I

Варшавская квартира Гроссенберга (на Иерусалимских Аллеях, третий этаж, без лифта) состояла из пяти комнат: спальни и кабинета адвоката, столовой, гостиной, одновременно служившей приемной, и, наконец, спальни матери, пани Розы, особы почтенного возраста, которая, овдовев, поселилась с сыном. Руки ее, совсем уже старческие и мягкие, в домашних делах проявляли твердость и знали, чего хотят. Нельзя сказать, что пани Розе нравилась профессия сына: она не жаловала разводящихся супругов и, кроме того, страдала особого рода повышенной чувствительностью, а именно: не могла смириться с мыслью, что в частном доме, точно в учреждении, существует такая вещь, как приемная. Ее коробило от одного сознания, что в гостиной сына часами просиживают посторонние мужчины и женщины, вытирая своими спинами обивку его мебели, что они там курят и вообще дышат. Даже после ухода клиентов, казалось ей, в квартире остаются следы незваных гостей. Она стремилась эти следы как можно скорей уничтожить, и гостиная (под ее руководством) дважды в день полностью меняла свой облик. За полчаса до вторжения первого посетителя пани Гроссенберг вместе с горничной вносили туда груды разнообразнейших покровов. Словно продезинфицированные халаты, ограждающие врача от инфекции, они сначала взмывали в воздух, а затем торопливо опускались на диваны и стулья, покрывая их до самых ножек. Рояль и столы с головы до пят укутывались в защитные ситцевые одежды; даже на зеркалах, картинах и люстре появлялись накидки — нечто вроде вуалей, которым надлежало оберегать эти предметы от чужого дыхания. И наконец, разложив на столе обязательные для каждой приемной журналы (к которым Гроссенбергу запрещено было прикасаться), пани Роза отправлялась в ванную мыть руки.

Возможно, не стоило так уж усердствовать, но адвокат был за это своей матушке благодарен. Когда за последними клиентами захлопывалась дверь, окна немедленно растворялись настежь, устраивался сквозняк, и хозяйка вместе с горничной принимались раздевать вещи, открывая их шелковистую наготу. Журналы убирались в чулан, там же исчезали чехлы и даже цветы в высоких вазах. Да, да, ибо цветы тоже были осквернены взглядами этих людей с улицы. Другие — уже приватные и потому чистые — занимали их место на сверкающей мебели. Из ковра выбивали пыль, комната полностью преображалась, и, когда в начале седьмого адвокат выходил из кабинета, это была уже не приемная, а уютный домашний уголок.

II

Консисторскому адвокату фактически неведомо, что такое мертвый сезон: супруги ссорятся вне зависимости от времени года. Волна матримониальных конфликтов, правда, порой взмывала вверх, а иногда падала, но на соответствующую кривую оказывали влияние не столько морозы или летний зной, сколько политика. И хотя в тот жаркий июль Варшава как никогда обезлюдела, уличное движение замерло, а залы кинотеатров зияли пустотой, в столице по-прежнему не уменьшалось число желающих разорвать опостылевшие брачные узы.

Что бы ни происходило в мире, но в летние месяцы адвокат по четвергам не принимал. Вернувшись из Ченстоховы, он сразу же позвонил в "Бристоль", но Вахицкого не застал и оставил портье свой номер телефона. Прошел еще один день, проведенный адвокатом в консисторском суде на Медовой, за ним второй, третий, но Вахицкий так и не откликнулся. В отсутствие сына к телефону подходила пани Роза; у нее имелся специальный блокнот, в который она записывала, кто звонил; это были, как правило, измученные семейной жизнью люди, которым осточертели супружеское ложе и общий стол и квартира. Фамилии Вахицкого адвокат в этом блокноте не обнаружил. Тогда он снова позвонил в гостиницу и, соединившись с номером Леона, услышал в трубке неуверенный, ну просто чрезвычайно неуверенный голос. Его случайный знакомый явно был "не в форме". Посыпались глухие, верней, нечленораздельные нарекания на метеорологов — почему не утихает дождь? — жалобы на боль в полости рта и в висках, после чего в трубке неожиданно извинились: "Секундочку, господин адвокат…", и в наступившей тишине раздалось позвякиванье: похоже, от соприкосновения бутылки со стаканом. Когда Вахицкий снова взял трубку, голос его звучал куда увереннее — видно, в ход были пущены соответствующие горячительные средства. Теперь с ним можно было договориться.

— Может, выпьем вместе чаю в "Бристоле", внизу, в холле? — предложил он.

Гроссенбергу было все равно, поскольку дело происходило как раз в четверг. Кроме того, он собирался заглянуть в книжный магазин Гебетнера и Вольфа, находившийся почти напротив "Бристоля"… Шел дождь, очень теплый и как будто вперемешку с паром: в воздухе на уровне вторых этажей висел не то дым, не то клубящееся мутное облако. Зонты и зонтики мелькали над тротуарами — точно ожившие, разбегающиеся в разные стороны грибы. На прохожих летели брызги то из лужи, то — целыми каскадами — с мостовой, из-под колес автомобилей. Еще не было пяти, но в книжном магазине горел свет. Среди разложенных на прилавках французских новинок внимание Гроссенберга привлек заголовок: "Джозеф Конрад, каким я его знала". Взяв книгу в руки, он перелистал ее. Это были воспоминания так называемой миссис Джесси, жены писателя, о которых адвокат уже слыхал. Книга была издана в переводе на французский с английского, которого Гроссенберг не знал. "Наше посещение Польши в 1914 году" — называлась одна из глав… "Мы приехали в прелестное местечко Закопане, маленький горный курорт, — прочитал Гроссенберг. — Поселились в двух смежных комнатках. К дому примыкала узкая деревянная веранда… Дом (пансионат) был сложен из толстых бревен, наподобие швейцарского шале… По двору бродил гусь со сломанным крылом. Два дня мы сносили вид этой бедной прихрамывающей птицы, волочащей свое сломанное крыло за собой… Наконец наш сын поймал гуся и перочинным ножом отрезал кончик крыла… Потом мы обработали рану, прикладывая к ней тряпочку, смоченную в карболке… а спустя некоторое время гусь с нами подружился… В тот день, когда в пансионате подали на второе эту птицу, — холодно заключает свой рассказ миссис Джесси, — мы не пошли обедать".

На Краковском Предместье по-прежнему мелькали зонты и летели во все стороны брызги. Стало еще темнее; термометр наверняка показывал больше тридцати градусов, и мелкая морось нисколько не умеряла духоты: воздух был как в ванной комнате, где только что кончили мыться. С книгами под мышкой Гроссенберг через зеркальную дверь вошел в ярко освещенный холл "Бристоля". В глубине на возвышении за столиком одиноко сидел за чашкой чая мужчина. Но это был не Леон Вахицкий.

Не расставаясь с книгами, адвокат поднялся на устланное ковром возвышение и, проходя мимо этого столика, с некоторым смущением поклонился.

— Добрый день, — произнес он.

Полдничающий в одиночестве господин посмотрел на него поверх чашки серо-голубыми глазами — таким взглядом он одинаково приветливо встречал всякого, независимо от того, был то его друг или случайный знакомый, человек приятный ему или, напротив, несимпатичный. Потом, приподняв кисть руки, слегка пошевелил ею в знак приветствия. И при этом улыбнулся, словно адвокат обрадовал его одним своим появлением.

Однако Гроссенберг — несмотря на этот взгляд и улыбку — не был твердо уверен, что его узнали и что Кароль Шимановский помнит, кто он такой. Когда-то, на веранде закопанского ресторана, он был представлен композитору, но как-то мимоходом, да и того окружала тогда свита почитателей и проводников-гуралей с чупагами, в коричневых и белых гунях. Среди них скромная особа адвоката наверняка совершенно терялась. Но у Шимановского, как оказалось, была хорошая память, особенно если дело касалось его любимого Закопане; кроме того, вежливость требует от воспитанного человека хорошей памяти именно в подобных случаях.

— А-а, очень рад, — дружески приветствовал его композитор и привстал над своим столиком.

Адвокат поспешил пожать протянутую ему знаменитую руку.

— Вот нагрузился книжками, — сказал он словно в свое оправдание и хотел было положить пачку на кресло за соседним столиком, но Шимановский предложил ему стул рядом с собой.

Когда мы видим у кого-нибудь в руках книгу, невольно хочется узнать, как она называется. Адвокат тем временем, все еще испытывая смущение от окружающего Шимановского ореола славы (или не столько славы, сколько неизменного обаяния его личности), присел рядом, что-то пробормотав извиняющимся тоном.

— Какие-нибудь новинки? — кивнул Шимановский на пачку книг.

На белой крахмальной салфетке перед ним стоял весьма незатейливый полдник. Кофе со сливками и несколько ломтиков ржаного хлеба, который Шимановский, помазав маслом, круто посыпал солью. Это была его излюбленная еда — возможно, потому, что походила на деревенскую и напоминала ему молодость, проведенную на Украине.

— Приобрел несколько французских книжек, — ответил Гроссенберг. — В том числе воспоминания Джесси Конрад.

— Конрад? — услышал он. И вдруг заметил, что в блестящих умных глазах музыканта промелькнула тень.

— Говорят, вы его знали? — спросил Гроссенберг.

— Нельзя сказать, знал. Просто мне случилось однажды побывать у него дома…

И тут адвокат услышал, как это произошло. Польский посол в Лондоне Константин Скирмунт (значит, ото могло быть году в двадцать втором или несколько позже) давал прием с благотворительной целью — для нужд Полыни. На этом вечере должен был выступать Кароль Шимановский. Но послу захотелось пригласить еще одного знаменитого соотечественника — Конрада. И он упросил композитора поехать к писателю и от его имени и от имени посольства уговорить того принять участие в намеченном торжестве. Шимановский во всеоружии своего неотразимого обаяния отправился в мастерскую писателя. Мастерская одновременно служила гостиной. Шимановский, едва его туда ввели, сразу узнал известного ему по фотографиям уроженца наших восточных окраин. Естественно, он заговорил с ним по-польски. Однако на лице Конрада появилась чуть приметная гримаса раздражения. Довольно резко, на безукоризненном французском языке, он спросил гостя, не говорит ли тот по-французски.

— Он явно не хотел ни словечка произнести по-польски, — закончил Шимановский; омрачившая его взгляд тень так и не рассеялась. Но, собственно, почему? Забыть родной язык Конрад не мог, поскольку уехал из Польши, когда ему шел уже восемнадцатый год. Быть может, он стеснялся своего акцента — но разве у него был акцент? В общем, непонятно. Разговор продолжался по-французски, причем гость вскоре почувствовал, что своим визитом удовольствия хозяину не доставляет, напротив — тот озабочен и даже несколько раздражен. Со старосветской галантностью поблагодарив посла за оказанную честь, он категорически отказался участвовать в вечере. Холодок растаял было, когда речь зашла о висящей в гостиной фотографии Бобровского. Эту фотографию Шимановский помнил еще по Тимошевке… Однако чутье подсказало ему, что засиживаться не стоит, и он вскоре откланялся.

Вот и все. — Но… что-то в этом было, чего я до сих пор не могу понять, — добавил, заканчивая свой рассказ, композитор. — Я чувствовал: что-то за этим стоит; только что? Не знаю…

— А я слыхал другую историю, — начал в свою очередь Гроссенберг. — Из вторых уст, правда, так что за достоверность не поручусь. Однако человек, который мне это рассказал, тесно сотрудничал с нашим МИДом, и потому я склонен ему верить — он был неплохо информирован. Речь шла о романах Жеромского, которые автор с дарственной надписью послал Конраду и за которые тот якобы горячо его благодарил. Так сложилось мнение, будто Конрад высоко ценил эти романы. А после его смерти оказалось, что он даже не разрезал подписанные Жеромским книги.

Опять наступила пауза.

— Да, но… понятно, что никогда… Какое там… — немного погодя произнесли в один голос Шимановский и адвокат.

Упаси бог! В порядочности Конрада никто не сомневался. Только… только все это было неспроста. А может быть, во всем виновата Элиза Ожешко?..

В эту минуту в вестибюль с двух сторон одновременно — от лифта и из наружной двери — вошли две группы мужчин и женщин, вероятно имеющих какое-то отношение к опере; адвокат узнал известного дирижера и театральную художницу. На фоне обыкновенных пиджаков и платьев особенно живописно выделялись белые, украшенные народным орнаментом штаны Ваврытко, которого неведомо какой горный ветер занес сюда с Татр; впрочем, возможно, и не ветер, а что-то связанное с балетом "Харнаси". Рядом с ним шел тот самый, слегка похожий на лорда Дугласа, юноша с капризными глазами.

Адвокат встал и, попрощавшись с композитором, пересел за другой столик в глубине возвышения. Прошло еще несколько минут, наконец появился Вахицкий. От него попахивало пивом, глаза были обведены темными кругами. В тот день он произвел на адвоката в высшей степени неблагоприятное впечатление, что и отразилось на их отношениях.

III

— Ха!.. — по своему обыкновению воскликнул Вахицкий. — Ха! Ей-богу, мне это все больше начинает нравиться.

Они беседовали уже почти целый час. Гроссенберг с немалым облегчением (это было в начале их разговора) отметил про себя, что на столике не появилось никаких крепких напитков. Леон пил только черный кофе — покончив с одной чашкой, попросил принести вторую. Помня о недавнем его признании, что он "умеет придавать лицу любое выражение" и вообще он актер, адвокат заподозрил, уж не разыгрывает ли его знакомец и сейчас комедию, намеренно демонстрируя свое воздержание.

Впрочем, привезенные Гроссенбергом из Ченстоховы новости вполне могли заменить Вахицкому возбуждающее действие алкоголя; он даже хлопнул себя по колену: ха!.. Будто обрадовался, услышав, что вторжение в подвал смахивает на инсценировку. А от описания ночного осмотра материнского дома Надгородецким прямо-таки пришел в восторг. Опять "ха!". Лишь когда, опустив некоторые детали, адвокат повторил рассказ Ягуси Ласиборской, Вахицкий неожиданно посерьезнел.

— Вы с ней еще увидитесь? — спросил он.

— Да. Она обещала на днях приехать в Варшаву.

— Увы, увы, — вздохнул Леон. Адвокат подумал, что сейчас он, вероятно, похож на свою мать; и в самом деле, Вахицкий мотнул головой, словно что-то клюнул. После чего воскликнул: — Медицина — это стена!

— Не понимаю, в каком смысле?

— Стена, о которую можно разбить голову. Что бы ни происходило, болезнь с точки зрения медицины всегда только болезнь. И ничего тут не поделаешь. Вся штука в том, что нельзя с этим не согласиться. Мать была больна, очень больна — это факт. Я сам ее видел. — Леон опять вздохнул. И вдруг словно что-то припомнил. Что-то удивительное или забавное. И переменил тему: — Знаете, кого я тем временем навестил? Помните, я рассказывал, что познакомился на пароходе с неким ювелиром? Так вот, я его разыскал и побывал у него в магазине.

— А зачем? — удивился Гроссенберг.

Кое-что он действительно помнил, хотя знал об этом знакомстве Вахицкого далеко не все. О том, например, что у ювелира имелось разрешение на оружие и он носил при себе браунинг, Леон рассказывал. Но он скрыл, что тогда на палубе впервые была произнесена фамилия Вечоркевич. Ни словечком об этом не обмолвился. И потому истинные побуждения, заставившие Вахицкого отыскать на Налевках ювелирный магазин Попеличика, пока оставались для адвоката загадкой.

Между тем ничего загадочного тут не было. Просто однажды дождливым днем какая-то сила потянула Леона в тот магазин. А что, если в кармане своего пиджачка ювелир прятал не только личное оружие, но и ответ на вопрос, кто же, собственно, такой этот капитан? Довольно распространенная фамилия Вечоркевич постоянно вертелась у Леона в голове, и в конце концов это стало его тяготить. Ему захотелось побольше разузнать о человеке с белыми веснушчатыми руками. Хотя он почему-то предпочитал в этом не признаваться, на самом деле они (эти руки) его заворожили. Трудно постичь механизмы действия магнитов, определяющие отношения между людьми, — законы взаимного притяжения и отталкивания. Впрочем, данный случай, нужно согласиться, был довольно-таки неординарный. Впоследствии Леон говорил, что вся эта история наводила его на мысль о трясине, поверхность которой, поросшая зеленью, прогибается под ногами, причем сперва увязает только каблук, но затем и подошва, и носок, так что человек, испугавшись, с невольным криком отпрыгивает на твердую кочку. Именно отпрыгивает. Ну а если этому человеку страх, напротив, доставляет удовольствие? Кроме того… как можно сравнивать с трясиной дело, за которым маячат — а Леон в это верил — высшие цели! Он все же был сыном своей матери.

Итак, лил дождь, в "Спортивный" идти не имело смысла, так как панна Барбра в ненастные дни туда не заглядывала. Поймав такси на Каровой, Вахицкий велел отвезти себя к "первому попавшемуся ювелиру на Налевках". Ювелиров там, естественно, было несколько. В телефонной книжке, кстати, никакой Попеличик не значился. Тем не менее "первый попавшийся ювелир" сразу эту фамилию вспомнил.

— Ну как же! — сказал кудлатый седой старик в роскошной, отороченной лисьим мехом шапке. — Кто ж не знает пана П.? Пан П. не какой-нибудь там гой, можете мне поверить. У вас к нему дело? Какое? Обратитесь ко мне, не пожалеете! Нет, вы непременно хотите пана П.?

Ну так я вам скажу, что у коллеги Попеличика есть собственная фирма, записанная на его компаньона. Что значит "какого"? Конечно, Фишмана! А Фишман — это такой проходимец, жаль на него пана Попеличика, но это уже не мое дело! И почему только вывеска такого Фишмана должна висеть прямо напротив моей заслуженной фирмы — обидно даже… Вон, извольте взглянуть. — И рукав атласного халата брезгливо указал на какую-то неприметную дверь на другой стороне улочки.

— Ха, благодарю!

Такси уехало. Перейдя мостовую, Леон оказался перед витриной, выстланной черным бархатом, на котором сверкали подозрительно крупные бриллианты и чересчур яркие разноцветные камушки. Фишман, тоже в халате и ермолке, встретил его на пороге.

— Пан П. как раз в мастерской, вот здесь, за прилавком. Только будьте осторожны — там собака! Не люблю я этот пес, да что поделаешь, тоже ведь компаньон, верно? — рассмеялся Фишман, а за дверью и в самом деле послышалось рычание.

В ту же минуту она приоткрылась, и в черной щели заалели круглые, покрытые экземой щеки самого Попеличика. Он смотрел на Вахицкого с удивлением, словно бы не узнавая. И вдруг узнал и засиял; теперь на его лице сверкала не только мазь, которой оно было густо покрыто, но и неподдельное восхищение. Родному брату трудно было бы обрадоваться больше.

— Ну и ну, что же вас заставило вдруг обо мне вспомнить, чему обязан?

Леон, разумеется, был готов к такому вопросу. Он вынул из кармана принадлежавшую матери нитку жемчуга.

— Я почти не сомневаюсь, что это подделка. Но все-таки хотелось бы убедиться…

— Не стоило времени терять, — ответил золотых дел мастер и расплылся в еще более сияющей улыбке; на ожерелье он едва взглянул. — Весьма сожалею, пан Вахиц-кий, но вас обманули. Никакой это не жемчуг, одно название…

— Вот-вот. Это я и хотел услышать. Чтоб не жить в заблуждении… — засмеялся Леон. — Что ж, благодарю вас. — И сделал вид, будто направляется к двери.

— Куда же вы! — воскликнул Попеличик и, повернувшись к Фишману, что-то сказал по-еврейски. Тот утвердительно качнул своей черной, прямо-таки ассирийской бородой. — Раз уж вы к нам пожаловали, может быть, взглянете на нашу мастерскую?

Половинка дверей снова приоткрылась. Когда Леон вошел в маленькую комнатушку, оклеенную кремовыми обоями, он услышал грозное рычание.

— Лежать, Рекс! — Под свисающей с потолка лампой вертелся и вставал на задние лапы привязанный к ножке круглого стола рыжий дворовый пес — похоже, помесь с бульдогом. — Мой компаньон терпеть его не может, — объяснил Попеличик. — Но я поставил условие: хотите со мной работать, господин Фишман, извольте смириться с Рексом. Он здесь сидит по ночам. Это лучше всякого сейфа. Подыми он ночью лай — весь дом проснется. Не беспокойтесь, сейчас я его привяжу к трубе под раковиной. Оттуда он до вас не дотянется.

В углу клетушки действительно была эмалированная раковина с латунным краном. Единственное окно, выходящее во двор, было завешено коричневой тряпкой. На ярко освещенном столе под лампой валялись коробочки и футляры для драгоценностей. Посередине лежал прямоугольный кусочек такого же черного бархата, какой был на витрине. На нем сверкало дамское кольцо. С бриллиантом в несколько каратов — возможно даже, настоящим.

— Все это, разумеется, несущественные детали, — рассказывал потом Вахицкий. — Я обратил на них внимание случайно — с чего бы вдруг они могли меня заинтересовать? Ха, мастерская как мастерская, откуда мне знать, как там у них, у ювелиров, бывает. И вдруг одна мелочь меня поразила. Кроме футлярчиков и висячей лампы, которая по желанию могла передвигаться вверх и вниз на шнуре… Впрочем, это тоже не имеет значения — о чем я, собственно?.. — Вахицкий внезапно замолчал, будто наткнулся на невидимую преграду. (Что с ним? — подумал адвокат и потянул носом: да, пивом попахивало.) — Ага, я просто хотел сказать, — продолжал Вахицкий, видимо сумев обойти преграду, — что, кроме коробочек, под этой висячей лампой на столе стояла еще лампа, переделанная из старой фарфоровой вазы — знаете, бывают такие… Абажура на ней не было, и она не горела. Вероятно, ювелир зажигал ее, когда для работы требовался боковой свет. Вот так, ха! Впрочем, кто его знает, зачем… кто его знает, для чего на самом деле эта лампа служила, — неожиданно закончил Леон.

Гроссенберг незаметно на него покосился. Так и разит спиртным. Тем хуже, тем хуже, подумал адвокат. И кресле перед ним сидел костлявый, горбоносый, слегка растрепанный мужчина в светлом летнем костюме, С неприятно припухшими глазами. Человек, которого он почти не знал. О, в тот день Вахицкий, что и говорить, симпатии не внушал. В эту минуту он немного напоминал не то героя конрадовского "Изгнанника с островов", не то "Олмейера", что ему не делало чести. Герои этих романов — белые люди, — не найдя места под жарким солнцем тропических островов, сломившись, скатились на дно. Лишившись сверкающих крахмальной белизной европейских одежд, они облачились в лохмотья; потеряв способность к активной деятельности и не соблюдая даже видимых приличий, целыми днями лежали на веранде в шезлонгах, то и дело прикладываясь к бутылке. Лишь объятия темнокожих туземок с цветком гибискуса за ухом скрашивали их загубленную жизнь, полную срывов, испепеляющих душу крушений и болезненных уколов совести. Но горе той туземке, если она теряла стройность и в жарком климате островов преждевременно увядала. Если переставала ослеплять красотой и белоснежными зубами, на которые тоже оказывали пагубное действие вечный зной и сок листьев бетеля. Тогда от этих преданных бронзовых рук отмахивались, и единственная отрада жизни пинком загонялась в угол веранды…

— Ну, я, пожалуй, пойду, — сказал адвокат и взялся за подлокотники кресла, намереваясь встать. Он почувствовал холодок неприязни к своему собеседнику.

— Я же не рассказал вам самого интересного… — услышал он.

— Да?.. Честно говоря, у меня не так много времени.

— Я все об этой лампе, — невнятно пробормотал Вахицкий. — Посидите еще минутку. Поговорили мы с Попе-личиком о том о сем… Ха, на разные темы…

Что-то неискреннее было в его тоне. Адвокат это почувствовал.

— Признаться, я так и не понял, зачем вы к нему пошли. Не из-за жемчуга ведь?..

— Я?.. Ха! — Леон задумался. — Просто хотел расспросить его про револьвер, — соврал он. — Впрочем, неважно, не в том дело. — Он махнул рукой. — Послушайте. Попеличик этот сидит напротив меня, примерно вот так… И вдруг, в середине разговора, обеими руками берет лампу за подставку и с одного конца стола переносит на другой. Меня это потрясло — понимаете? — просто потрясло. — (Адвокат поглядывал на Леона с растущим недоверием.) — Смотрю я на эту лампу как завороженный. Представляю, какой дурацкий у меня при этом был вид. А Попеличик между тем не перестает улыбаться. Так, точно вот-вот вскочит и прижмет меня к груди, ха! И тут я просто не выдержал. И спросил у него напрямик:

"Ха, пан Попеличик, а почему, собственно, вы это сделали?"

"Что именно?"

"Перенесли лампу?"

"Вы о чем, пан Вахицкий? Какую лампу?" — улыбается он.

"Ведь эта лампа даже не горит. И нисколько вам не мешает… Она стояла вот здесь, слева, где и футлярчиков-то ваших почти нет, а вы ни с того ни с сего перенесли ее направо, где этих футлярчиков целая куча. Это же нелогично!"

"Ах вы насчет футлярчиков?"

"Нет, пан Попеличик! — уже резче ответил я. — Насчет лампы!" — И посмотрел ему в глаза. А глаза у него, можно сказать, тоже с витрины ювелирной лавки. Два топаза в пунцовой оправе щек. И сверкают, точно лежат на красном вельвете.

"Разве этой лампе чего-то не хватает?"

"Всего хватает, только почему, повторяю, вы ее взяли обеими руками и перенесли с одного места на другое?"

"Не помню. Вам, верно, показалось. Ну а если даже — что ж в этом такого, пан Вахицкий?"

"В том-то и дело! Я не знаю, что в этом такого, ха! А про теорию Павлова вы слыхали?" — спросил я. Самое забавное, что у него и вправду был вид как у новорожденного младенца. Sancta simplicitas! Вот так-то… Я и в самом деле не знаю, как тут быть, — закончил Вахицкий.

И, опершись локтем о столик, мутным взглядом обвел холл. На адвоката снова пахнуло пивом. Что он несет про эту лампу? — спросил себя Гроссенберг. Это уже не просто с перепоя, это похоже на delirium… И действительно, словно в подтверждение его домыслов, Вахицкий подозвал официанта. "То, что всегда, вы знаете!" И подмигнул. Вскоре появилась бутылка (та, что всегда) и заплясала в не слишком уверенных руках сына, покойной сестры Ванды. Яблочко от яблони… н-да! Тень безумия мелькнула перед глазами адвоката. Это была непроизвольная реакция несведущего в медицине человека, который склонен выискивать влияние наследственности там, где ничего подобного, возможно, и нету. И адвокат отогнал от себя эту тень. Нечего придираться к пустякам! Мало разве в Варшаве таких, что находят смысл существования исключительно на дне рюмки? Вид у Вахицкого был довольно жалкий и — увы! — не вызывающий расположения. После всей той чуши, которую он намолол, вообще невозможно стало понять, почему он прицепился к этой лампе и зачем так подробно о ней рассказывал. Концы с концами у него никак не сходились.

Адвокату все это начало надоедать. Он вдруг вспомнил, как Вахицкая нагло пыталась впутать в какую-то историю Ягусю. И как юная майорша, говоря о ней, то и дело восклицала: "Бессовестная, бессовестная женщина!.." Такую черту трудно назвать приятной, и Ягуся по-своему была права. Собственно (продолжал размышлять адвокат), я его почти не знаю. И знакомство это мне, в общем-то, ни к чему… Он снова взялся за подлокотники и наконец встал. Попрощался с Вахицким довольно сухо:

— Сожалею, что ничего больше не могу для вас сделать.

— До свидания, господин адвокат! — Вахицкий тоже поднялся. — Ха, спасибо. Спасибо за все. И простите за эту… эту… — Он указал на бутылку.

— Ничего, ничего.

— Видите ли, я просто хотел вас кое к чему подготовить…

— Меня?

Адвокат приостановился. Он с удивлением заметил, что в мутных глазах Леона вдруг сверкнули живые огоньки. Опять ломает комедию? — мелькнуло у адвоката. А может, и не так уж он пьян, как кажется? Впрочем, это не мое дело… И, не поинтересовавшись, к чему Вахицкий хотел его "подготовить", Гроссенберг взял пачку книг и ушел.

Увлечение Конрадом — а многие, бесспорно, им увлекаются — порой приносит разочарование (так думал адвокат). Лорд Джим, убежавший с якобы тонущего корабля, тоже вызывал противоречивые чувства — даже у тех, кто относился к нему с симпатией. Но в данном случае Гроссенбергу вспомнился не столько лорд Джим, сколько, скорее, "Изгнанник с островов" либо "Олмейер", а о них ему и вспоминать не очень-то хотелось. Однако, где Крым, а где Рим. Варшава оставалась Варшавой, и Гроссенберг даже рассердился на себя за то, что поддался чарам вымышленной экзотики. И где — на берегу Вислы! Все это вздор! — воскликнул он про себя.

А вернувшись домой, сказал матери:

— Если мне позвонит Леон Вахицкий, хорошо бы дать ему понять, что я не горю желанием его видеть. Вы это сумеете, мама. Скажите, я занят или еще что-нибудь, как сочтете нужным…

IV

Дождь лил, не переставая, еще несколько дней, и за окнами квартиры Гроссенбергов висело хмурое, словно покрытое слоем машинного масла небо, исчерченное косыми струями. Ветер дул с запада, и капли барабанили по стеклу.

Было шесть часов, адвокат только что распрощался с последней клиенткой. У него на приеме в тот день были двое мужчин и одна дама. Ее-то Гроссенберг и проводил минуту назад. С мужчинами он разделался раньше.

Оба были политическими деятелями, близкими к управлению государственным кораблем, и, разумеется, отлично знали друг друга. Очутившись на соседних стульях в приемной модного (что можно сказать без особого преувеличения) консисторского адвоката, они поначалу, естественно, смутились. Как оказалось, оба рвались не только к кормилу власти, но и в освященные законом и протестантской церковью объятия двух предприимчивых актрис. "Какое совпадение! Вы тоже?" — "И вы?" Третьей клиенткой была весьма уже немолодая дама, помещица, муж которой на старости лет связался с гувернанткой, она же… Впрочем, это все несущественно. Итак, дама тоже ушла; адвокат был уверен, что в приемной никого нет. Он не слышал ни звонка в парадную дверь, ни шагов. К тому же было уже шесть часов. Гроссенберг знал, что сейчас в гостиную явится мать, снимет чехлы и вместе с прислугой займется уборкой и дезинфекцией мебели. И в самом деле, оттуда донесся звук отодвигаемого кресла. Со словами: "Вот и я, мама!" — адвокат открыл дверь. И замер на пороге.

Пани Розы в приемной еще не было. Зато в углу, позади рояля, сидела молодая женщина. Неужели запоздавшая клиентка?

— Вы ко мне?

Женщина отложила иллюстрированный журнал. Он обратил внимание на ее черные волосы. Она сидела закинув ногу на ногу, и короткая юбка не скрывала мускулистых икр. Платье на ней было пастельно-синих и красных тонов. Незнакомка встала.

— Господин Гроссенберг?

— Совершенно верно.

— Да, я к вам.

— Милости прошу, проходите…

Энергичным шагом женщина пересекла приемную и вошла в кабинет. Потом протянула адвокату руку.

— Простите, а… с кем имею честь? — спросил он.

— Барбра Дзвонигай.

Гроссенберг невольно попятился. Молодая женщина взглянула на него с недоумением… Тогда, овладев собой, он с профессиональной любезностью указал ей на стул. А сам уселся за письменный стол.

Должно быть, та самая, вряд ли в Польше сыщутся две Барбры, подумал он. Да и лицо молодой женщины соответствовало описанию Вахицкого: полные, как будто негритянские, губы, темно-кремовая пудра и яркие сероголубые глаза. Только волосы, довольно короткие, не были схвачены сзади золотой ленточкой, а легкими волнами обрамляли щеки.

— Слушаю вас, — сказал адвокат. И записал в блокнотике: п. Барбра Дзвонигай.

— Скажите, господин адвокат, если муж застигнут in flagranti в гостиничном номере, это достаточное основание для развода? — деловито, без колебаний и типично женских недоговорок спросила она.

— Смотря в каком случае…

V

Адам Гроссенберг, как автор, чувствует себя обязанным сделать в этом месте небольшое признание, приоткрыть завесу своей профессиональной кухни. Это, впрочем, не означает, что он намерен очернить свою прежнюю профессию или бросить тень на давних коллег. Просто veritas vincere necesse. В противном случае фигура автора покажется читателям плоской и неубедительной.

Что же это за признание? Его суть можно изложить в нескольких фразах, звучащих афористически.

Ближайшим родственникам и даже жене известно о душе консисторского адвоката меньше, чем его жаждущим развестись клиентам. Если вам захочется узнать всю правду о каноническом праве, обращайтесь не к нему (специалисту по бракоразводным делам), а к знакомой разведенной даме или к кому-нибудь из старых знакомых, которые вторично женились или вышли замуж. Вот, собственно, и все.

Консисторский адвокат былых времен с крылышками за спиной и нимбом над головою, когда бы ни зашел разговор на эту тему, ничего не мог сказать о тернистых тропках, ведущих к успешному разрыву супружеских отношений. Побеседовав с ним за чашкой чая, вы скорей бы подумали, что развод вообще невозможен. Для развода нужны веские основания, а примеры, которые он станет приводить, — скажем, у девушки был жених, но родители заставили ее выйти за другого, или брачный союз заключен между дочерью жены от первого брака и ее бывшим отчимом — далеко не всякому подойдут: много ли подобных исключений! А между тем число разводов непрерывно увеличивалось, и основания для них (вероятно, какие-то другие) находились. Проще всего, естественно, изменить вероисповедание. Но консисторские адвокаты, по привычке еще помахивающие крылышками, в своей невинности достигали таких высот, что в частных беседах со вздохом… осуждали разводящихся — своих кормильцев. Осуждали ли они их в своих кабинетах — другой вопрос. Вряд ли бы в таком случае между Варшавой и Вильно курсировал поезд под названием "поезд-развод". Мы уже упоминали в свое время о "бридж-поездах" — изобретении, придуманном управлением наших железных дорог для увеличения своих доходов и популярности. В Вильно стремящиеся развестись супруги меняли вероисповедание, принимая протестантство пли православие, и желающих, видимо, было столько, что забитый распадавшимися супружескими парами курьерский поезд прямого сообщения Варшава — Вильно в кругах заинтересованных лиц получил название "поезд-развод"…

Только… тут мы подходим к самому щекотливому пункту настоящего признания. Ибо каково автору — после всего того, что он написал о Конраде, и — уж тем более! — расхвалил его читателей, — каково ему признаваться, что у него самого на письменном столе среди папок частенько лежит тот или иной роман Конрада! Вы скажете: а какое отношение это имеет к разводам? Ответим (причем попросим отнестись к сказанному серьезно), что писатель этот, "который писал по-английски популярные романы", способствовал тому, что адвокат, чье бы дело он ни вел, никогда не был полностью беспристрастен. Симпатии его всегда оказывались на стороне жен, то есть на стороне женщин.

VI

— Вы, конечно, знаете, что католику получить развод практически невозможно, — вздохнул адвокат. — Выиграть процесс удается чрезвычайно редко. Протестанты — другое дело. Католическая же церковь рассматривает супружескую измену просто как нарушение заповеди.

Автор выделяет разрядкой те слова, которые, даже если были брошены мимоходом, произносились с расстановкой — чуть заметной, но привлекающей внимание. И сейчас все зависело от сообразительности клиентки.

— Протестанты?.. Хорошо. Но ведь подобное происшествие в гостинице должно быть зафиксировано в протоколе?

Это уже смахивало на дерзость. В разговоре адвоката с клиентом не полагалось ставить точек над "i" — все строилось исключительно на догадках.

— Ну, если бы такой случай произошел, то конечно…

— А если муж-протестант хочет облегчить жене развод и взять вину на себя, можно для доказательства измены подстроить, чтобы его застали in flagranti?

— Подстроить? — Охватившее Гроссенберга удивление граничило с возмущением. — Кто ж это станет делать? Я вас не понимаю…

Он заметил, как в лице Барбры что-то дрогнуло. Ему даже показалось, что во взгляде ее серых глаз мелькнула тоска. И тогда он вспомнил Конрада. Перед ним была женщина.

— Я не хочу, чтобы вы меня считали каким-то Тартюфом, — сдержанно произнес он. — Но, право, не знаю, что вам ответить. Конечно, я могу себе представить, что для некоторых это способ… облегчить свое положение…

— Это должно непременно произойти ночью?

— Что произойти, не понимаю? — опять удивился адвокат. — A-а, вы, верно, все о том же. Не знаю. — Он пожал плечами. — Я могу говорить только предположительно. Да, я полагаю, что лучше ночью… такие дела не делаются… при свете дня. Так мне кажется… Когда постояльцы гостиницы увидят в коридоре свидетелей, может разразиться настоящий скандал…

— Вы хотите сказать, что дверь данного номера должна открыться в присутствии свидетелей?..

Гроссенберг посмотрел в пространство, словно впервые в жизни над чем-то задумавшись.

— Пожалуй… — неуверенно проговорил он. — Пожалуй, да. Если уж такой случай произойдет.

— А служащие гостиницы, к примеру, годятся в свидетели?

— Честно говоря… м-м-м… Полагаю, для этого существуют специальные люди…

— Которые участвуют в инсценировке и знают о ней заранее?

— В инсценировке? — возмутился Гроссенберг. — Мы ведь говорили о случайности.

— А если женщина? — спросила Барбра, не сводя с него глаз.

— Не понимаю. Что — женщина?

— Нельзя ли все организовать так, чтобы in flagranti застали женщину — допустим, меня?

Ну и ну! — подумал Гроссенберг. В своей адвокатской практике он еще ни с чем подобным не сталкивался. Губы Барбры дрогнули, словно сдерживая улыбку.

— Видите ли… Ни один адвокат не возьмется организовывать такие вещи из опасения полупить дисциплинарное взыскание либо даже вылететь из коллегии! — воскликнул он, уже не сдерживая возмущения. — Впрочем… мне бы хотелось услышать побольше… м-м… подробностей. Может быть, тогда бы я сумел предложит" вам другой выход.

— Побольше подробностей? Что ж… Но я бы предпочла этот вариант. Вы представляете, где на улице Видок дом номер три?

— Минутку… Это, должно быть, где-то возле Брацкой?

— Именно. Там на втором этаже есть меблированные комнаты.

— И что же? — спросил Гроссенберг, еще не понимая, к чему она клонит.

— Это не пансионат. Просто комнаты, меблированные комнаты, как я сказала. Постоянных жильцов там нет. Останавливаются главным образом приезжие из провинции, на одну-две недели. Цены умеренные. Весьма подходящие для обедневших помещиков, которые наведываются в столицу по делу либо чтобы разок-другой сходить в театр.

Она замолчала и вопросительно посмотрела на Гроссенберга.

— Слушаю, — сказал он, — я вас слушаю.

— Я хорошо знаю хозяйку этих меблированных комнат. Вы меня понимаете?

— Не совсем. Что с того, что вы ее знаете?

— Мне было бы проще.

Адвокат молча вертел в пальцах карандаш.

— Вы хотите сказать, — спросил он наконец, — что эта женщина… м-м… близкая знакомая вашего мужа?

— Ах нет, господин адвокат! Я говорю, мне было бы проще, если б это произошло у нее. Чтобы меня застукали именно там.

— Ага, — сказал Гроссенберг. — Да, это, разумеется, немаловажная деталь. Но меня интересует позиция вашего мужа. Хотелось бы побольше узнать о вашей супружеской жизни. И с мужем я бы тоже хотел повидаться. Может быть… может быть, дело обстоит не так плохо, как вам кажется? Путь из этого кабинета ведет не только к разрыву, но порой и… к полному примирению.

— Я все это знаю, господин адвокат, — ответила Барбра, и губы ее снова дрогнули. — Очень вас прошу не говорить со мной так… Спасибо большое, но… я бы предпочла, чтоб из этого кабинета вы меня вывели на путь… скажем по-мужски, прелюбодеяния.

Адвокат с минуту молчал.

— Мне ясно лишь одно, — сказал он наконец уже более решительно. — Вы совершенно не представляете себе, в чем состоит роль консисторского адвоката… — Он заметил, что лицо Барбры опять чуть заметно передернулось. — А пан… Дзвонигай, — добавил он, — по-вашему, согласится, чтобы его супруга… оказалась в подобной ситуации?

— У моего мужа другая фамилия, господин адвокат.

— Что-что? Мне показалось логичным предположить, что вы носите его фамилию… — Гроссенберг заглянул в блокнот. — Я ведь записал: пани Барбра Дзвонигай.

— Не пани, господин адвокат, а панна Дзвонигай, — поправила его она. (Теперь Гроссенберг посмотрел на нее вопросительно.) — В театральном мире так принято, — объяснила Барбра. — Чаще говорят, например, мадемуазель Марлен Дитрих, чем мадам.

— Ага… Я хотел только спросить, известно ли вашему супругу о ваших намерениях? Вы абсолютно уверены, что… что он не поступит так, как обычно в таких случаях поступают мужчины?

— То есть захочет взять вину на себя?..

Ее низкий голос зазвучал как-то… завлекающе! — отметил про себя адвокат. Может, так оно и есть. Кто знает? Может быть, она поощряет его к некоторому сближению?..

— Он хочет, чтобы виновата была я! — неожиданно закончила Барбра.

— Ага…

— К тому же… его нельзя застукать ночью в гостинице.

— Позвольте спросить — почему?

— Потому что свидетели будут чувствовать себя так, точно их самих застукали… короче говоря, не в своей тарелке.

Адвокат и на этот раз удержался от замечания и вообще никак своих чувств не проявил, только невольно посмотрел куда-то поверх ее головы. Ему показалось, что где-то в вышине, над сферой политики со всеми ее служителями, маячит тень этого будущего бракоразводного процесса.

— А не лучше ли все же, повторяю, мне поговорить с вашим мужем лично?

— У него уже есть адвокат…

— Как?

— Получив доказательства моей… неверности, его адвокат немедленно начнет подготовку к нашему разводу.

Гроссенберг почувствовал, что брови его сами собой полезли вверх.

— Иными словами… — начал он.

— Иными словами, я прошу вас только об одном, — кивнула головой Барбра.

— А именно?

— Посоветовать мне, как инсценировать это свидание… Мое свидание с мужчиной. Что нужно для этого сделать и к кому обратиться. Ну и так далее… Ничего больше.

С минуту они смотрели друг другу в глаза.

— Мне бы хотелось, господин адвокат, — добавила она, — чтобы перед этим… перед тем, как я проведу ночь на улице Видок, за мной была установлена… слежка…

— Кто станет за вами следить? — спросил адвокат, старательно сохраняя профессиональное отсутствие всякого выражения на лице. — Подскажите лучше эту идею своему мужу.

— Нет, нет, только не его люди!

— Простите, но у вас действительно превратные представления о роли адвоката… Впрочем, бог с ними. Мне не совсем понятно, зачем вам это нужно. Если можно обойтись без…

— Без слежки? — перебила она его. — Нет, без этого, пожалуй, не обойдешься.

— Да ведь самого факта… вашей неверности… достаточно, если речь идет о людях протестантского вероисповедания. Я вам уже говорит…

— Ну а если, допустим, существуют иные причины…

— Нельзя ли яснее?

— Ну, скажем, — заколебалась она, — если это нужно ей…

— Ей?

— Ей.

— А зачем?

— Ей нужны доказательства, что мой… назовем это флиртом… мой флирт — серьезный роман…

— Простите, но я не понимаю…

— Знаете, какие бывают женщины… Ей было бы приятно, если б потом по Варшаве разнесся слух… что…

— Что?..

Она покачала головой.

— Нет, господин адвокат. О ней мне бы не хотелось говорить… Я не за тем сюда пришла… Словом, я прошу вас только об одном: чтобы вы… Простите, не вы! — поправилась она. — Я хотела сказать: чтобы некто — человек, которого я пока еще не знаю, — начал следить за каждым моим шагом, ну и… знал бы, как я провожу время… почти каждый час…

— А как долго?

Гроссенберг перестал вертеть в руке карандаш и положил его на лежавшую перед ним кожаную папку. Серые глаза Барбры Дзвонигай, несмотря на порой сквозившую во взгляде беспомощность, излучали спокойствие, удивительным образом действовавшее на адвоката; он понял, что не только сочувствует своей клиентке, но и готов во всем с нею согласиться. Выходит, она достигла своей цели, к которой, похоже, стремилась с самого начала. Ее низкий завлекающий голос как бы подвел его к тому, чего она хотела.

— По крайней мере месяца полтора, — ответила она. — И хорошо бы прямо с завтрашнего дня.

Адвокат невольно взглянул на календарь.

— Круглые сутки?

— Да. Во сколько обойдутся сутки… в пересчете на злотые? Может быть, вы знаете?.. Разумеется, я спрашиваю совершенно неофициально… — Барбра опять слегка выпятила губы. Возможно, она таким образом сдерживала улыбку; хотя адвокат теперь уже не был в этом уверен. Во взгляде ее несмеющихся глаз по-прежнему сквозила беспомощность.

— Полагаю, это зависит от ряда вещей…

— Каких?

— Неофициально могу вам сказать, как я себе это представляю. Если, например, вы будете обедать в дорогих ресторанах, цена соответственно возрастет…

— Вероятно, поездки на такси тоже надо учесть? И так далее. Но ведь, наверное, существует какой-то тариф. Сколько?

— О господи! — вздохнул Гроссенберг. — Право, не знаю, что вам ответить… — Он задумался. — Ну, скажем, двадцать пять злотых в день… примерно…

— Стало быть, всего…

— Что — всего?.. — удивился адвокат. (Он почти чувствовал у себя за спиной те самые крылышки, о которых уже говорилось, да и нимб невинности, казалось, засиял у него над головой.) — Ах, вы все еще об этом? Хотите подсчитать? Сейчас… — И, взяв карандаш, стал записывать в блокнот: — Шесть недель по двадцать пять злотых в день…

— Не трудитесь, — перебила его Барбра. — Тысяча пятьдесят злотых!

Гроссенберг поднял голову:

— Что-о?

— Проверьте, если угодно…

Ну конечно, черт подери! Адвокат вспомнил, что ему рассказывал Вахицкий. Воистину — Эйнштейн! Он умножил на листочке шесть недель, то есть сорок два дня, на двадцать пять, получилось действительно 1050…

— Так что же вы мне посоветуете, господин адвокат?

— Видите ли, — начал он, поглядев в пространство. — Мне в самом деле жаль, что лично я ничем не могу вам помочь. — Он избегал ее взгляда. — Но у меня был помощник, который теперь работает у одного из моих коллег…

— Дайте мне номер его телефона.

— Пожалуйста… — И улыбнулся: — Я вижу, вы даже не записываете.

— Зачем? — Барбра выпятила губы. — Я и так запомню. — Она было поднялась, но снова села, положив на колени красную лакированную сумочку. — Простите, еще одно… Надеюсь, у моих хозяев… у которых я живу… не будет неприятностей?..

— Вы живете там с мужем?

— Нет, с мужем уже живет она… — Барбра отвела взгляд от адвоката и мрачно посмотрела куда-то в сторону. — Полагаю, им… то есть тем, кто будет за мной следить, неважно, где он живет. Им надо знать, где живу я. Я снимаю комнату на Мазовецкой, в семье пенсионера. Он, кажется, бывший инженер, работал когда-то на железной дороге… то ли на заводе "Урсус", не помню. У него есть жена, симпатичная старушка. Кажется, недавно они выдали замуж последнюю дочь… Попала я к ним случайно, по объявлению в газете. Они сдают кабинет хозяина… Там стоит его письменный стол, закрытый раздвижной крышкой, а на стенах висят фотографии каких-то локомотивов… Может быть, дизельных, не знаю.

И еще там есть большой черный кожаный диван, на котором я сплю. Кабинет просторный, два окна, оба во двор. Меня это вполне устраивает, к тому же близко от центра… Впрочем, думаю, им безразлично, на каком диване я сплю, тем более что сплю я на нем одна, — закончила Барбра.

— Вам совсем не обязательно было мне все это рассказывать…

Адвокат по-прежнему вертел в пальцах карандаш. Их взгляды снова встретились.

— Слушаю вас, — сказала она.

— Что?

— Мне показалось, вы еще о чем-то хотите спросить…

— Да, пожалуй… — ответил он. — Вы попали сюда случайно или вас кто-нибудь ко мне направил?

— Просто я о вас слыхала, господин адвокат… Вот и все… — Она встала и протянула руку. — Спасибо… Ох, чуть не забыла… Вы, кажется, знаете пана Вахицкого? — Она опять села.

Лицо Гроссенберга (так ему по крайней мере показалось) ничего не выражало. Однако ответил он несколько неуверенно:

— Зна-а-ю.

— Думаю, я могу полагаться на него так же, как на вас?

— А при чем тут он?

— Улица Видок, три.

— Что?.. — удивился адвокат. И вдруг понял…

Барбра улыбнулась и встала. Что-то пастельно-синее и красное взметнулось над креслом. Обутые в туфельки на низком каблуке ноги с мускулистыми икрами балерины, мягко, но как-то подчеркнуто решительно ступая, зашагали по устилающему пол ковру к двери в переднюю. Что и говорить, в том, как Барбра Дзвонигай уходила, чувствовалась профессиональная выучка. В передней уже стояла горничная, которая подала ей пальто.