он отдал свой компьютер?

— Не все так просто.

— А что еще в таком случае? Какие могут быть осложнения?

— И Тому и Молли прекрасно известно, что ты раздаешь деньги. И потом… Ты спрашивал, не заметила ли я перемен в домашней атмосфере. Так вот, думаю, дети ее давно заметили. И они это прочно связывают с церковью.

— Но почему? Почему именно с церковью?

— Не знаю. Но догадываюсь. Ты источаешь дух новообращенного. Такого ретивого и ревностного зануды.

— Да нет, ничего подобного.

— Ты, случайно, не обратился в усердного христианина?

— Нет.

— Может, принял какую-то другую религию? Кто ты теперь: правоверный, просветленный или какой-то иной ортодокс?

— Кто я?

— Да, именно — кто ты? Хотелось бы узнать. Может, ты уже буддист или… — Я попыталась вспомнить хоть одну из мировых религий, в каноны которой вписывалось бы поведение Дэвида, но усилия мои были тщетны. На мусульманство не похоже, индуизм — вряд ли… может быть, ответвление кришнаитства или какой-нибудь культ самоотречения, с толстым гуру, разъезжающим на «альфа-ромео»?

— Да никто. В религиозном то есть смысле. Я просто наблюдаю, созерцаю, чувствую. Я наконец увидел здравый смысл.

— И что это значит?

— Мы живем неправильно, а я хочу это исправить.

— Я вот не считаю, что веду неправильную жизнь.

— Несогласен.

— В самом деле?

— Полагаю, ты живешь правильно в будние дни. Но остальное время…

— Что — остальное время?

— Ну, например, твоя постельная жизнь.

— Ах, моя постельная жизнь…

На миг я забыла, что за последние два десятка лет придерживалась моногамных отношений в браке, лишь недавно запятнанных коротким и достаточно злополучным романом (что, кстати, случилось со Стивом? Похоже, пара безответных телефонных звонков заметно остудила его пыл). Фраза Дэвида дала мне возможность взглянуть на себя со стороны как на сексуально одержимую особу, из тех, кому периодически приходиться лечиться от сексуальной зависимости — распространенная среди голливудских звезд болезнь, у них трусы сползают сами собой, несмотря на лучшие побуждения. Дэвид явно хватил через край. Это была совершенно эпатирующая картина. На самом деле я была обыкновенной замужней женщиной, которая переспала с кем-то на стороне пару недель назад. Язык Дэвида мог быть сколь угодно высокопарным, но я должна была ему ответить.

— Ты не хотел говорить об этом.

— О чем тут говорить — разве ты не согласна?

Я подумала, так ли оно на самом деле, и решила, что в самом деле так. Это правда. Я могла сколько угодно уточнять и комментировать то, что произошло, но, в конце концов, сделанного не воротишь — и ему обо всем уже было известно. Банальная история.

— Что еще? Что еще я натворила непоправимого?

— Речь не о том, что ты натворила. Речь о том, что все мы в нашей жизни поступаем неправильно.

— И как именно?

— Не заботимся друг о друге.

— Не заботимся? Что значит «не заботимся»?

— Это значит, что мы невнимательны друг к другу. Следим лишь за собой и не обращаем внимания на слабых и бедных. Мы презираем наших политических деятелей за их бездействие и считаем, что этого вполне достаточно, чтобы всем было видно, что мы не равнодушные люди. А сами между тем живем в домах с центральным отоплением, которые слишком велики для нас…

— Эй, попридержи, куда погнал…

Нашей мечтой — еще до того как диджей ГудНьюс вошел в нашу жизнь — было переехать в какой-нибудь приличный домишко в пригороде, где бы было просторнее и мы бы поминутно не сталкивались с детьми. Теперь же наша мечта уже расценивается как холлоуэйский эквивалент Грейслэнда. Но мне не удалось высказать эти соображения, потому что Дэвид прочно захватил инициативу.

— У нас есть комната для гостей и кабинет, а многие спят на тротуаре. Мы сбрасываем остатки еды в кухонный компостер, в то время как люди на улице выклянчивают себе мелочь на стаканчик чая и пакетик чипсов. У нас два телевизора, три компьютера… ну, допустим, было три, пока я не пожертвовал один, что было расценено как преступление! Только подумать — сократить число компьютеров на целую треть! Мы не думаем о том, что тратим по десять фунтов на карри из ресторана.

Я думала, что Дэвид сейчас дойдет до слов: «По сорок фунтов на человека в приличном ресторане», что у нас иногда случалось и, конечно, возбуждало беспокойство по поводу семейного бюджета. Но десять фунтов на ресторанный обед в упаковке… Да, виновна, признаю: я частенько без долгих раздумий отдавала десять фунтов за пакет с ресторанным обедом, однако мне и в голову не приходило, что кто-то может упрекнуть меня за это в преступном легкомыслии или мотовстве. Следует поблагодарить Дэвида за такую расчетливость.

— Мы тратим по тринадцать фунтов на компакт-диски, которые у нас уже есть в другом формате…

Это он про свои диски, которые сам себе и покупал.

— …покупаем нашим детям фильмы, которые они уже смотрели в кино и к которым больше никогда не возвратятся…

Последовал долгий перечень подобного рода преступлений, каждое из которых было смехотворно и в другом доме выглядело бы невинной бытовой причудой, но с подачи Дэвида теперь эти траты выглядели эгоистичными и отвратительными поступками, достойными высшей меры презрения. На некоторое время голова у меня пошла кругом.

— Я — худший кошмар либерала, — заявил Дэвид в конце этого утомительного перечня. На лице его застыла неописуемая усмешка: в ней можно было прочитать злорадство самоистязания и еще какие-то параноидальные чувства.

— И к чему ты это все затеял?

— Думаю, нам это скоро станет понятно. Еще не время, но мы как раз к этому движемся.

В воскресенье мы пригласили на обед моих родителей. Они у нас редкие гости — обычно мы сами наносим им визит, — но, уж если мы все-таки их приглашаем, я устраиваю пиршество. Примерно то же происходило в моем детстве: дети причесывались, надевали праздничные наряды (в смысле — лучшее, что у них было), помогали прибраться в комнатах, а потом были вынуждены часами сидеть за столом и слушать утомительные разговоры взрослых. Само собой, готовилось традиционное жаркое, которого мы с братом терпеть не могли (возможно, потому, что оно оказывалось неизменно отвратительным: жирная баранина, пересушенные кабачки, слипшаяся жареная картошка — словом, обычное меню образца 60-х), но которое, как ни странно, нравилось Тому с Молли. В отличие от моих родителей, мы с Дэвидом умели готовить. И, в отличие от родителей, редко использовали эти таланты для наших детей.

Наконец споры о том, что надевать к столу, стихли, уборка завершена, родители встречены. Мы пили сухой херес под орешки-ассорти в гостиной. Дэвид вышел на кухню, чтобы порезать мясо и приготовить соус. Не прошло и минуты — слишком непродолжительное время, чтобы справиться с такой задачей, — как он снова появился в дверях.

— Ростбиф и жареная картошка? Или мороженая лазанья?

— Ростбиф и жареная картошка! — радостно завизжали дети, и мои старики хихикнули вместе с ними.

— Я тоже так думаю, — заключил Дэвид и удалился на кухню.

— Папочка дразнит, не правда ли? — обратилась моя мама к Тому и Молли — это было бы справедливое замечание к тому, что она только что увидела и услышала, в любой домашней ситуации, кроме нашей. Дэвид не дразнил. Он терпеть не мог визиты моих родителей и ни разу не сделал усилия, чтобы выдавить из себя подобие радости от их появления и шутками разрядить обстановку. Кроме того, Дэвид вообще не шутил с тех пор, как его чувство юмора вместе с болями в спине бесследно исчезло в кончиках пальцев диджея ГудНьюса.

Я извинилась и вышла в кухню, где Дэвид перекладывает все, что мы наготовили за пару часов, в большую супницу «Le Creuset casserole».

— Что ты делаешь? — как можно спокойнее спросила я.

— Я так не могу, — ответил Дэвид.

— Что ты не можешь?

— Не могу сидеть за столом, пока люди на улицах голодают. Люди, лишенные всего на свете. У нас есть одноразовые бумажные тарелки?

— Нет, Дэвид.

— Должны быть. Их же целая уйма осталась после рождественского пикника.

— Я говорю не про тарелки. Мы не можем так поступать.

— Я должен.

— Я… я бы поняла, если бы ты не мог это есть. То есть я бы все равно не поняла, но попыталась бы объяснить это впоследствии. — Мне хотелось отвести Дэвида от края пропасти, к которой он неотвратимо приближался. — В конце концов, ты мог бы отказаться от еды, объяснив, что у тебя такие убеждения.

Не было смысла терзаться накануне обеда. Все мучения ждали нас впереди. Только этого мне не хватало — замешательства моих бедных стариков, которые уж точно ни в чем не виноваты (оба, кстати, тори, консерваторы, но ни один не «вреден» — используя то значение слова, которое вкладывал в него Дэвид). Теперь им придется выслушать лекцию о том, сколь порочно общество, в котором они живут, — ну и, следовательно, порочны они сами. Но сейчас я молила Бога об одном: чтобы мы наконец расселись за столом и пообедали, как нормальные люди, за нормальными столовыми приборами, чтобы мои близкие смогли спокойно поесть — тогда мне уже будет исключительно все равно, что говорит Дэвид, и я буду готова встречать каждую его реплику с радостным воодушевлением и искренним интересом. Я смотрела, как Дэвид сминает жареную картошку в большой супнице — хрустящие золотые корочки, которых мы добились в результате кропотливого кухонного труда, ломались, и все на глазах превращалось в совершенно неаппетитное месиво.

— Я отнесу это на улицу, — сказал Дэвид. — Знаешь, когда я открыл холодильник и все это увидел, мне стало стыдно. Я больше так не могу. Эти бездомные…

— ДА ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ТВОИХ БЕЗДОМНЫХ!

Плевать на бездомных? Что это со мной? До чего я докатилась? Разве могли подобные слова сорваться с языка человека, читающего «Гардиан» и голосующего за лейбористов?

— Кейти! Что происходит?

На кухню заглянули мои родители вместе с детьми — все они сгрудились в дверном проеме. Мой отец, все еще до кончиков ногтей директор школы, несмотря на десять лет, проведенных на пенсии, выделялся на фоне остальных багровым лицом.

— Дэвид сошел с ума. Он хочет отнести наш обед на улицу.

— На улицу? Зачем?

— Чтобы раздать бродягам. Алкоголикам. Наркоманам. Тунеядцам. Людям, которые в жизни дня не проработали, чтобы заслужить себе достойное существование.

Мое вульгарное воззвание, произнесенное с расчетом найти поддержку у отца — убежденного консерватора, — не возымею действия. Я, в принципе, ничего и не добивалась. Я только хотела нормально пообедать. Я ХОЧУ МОЕ ЖАРКОЕ. Я ХОЧУ ПООБЕДАТЬ ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ. Я ХОЧУ, ЧТОБЫ МОЕ ЖАРКОЕ БЫЛО ПОДАНО К МОЕМУ СТОЛУ.

— Тебе помочь, папочка? — залебезила Молли, тут же перебегая на сторону противника.

— Конечно, — откликнулся Дэвид.

— Пожалуйста, Дэвид, — сказала я. — Дай нам пообедать по-человечески.

— Именно к этому я и стремлюсь. «По-человечески» — понимаешь, что это значит?

— Почему нельзя устроить им обед в другой раз, отдельно?

— Я хочу, чтобы они поели горячего.

— Мы можем приготовить им обед после. Разморозим лазанью. Поставим ее в микроволновку и сегодня же угостим всех, кого захочешь. Выйдем всей семьей на улицу и будем раздавать желающим горячую лазанью.

Дэвид замялся. Мы подошли примерно к тому моменту, когда в фильме вооруженный, но напуганный преступник наставляет пистолет на безоружную женщину-полицейского, однако уже начиная сомневаться в здравом смысле своего поступка. Подобные сцены неизменно заканчиваются бросанием пистолета и бурным потоком покаянных слез. В нашей версии Дэвид, пожалуй, вытащит лазанью из холодильника и разразится тем же бурным потоком слез. Кто говорит о закате английского триллера? Что может быть волнительнее и душещипательнее?.. Хотя тут скорее мелодрама.

Дэвид размышлял.

— Ведь есть лазанью им будет удобнее?

— Еще бы.

— Ее и резать не придется.

— Само собой, не придется. Можешь раздавать ее черпаком.

— Да, в самом деле. Или даже, знаешь, там есть такая металлическая лопаточка.

— Все, что ты захочешь. Как тебе будет удобнее.

Дэвид посмотрел на баранину и смятую картошку долгим взглядом — похоже, он начал понимать, что натворил.

— Ну ладно, пусть будет так.

Мама, папа и я испустили одновременный вздох, соответствующий вздоху безоружной женщины-полицейского, и сели за стол в полном безмолвии.