«Философия Кьеркегора как антропология размыкания»
Заседание ведет Ректор РХГА Дмитрий Кириллович Бурлака
Д.К. Бурлака: Коллеги, у нас сегодня внеплановое заседание нашего русского семинара, хотя одновременно и семинара по истории христианской мысли. Наш давний партнер Сергей Сергеевич Хоружий — человек, который не нуждается в представлении, живой классик. Сегодня тема его доклада посвящена Сёрену Кьеркегору. Это не совсем русский семинар, но с учетом того, что он в русском менталитете будет представлен…
С.С. Хоружий: Кьеркегор наш человек.
Д.К. Бурлака: Да, наш человек, особенно в версии Сергея Сергеевича Хоружего, да. Прошу любить и жаловать. Распорядок обычный. Сначала доклад Сергея Сергеевича Хоружего, примерно час или около того. Потом вопросы, и, может, если останется время, небольшие выступления. Надо понимать, что пределы человеческих сил ограничены и, коллеги, вопросы кратко, по существу, и, соответственно выступления. Всё. Сергей Сергеевич, пожалуйста.
С.С. Хоружий: Упоминание об ограниченности сил человеческих сил более чем уместно, поскольку эта лекция у меня происходит после наиплотнейшего рабочего дня… Ранним утром сегодня я приехал в прекраснейший июньский Петербург, и с десяти часов мы начали заседание Российско-ливанского семинара в рамках ЮНЕСКО, по Исламо-христианскому диалогу. Шли интенсивные дискуссии, которые закончились около часу назад. Поэтому сейчас мне предстоит постепенно припоминать с вашей помощью, а кто же такой этот Кьеркегор, про которого надо говорить.
Тем не менее, выбор темы очень не случаен. Последняя наша с вами встреча в этих стенах была посвящена основательной презентации синергийной антропологии — развиваемого мной направления в современной философии и антропологии. Точно сейчас не поручусь, но наверняка я тогда уже не преминул сказать, что из всех авторов европейской философской традиции, ближайший к моему направлению — это именно Кьеркегор; и в офисе Института синергийной антропологии на почетном месте рядом с иконой святителя Григория Паламы — портрет Кьеркегора. Как вам ясно уже отсюда, мое освещение Кьеркегора будет весьма субъективным: Кьеркегор в призме синергийной антропологии. И я буду всеми средствами вас убеждать, что именно такая интерпретация Кьеркегора самая правильная и современная.
Начнем из более общего горизонта. Тема обозначена так: «Философия Кьеркегора как антропология размыкания». В центре здесь слово «антропология», и оно задает широкий контекст, в который мы помещаем нашего автора. В философской традиции, в истории философской мысли у него твердо определенная репутация: Кьеркегор — основатель и классик европейского экзистенциализма. Она так к нему приросла, что можно сказать — уже не она за ним закреплена, а он за нею, как крепостной состоя при этой репутации первого экзистенциалиста. Эта каноническая интерпретация не является неверной, однако сегодня она уже глубоко недостаточна. Мы будем рассматривать Кьеркегора в антропологическом контексте. Что сие значит? Это не альтернативная интерпретация, она не отбрасывает прежней, но она существенно расширяет и осовременивает видение Кьеркегора. Каким же образом? В сегодняшней перспективе, после пронесшегося постмодернистского урагана, мы видим экзистенциализм сильно поубавившимся в его значении и масштабе. Как философское явление, он предстает нам, говоря по-английски, very dated, как явление, меченое и ограниченное своей эпохой, временем 40-60-х годов XX столетия, и достаточно узкое по своим идейным и духовным ресурсам. Конечно, как полагается историко-философскому, а не идеологическому мышлению, из всякого минувшего эпизода истории мысли мы извлекаем уроки. Из экзистенциального направления мысли мы также усваиваем полезное наследство: усваиваем, что категория «существования» гораздо богаче, глубже своего узко-технического и схоластического толкования в классической европейской метафизике, и в ней можно и должно видеть выходы, ведущие в совсем ином направлении, работающие уже в русле преодоления метафизики. Но, будучи превращено в основание, первопринцип собственного философского дискурса, это сакраментальное «существование», «экзистенция», основывает довольно-таки узкое и ограниченное направление. Ныне же экзистенциализм сделал свое дело, и как мавр может вполне уйти (в учебник). А вот Кьеркегор не может уйти. В его мысли — что я и буду сегодня раскрывать — заложены гораздо более широкие возможности. Собственно, это судьба всякого настоящего, полномасштабного мыслителя. Сначала его зачисляют по ведомству некоторой школы, а потом со временем понимают, что в школу он не укладывается. Однако с Кьеркегором в историко-философской традиции до сих пор еще не было проделано подобной работы. Я очень надеюсь, что та интерпретация, которую я представлю сегодня, может рассматриваться как подступ к назревшей, необходимой следующей интерпретации Кьеркегора в истории мысли. В связи с этой большой задачей, стоит сказать, что пристальное внимание к философии Кьеркегора, отнюдь не ограничивающее ее школьным руслом, отличает Хайдеггера и Фуко, двух мыслителей, чью роль в сегодняшней философской ситуации трудно преувеличить.
Дабы развивать антропологическую интерпретацию Кьеркегора, нам требуется подготовить для нее определенный контекст; и, как достаточно очевидно, адекватным современным контекстом для такой интерпретации должна служить история отношений европейской философии, с одной стороны, и антропологии — с другой. Классическая европейская антропология как концептуализованный и систематизированный дискурс ведет начало от Аристотеля — прошу прощения за повторение азов время от времени. Аристотель твердой рукой определил природу антропологии как существенно эссенциалистскую, основанную на фундаментальном начале сущности. Мы, разумеется, не имеем ни малейшей возможности прослеживать путь этой классической антропологии; и потому, опуская все многовековые перипетии, перейдем сразу к некой кратчайшей характеристике ее зрелой новоевропейской формы. Как мне представляется, к этой форме и ко всему пройденному пути применима формула, аналогичная знаменитой формуле Хайдеггера. Как мы помним, пересматривая историю классической европейской метафизики, Хайдеггер квалифицировал её как проходившийся европейской мыслью «путь забвения бытия». Взгляд на ту же историю в антропологическом аспекте позволяет ее квалифицировать как путь забвения человека: рассмотрение в онтологическом и в антропологическом измерениях порождает две параллельные рецепции одного и того же процесса. Из Хайдеггера рецепция в антропологическом измерении, безусловно, также могла бы быть вычитана. Здесь ничего нового нет, если угодно, это не более чем простая модуляция хайдеггеровского вúдения историко-философского процесса. Тем не менее, когда мы переходим в антропологическое измерение, непосредственный ход того, как совершалось это забвение, конечно, видится уже по-своему. Конкретные вехи на этом пути, конечно, уже другие, нежели те, которыми Хайдеггер размечает путь забвения бытия.
В аспекте антропологическом, путь классической метафизики протекал как путь накопления, аккумуляции — чего же? Как мы будем говорить, аккумулировались дефекты репрезентации человека в философском дискурсе. Классическая метафизика развивалась с необычайною продуктивностью и необычайною глубиной; однако же прогресс философии одновременно нес с собою регресс в антропологии. По мере блестящего философского развития, человеку внутри созидавшегося классического дискурса становилось всё хуже. Такова общая мораль, но, в дополнение к ней, наш бюджет времени позволяет, пожалуй, указать также и два-три предметных момента. Это полезно для дальнейшего: когда мы перейдем к Кьеркегору (с которого, как мы будем считать, начался уже обратный процесс восстановления антропологических позиций), нам нужно будет иметь в виду, какое наследие, какие именно дефекты антропологической репрезентации ему приходилось преодолевать. Эссенциализм Аристотеля был уже нами обозначен. Далее должны быть названы Декарт и Кант. Из целого ряда фундаментальных нововведений Декарта для нас важней всего следующее: им была резко и отчетливо задана определенная ориентация разума, определенная эпистемологическая установка. Эта установка означала диаметральное обращение, переворот в ориентации философского разума: с обращенности внутрь, на человека, которая была имманентно свойственна христианскому разуму, — к обращенности вовне, к мирозданию. Человек, безусловно, не забывал о себе, наоборот, с Декартом он и начал себя весьма эффективно понимать как Эго, и больше того, как эгоистическое Эго. Но он мыслил себя как эгоистическое Эго мироздания, Эго, конституируемое в обращенности к мирозданию. Данная обращенность весьма важна в связи с Кьеркегором: ибо фундаментальная перемена, вносимая Кьеркегором, может быть удобно охарактеризована как своего рода обратное обращение этой обращенности. Кьеркегор качнул философский маятник в противоположную сторону; он решительно обратил вектор ориентации философского разума с Декартовой обращенности вовне — снова к обращенности внутрь.
Последовавший далее кантовский этап был одновременно усовершенствованием картезианской антропологии и ее кардинальной ревизией. Кантова трансцендентальная систематика категорий, трансцендентальная когнитивная перспектива привели в стройный и завершенный вид классическую европейскую модель человека. Классический немецкий идеализм после Канта не был добавлением каких-либо новых краеугольных камней в эту модель; скорее, он был ее переводом в несколько отличный дискурс — радикалистский дискурс монистического спекулятивного философствования. Это — дискурс, который полностью и всецело полагается из некоторого верховного спекулятивного принципа. Абсолютное фихтеанское «Я», Абсолютный дух Гегеля дают нам примеры подобных принципов. У Канта еще такого не было.
Здесь нам пора уже указать те дефекты репрезентации человека, что накапливались в ходе этого развития. В целом, представленный процесс может видеться как путь де-антропологизации философии, всё большего её отхода от антропологической ориентации, прямой обращенности к феномену человека. Этапы этого пути я прослеживаю в критической ретроспективе европейской антропологии, которая мной пишется и публикуется в «Вопросах философии»; возможно, часть присутствующих знакома с этими публикациями. Занимающие нас дефекты я называю там проявлениями анти-антропологизма в классической метафизике. Опишем главные формы этого анти-антропологизма.
Начальная форма — это первичный анти-антропологизм, отчетливо присутствующий у Декарта и сохраняющийся в дальнейшем. Это простая неполнота антропологической дескрипции: определенные аспекты, определенные измерения феномена человека остаются за рамками базового философского описания. Какие же? Прежде всего, не вписывались в картезианский дискурс интегральные, или же холистические характеристики человека. К таким характеристикам принадлежит целый ряд важных видов антропологических категорий. Сюда входят экзистенциальные предикаты антропологической реальности (отчего переход Кьеркегора к экзистенциальному дискурсу и лежит уже вне классического русла, относится к поворотному движению). Религиозные характеристики сознания и существования человека также, безусловно, носят интегральный характер. И, что весьма существенно, в значительной части интегральную природу имеют интерсубъективные предикаты, характеризующие процессы общения. Все эти весьма существенные виды антропологических предикатов в классическом дискурсе оставались в небрежении. Нельзя сказать, чтобы они вообще целиком отсутствовали, но можно с чистой совестью утверждать, что все они были — удобно тут выразиться по-английски — underrepresented, либо misrepresented.
Затем возникает вторая форма, которую я называю структурный анти-антропологизм. Это де-антропологизация системы понятий, когда человек невосстановимо расчленялся и растворялся в философском дискурсе. Как сразу ясно, данная форма характеризует, прежде всего, кантианский этап и кантианскую проблематику. Делается невозможен ответ на вопрос: «Что такое человек?», — поскольку невозможным оказывается собрать обратно, реконструировать человека из философского дискурса, конкретно говоря — из трансцендентального дискурса Канта. Кант констатирует это сам, указывая достаточно четко, что для ответа на данный вопрос над всем зданием его «Критик» необходимо надстроить еще некоторый мета-дискурс, который был бы специально приспособлен для этой цели. Но, сделав это справедливое указание, он, тем не менее, не представил такого дискурса. Поэтому, начиная с Канта, человек был не просто underrepresented, но был невосстановимо расчленен. Уместно здесь вспомнить хайдеггеровскую рецепцию Канта. В книге «Кант и проблема метафизики» показывается и подчеркивается именно то, что мы сказали сейчас: трансцендентальный дискурс Канта таков, что адекватная реконструкция его антропологического содержания требует дополнения этого дискурса, дополнения «Критик», некоторым специальным построением, мета-дискурсом. Правда, Хайдеггер присовокупляет к этому еще скромное утверждение, что нужный мета-дискурс, отсутствовавший в истории мысли, теперь наконец-то создан: и это не что иное как его собственная фундаментальная онтология в «Бытии и времени». К этому утверждению мы уже не обязаны присоединяться; но в целом позиция Хайдеггера весомо подкрепляет наш тезис о наличии структурного анти-антропологизма. И в перспективе судьбы человека в дискурсе классической метафизики, структурный анти-антропологизм должен рассматриваться как серьезная антропологическая болезнь дискурса.
А далее появилась и третья форма. Ее название у меня не очень удачно, поскольку лучше уже отказываться от терминологии, восходящей к субьект-объектной оппозиции; однако пока эта форма именуется объективным анти-антропологизмом. Выражает же она тот факт, что в пост-Кантовом классическом идеализме, в его монистических системах, человек стал вторичным и производным по отношению к спекулятивному верховному принципу соответствующей системы. В силу этого, человек лишался философской автономии и несводимости. В самом законченном виде и ярком выражении, мы эту форму обнаруживаем, разумеется, у Гегеля. С появлением данной формы и с занятием ею первенствующих позиций в философском дискурсе, этот дискурс попросту не оставлял более места для антропологически фундированной и ориентированной мысли. Тем самым, развитие таковой мысли в рамках классического русла становилось невозможным. При сложившейся структурной организации, философия признает антропологию лишь исключительно прикладной сферой, которая строится не на собственных основаниях, а на базе тех или иных извне почерпаемых принципов. И в итоге, как видим, судьбы онтологии и судьбы антропологии в истории классической метафизики, действительно, оказываются в известной степени параллельны.
Конечно, великая Система Гегеля дала сильнейший импульс для всех видов философских построений; и, в частности, в 30-40-х гг. 19 в. в гегельянском русле активно развивается антропологизм, ярким представителем которого служит Фейербах. Но это не противоречит нашим основным выводам, ибо в логике нашего рассуждения, этот антропологизм был также ущербным, если угодно, «анти-антропологичным». В той или иной мере, все построения в этом русле неизбежно наследовали «объективный анти-антропологизм» Системы, и человек в них не мог не быть философски вторичным и подчиненным, какою бы ни была сопутствующая риторика. Антропология же сохраняла статус одной из частных, прикладных сфер в составе Системы. И потому верна наша основная констатация: в русле классической метафизики, какой она стала на этапе пост-Кантова идеализма, антропология больше не могла развиваться. Теперь развитие мысли о человеке, её актуальное продвижение, могло происходить лишь вне этого русла, лишь в споре с ним и в отталкивании от него: в установке антропологического протеста. На долгий следующий период европейской мысли, антропологическая установка в философии становится volens nolens протестной установкой. Опыты антропологически ориентированного философствования в этот период представляют собой опыты протестной антропологии: такой, которая не входит в русло классической метафизики и формируется в противостоянии ему, в полемике с ним. (Априори можно, конечно, вообразить и создание некой антропологии, не полемизирующей с классическим руслом, а полностью отделенной от него; однако в реальном историко-философском процессе это едва ли возможно.) Как мы знаем, в конечном итоге, классическая метафизика была-таки окончательно подорвана и оставлена. Это был пресловутый процесс преодоления метафизики, и в его развитии антропологический протест играл ведущую роль. Эта роль не была непосредственно очевидна, на поверхности более активными протестными установками служили другие, но, на поверку, именно антропологический протест был наиболее глубоким, кардинальным и непримиримым до конца — ибо он требовал иных оснований для всего дискурса.
***
Первым, необычайно ранним опытом протестной антропологии и была философия Кьеркегора. Она намного опередила становление всего протестного русла, но, тем не менее, она выражала антропологический протест прямо и откровенно. С первых же своих шагов она заявляет сугубо антропологическую ориентацию, и последовательно проводит эту ориентацию до конца. Притом Кьеркегор, как знает всякий его читатель, особо подчеркивает полемическую и критическую направленность своей мысли, адресуя полемику, прежде всего, против Гегеля. Отношения с Гегелем — важнейший момент в философии Кьеркегора, и они глубоко амбивалентны. Сильной зависимости от мощного концептуального аппарата Системы датский философ не мог никогда избыть, и тем резче была его полемика с Гегелем. Эта амбивалентность — один из основных мотивов, которые я прослеживаю в моей интерпретации Кьеркегора. Он небезуспешно вырабатывал альтернативный философский дискурс, экзистенциальный дискурс, — но делал это с огромным трудом, как можно бы сказать, варьируя Чехова, — по капле выдавливая из себя Гегеля.
Анти-гегелевскую заостренность усиливало еще и то, что антропологическая установка у Кьеркегора была резко субъективистской. На языке старых школьных определений, Гегель квалифицируется как объективный идеалист, а Кьеркегор, соответственно, как яркий образец субъективного идеалиста. Подобные квалификации — это, говоря по Пушкину, «нынче несколько смешно», но тем не менее что-то и они отражают. Нам полезно их вспомнить, потому что антропология Кьеркегора ориентировалась на построение собственных антропологических категорий и начал, но при этом, отнюдь не общих, а относящихся к отдельному человеку, который брался именно в его отдельности, в его частной индивидуальности, сингулярности. И это уже не просто антропологизм, а антропологизм единичного, сингулярного человека. Он составляет существеннейшую кьеркегоровскую черту; и к ней сразу же необходимо добавить: этого отдельного человека Кьеркегор всегда и всю жизнь, на всем протяжении своего творчества, писал с себя самого.
Поэтому наша интерпретация Кьеркегора начинается с констатации того, что материей его философской мысли оказывается, прежде всего и по преимуществу, его собственная жизнь, его биография. Такая констатация — обязательный элемент любых изложений философии Кьеркегора. Все они, как тривиальные, так и оригинальные, равно открываются непременным заявлением о том, что для этой философии критически важную роль сыграли события биографии мыслителя. И с этим не согласиться нельзя, кто бы, когда бы и какую бы ни развивал интерпретацию Кьеркегора. Поэтому, коль скоро материя мысли — жизнь мыслителя, нам просто необходимо припомнить жизненную канву… хотя я и вижу, что уже проговорил с полчаса… Без внешней канвы в объеме хотя бы трех минут нельзя обойтись.
Итак, родился мыслитель Кьеркегор в 1813 году, 5 мая. Затем в 1830 году, лет семнадцати, стало быть, он поступил на теологический факультет Копенгагенского университета и добрых лет десять вел там беспечную жизнь вечного студента, больше занятого «культурными развлечениями», чем лекциями и экзаменами. В его собственных категориях, это было то, чему он сам дал позднее название «эстетической стадии жизненного пути». Конец этой стадии — рубежная веха в его жизни, которую создали важные биографические события. События двоякого рода: связанные, во-первых, с личностью его отца, а во-вторых, с его собственной романтической жизнью, с личностью знаменитейшей в истории философии Регины Ольсен, затем Регины Шлегель, его невесты. Как помнится, в 1838 году, стало быть, в двадцать пять — двадцать шесть лет, ему становятся известны какие-то события в жизни его отца, носившие характер некоторого тяжкого грехопадения. Здесь мне пора напомнить, что Кьеркегор получил обычное в его среде лютеранское воспитание. В лютеранстве же, как известно, необычайно акцентированы мотивы греховности и вины человека, так что воспитание философа изначально закладывало базу для усиленного развития этих мотивов. А затем на эту подготовленную почву падали очень значимые для Кьеркегора события.
Во-первых, когда он узнал о каких-то тяжких грехах отца (с которым был очень близок), — события, происшедшие с отцом, были восприняты философом как события, прямо принадлежащие к его собственной истории, его собственному существованию, причем не только на интеллектуальном уровне, а и на уровне, как мы после Кьеркегора говорим, экзистенциальном. Вследствие этих событий, этих тяжких грехов, Кьеркегор решил, что весь их род проклят, и в частности лично он не переживет тридцати четырех лет. Это очень окрашивало следующий период его жизни. Внутренний мир его был проникнут атмосферой виновности и обреченности, сугубо религиозной, обусловленной грехом и переживавшейся гипертрофированно даже для лютеранского сознания. Грех не был совершен лично и персонально им, однако его сознанием как-то органично, едва ли не автоматически принималось, что совершенный отцом грех переходит на него. Парадигма или мифологема первородного греха в его сознании приняла предельно полновесную форму: все равно, отец ли совершил это, или я сам, — судьба одна, полнейшее экзистенциальное единство. Затем к этому добавилась знаменитейшая в мировой философии история с невестой: 10 сентября 1840 года между философом и Региной Ольсен была заключена помолвка, а 11 октября 1841 года по инициативе жениха между ними произошел разрыв. В течение многих последующих лет, особенности этого события претворялись в особенности кьеркегоровской философии. Здесь, действительно, материя жизни становится материей мысли прямейшим образом, но, к сожалению, описывать эти корреляции у нас нет никакой возможности.
Существенно, что все дальнейшее было процессом сугубо внутренним. Кьеркегор отлично понимал, что вся внешняя сторона происшедшего совершенно незначительна по понятиям общества, по меркам обыкновенной жизни обыкновенных людей. Но уже тогда он твердо понимал также то, что позднее в одной из книг выразил чеканным девизом: «Внутренняя история — единственная подлинная история». Жизнь ушла внутрь, она стала исполнением какого-то внутреннего задания. Но какого задания? Событие разрыва — то, что по его инициативе, больше того, с его великими усилиями, против воли Регины, которую он любил преданно и чувства к которой сохранял до конца дней своих, их союз был разорван, — в его сознании прямым своим содержанием, метафизическим и религиозным, имело грехопадение. Это было некоторое событие Падения, начиная с которого существование принимает характер и природу существования падшего человека. Тем самым, образуется прямое соответствие собственной индивидуальной истории с историей библейской, историей падшего человечества. Задание истории в христианском понимании состоит в том, чтобы преодолеть Падение. Падение было совершено Адамом, и к этому Первособытию Кьеркегор тоже будет многажды возвращаться в своем философствовании. Далее же, через событие Искупления, через весь исторический процесс, заданием истории является вновь воссоединиться с подлинным бытием.
Но все же в непосредственном своем содержании, падение, свершившееся в судьбе философа, было всего лишь разрывом помолвки. Поэтому первым теоретическим заданием, первым вызовом мысли Кьеркегора было доказать самому себе, что в этом сугубо личном, индивидуальном падении был, тем не менее, заключен во всей своей полноте исходный библейский смысл. С этим заданием он справился отлично и быстро. Как мы помним, его падение — событие разрыва, после которого он, как пишет в дневнике, «провел ночь, рыдая в постели», — произошло 11 октября 1841 года. А 17 мая 1843 года, приблизительно через полтора года, в дневнике следует очень важная запись, освещающая многие существенные черты жизни и мысли Кьеркегора. У нас нет времени разбирать ее содержание, и я процитирую лишь краткую фразу, которая приводится всеми, пишущими о Кьеркегоре. 17 мая им записано, в частности: «Если бы у меня была вера, я бы остался с Региной». Эта формула, действительно, задает религиозный ключ к жизненной ситуации и жизненной проблеме. Ключ определяет, в чем жизненное задание: оно в том, чтобы найти и проторить путь к вере. Почти сразу же появляется и другая эквивалентная формула задания: проторить путь к вере — в философском дискурсе, это то же самое что сделать себя открытым. Эквивалентность должна быть понятна нам: ибо вера означает актуальную встречу, актуальный контакт с Божественной реальностью и, стало быть, она также означает достижение открытости себя Богу, иному горизонту бытия, — достижение онтологической открытости.
Итак, задание сформулировано, и дальше должно развертываться его исполнение. Исполнение осуществляется в написании текстов; всё дальнейшее творчество Кьеркегора и есть исполнение жизненного, экзистенциального задания. Это и есть жизнь, ушедшая внутрь. Основу исполнения составляют шесть главных текстов. Кьеркегор писал очень много, это была его форма существования, но из всего написанного выделяется серия из шести главных книг, которую я называю «Датский сериал». К этой серии мы вернемся, и я очень надеюсь, что успею отдельно охарактеризовать каждый из опусов этого сериала. Но сначала надо сказать, что при взгляде на всю серию в целом, мы замечаем в ней многие странности. Прежде чем описывать каждый отдельный опыт, следует указать общие, бросающиеся в глаза особенности всего их комплекса. Самых крупных странностей две.
Во-первых, все тексты выпущены под разными псевдонимами, а с некоторыми текстами связываются даже два-три вымышленных лица. Один называется редактором, другой называется лицом, к кому случайно попали тексты, а третий собственно автором, кому все приписано. Иногда в качестве издателя или редактора он все же указывает самого себя, как на старинных картинах художник порою пишет себя где-нибудь в незаметном уголке. Подобные ситуации очень любит рассматривать сегодняшнее сознание, и в философии, где это называется играми идентичности, и в филологии, где говорят о формах авторского дискурса, об авторской личности. Кьеркегор же дает нам один из первых, и весьма впечатляющих образцов этих специфических — тут даже скажем не игр, а скорее игрищ идентичности. Он создает некоторое пестрое псевдоавторское сообщество; и это первая существенная особенность.
Другая особенность не менее существенна. Мы замечаем, что задание как будто исполнено и путь к открытости проложен уже в самом первом из текстов серии, знаменитом трактате «Или — или», который писался сразу после разрыва и был закончен еще в 1842 году. Казалось бы, уже там всё сделано, задание выполнено, но затем это же задание, пускай в других понятиях, в другой логике, опять исполняется во втором тексте, и так далее — во всех шести. Почему и зачем? Задание не меняется — найти путь к открытости, путь к самому себе, путь к вере. Но когда путь найден, сразу же начинает писаться другая книга, где вновь прокладывается путь к вере; хотя используются совсем другие понятия, другая логика, однако задание — в существенном, то же самое. Опять-таки и это — особенность характерная, важная, которую надо понять, прежде чем рассматривать отдельные опыты.
Однако прежде всего нам нужно описать до конца жизненную канву. Исполнение жизненного и творческого задания развертывается в непрерывном, интенсивном процессе с 1841 года и до 1850-го. В 1850 году выходит последнее из серии главных сочинений, «Упражнение в христианстве». И вслед за тем, в следующие годы у философа наконец происходит действительный перелом и прорыв к открытости, уже не только на письме, где он в каждой книге доказывал, что человек должен сделать себя открытым, а в самом существовании, в жизненной стратегии. После того как он написал эти шесть книг, он понемногу с великим трудом, с великой болью действительно становится открыт, и даром ему это не проходит. В его практической стратегии начинается трудный, мучительный выход в открытость, и он сразу же принимает форму конфликта, бунта. Против кого? Против церкви и духовенства, против институализованного христианства, которое он чем дальше, тем больше видел лишь фальшивым христианством, язычеством под внешностью христианства. Вскоре развертывается драматический или будет, наверно, правильнее сказать, трагический финал: кода жизненного пути, завершающая три стадии этого пути, им описанные и пройденные.
30 января 1854 года умирает предстоятель Датской церкви, епископ Мюнстер, с которым семья Кьеркегора была необычайно близка, который был духовным отцом отца Кьеркегора. Мюнстер бывал в их семействе, когда Кьеркегор был мальчиком, подростком. Отец его, как Кьеркегор выражался, воспитывал его на проповедях Мюнстера. 30 января этот человек умирает. На его погребении его преемник, епископ Мартенсен произносит речь, в которой, естественно, следует канонам пастырской риторики, приличествующей к событию, и, в частности, называет почившего «свидетелем истины». Кьеркегор, разумеется, присутствовал на этой траурной церемонии. Вернувшись домой, он садится и пишет за одну ночь длинную статью «Был ли епископ Мюнстер свидетелем истины?», где в прямых выражениях доказывает, что почившего нельзя было называть так, что никаким свидетелем истины он не был, а был лицемером и язычником, вовсе не христианином.
Этим и началась кода Кьеркегора. Он колебался и переживал весь 1854 год, однако все же решился. 18 декабря он публикует давно написанный текст — и с этого дня его внутренняя жизнь входит в теснейший и гибельный контакт с публичною жизнью. Текст резко нарушал все конвенции, не только правило «о мертвых или хорошо, или ничего». Помимо нарушения этого правила, весь Копенгаген знал, и чем был епископ Мюнстер в биографии Кьеркегора, и все сопутствующие обстоятельства. Копенгаген очень маленькая деревня даже и сегодня. И вслед за тем Кьеркегор начинает лихорадочную кампанию, он пишет десятки статей с самой острой критикой институционального христианства. Когда газета «Отечество» прекращает его печатать, он начинает выпускать за собственные средства листок со своими антицерковными речами. Выпустив десять номеров этого листка, он истратил практически все остававшиеся у него деньги. Он был зажиточным горожанином, получив от отца порядочное наследство, но он истратил его целиком, как и истратил самого себя целиком. 2 октября 1855 года он упал без сил на копенгагенской улице и 11 ноября 1855 года скончался. В предсмертные дни он был в полном сознании. К нему приходили, говорили, что, коль скоро он христианин — еще бы не христианин, всё это были внутрихристианские, как мы сегодня грубо скажем, разборки! — следует по-христиански подготовиться к исходу души, следует пред кончиной утвердить свое христианство. Но он сказал, что мог бы принять причастие никак не от священника, только от мирянина. Мирянин же, как мы понимаем, никак не мог подать причастие. Таково завершение жизненного пути, и, без сомнения, этот путь и есть главный субстрат мысли Кьеркегора.
Основу анализа этой мысли должно, очевидно, составлять последовательное изучение всех шести опытов «Датского сериала», шести версий философского пути к вере. Эти опыты — интереснейшие и необычайно разные философские тексты. Но, как мы уже говорили, прежде разбора отдельных текстов следует рассмотреть общие особенности философского дискурса Кьеркегора, зафиксировать его базовые структуры. Если мы их раскроем, то это, если не хватит времени, хотя бы отчасти заменит анализ текстов.
Главные наблюдения над философским мышлением Кьеркегора, будучи собраны воедино, резюмируются всего в две-три основные структурные особенности. Как человек, сочинивший синергийную антропологию, я ставлю из них на первое место, конечно, парадигму онтологического размыкания. Это — ведущая базовая структура философии Кьеркегора, и она видна, собственно, уже в самом задании этой философии: найти и проторить путь к вере. Вера есть соединенность (или воссоединенность, в свете Падения) верующего сознания с предметом веры, с Богом. Это состояние сознания, в котором сознание стремится к Богу и становится способным к этой встрече. Таким образом, сознание здесь — я отчасти повторяюсь, а также повторяю стандартные формулы синергийной антропологии — сознание здесь не остается замкнутым в себе, а неким образом себя размыкает навстречу Богу. Но Бог наделен иным онтологическим статусом, иным способом бытия, нежели человек. В силу этого, достигаемая здесь разомкнутость должна быть не просто в эмпирическом существовании, «не в сущем, а в бытии», говоря по Хайдеггеру; она должна быть разомкнутостью онтологической. Путь к вере несет онтологическое содержание, и философия этого пути должна быть онтологией. На философском языке, задание должно быть определено как онтологическое размыкание сознания и человека. Это — принципиальный вывод.
Далее, к нему непременно нужно добавить одну грань: это онтологическое размыкание является антропологически конститутивным. Выведение человеком себя в онтологическую открытость есть у Кьеркегора ключевой акт формирования личности и идентичности человека, его конституции. Уже в первом из серии главных текстов, где путь к открытости еще ограничивается этической открытостью, еще не раскрывается как путь к вере, — он уже характеризуется формулой «выбор себя», то есть обретение (создание, формирование) подлинного себя. Путь, который здесь необходимо пройти сознанию человека, — это путь к себе. В наше время это стало расхожим, в Москве, Питере и других городах «Путь к себе» — название магазинов дешевой эзотерики, но в этом Кьеркегор уже не повинен. Мы же констатируем: изначальная интуиция философской мысли Кьеркегора такова, что ведущей философской парадигмой является онтологическое размыкание, и онтологическое размыкание задает антропологическую конституцию. В этом размыкании формируются, «полагаются», по-гегелевски говоря, структуры личности и идентичности, структуры «себя», проходится путь к себе. Заметим, что этим выводом дается и обоснование названия нашей лекции: философия Кьеркегора теперь представилась как антропология размыкания, а конкретнее, как антропология онтологического размыкания.
Дальнейшую существенную черту этой философии доставляет уже отмечавшийся эффект «размножения» версий исполнения задания (мы будем называть эти версии сценариями). Почему Кьеркегору не хватило одной версии, а потребовались шесть? Еще раз констатирую: в каждой из своих главных книг Кьеркегор заново и с самого начала исполняет то же задание жизнетворчества. (Заметим, что термин «жизнетворчество» здесь возникает естественно и по праву: в истории мысли, истории культуры он издавна прилагается к романтическим, символистским, экзистенциальным моделям существования, и к Кьеркегору он применим целиком и полностью.) В каждом из шести сценариев заново прокладывается путь к вере. Только что решив поставленную задачу, прочертив путь, Кьеркегор тут же снова принимается её решать, ищет и строит новое решение, а получив его, немедля начинает искать еще новое, и так не раз, не два, а шесть раз. Что означает эта картина? — Прежде всего, очевидно, то, что Кьеркегор уклоняется признать окончательным каждое из своих решений, признать последним. «Признать окончательным» значит остановиться на нем и воплощать его в жизнь: вместо того, чтобы строить следующее решение, начинать жить вот по этому — ставить его в центр и делать практические выводы из него.
Вместе с тем, что значит воплощать в жизнь некоторое решение? Это значит признать окончательно сделанным некоторый фундаментальный выбор. Притом, нам нет нужды говорить неопределенно «некоторый». В философии Кьеркегора, в его сознании изначально, с «Или — или», присутствует вполне определенный фундаментальный выбор: выбор между замкнутостью себя и открытостью себя. Так же изначально, в том же первом сценарии, философ заявляет о своем выборе в пользу открытости. Но этот фундаментальный выбор оказывается неокончательным. Кьеркегор уклоняется признать, что открытость или вера, действительно, достижима на том пути, который он сам предложил и обосновал. Он уклоняется от необходимых следствий своего выбора, которые требуют сказать, что теперь противоположный полюс, замкнутость, полностью отброшен, и начинается практическая реализация (жизненная и/или философская) представленного пути. Вместо этого, философ оставляет построенное решение и переходит к другому, потом к третьему. Но, очевидно, тем самым, он не уходит от фундаментального выбора, а оставляет его при себе, он затягивает свое пребывание в моменте выбора, растягивает этот момент. Иначе говоря, он и его сознание как бы зависают в задержанном, искусственно остановленном моменте выбора. С одной стороны, выбор сделан, об этом демонстративно объявлено; с другой стороны, тут же начинается новое, иначе оркеструемое событие выбора. Это и есть состояние зависания в выборе. И возникает очень специфическая структура сознания: сознание в подвешенном состоянии, в специально затягиваемом моменте выбора. Причем, выбора онтологического, между двумя бытийными стратегиями — стратегии бытийной открытости и бытийной же замкнутости.
Продвинемся дальше в рассмотрении этой структуры. Она предполагает, что в сознании одновременно присутствуют оба взаимоисключающих и онтологически различных полюса, оба мира, между которыми надо сделать выбор, — и онтологическая замкнутость и онтологическая открытость. И это, если угодно, и есть глубинная базовая структура сознания Кьеркегора. Она определяет общий тип этого сознания, проявляясь многообразно и постоянно. В дневниках есть важный повторяющийся мотив: не раз говорится, что вот наконец достигнут перелом в сознании и существовании, что замкнутость побеждена, открытость обретена, она в самом деле налицо! Но через некоторое время тема закрытости, замкнутости возвращается вновь, и победа оказывается эфемерной. Этот повторяющийся мотив — яркий знак, вещественный след данного типа сознания, «сознания, зависшего в моменте выбора». В 1848-м году на Страстной Неделе в дневнике появляется совсем драматическая запись такого рода, которую часто сопоставляют со знаменитым амулетом Паскаля: «Все существо мое изменилось. Моя скрытность и замкнутость сломлены». Но, в отличие от Паскаля, через несколько дней следует запись: нет, моя замкнутость непреодолима, «по крайней мере сейчас». Последняя оговорка заверяет, что выбор — остается и продолжается. Сам философ отлично видел все это у себя. Идентифицируя у себя эту структуру сознания, он говорил, что его совершенно правильно прозвали «Или-или». Это прозвище отсылает к колоритному эпизоду: в 1846 г. Кьеркегор стал постоянной мишенью острот и карикатур в скандальном журнальчике «Корсар». Одна из карикатур изображала магистра Кьеркегора, прогуливающегося по городу, и за спиною у него двух горожан, один из которых показывал на него пальцем и говорил: Вон «Или-или» идет! И после этой карикатуры в самом деле случалось, что на копенгагенских улицах мальчишки бегали за Кьеркегором с криками: «Или-или идет!» Философ же в своем Дневнике признал верность прозвища.
Итак, «размножение решений» выступает как конкретный способ, каким у Кьеркегора создается и поддерживается базовая структура сознания, способ остановить мгновение. Будучи оставляемо в пользу следующего, каждое из решений приобретает аспект виртуальности и приобретает статус сценария (одного из возможных сценариев), вместо статуса полновесного решения, которое актуализуется в своем воплощении. Конечно, могут сказать, что философ отнюдь и не должен воплощать собственной эмпирической жизнью все философские решения своих книг. Однако, если он отменяет их или же подрывает тем, что в каждой очередной книге предлагает другое решение, мы с основанием связываем с его решениями аспект виртуальности и статус сценария. В старой метафизике, когда возникали подобные структуры, включающие противоположные полюсы, не связуемые, однако, никаким синтезом, — в таких ситуациях говорили об «антиномизме». Но этот термин уводит разговор в область либо формальной логики, либо Канта и кантианства, меж тем как и то и другое в данном случае сути дела не отвечает. У Кьеркегора речь идет даже не столько о некотором типе сознания, сколько о личностных стратегиях, об экзистенциальных и жизненных коллизиях. Причем, что существенно, коллизиях не универсальных, а частных, коллизиях его самого, сингулярного копенгагенского человека. То, что происходило с Кьеркегором, происходило по сингулярным кьеркегоровским причинам. С равным правом, можно также сказать, что подвешенность в затянутом моменте выбора определяет не структуру сознания, а модус существования; и этот философский язык глубже и адекватней.
Здесь к месту дискурс психологии и поэтики. Ситуацию затягивания фундаментального выбора (онтологического, экзистенциального и т. п.) естественно назвать пребыванием на пороге выбора. Термин «порог» тут приходит сам собой, и мы сразу замечаем, что он весьма продуктивен здесь. Мы вспомним, что в поэтике Бахтина введен был концепт порога, и он там играл очень существенную роль. Конечно, у Бахтина это был концепт поэтики, который применялся в поле литературоведческой проблематики — связывался с концепцией хронотопа и так далее. Но, в частности, он нес и те смыслы, что делают его применимым к (жизне)творчеству Кьеркегора; и потому, говоря о присутствии парадигмы порога у Кьеркегора, мы не притязаем на новизну. Парадигмой порога мы будем называть подвешенное, затягиваемое пребывание одновременно в обоих взаимоисключающих полюсах некоторой фундаментальной альтернативы. Человек сознает себя в ситуации жизненно решающего выбора, но миг выбора затягивается и затягивается. Выбор и порог могут быть онтологическими, но могут иметь также иную природу: возможен, например, этический выбор или какие-то другие личностные варианты. У Кьеркегора, как мы видели, порог именно онтологичен. Пребывание же на пороге обеспечивается у него путем «размножения сценариев». Поскольку каждый сценарий — это полноценная философия, этот путь достаточно уникален: он означает непрерывное продуцирование новых и новых философий. Неудивительно, что, кроме Кьеркегора, никто, кажется, больше не воспользовался таким способом. — Итак, в дополнение к парадигме онтологического размыкания, мы обнаруживаем у Кьеркегора специфическую структуру сознания и модус существования, которые мы будем называть «сознание на пороге» и «существование на пороге». Порог, в данном случае, — это порог онтологического выбора между стратегиями или мирами бытийной замкнутости и бытийной открытости.
Здесь мы вплотную приближаемся к теме «Кьеркегор и Достоевский». Ведь, когда Бахтин разрабатывает парадигму порога, он разрабатывает ее именно на материале Достоевского, он утверждает, что это ведущая парадигма сознания героя Достоевского. Мне случилось не так давно заняться исследованием «Братьев Карамазовых» под этим углом, и я, к своему удивлению, обнаружил, что, хотя общие заявления о пороговой структуре сознания «человека Достоевского» давно стали общим местом, однако подлинной и предметной реконструкции этой структуры, по сути, не было. Поэтому я проделал эту реконструкцию для «Братьев Карамазовых» на свой страх и риск. Парадигма порога идентифицируется там со всей несомненностью, прежде всего, в структуре сознания братьев Дмитрия и Ивана. В случае Дмитрия Карамазова, порог — экзистенциальный, и два полюса в сознании — это полюс страсти, с одной стороны, и покаяния — с другой. Митино «зависание на пороге» воплощено у Достоевского, в частности, в одной неожиданной детали. На всем протяжении действия, Митя — в лапах страсти, Митя совершает свои падения «вверх пятами», но при этом, как мы узнаём, у него почти до конца, до сцены в Мокром, на груди висит ладанка, где зашиты полторы тысячи рублей. Ему Катерина Ивановна доверила три тысячи, которые он, подлец, растратил, но растратил, на страсть пустил, он из них только полторы, а другие полторы зашил в ладанку, которую на шее всегда носил. И это равное разделение, полторы и полторы, — оно и есть наилучший образ порога с его двумя полюсами. Полторы тысячи пущены на страсть, а полторы — в ладанку, которая всегда на шее, которая — жгучее напоминание о грехе, которая — знак непрестанного покаяния. Итак, Митя нам представлен зависшим на пороге между страстью и покаянием. Парадигма порога здесь в чистом виде, но это не кьеркегоровский порог. Кьеркегоровский порог, разумеется, у Ивана. Пороговое сознание Ивана Карамазова — это именно онтологический порог, порог в совершенно кьеркегоровской реализации, ибо у него те же полюсы: вера и неверие, открытость и замкнутость. Базовые структуры сознания тождественны, и мы можем говорить о своеобразном «экзистенциальном тождестве концептуальных персонажей», придуманного Ивана и реального, но ничуть не менее фантастического датского философа. Отсюда, из этих начальных выводов, развертывается обширный пейзаж общности, обширные возможности компаративного рассмотрения Достоевского и Кьеркегора. К примеру, уже не в «Карамазовых», а в «Бесах», у Кириллова, мы находим идею самоубийства, необычайно близкую к той, которая развивается Кьеркегором в «Или — или». К сожалению, сейчас мы должны всю эту проблематику оставить в стороне.
Из странностей, за которыми стоят важные общие структуры кьеркегоровской мысли, мы указывали, помимо «размножения сценариев», еще и «размножение авторов», создание сообщества псевдонимов. Ясно, что для анализа этих, как мы выразились, игрищ идентичности снова полезны категории поэтики. Сообщество, возникающее в итоге размножения псевдонимов, авторских масок, — своеобразная симфоническая картина авторской личности, симфоническая или синтетическая конституция Кьеркегора-писателя. Приблизительно так на него смотрел и сам Кьеркегор. Каждый свой псевдоним он стремился представить как полноценного независимого субъекта, наделить его всеми необходимыми чертами для этого. Поэтому каждый псевдоним — не просто передатчик некоторых идей и даже не просто носитель определенной философской позиции. По замыслу, он должен иметь и определенные личные свойства, черты характера; в терминологии Кьеркегора, у каждой из его псевдонимных репрезентаций — своя экзистенция.
Для воплощения этого замысла весьма важен оригинальный литературный tour de force, устроенный философом в самом пространном своем сценарии, «Ненаучном послесловии». Одна из глав здесь носит очень кьеркегоровское название, «Истина как субъективность»; и к ней имеется приложение, озаглавленное «Об одном недавнем явлении в датской литературе». Поистине, это приложение — апофеоз субъективности! в нем автор — впрочем, под маской очередного псевдонима, Иоанна Климакуса — устраивает общую встречу, симпозиум всех своих псевдонимов, которых к тому времени уже набралось не меньше полдюжины. Климакус участвует в этой сходке в качестве, так сказать, модератора, он обсуждает, сопоставляет позиции и тексты собравшихся «авторов», выявляет личные качества этих авторов. С начала и до конца строго поддерживается видимость того, что в датской литературе появился целый отряд новых разных мыслителей; и их взгляды, их личности настоятельно требуют сравнения. Климакус проводит это сравнение, временами переходя на личности. Так, в адрес одной из масок, автора «Повторения» Константина Констанциуса, Климакус роняет: ну, и Констанциус! это интриганская голова, он ни от чего не отчаивается. В подобном же стиле и об остальных. Это могло бы быть литературной игрой в стиле романтиков; сегодня мы бы могли назвать это карнавалом (понятия Бахтина возникают естественно при анализе Кьеркегора); наконец, если бы это написала Татьяна Толстая или Михаил Шишкин, это был бы обычный современный прикол. Но у Кьеркегора это нечто другое, отличное от всех этих версий. Помимо его игр идентичности, философу важно, чтобы его различные концепции и позиции вошли в актуальное общение меж собой, и в этом общении взаимно проявляли и обогащали друг друга. Сообщество его масок — это и сообщество философских дискурсов, и своими приемами, будь они странны или нет, он демонстрирует, что члены этого сообщества находятся в определенных отношениях, в общении меж собой. И здесь мы вновь возвращаемся к Бахтину и к Достоевскому. Мы заключаем, что совокупный дискурс Кьеркегора есть полифонический дискурс в настоящем смысле понятия.
Полифонический дискурс, и при этом личностный, персоналистский. Многомерный, многосторонний диалог или, как иногда в литературоведении говорят, полилог. Это — добытое нами новое определение философского дискурса. Мы добавляем его к тому, что уже выяснили про пороговое сознание, и достигаем некоторого сводного определения философского способа Кьеркегора. Дискурс Кьеркегора в его общем типе мы можем характеризовать как философский и экзистенциальный полилог на пороге . Общая характеристика его может быть на этом закончена. Таковы общие структурные особенности, которыми и определяются все сценарии. Онтологическое размыкание — это задание жизнетворчества. А как исполняется задание? Оно исполняется как полилог на пороге.
Ну, и я думаю, что на этом… (Обращаясь к Д.К. Бурлаке) Как мы решим, описывать ли отдельные сценарии? Или лучше не приступать, поскольку это слишком опасно?
Д.К. Бурлака: Такой объем информации. Слушатели, наверное, хотят задать вопросы. Может, какой-то итог подвести, Сергей Сергеевич?
С.С. Хоружий: Мне кажется, с подведения итогов я наоборот начал. То, что у Кьеркегора ведущей философско-антропологической парадигмой является парадигма онтологического размыкания, — это, прежде всего, и завоевывает ему место в сегодняшнем антропологическом мышлении. Как мы убедились, антропологический контекст — действительно, адекватный контекст его мысли. Собственно же экзистенциальный дискурс, до которого я так и не дошел, — это скорее способы и детали исполнения. С тем же почти успехом сегодня можно было бы ухватиться за парадигму порога и говорить о «пороговом философствовании». Экзистенциальная интерпретация философски богаче, глубже пороговой, но и она — лишь одна из технических интерпретаций, которые касаются выбранных философом средств исполнения. Меж тем как общий тип философского задания, общий контекст — все это, несомненно, связано с появлением некоторой кардинально неклассической антропологии, которую адекватно называть антропологией размыкания. Строилась же она Кьеркегором, действительно, путем создания специального философского языка, который и был экзистенциальным языком.
Стоит сказать, что язык создавался очень трудно. В первых сценариях мы видим, что, в основном, у философа еще доминирует гегелевский жаргон. Он неустанно бранит Гегеля, но и бранить его он способен пока только на гегелевском жаргоне. Он твердо знает, что Гегель его в высочайшей степени не устраивает, но своего языка у него еще нет. И в первых книгах он с великим трудом, по зернышку, по кирпичику вылепливает один-два концепта, из которых постепенно накапливается альтернативный дискурс. Решающее продвижение — в «Ненаучном послесловии», где, в частности, наконец-то концептуализуется сакраментальная «экзистенция». Слово Eksistens, обыкновенное слово датского языка, у Кьеркегора фигурирует с самого начала. Но только в четвертой книге, невероятно плохо написанной и трудно читаемой, между десятками страниц, близких к графомании, философ отчетливо заявляет, что это слово обыденного языка необходимо понимать как особое понятие, и притом альтернативной природы. Так происходит философское событие: терминологизация экзистенции. Об этом сценарии, четвертом и самом объемистом, уже можно говорить, что здесь — не отдельные зерна экзистенциального способа философствования, а полноценный дискурс. По-своему интересна и структура сценария. Он из двух частей, «Философские крохи», где около 100 страниц, и послесловие к ним, где страниц 800. Очень типичные кьеркегоровские пропорции. Когда он разбирает понятие страха — это Третий сценарий — там рядом анализируются две формации, «страх перед злом» и «страх перед добром», демонический страх. Первому виду страха, основному и преобладающему у всех, посвящаются три страницы, необыкновенному и редкостному — сорок пять. Однако в итоге всего — экзистенциальный дискурс полноценно выстроен. За третьим сценарием следуют четвертый и пятый. В четвертом созданы основания дискурса, пятый же — краткий трактат «Болезнь к смерти», трактат об отчаянии, и он написан уже на новом языке, так что Гегель тут вкраплен лишь островками и остатками.
И, по поводу пятого же сценария, стоит упомянуть один момент, который связывает Кьеркегора с Православием. Связывает весьма специфично, по-кьеркегоровски. Напомню, что ряд текстов Кьеркегора, в том числе, и центральный, Четвертый сценарий, написан от лица псевдонима, который именуется Иоанн Климакус, т. е. Иоанн Лествичник. Как все мы знаем, преподобный Иоанн — Отец Восточной Церкви, и при этом подвижник, аскетический автор, написавший знаменитый трактат «Райская Лествица», где впервые систематизируется исихастская практика. Кьеркегор имел самые фантастические представления обо всем этом мире. Сценарий третий, трактат о понятии страха, он собирался выпустить под псевдонимом Омфалопсюхита, т. е. «Пуподушник» (потом был выбран другой псевдоним). «Пуподушник» — это ругательное прозвание, которое дали исихастам их противники, издевательски утверждая, будто бы суть исихастской аскезы в том, чтобы истово взирать на собственный пупок и от этого приходить в экстаз. В каких-то лютеранских учебниках при подготовке к богословскому экзамену Кьеркегор набрел на слово «Омфалопсюхита» и на имя «Иоанн Климакус». Имя ему невероятно понравилось, ему сразу представилась за ним фигура этакого торжествующего философа, который выстраивает свой интеллектуальный процесс как победное восхождение по лестнице. С подобной фигурой у него ассоциировался образ Гегеля; кто же такой подлинный Иоанн Лествичник, его, видимо, отнюдь не интересовало.
Так вот, когда от сценария к сценарию он всё глубже входил в христианскую религиозность, и путь его становился путем ко Христу, он решил, что сценарии, написанные от лица этого псевдо-Лествичника, слишком мало христианские, и им надо нечто противопоставить с истинно христианской точки зрения. Тогда он начал писать от имени анти-Климакуса, анти-Лествичника. Его Пятый сценарий, «Болезнь к смерти», — книга о том, какие препятствия человеку нужно преодолевать на пути к вере. Это — аскетическая тема, и книга, действительно, близка к аскетическому трактату. Именно здесь Кьеркегор ближе всего в своем творчестве подходит к миру православной аскезы, миру преподобного Иоанна Лествичника. И эту самую аскетическую из своих книг он надписывает именем анти-Лествичника. Это уже не игры идентичности, это курьезы невежества. Только оговорим: не столько личного невежества Кьеркегора, сколько того
невежества в знании друг друга, в котором пребывали тогда части христианского мира. На этом мы и закончим.
Спасибо.