Выхожу из «Лилии».
Быстро иду домой, и мысли об Н., которого больше нет, уже не оставляют меня.
Они сопровождают меня ко мне в комнату, в мою постель.
Мне надо спать.
Хочу спать.
Только уснуть не могу.
Снова и снова я слышу Н., который говорит: «Вы совсем забыли, господин учитель, вы ведь тоже виноваты, и вы ведь приложили руку к моему убийству. Кто тогда вскрыл шкатулку: я или вы? Разве я вас не просил тогда — помогите мне, господин учитель, я же ничего на самом деле не сделал — но вы хотели внести свои поправки в расчеты, значительные поправки. Знаю, знаю, да и что теперь говорить, дело прошлое».
Да, что теперь говорить, дело прошлое.
Часы идут, но раны остаются.
Все скорее бегут минуты.
Они пролетают мимо меня.
Вот начинают бить часы.
«Господин учитель, — снова слышу я голос Н., — помните тот урок прошлой зимой, мы проходили тогда средние века, и вы рассказывали, что палач, прежде чем приступить к казни, всегда просил у преступника прощения, за то, что должен причинить ему великую боль, потому что вина искупается только виной».
Только виной?
И я думаю: разве я — палач?
Мне нужно у Т. просить прощения?
И меня не оставляет одна мысль…
Я встаю.
— Куда?
— Куда угодно, только б подальше отсюда.
— Стой!
Он стоит передо мной, Н.
Я не могу пройти сквозь него.
Голоса больше не слышно.
У него нет глаз, но он смотрит на меня в упор.
Я включаю свет и начинаю разглядывать абажур.
Он весь в пыли.
Все думаю о Т.
Приплывет он на наживку или?..
И вдруг Н. спрашивает:
— Почему вы думаете только о себе?
— О себе?
— Вы все время думаете о рыбе. Но теперь, господин учитель, вы и рыба — одно и то же.
— Одно и то же?
— Вы же хотите поймать ее — разве не так?
— Да, конечно, но почему я и рыба — одно и то же?
— Вы забыли про палача, господин учитель, про палача, который просит у убийцы прощения. В тот сокровенный час, когда одна вина искупается другой, палач сливается с преступником в одно существо, убийца каким-то образом растворяется в палаче, вы понимаете, господин учитель?
Да, я постепенно начинаю понимать.
Нет, сейчас ничего больше знать не хочу!
Я боюсь?
— Вы уже могли его поймать, но отпустили еще поплавать. Вы даже начинали ему сочувствовать…
— Да, у его матери совсем нет для него времени…
— Но вам надо подумать и о моей матери, и, в первую очередь, обо мне! Если вы ловите рыбу не из-за меня, а ради девочки, ради девочки, о которой вы тоже перестали думать…
Я прислушиваюсь.
Он прав. Я о ней больше не думаю.
Вот уже сколько часов.
Как она на самом деле выглядит-то?
Становится все холоднее.
Да я едва ее знаю…
Ах да, ну, конечно же, однажды я видел ее всю, но то было при свете луны и небо было покрыто облаками. Какие же у нее волосы? Темные или светлые?
Смешно, но я этого не помню.
Мне холодно.
Все уплывает…
А на суде?
Помню только, как она мне тогда кивнула, перед тем как рассказать правду, тогда-то я и почувствовал, что должен о ней позаботиться.
Н. настораживается.
— Она вам кивнула?
— Да.
И я вспоминаю ее глаза.
— Господин учитель, но ведь у нее совсем не такие глаза! У нее маленькие, хитрые, бегающие, вечно все высматривающие, на самом деле у нее вороватые глаза!
— Вороватые глаза?
— Да.
И вдруг он делается удивительно торжественным.
— Глаза, которые на вас смотрели, господин учитель, это были не глаза девочки. Это были другие глаза.
— Другие?
— Да.