У Тома не было «трансформера» — никто никогда не покупал ему этой игрушки. Мне это было хорошо известно, так же как и Дэвиду. Тем не менее мы смотрели на то, как он играет с ним весь завтрак, и как-то совершенно упустили из виду это немаловажное обстоятельство. Какие-то смутные подозрения шевелились у меня в голове, но их все время оттесняла на задний план текущая беседа — оттого я никак не могла сформулировать, что именно меня беспокоит. Хотелось бы думать, что именно подсознательный материнский инстинкт заставил меня взяться за телефон, чтобы успокоиться на это счет. По я не успела снять трубку, как позвонил Дэвид. Нас приглашали в школу — на беседу с классным руководителем, насчет недавнего случая воровства.

— И что он украл? — спросила я Дэвида.

— Ну, для начала «трансформер», — ответил он.

И только тогда мой, можно сказать, материнский детективный инстинкт включился и заработал в полную мощь.

Когда мы в пятом часу явились в школу, на учительском столе уже была организована выставка вещей, украденных нашим ребенком. Со стороны это выглядело так, будто учительница собиралась сыграть с родителями своего ученика в «Угадай и запомни». На выставке присутствовали «трансформер», парочка видеокартриджей, тамагочи, куча вкладышей с изображениями покемонов, майка с эмблемой «Манчестер Юнайтед», несколько початых пакетиков с леденцами и, что совсем непостижимо, кошелек одноклассника.

— Для чего тебе все это понадобилось? — спросила я у Тома, но у него не нашлось ответа (что, впрочем, было понятно).

Том лишь пожал плечами. Он осознавал вину и теперь сидел, сгорбившись на стуле, — однако в глубине души он был обижен на нас, как всякий уличенный малолетний преступник. Из наблюдений за собственным ребенком я давно вынесла эту характерную черту в его поведении: когда он попадал впросак и его заставали за чем-нибудь гадким, он пристально смотрел на меня, и, как я поняла, таким образом искал снисхождения. Ему было необходимо знать, что, несмотря на возмущение его проступком, ты все еще любишь его. Сегодня, однако, он не искал сочувствия. Он упорно не хотел встречаться с кем-либо взглядом и явно не собирался идти на контакт ни с кем из присутствующих.

— Знаете, он тащит все, что только гвоздями не прибито, — поведала нам преподавательница. — Сейчас он не пользуется особой популярностью в классе, сами можете представить.

Симпатичная, интеллигентная, обходительная женщина Дженни Филд всегда говорила о наших детях только хорошее, отчасти, как я подозреваю, оттого, что они не требовали от нее внимания. Они приходили в школу и сами возвращались домой. Теперь Том представлял собой дополнительную проблему, на что потребовались дополнительное время и силы. Он стал, если можно так выразиться, обузой, выделившись из стройных рядов беспроблемных учеников. Одна мысль об этом выводила меня из себя. Я была поставлена в идиотское положение.

— Может, у него что-нибудь дома случилось?

С чего тут начнешь? С «обращения» его отца? С достопамятного обсуждения, с кем из родителей он останется в случае развода? С появления ГудНьюса в нашем семействе? Я красноречиво посмотрела на Дэвида. Должен же он понять, как мне непросто объяснить события последних месяцев и при этом не вызвать замешательство учителя. Дэвид заерзал на стуле.

— У нас в самом деле есть некоторые трудности. — Я с ужасом поняла, что после тесного знакомства с ГудНьюсом Дэвид лишился такого простого и распространенного в обществе чувства, как стыдливость. Стыд стал для него буржуазным пунктиком, с которым невозможен никакой компромисс.

— Том, ты не мог бы подождать за дверью? — торопливо ввернула я.

Том не тронулся с места. Тогда я схватила его за руку и выволокла в коридор. Дэвид попытался было протестовать, но я только мотнула головой, как упрямая лошадь, и он замолк.

— Кейти не хочет рассказывать про свой роман на стороне, — сказал Дэвид, когда я зашла обратно в кабинет.

— Как раз именно об этом я и хочу тебе напомнить.

Пусть знают. Я сказала это, чтобы снять всякую двусмысленность.

— Ах вот оно что. — Дэвид был озадачен. — Ну, в таком случае это мой недочет. Я был невнимательным и несговорчивым супругом с трудным характером. Я недостаточно любил ее, не оценивал по достоинству.

— Ну… такое часто случается, — сказала Дженни, которая сейчас явно предпочла бы встречу с родителями-наркоторговцами, у которых торчат ножи за голенищами, с какими-нибудь безграмотными извращенцами или чем-то в этом роде. С ними ей было бы проще.

— Но я… гм… смог освободиться от этих изъянов, когда встретил духовного хилера Мне кажется, теперь я другой. Я изменился, не правда ли, Кейти?

— О, еще как изменился, — устало заметила я.

— И этот духовный хилер сейчас живет у нас в семье… и мы… пересматриваем всю нашу жизнь… Может быть, это могло повлиять на Тома или даже расстроить его. Вывести из состояния душевного равновесия! — Он наконец нашел нужное слово и быстро выпалил его, чтобы не забыть.

— Вполне возможно, — откликнулась Дженни. Она умеет вести себя «как белое вино», что никак не получается у меня.

В дверь постучали, зашел Том.

— Вы закончили? — спросил он.

— Что значит — закончили?

— Рассказывать про то, что мне нельзя слушать, — про маминого любовника и прочее?

Мы принялись рассматривать свои туфли. Картина маслом.

— Сядь, Том, — сказала Дженни.

Он забился в угол класса, и нам пришлось развернуть стулья, чтобы, в воспитательных целях, оказаться с ним лицом к лицу.

— Мы тут говорили о том, что могло тебя толкнуть на воровство. Или у тебя не все в порядке дома, или какие-то проблемы в школе, или же…

— У меня все отнимают, — вырвалась у Тома сердитая реплика.

— Как так? — удивилась Дженни.

— А так. Он все только забирает. — Последовал кивок в сторону отца.

— Том! — воскликнул Дэвид, задетый за живое. — Как ты можешь такое говорить? Тебе столько всего накупили. Мы просто решили избавиться от лишнего.

— Погодите-погодите, — вмешалась я, сообразив, что меня опять во что-то не поставили в известность. — Том, ты хочешь сказать, что у тебя забрали еще что-то, кроме компьютера?

— Да. Кучу всего.

— Ну, так уж прямо и кучу, — наигранным тоном заметил Дэвид, но беспокойство в голосе выдало его с головой.

— Когда это произошло?

— На прошлой неделе. Он заставил нас перебрать все игрушки и забрал половину.

— Почему ты мне ничего не сказал? — Вопрос был адресован скорее Тому, чем Дэвиду, что кое о чем свидетельствовало.

— Он сказал не говорить.

— И вы послушались его? Вы же знаете, что он сумасшедший.

Дженни поднялась с места:

— Думаю, есть вещи, которые лучше обсуждать в домашних условиях, — ненавязчиво заметила она. — Но здесь определенно есть над чем поразмыслить, должна вам заметить.

Оказалось, что большинство отданного — разумеется, в тот же облюбованный Дэвидом приют одиноких матерей — просто мусор или барахло, с которым дети давно перестали играть. По утверждению Дэвида, инициативу проявила Молли: она считала, что подарки будут бессмысленны, если они отдадут вещи, с которыми не жалко расставаться. Так что между детьми и Дэвидом было достигнуто соглашение при одном воздержавшемся (Том выступил, таким образом, пассивно-потерпевшей стороной). Было решено пожертвовать что-то из текущего арсенала игрушек. Том пожертвовал свою радиоуправляемую машинку и почти немедленно об этом пожалел. Именно здесь и содержалась психологическая мотивация его преступной деятельности: отдав одно, он жаждал немедленного возмещения.

По возвращении домой с Томом была немедленно проведена беседа и получены все необходимые гарантии насчет его будущего поведения. Мы также пришли к соглашению о справедливом воздаянии, соответствующем масштабу проступка (запрет смотреть телевизор на неделю, «Симпсонов» — на месяц). Но главный разговор ждал меня впереди.

— Я что-то не понимаю, — сказала я Дэвиду, как только мы остались наедине. — Ты все-таки объяснись. Я не понимаю, чего ты добиваешься — что все это значит.

— Что именно?

— Ты делаешь из наших детей моральных уродов.

Только, пожалуйста, не надо говорить, что у каждого есть свои странности, не надо, не надо об этом, пожалуйста. Потому что это все равно неправда. И не может быть правдой, если в этом мире слово «странный» имеет хоть какой-то смысл. Иначе бы оно просто ничего не значило. Ведь странно не смотреть «Кто хочет стать миллионером?», когда все не отрываются от телевизоров? Странно считать «биг мак» отравой и «пищевым мусором», когда миллионы людей почти ничем другим и не питаются. Вот видите: всегда можно нарисовать еще один кружок, размером поменьше, внутри большого круга и отнести себя к «странному» меньшинству или «нестранному» большинству. Я, например, автоматически попадаю в кружок людей, которые уже не считают чем-то особенным раздачу воскресного обеда алкоголикам в парке, которые привычно распространяют игрушки собственных детей среди неимущих, однако этим кружком я могу обвести лишь собственный дом. Это и будет моим определением «странности». А также безвыходности и одиночества.

— Это в самом деле странно.

— Что странно?

— Твое беспокойство.

— Беспокойство здесь ни при чем. Беспокоиться можно сколько угодно, хоть до белой горячки. Надо пытаться как-то решать проблемы.

— Скажи мне, какие ты видишь проблемы?

— Какие проблемы? Ты действительно спросил это, я не ослышалась? Ты не видишь никаких проблем в нашей жизни — так прикажешь тебя понимать?

— Я понимаю, в чем ты видишь проблемы. Что тебе кажется проблемами. По это не значит, что это проблемы и для меня.

— То есть тебя не волнует, что твой сын становится Артфулом Доджером?

— Он больше не будет трогать чужие вещи. Перед нами стоят куда более важные вопросы.

— Вот тут-то я и перестала тебя понимать. Я совершенно запуталась, Дэвид. Я не понимаю, что это за глобальные вопросы, которые так тебя волнуют, что ради них можно забыть обо всем: о сыне, обо мне, о всей нашей семье…

— Я не могу объяснить тебе. Все время пытаюсь, и никак не получается.

— Ну, попробуй еще раз.

— Бесполезно.

— Сделай еще одну попытку.

— Просто… понимаешь, — этим своим «понимаешь» Дэвид сейчас напомнил мне Ребекку, — хочется другой жизни. Лучшей. Мы неправильно живем.

— Мы? Это ты про нас? Это ты — ты писал свой паршивый роман, а не «мы». Ты вел в газете рубрику, выставляя там всех дебилами и моральными уродами. А я пыталась хоть как-то улучшить самочувствие людей, которые обращались ко мне за помощью.

Я представила, как пошло это звучит со стороны, но Дэвид и впрямь разозлил меня не на шутку. Я же хороший человек, в конце концов, я доктор! Да, у меня был роман, да, была связь на стороне, но это вовсе не значит, что я стала плохой и что я должна раздать все, что у меня есть, или должна смотреть сложа руки, как мои дети «жертвуют» свои игрушки.

— Понимаю, я слишком много прошу от тебя. Может быть, даже взваливаю непосильную ношу. И ты вольна выбирать самостоятельно, жить тебе с этим или остаться в стороне. Это твое дело. Но ничего не поделаешь — я не могу по-другому. Пелена спала с глаз моих, Кейти. Я прожил напрасную жизнь.

— С чего это у тебя началось?

— Теперь уже не имеет значения.

— А что тогда имеет значение? Пожалуйста, объясни — мне как-то невдомек.

— Смысл в том… в том, что я чувствую. И мне теперь все равно. Главное — знать, что ты делаешь. Я не хочу умирать с чувством, что так и не сделал попытки изменить свою жизнь к лучшему. Я не верю в Небеса, Рай и прочее. Но хочу стать человеком, который мог бы получить туда пропуск. Теперь ты поняла?

Конечно, поняла. Я же доктор.

Позже, уже засыпая, я стала размышлять о «плохих» людях — обо всех этих наркоторговцах, фабрикантах оружия, политиках-коррупционерах, о циничных подонках на всех ступенях власти — интересно, если бы они прошли через руки ГудНьюса, то изменились бы, как Дэвид? Сна тут же как не бывало. Я испугалась за них, за этих моральных уродов и подлецов. Мне нужны были эти люди, они служили мне компасом в мире. Идешь на юг — там святые, монахини-медсестры, учителя в кварталах бедноты. Идешь на север — исполнительные директора табачных компаний и сердитые газетные комментаторы. Пожалуйста, не думайте, что я двигаюсь на север, если меня иногда сносит в эту сторону, или я слегка заблудилась в землях, где то, что я совершила и чего не совершила, в самом деле что-то значит.

Назавтра был четверг. Я смогла отлучиться с работы в обед, так что успела перехватить вернувшегося из школы Тома под предлогом совместной прогулки. Он согласился со скрипом, смущенный таким предложением. «Гулять? Зачем? Просто так?» — и попытался уклониться, но тщетно — он прекрасно понимал, что сегодня не его день и лучше не рыпаться. Тем более если прогулка в соседнем парке может как-то облегчить его участь, этим стоит воспользоваться.

Мне было стыдно признаться себе в этом, но я стала хуже относиться к детям. Это меня тревожило. Я перестала видеть того симпатичного двухлетнего карапуза в этом спокойном, временами угрюмом мальчишке. Что случилось — изменился ли в самом деле он или это были перемены, происходящие во мне самой? Я терялась в догадках.

— На самом деле я не виноват. Это не моя ошибка, — заявил Том, не успели мы отойти от дома.

— Чья же?

— Папина. Это он виноват. И еще этот ГудНьюс.

— Это они крали в школе?

— Нет. Но меня вынудили.

— Вот как — значит, папа и ГудНьюс заставили тебя воровать. И каким же образом?

— Сама знаешь.

— Расскажи.

— Они все у меня отнимают. Я трудный ребенок.

— Что-что?

— Как те дети в школе. Ты сама так про них говорила.

Том спросил меня однажды про тех детей из его школы, которые постоянно создавали проблемы для учителей, потому что с ними постоянно что-то случалось, а я — сдуру, как теперь начинаю понимать, — ляпнула это выражение: «трудные дети». Я считала, что выполняю родительский долг, посвящая Тома в некоторые суровые, но необходимые понятия, и готовлю к взрослой жизни: теперь же получалось, что я просто заранее придумала удачное оправдание криминальной деятельности собственного сына.

— Это совсем другое.

— Почему же?

— Потому что…

— Ты сказала, что у этих ребят многого не хватает в доме и поэтому они «трудные». А теперь у меня многого не хватает дома. И я тоже стал «трудным».

— Неужели ты в самом деле считаешь себя обездоленным? Ты не можешь так думать.

— Все равно, считай или не считай — а так это и есть.

Похоже, я начала страдать от собственного либерализма. С каждым днем жизнь все усложнялась и усложнялась — из простых ситуаций уже нельзя было найти выхода, открывалась масса тупиков и дорог, ведущих в никуда. А тут еще поступки моих испорченных детей… Их поведение рождало во мне новые сомнения, а я устала от сомнений, я хотела уверенности — такой, как у Дэвида или как у Маргарет Тэтчер. Кто хотел бы оказаться на моем месте? Кто хочет оказаться на месте неуверенного, заблудившегося человека? Каждый хочет уверенности, даже если эта уверенность состоит в сознании собственной моральной трусости. Мы уверены, что неправы; уверены, что попадем в ад, невзирая на то что втайне надеемся спастись. То есть обманываем себя, ведем нечестную игру сами с собой. Мы превосходно отличаем хорошие поступки от плохих, но часто не совершаем правильных поступков, потому что это слишком затруднительно и требует больших усилий. Мы даже пытаемся лечить мисс Кортенца или Безумного Брайена, словно хотим заручиться этим, как индульгенцией, хотим как-то выехать за счет других, но каждый свой день завершаем должниками. Сегодня я поняла, что на самом деле не люблю собственных детей. Более того, оказывается, я вдохновила одного из них красть у школьных товарищей. А Дэвид при этом мыслит, как спасти бездомных. И я еще думаю, что я лучше его.

— Том, ты превращаешься в жуткого нытика, — сказала я ему безо всяких объяснений.

Нашу прогулку мы завершили в молчании.

Мы не были на вечеринках со времени появления ГудНьюса, последняя случилась еще в так называемую эпоху «До». «До ГудНьюса». Но в пятницу нас пригласили на ужин Эндрю и Кэм. ГудНьюс остался за бебиситтера: он сам вызвался — дети вроде не возражали, а поскольку альтернативы никто не видел, предложение было с благодарностью принято. Эндрю и Кэм — Люди, Как Мы. Эндрю имел шаткую опору в жизни, находясь на самой нижней ступеньке карьеры в сфере масс-медиа. Правда, опора была не такая уж ненадежная — ступенька находится так низко, что падать было практически некуда, и, случись что, крах никак не отразился бы ни на нем, ни на его семье. Эндрю вел книжную рубрику в журнале, посвященном мужскому фитнессу. Журнал выходил раз в месяц, поэтому Эндрю, наверное, по праву можно было назвать самым нечитаемым в мире литературным критиком. Конечно, он пописывал себе в стол — не роман, а какой-то сценарий, что было очень кстати, ибо не вызывало тайной ревности Дэвида. Скорее Дэвид ему сочувствовал, ощущая, видимо, некое родство душ. Поэтому, сходясь за одним столом, они могли задушевно скабрезничать по поводу бездарных фильмов, которые они посмотрели, или кошмарных романов, которые прочитали. Это ворчание их чудесным образом сплачивало. Кэм работала в управлении министерства здравоохранения и была, в сущности, симпатичным человеком. У нас с ней было много общего: она была таким же затурканным медиком, с головой погрязшим в работе, вот только никогда не хотела иметь детей. Мы симпатизировали друг другу, так как обе прекрасно понимали ценность наших отношений для наших безнадежно ворчливых мужчин.

Однако теперь мой муж не был озлоблен и растерян. Эндрю этого еще не знал. Он позвонил, я приняла приглашение, опустила трубку и только тут осознала, что Эндрю совершенно не в курсе происшедших с Дэвидом перемен. Он ничего не знал о раздаче лазаньи в Финсбери-парке, и если бы увидел Дэвида в роли социального благодетеля, то, видимо, отказался бы верить собственным глазам. Настроение у Дэвида было, судя по всему, беззаботное. В машине по дороге в гости (обычно мы заказывали такси, но в этот раз Дэвид не высказал желания пить больше стаканчика вина, так что вполне мог сидеть за рулем) я ненавязчиво поинтересовалась, не собирается ли он рассказать Эндрю о ГудНьюсе.

— Зачем?

— Так просто. Ты же всем рассказываешь.

— Так ты считаешь, я должен от этого воздерживаться?

— Нет, почему же. Я совсем не это имею в виду… Да ты и сам знаешь — если ты захочешь, тебя не удержать.

— Буду предельно честен с тобой, Кейти. Мне все труднее говорить об этом. Когда я начинаю кому-нибудь рассказывать про ГудНьюса, мне кажется, что на меня смотрят как на сумасшедшего.

— Да, это так.

— Почему, как ты думаешь?

— Не имею представления.

— Тебе не кажется, что люди просто… несколько ограниченны?

— Вполне может быть. В таком случае, может, не стоит касаться этого щекотливого предмета?

— Наверное, ты права. Пока я… Пока я не нашел еще слов, чтобы говорить на эту тему.

У меня свалилась гора с плеч, хотя я прекрасно понимала, что сегодня вечером нас еще могут ожидать сюрпризы.

— О чем ты думаешь говорить в таком случае?

— Прости, не понял?

— О чем ты предполагаешь вести разговор в гостях? Как поддерживать беседу?

— Откуда я знаю? Как сложится. Что за странный вопрос, Кейти. Ты ведь уже бывала за обедом в гостях. Смотря в какую сторону пойдет разговор. Предмет обсуждения возникает в ходе беседы — это же не диспут на заданную тему.

— Справедливо — но только в теории.

— Что ты хочешь сказать?

— Так всегда получается, в большинстве случаев. Вот мы придем в гости, поздороваемся, войдем в гостиную, Эндрю скажет, что такой-то и такой-то на самом деле выскочка и его новая книга сущий кошмар, а ты ему ответишь, что новый фильм такого-то — чистая умора, при этом в девяти случаях из десяти я точно знаю, что ты на самом деле его даже не смотрел. Мы же с Кэм будем сидеть и улыбаться, а временами даже смеяться, когда ваше занудство станет особенно комичным. А потом ты напьешься и скажешь Эндрю, что он гений, а Эндрю тоже напьется и то же самое скажет тебе, после чего мы разойдемся по домам. Точнее, мы уйдем, а они останутся.

Дэвид хмыкнул:

— Бред.

— Кто бы говорил.

— В самом деле? У тебя именно такое впечатление от вечеров, проведенных у Эндрю с Кэм?

— Это не впечатление. Это реальность.

— Сожалею, если ты именно так и думаешь.

— Это не я так думаю. Это то, что всегда происходит.

— Посмотрим.

Мы вошли в дом, нам предложили аперитив, мы расселись в гостиной.

— Как дела? — поинтересовался Эндрю.

— Вроде бы ничего, — ответила я.

— Да уж, наверное, лучше, чем у этого выскочки… — скабрезно сообщил Эндрю.

Вот и поехало: старая песня на новый лад. «Мы прекрасны», потому что ощущение собственной правоты дает приятный повод обсуждать всех, кто не прекрасен. На этот раз предметом обсуждения послужил довольно известный писатель, для которого настали трудные времена. Его новый роман был единодушно разгромлен критикой и не вошел в список бестселлеров. К тому же жена сбежала от него с одним из молодых «собратьев по перу». Старый Дэвид уже давно был бы на верху блаженства, давно бы смаковал дружески поднесенный ему кубок злорадства, однако новый Дэвид определенно чувствовал себя не в своей тарелке. Это можно было понять по выражению его лица.

— Да, — осторожно заметил Дэвид, — нелегко ему сейчас приходится.

— Да-а, — несколько растерянно протянул Эндрю, не зная, что говорить дальше, — разговор явно выбивался из накатанной колеи. Затем, видимо ободренный тем, что Дэвид все же откликнулся на выпад против «выскочки», признав, что для того настали трудные времена, Эндрю еще раз со смаком повторил любимое слово «выскочка».

— А как у вас дела? — поинтересовался Дэвид.

Эндрю терялся в догадках: он дважды протянул товарищу руку помощи и дружбы, и дважды она была отвергнута. Дэвид явно игнорировал попытки позлословить. Тогда Эндрю сделал еще один отчаянный заход:

— Но мы-то не такие, как этот выскочка… — и тут же засмеялся.

— Что ж, — ответил Дэвид, — я рад.

Эндрю предвкушающе хихикнул, полагая, что Дэвид схватил приманку.

— Читал статью в «Санди таймс»? Слушай, это полный провал. Пора выбрасывать журналистское удостоверение за окно и подаваться в эмиграцию.

— Не знаю, не читал.

— У меня где-то завалялась газета. Надо было вставить в рамку. Хочешь, найду?

— Нет. И так хорошо.

В это время мы с Кэм обычно уже удалялись, оставив мужчин за любимым занятием перемывания косточек ближним и дальним, и компания, таким образом, разбивалась на две компактные пары по половому признаку, но теперь общей темы не возникало, и мы выжидали, прислушиваясь к мужскому разговору.

— Как ты мог пропустить такую статью? — искренне удивился Эндрю. Он сказал это просто так, из азарта.

— Я больше не читаю газет. Бросил. Нет времени.

— Ну даешь. Сразу поставил меня на место.

— Да нет, что ты. Я вовсе не хотел подчеркнуть, что чтение газет — это какое-то недостойное занятие. Я не хочу ни о ком судить.

— Ты? Не хочешь судить ни о ком? — Эндрю восторженно засмеялся. Дэвид, который сидит на председательском месте в Высшем из Судилищ, заявляет, что не имеет желания ни о ком судить! Если посмотреть на это заявление с точки зрения Эндрю, это была уже просто невероятная, запредельная ирония.

— Значит, вот как. И чем же ты таким занят, что даже не успеваешь просматривать прессу? Что поделываешь?

— Ну, в настоящий момент… Пытаюсь провести кампанию среди соседей по расселению бездомных детей.

Последовала пауза. Потом Эндрю и Кэм — оба — посмотрели в лицо Дэвида и разразились хохотом. Смех явно задел Дэвида: уши у него покраснели.

— Кампанию среди соседей? — хохотал Эндрю. — То есть ты хочешь отговорить их от этого безумного поступка?

— Нет, — кротко ответил Дэвид. — Напротив, я пытаюсь убедить их взять к себе на проживание бездомных.

Первые признаки сомнения наконец прокрались на лицо Эндрю.

— Что это значит?

— О-о, долгая история. Расскажу в другой раз.

— Ну, как скажешь.

Повисла долгая, неловкая пауза.

— Не пора ли за стол? — подала голос Кэм.

Вот список людей, которых Эндрю и Дэвид до настоящего времени считали бесталанными, захваленными и самодовольными выскочками: весь «Оазис», весь «Роллинг стоунз», Пол Маккартни, Джон Леннон, Робби Уильямс, Кингсли Эмис, Мартин Эмис, Ивлин Во, Оберон Во, Салман Рушди, Джеффри Арчер, Тони Блэр, Гордон Браун, Уильям Шекспир (правда, презрение они высказывали только по поводу его комедий и некоторых исторических драм), Чарльз Диккенс, Эдвард Морган Форстер, Дэниел Дэй-Льюис, группа Монти Пайтон, Гор Видал, Джон Апдайк, Томас Харрис, Габриэль Гарсиа Маркес, Милан Кундера, Дэмиен Хирст, Трейси Эмин, Мелвин Брэгг, Деннис Бергкамп, Дэвид Бекхэм, Райен Джиггс, Сэм Мендес, Энтони Берджес, Вирджиния Вульф, Майкл Найман, Филип Глэсс, Стивен Спилберг, Леонардо Ди Каприо, Тед Хьюз, Марк Хьюз, Сильвия Плэт, Стиви Смит, Мэгги Смит, Смиты, Алан Эйкборн, Харольд Пинтер, Дэвид Мамет, Том Стоппард и все остальные современные драматурги, Гаррисон Кейллор, Сью Лоули, Джеймс Наути, Джереми Пэксмен, Кэрол Кинг, Джеймс Тейлор, Кеннет Брана, Ван Моррисон, Джим Моррисон, Кортни Лав, Кортни Кокс и весь актерский состав «Друзей», Бен Элтон, Стивен Фрай, Андре Агасси, Пит Сампрас и все современные теннисисты-мужчины, Моника Селс и все женщины в истории тенниса, Пеле, Марадона, Линфорд Кристи, Морис Грин («Как можно переоценить спринтера, который бежит быстрее всех в мире?» — спросила я однажды, в полном отчаянье, но так и не добилась вразумительного ответа), Томас Стерн Элиот и Эзра Паунд, Джилберт и Салливан, Джилберт и Джордж, Бен и Джерри, Пауэлл и Прессбургер, Маркс и Спенсер, братья Коэны, Стив Уандер, Николь Фари и все прочие дизайнеры, Наоми Кемпбелл, Кейт Мосс, Джонни Депп, Стивен Сондхайм, Барт Симпсон (но не Гомер Симпсон), Гомер, Вергилий, Кольридж, Китс и все поэты эпохи Романтизма, Джейн Остин, все Бронте, все Кеннеди, вся постановочная группа фильма «Trainspotting», люди, которые снимали «Карты, деньги, два ствола», Мадонна, Папа Римский и все остальные, с кем они когда-то учились в одной школе или колледже и кто ныне сделал себе имя в сфере журналистики, телерадиовещания или искусства, а также многие, многие другие, которых здесь уже просто не перечислить. Легче назвать людей в мировой истории, против которых Эндрю и Дэвид ничего не имели: это Боб Дилан (но не позднего периода), Грэм Грин, Квентин Тарантино и Тони Хэнкок. Больше не припоминаю никого, кто получил бы одобрение этих двух ревнителей нашей культуры.

Я устала от этих разговоров, устала слушать о том, почему каждый из вышеупомянутых был бесполезен, кошмарен, бездарен и отвратителен и почему никто из них не заслужил ничего хорошего из того, что выпало на их долю, и полностью заслужил все плохое, что с ними произошло, но в этот вечер я страстно желала увидеть рядом прежнего, старого Дэвида. Я потеряла его, как хорошо знакомый шрам на теле, как деревянную ногу, короче — как что-то безобразное, но характерное. Со старым Дэвидом было ясно, где сядешь и где слезешь. Я никогда не чувствовала с ним ни малейшего замешательства. Усталое отчаяние, навязшие в зубах разговоры, нескончаемые вспышки раздражения — это да, но при этом ни грана замешательства — ни малейшего его признака, ни тени сомнения. Если задуматься, мне было уютно в его цинизме, как в квартире с дикой, авангардной планировкой, куда, тем не менее, можно свалить чемоданы и преспокойно жить. Да и нельзя, просто невозможно в реальной жизни избежать цинизма, уклониться от него, хотя я лишь в этот вечер сумела оценить его по достоинству. Цинизм — это наш общий, всеми применяемый и разделяемый язык, добротное коммуникативное средство общения, наше настоящее эсперанто, никогда не выходящее из моды, и, пусть я не владею им достаточно бегло, я знаю в этой сфере достаточно, чтобы быть понятой. В любом случае невозможно полностью избежать цинизма и глумления ни при каких обстоятельствах. В любой беседе на какую угодно тему — скажем, обсуждая выборы мэра Лондона или Деми Мур — вам придется быть циничным и ядовитым. Просто для того, чтобы доказать, что с вами все в порядке и вы полностью функционирующая единица столичного населения.

Я больше не понимаю человека, с которым живу, но догадываюсь, что этот вечер чреват событиями — в решительный момент что-то из Дэвида неизбежно должно прорваться. Его новообретенной серьезности, желанию возлюбить и понять даже самое заблудшее из Божьих созданий предстоит удариться лбом в глухую стену, встретиться с явным, тупым и оголтелым непониманием. На сей раз заблудшим созданием, за которое заступился Дэвид, оказался уходящий в отставку — точнее, сменяющийся — президент Соединенных Штатов. Ко всему Кэм, а вовсе не Эндрю, оказалась жертвой ужасающей искренности Дэвида. Мы приняли посильное участие в обсуждении — с позиций своего бездонного невежества — президентских выборов в США, и Кэм заметила, что ей совершенно по барабану, кто будет президентом, лишь бы он держал свой причиндал в штанах и не домогался молодых практиканток. Дэвид тут же заерзал на стуле и заявил с очевидным нерасположением, кто мы, мол, такие, чтобы судить об этом, чем вызвал бурный смех Кэм.

— Я имел в виду, — поспешно объяснил свою позицию Дэвид, — что больше не собираюсь осуждать людей, о чьей жизни не имею понятия.

— Но это же… просто разговор. Обмен мнениями. Должен же быть какой-то предмет для обсуждения! — сказал Эндрю.

— Я устал от этого, — заключил Дэвид. — Мы совершенно ничего не знаем об этом человеке.

— Мы уже знаем больше, чем хотели бы.

— Ну и что ты знаешь? — вскинулся Дэвид.

— Уже хотя бы то, в чем он сам признался.

— В самом деле? Но даже если он так поступил, откуда мы знаем, кто виноват?

— А кто виноват? — воскликнул Эндрю. — Общественный строй США? Или Хилари Клинтон? Ну ты и загнул, Дэвид.

— Ты просто придираешься к Клинтону.

— Это ты за него заступаешься.

— Я ни за кого не заступаюсь. Просто утомляет этот вездесущий цинизм, дешевые сарказмы, пересуды. Становится так гадостно, что уже хочется принять ванну.

— Так прими. Чувствуй себя как дома, — развел руками Эндрю. — Бери чистое полотенце и ступай.

— Но Билл Клинтон! — воскликнула Кэм. — Если не мы его осудим — то кто же?

— Я не знаком с фактами. И вы не знакомы с фактами.

— Факты? Человек, обладающий самой большой в мире властью, занимается минетом в Белом доме с двадцатилетней практиканткой и потом еще врет на глазах у всей страны как сивый мерин.

— А я думаю, что он просто очень занятой на работе и несчастный в личной жизни человек, — заявил Дэвид.

— Вот уж никогда не поверю! — возмутился Эндрю. — Ты же сам все время скидывал мне на электронную почту похабные анекдоты про Клинтона и Левински.

— Я сожалею, что делал это, — сказал Дэвид тоном исправившегося преступника. При этом глаза его так сверкнули, что всем стало не по себе.

Я попыталась перевести разговор в безопасное русло и принялась расхваливать их недавно переделанную и отремонтированную кухню. На некоторое время за столом воцарились мир и спокойствие, но всем уже было ясно, что круг тем, которые можно обсуждать с Дэвидом, не нарушив хрупкой гармонии, весьма сузился. Разговор теперь заметно хромал — мы то и дело соскальзывали в опасную сторону, словно страдали синдромом Туретта. Вот я походя зацепила литературный дар Джеффри Арчера (довольно безобидно ковырнув его во время обсуждения телепередач), и Дэвид тут же принялся напористо внушать мне, что я не имею никакого понятия, как трудно написать книгу. Кэм рассказала анекдот про политика, недавно посаженного за растрату, человека, чье имя стало притчей во языцех, синонимом неблагонадежности, на что Дэвид ответил проповедью о снисходительности и всепрощении. Эндрю позволил себе пошутить насчет роли Джинджер Спайс в ООН, а Дэвид возразил, что не ошибается только тот, кто ничего не делает.

Иными словами, это было невыносимо: мы не могли функционировать как отлаженный обывательский механизм обмена столичными мнениями, в результате чего вечер раньше обычного закончился смущением и неловкостью. В конце концов мы достигли консенсуса в том, что лица вроде Джинджер Спайс, Билла Клинтона и Джеффри Арчера неподсудны, а если кто покусится на их священные имена, наши отношения немедленно рухнут в пучину анархии. Как вам кажется — можно пожелать развестись с человеком лишь из-за того, что он не хочет обидеть Джинджер Спайс? Я начала подозревать, что можно.