Глава 6
Ривьера, 1954
По пути в Мадрид мы решили заехать в Милан — через Падую и Верону — и навестить там Ингрид Бергман. Адамо вел машину умело и с чувством собственного достоинства, но к нашему все возрастающему удивлению мы вдруг обнаружили, что он совершенно не представляет, куда ехать. Мы успели удалиться от Венеции всего лишь на несколько миль, когда он вдруг стал куда-то непрерывно сворачивать, хотя дорога была очень простой. В последующие шесть дней путешествия Эрнесту, который прекрасно ориентировался в пространстве, но при этом был лишен даже подобия терпения, пришлось взять на себя обязанности штурмана, что, впрочем, всегда доставляло ему большое удовольствие.
По дороге в Верону Эрнест все время смотрел, или скорее пытался смотреть, по сторонам. Постепенно он все больше и больше раздражался.
— Эта дорога удивительно красива, если бы мы только могли что-нибудь увидеть, — заметил он по поводу дорожных знаков и указателей, во множестве разбросанных по обеим сторонам шоссе.
Когда мы подъезжали к Милану, Эрнест завел разговор об Ингрид Бергман:
— Шведка, как могла, старалась вылезти из всего этого, но в самом начале, когда она попала в руки Росселини и была на вершине успеха, синьор режиссер не смог придумать ничего более шикарного и благородного, как озвучить перед прессой мои личные письма к Ингрид. Грустно, а порой и трагично, когда знаменитости теряют совесть.
— А что Ингрид делает в Милане? — спросил я.
— Как всегда — играет Жанну д’Арк. Она бы с большим удовольствием уже забыла о Жанне, сыграв ее в кино и на Бродвее, но синьор Росселини нашел новый способ воплотить в жизнь любимый образ, — может, он наконец на этом и остановится. Росселини написал либретто оперы, музыку к ней сочинил Хоннигер, и теперь опера в постановке Росселини идет на сцене «Ла Скала».
— Но обладает ли Ингрид Бергман голосом, достойным сцены прославленного театра?
— Конечно, нет, но маэстро Росселини справился с этой трудностью — все герои оперы поют, кроме Жанны — она мелодекламирует на итальянском языке, а здесь уж она настоящий мастер.
Мы добрались до Милана еще до обеда, но прежде, чем найти отель «Савойя», где жили Ингрид с Росселини, нам пришлось стараниями Адамо покружить по городу еще часа полтора. Поскольку Адамо считал, что спросить дорогу у прохожих — значит потерять собственное лицо, у нас не оставалось другого выхода, как ездить по кругу и надеяться, что нам все-таки повезет и мы увидим отель.
Около половины пятого, после того как Адамо трижды объехал город, мы наконец его нашли. Ингрид уже ждала нас в холле. Она была потрясающе хороша — в белой шелковой блузе с высоким воротником и расстегнутыми шестью верхними пуговицами. Ее прическа — прическа Жанны д’Арк — очень ей шла. Она обняла Эрнеста — они были искренне рады видеть друг друга. Мы вошли в ее номер, где все было завалено красными розами на длинных стеблях.
— Ты купаешься в розах, дочка, — заметил Эрнест.
— Их мне посылает один биржевой чиновник, я его ни разу не видела, но его так потряс спектакль, что он теперь каждый день присылает мне розы. Здесь, в этом городе, ужасно много богатых людей. Дома, в которых я бываю, — знаешь, по сравнению с ними особняки Беверли-Хиллс выглядят просто лачугами. Там даже совки для мусора сделаны руками мастеров Возрождения.
Ингрид Бергман была одной из немногих женщин в жизни Эрнеста, которых он нежно называл «дочками», правда, при этом она отказывалась именовать его «Папой». «Во мне нет к нему никаких дочерних чувств», — говорила Ингрид. Однако Мэри называла его Папой, да и Ава Гарднер с Марлен Дитрих — тоже. Некоторые его старые приятели, такие, как Тутс Шор, обращались к нему «Эрни», но для большинства имя Эрнест в уменьшительной форме было запрещено. Он сердился и тогда, когда «Папой» его называли случайные люди, не заслужившие такой интимности.
— А где синьор Росселини? — спросил Эрнест.
— Он здесь, прилег вздремнуть.
— Собираешься еще сниматься в Голливуде?
— Нет, больше никакого Голливуда в моей жизни не будет. И не надо говорить, что я неблагодарна. Я очень любила Голливуд, когда там работала, я знаю, как обязана этим людям. Но жизнь коротка, годы уходят, и нужно делать то, что действительно хочешь. В Голливуде мне удалось сыграть только одну роль с приличным диалогом — в фильме «По ком звонит колокол». Теперь я бы хотела попробовать сделать что-то новое, играть там, где еще не была. Мне постоянно присылают сценарии, но все это почти то же самое, что я уже играла.
— Они планируют снова снять «Прощай, оружие», — заметил Эрнест, — но я еще ничего не получал от них с тех пор, как подписал контракт. Они также собираются снимать «И восходит солнце», которое я уже давно им продал, признаться, за сущие пустяки, а кроме того, хотят еще раз экранизировать «Иметь и не иметь» и, может быть, «Убийц», за которых они тоже ничего не заплатят. Таким образом, моя протянутая рука уже почти онемела в ожидании денег.
— Кстати, недавно читал о киноверсии «Снегов Килиманджаро», — сказал я, — где создатели фильма позволили себе маленькую вольность — их герой, в отличие от литературного героя, не умирает, а остается жить.
— Ты думаешь, это можно считать маленькой вольностью? — спросил Эрнест. — Теперь все, что нам нужно, это заполучить приличного голливудского писаку, который вытащит бедного окровавленного полковника из «бьюика» и сделает так, чтобы он добрел пешком до Венеции, спустился по Большому каналу (очень символично!) и ввалился в бар «У Гарри».
— Если они что-то покупают, — заметила Ингрид, их уже больше ничего не заботит, они могут делать все, что им заблагорассудится. Их волнует только касса. Однако они абсолютно не понимают, что действительно заставляет зрителей идти в кино. Эти люди завладевают книгой, которая расходится огромными тиражами, но при этом не верят в ценность ее содержания. И последний человек, о котором они думают, — это автор.
— Но иногда их можно слегка прижать, — сказал Эрнест. — Как-то мы жили в Сан-Вэлли, в местечке, удаленном от всякой цивилизации. Дело было зимой. Весь день мы катались на лыжах, а когда вернулись домой, скинули одежду перед жарким огнем в камине и приготовились что-нибудь выпить, раздался стук в дверь. Это был хозяин ближайшего магазинчика, который надел специальные сапоги, чтобы дойти до нас по высокому снегу. Сделать это его вынудил важный звонок из Голливуда — требовали меня. И вот мне пришлось отставить стакан с выпивкой, поднять свою задницу, одеться и снова выходить на улицу.
Взволнованный голос оператора сообщил, что со мной желает говорить сам Дэррил Занук со студии «XX век — Фокс». Его желание осуществилось. «Хелло, Эрнест, — сказал он (сразу ясно, что это Голливуд — он назвал меня Эрнест, а ведь мы с ним виделись всего один раз, когда я поменял свой рассказ на его деньги). — Эрнест, у нас тут совещание, весь день мы спорим, пытаясь справиться с некой проблемой, и только ты нам в состоянии помочь. Мы сделали действительно классный фильм по твоему классному рассказу „Короткая жизнь Фрэнсиса Макомбера“ и готовы пустить его в прокат, но нам кажется, что это название для фильма слишком длинно. Будем тебе очень благодарны, если ты придумаешь что-нибудь покороче, что-то такое, что бы привлекало глаз, вызывало мгновенную дрожь и у женщин, и у мужчин, и заставило их бежать скорее в кассы за билетами».
Я попросил Занука не класть трубку и дать мне слегка подумать. Хозяин магазина смешал для меня коктейль. Попросив оператора нас не разъединять, так как у меня идет активный мыслительный процесс, я пил коктейль и напряженно думал. Наконец, когда я уже почувствовал, что мой интеллектуальный уровень от столь интенсивной умственной работы упал на три пункта, я взял трубку и сказал, что, кажется, знаю, что им нужно. «Итак, вы хотите что-то короткое и волнующее, такое, что привлечет и мужчин, и женщин, да? Ну что ж, записывай: F как в слове FOX, U как в слове Universal, С — как Culver City, K как в слове RKO. Это соответствует всем вашим требованиям! Никто не устоит против столь сексуального символа!»
Ингрид весело засмеялась.
— Ну, а на самом деле, как дела, дочка? — спросил Эрнест Ингрид, глядя ей в глаза. — Что происходит в твоей жизни?
— Подумать только, как все изменилось за несколько лет! Если бы пережитые трудности учили терпению, все было бы замечательно. Взгляни, это мои дети… — Она достала из своей сумочки фотографию. — Робертино, ему четыре года. Двойняшкам здесь по два. Видел ты когда-нибудь таких очаровательных детишек? О, как я люблю маленьких, особенно когда их много. Иметь только одного ребенка, ну, например, моего старшего, было бы так грустно.
— Замечательная смесь — шведская и итальянская кровь, — заметил Эрнест.
Из спальни появился Росселини, человек небольшого роста, с уже явной лысиной и заметным брюшком. На его лице — довольно напряженная улыбка. Эрнест рассказал ему, как мы, шутя, собирались ворваться в «Ла Скала» и спасти Ингрид от сожжения. Ингрид весело смеялась, но улыбка Росселини стала еще напряженнее.
— Может, Эрнест хотел бы что-нибудь выпить, — проговорила Ингрид.
Росселини открыл большой антикварный буфет, превратившийся в бар, и, пошарив в углу, достал початую бутылку шотландского виски. Эрнест взял стакан, а я отказался.
— Ты часто катаешься на лыжах? — спросил Эрнест Ингрид и, обратившись ко мне, заметил: — Знаешь, ведь Ингрид — потрясающая лыжница.
— Совсем не встаю на лыжи. Мне их очень не хватает, но с тех пор, как я живу в Европе, я все время беременна. Собиралась поехать покататься прошлой зимой, когда у меня был промежуток между беременностями, но как представила, сколько понадобится денег на детей и няньку, — решила, что лыжи этого не стоят.
— Конечно, нет, — убежденно сказал Росселини, и в его голосе звучала глубокая уверенность.
— Несколько лет назад, когда мы катались в Кортине, — вспомнил Эрнест, — мисс Мэри сломала ногу. Ударилась лыжей о большой ком влажного снега. Катание на лыжах сейчас, со всеми этими подъемниками, подобно катанию на роликах. Не нужно иметь сильные тренированные ноги, потому что теперь не надо взбираться в гору, а рядом с трассой всегда можно сделать рентгеновский снимок и наложить гипс.
Я спросил Ингрид о ее дальнейших планах.
— У меня нет ничего определенного, но, признаться, меня это совсем не волнует. Юрок хочет организовать турне оперы «Жанна д’Арк» — Париж, Лондон, Нью-Йорк, Южная Америка. Но сейчас дела обстоят так, что я в состоянии быть только домохозяйкой, при этом я чувствую себя абсолютно счастливой — у меня замечательный муж, вокруг нас — прекрасные артисты, и все это меня вполне удовлетворяет. Пожалуй, я не могла бы быть счастливой домохозяйкой, будучи женой торговца, но женой Роберто — вполне.
— Где бы ты хотела жить? — спросил Эрнест.
— На земле есть только одно место, где можно остаться навсегда, — Париж. Но сейчас это такое дорогое удовольствие. Я обожаю Неаполь. Люди там были так добры и дружелюбны, но, пожалуй, постоянно лучше жить в Риме. Там все друзья или друзья друзей, и мне это очень нравится. Я стараюсь со всеми встречаться — не потому, что это нужно, а просто потому, что люблю людей. Люблю разговаривать с ними, просто быть среди них…
Ингрид согласилась поужинать с нами в тот вечер — Росселини должен был выступать перед каким-то обществом, а в театре не было спектакля. Эрнест явно обрадовался и пошел немного отдохнуть в свой номер — почки и спина давали о себе знать. Через час или немного позже Ингрид позвонила и сказала, что Росселини решил, что она обязательно должна услышать его речь. Мы, конечно, поняли, что это означает на самом деле. Перед уходом на выступление мужа Ингрид все-таки зашла в номер Эрнеста, чтобы выпить с нами.
На следующее утро мы рано отправились в путь. Надо сказать, что дорожные знаки на пути из Милана возмущали Эрнеста так же, как и на пути в Милан. Однако, когда мы проехали несколько километров, их стало меньше, что возродило интерес Эрнеста к окрестностям.
Когда мы проезжали Турин, он вспомнил:
— Когда-то я здесь чуть не женился. Он была медсестрой Красного Креста. Я лежал в госпитале. Из-за ноги. Помню, как в постели у стенки я хранил банку, полную металлических осколков, которые вытащили из моей ноги, и многие ко мне подходили и брали по кусочку в качестве сувениров или талисманов. Здесь в те годы был отличный ипподром, и я всегда узнавал, кто победит в забегах, от одного жокея и некоего мистера Зигеля из Чикаго. Мне разрешали ходить на бега — я уже был тогда амбулаторным больным, но никогда не оставался до конца пятого забега.
— А правда, что из твоей ноги вытащили двести стальных осколков?
— Двести двадцать семь. Из правой ноги. Это точная цифра. Подстрелили из австрийского миномета. Они наполняли мины чертовой смесью всего металлического, что есть в этой жизни, — гвоздями, болтами, спицами, винтами и прочей дрянью, и все это попадает в тебя. У двоих итальянцев, которые были со мной, оторвало ноги. Мне повезло: коленная чашечка спустилась по голени, в ногу попал почти весь металл, но чашечка все же не оторвалась. Мне говорили, что меня подстрели потом еще и из автомата, как раз тогда чашечка и сместилась, но я все-таки думаю, виновата эта чертова мина.
— Как же ты мог в таком тяжелом состоянии тащить на себе этого итальянца?
— Господи, Хотч, даже не знаю. Как подумаю о своей ноге, так просто не верю, что я это сделал. Я был в шоке, но, когда мне рассказали, что со мной происходило, мне показалось, что я все сам вспомнил. Как я воевал с врачами, чтобы они не отрезали мне ногу! Потом меня наградили орденом «Croce al Merito di Guerra» и три раза отметили за храбрость в списках, а также вручили «Medaglia d’Argento al Valore Militare» — я положил все в ту же банку с металлическими осколками, вынутыми из моей ноги.
— А эта девушка из Турина, на которой ты чуть не женился, — она стала героиней «Прощай, оружие»?
— Конечно. Все, что произошло со мной в Италии, так или иначе попало в роман. Медсестра из Турина стала Кэтрин Баркли, да и с другими произошло то же самое, они теперь персонажи моей книги. Ты сочиняешь историю, но все, что ты придумываешь, обязательно основано на пережитом. Настоящая история возникает из того, что ты действительно хорошо знаешь, когда-то видел, чувствовал, понял. То, что ощущал лейтенант Генри, когда Кэтрин Баркли распустила свои волосы и скользнула в его больничную койку, конечно, было взято во многом от моих переживаний, связанных с той туринской медсестрой, но не скопировано с них, а придумано на основе моих воспоминаний. Реальная девушка из Турина работала медсестрой Красного Креста. Она была очень красива, и у нас была прекрасная любовь, когда я летом и осенью 1918 года лежал в госпитале. Но ей никогда не делали кесарева сечения, и вообще она не беременела. То, что на самом деле произошло между мной и медсестрой, описано довольно правдиво в «Очень коротком рассказе». А кесарево сечение делали Полин. Это случилось, когда я в Канзасе писал «Прощай, оружие». Таким образом, получается, Полин тоже немного Кэтрин. И Хэдли. Но та медсестра из Красного Креста, конечно, основной прототип Кэтрин. Правда, Кэтрин обладает и такими качествами, которые я не видел ни в одной из встречавшихся мне в жизни женщин.
Мне было страшно интересно узнавать, как рождается романтическая героиня, как уходит все постороннее и ненужное и возникает образ, — это похоже на процесс очистки нефти из грязного сырья. История же с медсестрой из Красного Креста, похоже, закончилась довольно грустно, если верить словам Эрнеста, утверждавшего, что «Очень короткий рассказ» — правдивая хроника их отношений. В этом рассказе, поместившемся на двух страницах, но вобравшем в себя суть того, что позже превратилось в «Прощай, оружие», говорится о том, как молодой американец, поправившись после ранения, возвращается в Штаты. Перед отъездом он обещает Лиз (медсестре), что очень скоро приедет за ней и они поженятся. Однако Лиз влюбляется в итальянского майора и пишет американцу, что теперь, узнав итальянца, она понимает, что их отношения были лишь юношеской влюбленностью. Только сейчас она поняла, что такое настоящая любовь, и собирается весной выйти за него замуж. Заканчивается рассказ так: «Майор не женился на Лиз весной. Он вообще на ней никогда не женился. И Лиз не получила ответа на свое письмо в Чикаго. Некоторое время спустя он подхватил гонорею от продавщицы из универмага Лупа, когда занимался с ней любовью в такси по дороге в Линкольн-Парк».
Такой была грязная правда отношений с медсестрой из Красного Креста, — которая превратилась, очистившись от всего ненужного, в романтическую историю Кэтрин. После медсестры в жизнь Эрнеста вошла Хэдли, которая тоже отдала частицу себя Кэтрин, а затем и Полин, в свою очередь, внесла свой вклад, пережив кесарево сечение, которое трагически оборвало жизнь героини романа.
— Мне всегда казалось, что в пребывании на больничной койке есть что-то романтическое, — говорил Эрнест. — Однажды, после тяжелой автомобильной аварии, я лежал в больнице в Лондоне. И вот когда я пришел в себя после эфира, первым, кого я увидел, была медсестра, стоящая у моей постели. Это была совершенно ничем не примечательная пожилая женщина, похожая на старую деву, но я был так рад вернуться в мир живых, что схватил ее руку и поцеловал у локтя. «О, мистер Хемингуэй, это единственное романтическое событие, случившееся в моей жизни!» — воскликнула она. Через пару недель, когда в моей палате никого не было, она снова появилась передо мной и спросила, ужасно робея и стесняясь, не могу ли я сделать это снова. И я поцеловал ее. В тот же локоток.
— А ты бывал в Италии во время Второй мировой войны?
— Нет, только в Англии и Франции. Да, и та операция против подводных лодок на Кубе, но Марта не считала, что это была настоящая военная операция, так как все происходило вне главного театра военных действий. Она была несчастлива до тех пор, пока я не стал неофициальным военным корреспондентом журнала «Колльере». Тогда я написал для них несколько действительно хороших очерков — ты знаешь, взгляд изнутри, ведь я был в составе боевых частей и не писал свои тексты, сидя в офицерском клубе и почитывая официальные правительственные заявления для печати. Но эти типы в «Колльере» оказались полным дерьмом. В то время, когда я был на фронте и работал на них, к ним приходила моя почта, но за все эти месяцы они мне не переслали ни одного письма. Я часто посылал им телеграммы по этому поводу, но они отвечали, что у них для меня ничего нет. Когда же я вернулся в Штаты, то обнаружил, что у них целый шкаф забит адресованными мне посланиями.
Кроме того, они были мне много должны. Я тратил немалые суммы своих собственных средств, чтобы добыть информацию для репортажей. Но я прекрасно понимал, что могу показывать им только треть своих затрат. Они же сочли даже эту треть чрезмерной и не заплатили мне ничего. Для кого война, для кого мать родна. После войны в редакции многое поменялось, так что к тому времени, когда они построили новое здание на Пятой авеню, того редактора, который создал мне столько проблем, в журнале уже не было. И вот ко мне приходит новый редактор журнала и говорит, что журнал просит наиболее значительных людей современности — живых — написать послания, которые будут заложены в капсулу, помещенную в фундамент нового здания журнала. Автоматический атомный выталкиватель выбросит капсулу наружу в тысяча девятьсот семьдесят пятом году, и тогда все послания прочтут вслух на торжественной церемонии. Ну, я написал им такое послание. Дескать, надеюсь, что у Мэри и трех моих сыновей все будет хорошо, что все мои друзья будут процветать и в мире не будет войны. Кроме того, выразил надежду, что тот тип, мой прежний редактор, и я назвал его имя, повесится, чтобы избавить других от сложностей, которые создает его присутствие в мире живых. Хорошо бы не помереть до тысяча девятьсот семьдесят пятого года, когда они прочтут все это.
— Помню один очерк, который ты написал для этого журнала, — о трех солдатах, сидящих в кафе, и один из них, певший до войны с каким-то оркестром, волновался о своей жене.
Эрнест засмеялся:
— Да, помню! Он сидел там, потягивая сидр и жалуясь, что его жена изменяет ему и хочет развестись, а он никогда не даст ей развода и потому никогда не сможет стать артиллерийским капралом: она не подписывает ему разрешение на обучение в артиллерийской школе, потому что он не соглашается на развод. И каждый день она пишет ему письма — ему, которому изменяет каждую ночь.
— Да, в «Колльере» платят не зря.
— Они первыми стали использовать в интервью магнитофон. Всю жизнь я старался тренировать слух, чтобы точно записывать услышанное. Как же мне было тошно, когда однажды до меня вдруг дошло, что люди изобрели потрясающую машину, которая сделает ненужными все мои полученные с таким трудом навыки. Но сейчас я очень рад, что у нас появилась эта штука.
Мы ехали по Альпам, направляясь к французской границе. Всю дорогу Эрнест с удовольствием потягивал вино, но, когда мы добрались до Кунео, альпийского городка с населением около 25 тысяч, он все-таки решил купить бутылку виски. Девушка в винной лавке попросила его автограф, и к тому моменту, когда мы уже уходили из магазина, новость о его прибытии разнеслась по всему городку. Эрнеста окружила огромная толпа местных жителей. Они штурмовали книжный магазин, который был как раз рядом с винной лавкой, скупали подряд все книги Хемингуэя, а потом и другие книги на английском. Эрнесту пришлось подписывать все, начиная от «Бремени страстей человеческих» Моэма до сборников кулинарных рецептов. Люди тесно обступили его, и Эрнесту приходилось предпринимать усилия, чтобы его просто не задавили. Я пытался ему помочь, но толпа была слишком плотная, и приблизиться к Эрнесту было практически невозможно. Все могло бы кончиться довольно плохо, если бы на площади не появились солдаты из расположенной неподалеку военной части и не помогли Эрнесту пройти к машине.
Этот эпизод вывел из себя Хемингуэя. Адамо увеличил скорость, чтобы поскорей уехать из Кунео, а Эрнест сделал большой глоток виски, чтобы успокоиться.
— Меня это пугает. Когда ты стоишь в такой толпе, к тебе запросто могут залезть в карман, поэтому я все время проверял, на месте ли кошелек. Только одна радость — у меня осталась одна из их шариковых ручек.
Наша «ланчия» продолжала свой путь к французской границе, и Эрнест, чувствуя облегчение от того, что ему удалось избежать участи быть растерзанным толпой, и уже вспоминая о случае в Кунео как о довольно незначительном эпизоде, вдруг сильно разозлился:
— Все это гнусное «паблисити»! Ведь так бывало и раньше, до авиакатастрофы. Взять хотя бы эти репортажи Мальколма Коули в «Лайфе» и Лилианы в «Нью-Йоркере»! Меня от них просто тошнит. И это не пустая фраза. Действительно тошнит. Писанина Лилианы — моя большая ошибка. Я не должен был разрешать ее печатать. И Коули — тоже. Вы читали его статьи? Да, огромная разница между реальной жизнью и «Лайфом». Я старался быть хорошим, выполнять обещания, не нарушать сроков, быть там и тогда, где и когда было договорено, даже если придется потревожить других. Но не думаю, что Коули или Лилиан действительно знают, из какого материала сделаны такие люди, как я. Когда читаю статьи Коули, всегда понимаю, что я в них такой, каким он видит меня, а не каков я на самом деле. Он пишет, что во время войны я обожал пить мартини, и с одного бока у меня висела фляга с вермутом, а с другого — фляга с джином, и я смешивал их — пятьдесят на пятьдесят. Ну разве можно поверить, что я способен израсходовать целую флягу на вермут? В той статье есть еще нечто, что сильно меня позабавило. Он назвал моего сына Джека «Бампи» вместо «Бамби», — наверное, Коули решил, что у мальчика была несладкая жизнь.
А Лилиан, та вообще ничего не понимает. Она неплохая девочка, но ей бы хорошо попрактиковаться на мелководье со спасательным кругом, а не нырять в открытом море. Когда заканчиваешь книгу, чувствуешь себя абсолютно выжатым. Она, как человек пишущий, прекрасно знает, что это такое, я уверен. Тогда я как раз закончил «За рекой, в тени деревьев», книга должна была выйти в Нью-Йорке. И все, что она увидела во мне, была усталость и расслабленность, которая появляется после работы над романом, после периода полной сосредоточенности и тяжелейшей ответственности. А она записала наши диалоги без малейшего понимания того, как чертовски я устал, устал даже от своего голоса, и изобрел способ говорить так, как будто говорю не я. Иногда даже опускал существительные. Иногда — глаголы. А порой и целые предложения. Когда я писал, в моих текстах все было на месте, но, когда я наконец закончил книгу и приехал в Нью-Йорк на несколько дней просто развлечься, повидать друзей, расслабиться и не чувствовать ответственность за каждое слово, мне хотелось делать что хочется, говорить что хочется, не думая ни о чем. Лилиан ничего этого не знала и потому изобразила меня в своих репортажах как карикатуру — помешанного на джине индейца.
— А вы читали реакцию Джона О’Хары на ее статью? — спросил я Эрнеста. — Это было напечатано в «Нью-Йорк таймс».
— Нет.
Я нашел вырезку в моем бумажнике — хранил ее, поскольку собирался отослать Эрнесту. Он прочитал громко вслух то, что о нем написал О’Хара:
«Самое последнее и наиболее гнусное вторжение в личную жизнь Хемингуэя произвела публикация, автор которой говорит о пристрастии писателя к алкоголю, о его манере пить, подобно офицеру, получившему досрочное освобождение из плена. Кроме того, в этой статье Хемингуэю совершенно нелепо приписываются слова, скорее уместные в устах индейского вождя из его рассказа „Анни, возьми свое ружье“.
В журнале было опубликовано множество мелких нападок на Хемингуэя, написанных каким-то полуанонимным сотрудником редакции, который уже успел пожать заслуженные лавры, когда на страницах того же издания появились враждебные статьи против Фолкнера некоего критика, вернувшегося вскоре в хор себе подобных на радио. Теперь, после появления этой большой статьи о Хемингуэе, мы все получили новое свидетельство неудержимого падения данного издания».
— Чертовски мило со стороны Джона. Ничего, если я оставлю это у себя?
— Конечно. Кстати, Лилиан говорила, что она посылала тебе гранки и ты их одобрил.
— Да, это правда. Они прибыли на Кубу утром в понедельник, когда статья уже появилась в журнале. Ну что я мог править? Весь материал был отвратителен. Ужасен. Все было выдержано в стиле «Нью-Йоркера», этой гнусной машины лжи. Если это будет в моих силах, никогда больше не позволю писать о себе. Раньше мне жилось совсем неплохо, я многим гордился, не декларируя это и не рекламируя себя, но теперь чувствую себя так, как будто кто-то нагадил в моем доме, подтер задницу страницей из глянцевого журнала и все это оставил у меня. Мне надо уехать в Африку или жить на море. Я сейчас не могу себе позволить даже зайти во «Флоридату». Не могу приехать в Кохимар. Не могу оставаться дома. Мне все это очень действует на нервы, Хотч. Знаю, во многом я сам виноват, но не во всем. Если бы у меня были мозги, я должен был остаться во втором самолете в Бутиабе, когда Мисс Мэри спасли. Как бы то ни было, после этой жуткой толпы в Кунео у меня на душе довольно муторно. Извини за такое занудство. Буду теперь смотреть по сторонам, надеюсь, настроение улучшится.
— Марлен позвонила мне в тот день, когда появился этот номер журнала, — сказал я. — Она была просто в ярости — ведь тогда никто не сказал ей, кто такая эта Лилиан Росс и что она пишет о тебе очерк, в котором будет столько вранья.
— Подумай только, проведя целый вечер со мной и немкой, слушая все наши разговоры, Лилиан смогла лишь написать о том, что Марлен иногда делает уборку в квартире своей дочери, пользуясь полотенцами из отеля «Плаза». Надеюсь, ты отговорил Марлен подавать иск?
— Да. Она выше этого.
— Я тоже. Лилиан вообще-то пишет совсем неплохо — думаю, ее вещи для Голливуда были просто прекрасны. И очерк о Сидни Франклине хорош, я ее ценю за это, но в ответ на хорошее отношение получил эту статью.
Я думаю, что случилось следующее: когда Лилиан задумала писать очерк о Сидни Франклине, Хемингуэй сказал ей, что она совершенно не знает предмета, потому что не имеет ни малейшего понятия ни о бое быков, ни о тореадорах, никогда не была в Испании и даже никогда не интересовалась видами спорта, популярными в Америке. Точно так же Лилиан не могла писать об Эрнесте, о котором знала так же мало, как и о тореадорах, но вся разница была в том, что, когда она писала о Франклине, ей помогал Эрнест, а когда она писала об Эрнесте, ей не помогал никто.
К тому времени, когда мы достигли пограничного пункта в Лимоне, настроение Эрнеста, благодаря прекрасным видам альпийских гор, существенно улучшилось. Но тут нас ждала встреча с таможенниками, принявшими нас как матерых контрабандистов. Нам было приказано выйти из машины, и пока мы стояли на дороге, они осмотрели весь наш багаж, проверили обивку в салоне, шины и даже изучили содержимое канистр для бензина, которые предусмотрительный и запасливый Адамо сложил в багажнике. Имя Хемингуэя ничего не говорило старшему офицеру таможни, который явно не очень хорошо читал, но при этом был убежден, что в подушке, которую Эрнест подкладывал под спину, спрятан плутоний.
Эрнест был потрясен всем этим представлением.
— Их нельзя осуждать. Посмотри на нас — Адамо в огромной розовой куртке для сафари, я со своей бородой и в кепке и ты в этой гангстерской шляпе с большими полями. Три самых подозрительных типа, которых я когда-либо видел в своей жизни. Будь я пограничником, приказал бы нам всем троим встать у ближайшей стенки и расстрелял не глядя.
Дорога в Ниццу через Альпы потрясающе красива. Наша «ланчия» непрерывно и ритмично делала крутые повороты, что приводило Эрнеста в полный восторг.
— Первый раз я приехал во Францию из Италии, — вспоминал он, — на поезде в вагоне третьего класса. Рядом со мной сидела очаровательная молоденькая швейцарка. Поезд на подъеме двигался очень медленно, и я решил укрепить свои позиции: выпрыгнуть из вагона и сорвать для нее какой-нибудь прекрасный горный цветок, растущий у дороги. Но я не знал, что совсем недалеко начинается туннель, перед въездом в который принято закрывать двери. Собрав цветы, я не смог попасть обратно в поезд, и мне пришлось бежать за ним через весь туннель. Там было очень темно, я поцарапался и, когда наконец кондуктор открыл двери и впустил меня в поезд, был весь в крови. Пройдя через тяжелые испытания, я каким-то чудом ухитрился сохранить букет и, несмотря на мою кровь, сажу и царапины, девушка была очень тронута. Обработала мои раны. Сделала все как надо.
В Ницце мы остановились в «Руле», прекрасном отеле на берегу моря. Эрнест немедленно послал за парикмахером и приказал сбрить бороду, подстричь усы и сделать приличную прическу из волос, которые еще оставались у него на голове после пожара.
— Может, это поможет избежать еще одного Кунео, — объяснил он.
Мы планировали ночью навести шорох в Монте-Карло, но травмы Эрнеста не давали о себе забыть, особенно сильно у него болела спина. Он попросил меня постоять у рулетки, а сам собирался развернуть штаб в баре казино. Каждый из нас внес по десять тысяч франков, и Эрнест предложил поставить на число 7, если я ничего не имею против.
— Играй на «красное» и «нечет», — сказал он, — и мы заставим их бояться нас так же, как все боялись нас в Отейле.
Пообедав, мы сели в машину. Эрнест спросил Адамо, знает ли он дорогу в Монте-Карло (довольно глупый вопрос). Адамо ответил, что, конечно, он туда ездил много раз.
— Не волнуйтесь, все будет в порядке. Вы не возражаете, если я продемонстрирую, на что способна наша машина?
Эрнест сказал: «Валяй», и мы рванули. От Ниццы до Монте-Карло тридцать километров, и Адамо всю дорогу не снимал ноги с акселератора. Это была сумасшедшая гонка. Наконец тормоза заскрежетали, и наша «ланчия» остановилась там, где, как считал Адамо, начиналась набережная Монте-Карло. На самом деле выяснилось, что мы сделали огромную петлю и приехали снова к «Рулу». Адамо взглянул на отель, побледнел и сказал:
— Надо же — в Монте-Карло тоже есть «Рул»!
Семерка — очень неплохое число, особенно в комбинациях, и «нечет» тоже хорошо, но на «красное» мне с самого начала не везло, и я на него не ставил. Около полдвенадцатого передо мной лежали примерно 180 тысяч франков, но тут мне показалось, что игорный стол как-то странно двигается, я понял, что устал, и решил выйти из игры. Войдя в бар, я увидел Эрнеста, спящего в кожаном кресле, недопитый стакан стоял перед ним на столе. Я отдал ему его долю выигрыша, и он был счастлив, как всегда, когда ему удавалось оседлать удачу.
На следующее утро мы отправились дальше. По дороге из Ниццы мы проехали мимо указателя на Антиб.
— Однажды, как-то в июне я отдыхал с друзьями в Антибе, — вспоминал Эрнест. — С нами были Чарли Макартур и его жена, Хелен Хейс. Тогда считалось, что на Ривьере летом очень жарко, и обычно все было закрыто, но Чарли и я знали несколько местечек, где мы могли остановиться на первое время. Чарли был очень мил, нам было хорошо вместе. Он был горазд на разные шутки и розыгрыши — настоящий мастер, для него не было ничего святого. Отличный парень.
И вот в один такой шальной вечер мы с Чарли устроили бой — для смеха, конечно, но с секундантами в каждом углу и ведрами с шампанским вместо воды. При этом договорились не бить по голове.
Но Чарли, под влиянием шампанского, со свойственной ему дурацкой силой все время пытался мне врезать. Дважды, когда мы попадали в клинч, я предупреждал его, что выйду из игры, если он не прекратит, но потом он все-таки два раза шарахнул мне по голове. Тогда я как следует врезал ему — поверьте, это был хороший удар. Пришлось выносить Чарли с ринга. Потом мы с ним довольно долго не встречались. И вот однажды, спустя годы — я уже жил на Кубе, — от него приходит телеграмма, в которой Чарли спрашивает, может ли он и Хелен остановиться у нас. Ну конечно, я пригласил их. Бедный Чарли был тогда уже очень болен и прекрасно знал, что скоро умрет. Мы вместе пообедали, это было довольно мило, но очень грустно. Мэри пошла показывать Хелен свой сад и огород, а мы с Чарли остались одни. «Хем, — сказал он, — по правде говоря, мы не просто проезжали мимо. Я специально приехал сюда, чтобы увидеться с тобой. Знаешь, долгое время меня мучила одна вещь. Помнишь тот вечер в Антибе, тот наш бой? Они мне присудили довольно-таки мало очков, просто позорный счет. У меня к тебе просьба — в некотором роде последнее, что ты можешь для меня сделать, — обещай никогда не писать об этом, ладно?» В этом был весь Чарли — проделать долгий путь на Кубу, чтобы попросить о таком деле…
Эрнест почувствовал себя не очень хорошо, и нам пришлось остановиться в Каннах, в двадцати минутах езды от Ниццы. Эрнест даже сказал, что если боль будет такой же сильной, то вряд ли он сможет доехать до Экс-ан-Прованса, куда мы планировали добраться в тот день. Но Эрнест съел яичницу, кусок селедки и тост и выпил виски. Все это существенно укрепило его силы, и мы смогли продолжить путь.
Когда мы ехали по Бургундии, внимание Эрнеста привлекла витрина магазина, и Хемингуэй попросил Адамо остановиться.
— Если не ошибаюсь, там банки с макрелью в белом вине. Не видел их с тридцать девятого года.
Все выигранные в Монте-Карло деньги Эрнест потратил на макрель в белом вине, баночки с паштетом из гусиной печенки, шампанское «Кордон Руж», маринованные грибы и грецкие орехи. Мы едва смогли разместить всю эту роскошь в нашей «ланчии».
В тот вечер в Экс-ан-Провансе мы с Эрнестом ужинали в отеле «Вандом», а фирменным блюдом в ресторане был carré d’agneau arlésienne. Потом мы долго сидели за столом, попивая кофе, а затем вино. Причем Эрнест выпил больше вина, чем в прежние наши вечера. Он все время что-то говорил, искренне и непосредственно, как будто боль, которая, как я знал, к вечеру усиливалась, затихала во время его монолога. Он рассказывал о книгах, которые прочел во время плавания; многие не заслуживали потраченного на них времени.
— А ты читал роман Джона О’Хары «Жажда жизни»? — спросил я Эрнеста. — По-моему, очень хорошая вещь, первая за долгое время книга О’Хары, которая мне действительно понравилась.
— Нет, эту еще не читал. Собираюсь. Когда я в первый раз читал его роман — это было «Свидание в Самарре», — мне показалось, что он бьет точно в цель. Он быстр, с хорошим слухом, но страдает жутким комплексом неполноценности провинциального ирландца, так и не сумевшего понять, что совершенно не важно, из какого социального слоя ты вышел, — гораздо важнее, куда ты идешь. Вот почему я потерял к нему интерес. Чертовски рад, если Джону удалось написать хорошую книгу. Я уже давно сбросил его со счетов и буду только рад, если окажется, что ошибался.
Писатель-ирландец не может пережить ни успех, ни провал, поэтому, если его книга хороша, он, станет совершенно несносным. Правда, всегда есть возможность держаться от него подальше. Лишь бы писал хорошо. Его очерк в «Нью-Йоркере» был великолепен.
Но подумай только, что пишут! Вот, например, тот парень, что написал «Нагие и мертвые» — как его зовут, Мейлер, кажется, — как же ему нужен менеджер! Представь себе генерала, который не обращает внимания на координаты пунктов на карте. Мейлер — такой доморощенный генерал от литературы. Вся книга — просто словесный понос. Единственный по-настоящему хороший, а может, великий роман о Второй мировой войне — «Галерея». Говорю, «может, великий», потому это никогда нельзя сказать наверняка. Путь к величию — самые долгие скачки в мире: многие вступают на эту дорогу, но мало кто выживает.
Я потратил кучу времени на чтение, когда был в Африке. Перечитал «Геккльберри Финна», который всегда считал самым лучшим романом в американской литературе, да и сейчас не изменил своего мнения. Но я не открывал эту книгу довольно долго и теперь, перечитывая «Гека», обнаружил, что смог бы улучшить по крайней мере сорок абзацев. И, знаешь, оказывается, многие чудесные куски, которые хранит память, созданы твоим собственным воображением.
— А ты не думаешь написать еще одну книгу о последней войне, с твоим-то опытом?
— Нет, вряд ли. Моя книга уже написана — «За рекой, в тени деревьев». Я всегда использую тему только один раз, и, если я чего-то не сказал, значит, оно того и не стоило. Слышал о старом греке по имени Гераклит? «В одну и ту же реку нельзя войти дважды, на входящего в нее текут все новые и новые воды». У меня никогда в голове не возникало каких-либо определенных планов, я никогда не садился за стол с намерением написать роман — всегда получалось так, что роман рождался из небольшого рассказа, когда я понимал, что тот или иной сюжет нельзя раскрыть в короткой новелле. Чтобы добиться успеха в литературе — при наличии таланта, — необходимо только одно — здоровье.
— А также ежедневная, или почти ежедневная, работа, разве не так?
— Да, конечно. Именно поэтому я люблю начинать работать рано, до того, как мне помешают люди или какие-то события. Я не пропустил ни одного восхода солнца. Просыпаюсь с первым лучом солнца — войны и истончившиеся веки разрушили мой сон, встаю и начинаю перечитывать и редактировать то, что написал накануне. Таким образом, я переделываю книгу сотни раз. Затем пишу дальше без всякой суеты и мучений, при этом не хожу бесцельно по комнате и не рву листы бумаги, потому что всегда четко знаю, что должно произойти с моими героями. Многие писатели не взваливают на свои плечи тяжелую, но самую важную часть нашего ремесла — редактирование, шлифовку и полировку текста до того момента, когда он станет острым, как шпага тореадора. Как-то мой сын Патрик принес мне свой рассказ и попросил отредактировать текст. Я прочитал рассказ очень внимательно и заменил в нем одно слово. «Папа, — воскликнул сын, — ты исправил лишь одно слово!» На что я ответил: «Если я исправил нужное слово, то и это немало».
Люблю писать стоя — во-первых, чтобы живот был меньше, а во-вторых, когда стоишь, ощущаешь в себе больше жизни. Я пишу описания рукой — для меня это сложнее всего, но так чувствуешь себя ближе к бумаге, а когда сочиняю диалоги, пользуюсь машинкой — ведь люди говорят, как машинистка печатает.
И у меня бывают проблемы в работе, не думай, что я живу без них. Во время ухаживания за Мэри у меня была страшная дыра в голове — получил ее в Лондоне, когда машина в сумерках врезалась в водонапорную башню. Думал, что уже никогда не смогу писать и вообще что-нибудь делать. Я пытался писать, но у меня ничего не получалось. Мэри закончила свою карьеру корреспондента лондонского журнала «Тайм», и через два с половиной месяца все стало на свои места. Кроме моего сочинительства. Прошел год, но все оставалось по-прежнему. Поворотным моментом стал наш приезд в Сан-Вэлли. Восемь дней, от рассвета до заката, мы тащились по глубокому снегу, охотясь за огромным и неуловимым оленем. На восьмой день Мэри наконец-то его убила, а на следующий день я снова стал писать.
Я знаю только две абсолютные истины в литературном труде. Первая — если вы занимаетесь любовью, когда пишете роман, существует опасность, что вы оставите его лучшие части в постели. Вторая истина связана с тем, что цельность автора — как невинность для женщины: однажды потеряв, ее уже никогда не восстановишь. Меня часто спрашивают о моем кредо — Боже, это слово! Ну так вот — мое кредо заключается в том, чтобы писать так хорошо, как только могу, и писать о тех вещах, которые я хорошо знаю и чувствую.
— Папа, ты часто говорил о том, что, может, когда-нибудь напишешь книгу, где действие будет происходить в Америке…
— Мне всегда этого очень хотелось, но я должен был ждать, когда умрет моя мать. Понимаешь? А теперь я уже и не знаю. Мой отец умер в тысяча девятьсот двадцать восьмом году — застрелился, оставив мне пятьдесят тысяч долларов. В «По ком звенит колокол» есть один кусок… Двадцать лет мне понадобилось, чтобы смириться со смертью отца, описать ее и пережить катарсис. Больше всего меня волнует то, что я ведь написал отцу письмо и он его получил в день того рокового выстрела, но не вскрыл конверт. Если бы он прочитал письмо, думаю, никогда бы не нажал на спуск. Когда я спросил мать о наследстве, она сказала, что уже истратила на меня все деньги. Я задал вопрос — как? На путешествия и образование, ответила она. Какое образование? Ты имеешь в виду школу в Оук-Парке? А мое единственное путешествие, заметил я, оплатила итальянская армия. Она промолчала и повела меня смотреть просторный музыкальный флигель, который пристроила к дому. Ясно, на него ушла куча денег.
Моя мать была помешана на музыке и считала себя замечательной певицей. Каждую неделю она давала музыкальные вечера в салоне, построенном на мои пятьдесят тысяч долларов. Когда я еще учился в школе, она заставляла меня играть на виолончели, хотя у меня не было никаких способностей и слуха и я не мог верно спеть даже самую простую мелодию. Она забрала меня из школы на целый год, чтобы я сконцентрировал все свои силы на виолончели. Я хотел играть в футбол, а она приковывала меня к стулу. Она вечно преследовала разных музыкальных знаменитостей, стараясь зазвать их к нам в дом на свои вечера. Однажды на таком вечере я оказался на коленях у Мэри Гарден. Поскольку я был великоват для своего возраста, было не совсем ясно, кто у кого сидит на коленях.
А что касается музыкального салона, построенного на пятьдесят тысяч долларов, я получил небольшую компенсацию за мое наследство: повесил посреди этого роскошного помещения свою боксерскую грушу и тренировался каждый день, пока не покинул Оук-Парк. Больше я туда не возвращался. Прошло несколько лет, и однажды, в Рождество, я получаю от матери пакет. В нем — револьвер, из которого застрелился отец. В пакете также была и открытка, в которой мать писала, что, по ее мнению, мне хотелось бы иметь этот револьвер у себя. Предзнаменование или пророчество это было — не знаю.
Около полуночи, спустя час после того, как все остальные посетители ресторана ушли, я намекнул Эрнесту, что официанты хотят закрываться. Он начал повторять истории, которые рассказывал мне днем, — раньше за ним такого не наблюдалось, однако других свидетельств того, что он слегка перебрал, не было.
Эрнест полагал, что бутылку надо допить.
— Я был здоров, в хорошей форме, пока они не довели меня до такого состояния. Вес был двести шесть фунтов. Давление понизили до ста шестидесяти на семьдесят. Раньше было сто сорок на шестьдесят пять, но док сказал, это слишком низко. А сейчас все пошло к черту, и как можно работать? И вообще что-то делать?
— Папа, — сказал я, заметив двух падающих с ног от усталости официантов, еще остававшихся в зале, — мне кажется, они уже хотят идти домой.
— Малыш, ты должен уметь пить под испепеляющим огнем направленных на тебя взглядов или управляемых снарядов. Во время войны я устроил штаб моего партизанского отряда в сельском домишке, прямо на линии фронта. Называлось это так — штаб частей специального назначения под управлением Хема. Немцы часто посылали патрули, которые прогуливались прямо в нашем дворе. Знаешь такого художника — Джона Грота? Как-то вечером он шел к месту своего назначения и попал к нам. Во время обеда немцы обнаружили нас и открыли приличный огонь — посыпались штукатурка, стекло. Когда все утихло, Грот вылез из погреба, где прятался вместе с другими, пока вокруг летали куски штукатурки, и спросил: «Мистер Хемингуэй, как вы могли продолжать сидеть за столом, есть сыр и пить вино, когда они поливали нас таким огнем?» — «Грот, — ответил я, — если каждый раз, услышав выстрел, вы вскакиваете из-за стола, то рискуете получить хроническое несварение желудка». Ну что, допьешь свое вино?
Я отставил недопитый бокал. Речь Эрнеста становилась все более неразборчивой.
— Во время войны убили много хороших парней. Но вся прелесть нашей страны в том, что каждую минуту на этой земле рождается один хороший парень. Знаешь, как французы называют войну? Грустное ремесло — «le métier triste».
— Больше вина нет, Папа.
— Какой сейчас месяц?
— Май.
Он стал считать на пальцах:
— В сентябре у меня появится африканский сын. Перед отъездом я подарил стадо коз семье моей жены. Теперь у этого семейства больше всех коз в Африке. Приятно иметь сына-африканца. Никогда в жизни не жалел ни о чем, что сделал. Всегда жалел лишь о том, что не сделал. Боб Бенчли однажды предложил относиться к жизни легко. Потом его и меня все ругали, потому что мы никак не могли остановиться. Я сказал: «Ладно, Боб, давай остановимся». — «Когда?» — спросил он. «Когда состаримся и будем спать на ходу», — ответил я. Да, старина Боб… И Максвелл Перкинс… И Чарли Скрибнер… Мне ужасно не хватает Чарли. Черт возьми! Кто же еще остался из тех, с кем можно делать невозможное? Только ты. Все запасники опустошены, и замены не предвидится.
Он встал и направился к официантам.
— Извините, я вас задержал, — сказал он на прекрасном французском, — но так было нужно.
Он дал каждому чаевые размером в их недельную зарплату, пожал руки и вышел из зала.
Поднимаясь в гостиничном лифте, он продолжал говорить:
— Мне сказали, умер Карл Брандт. Он никогда не был моим агентом. У меня вообще никогда не было агента. Но я слышал о нем всегда только хорошее. Да, могила — очень милое и вполне безопасное место, но, лежа в ней, трудно получать свои десять процентов.
Он вышел из лифта, слегка пошатываясь. К счастью, его номер был совсем рядом, и ему не пришлось долго идти по коридору. Стоя перед дверью, он слегка помедлил, прикрыв в задумчивости глаза.
— Знаешь, что такое истинное métier triste? Литература.
Эрнест открыл дверь в номер, а я пошел в свой, но через секунду, услышав его зов, вернулся.
— Мы с тобой друзья, поэтому тебе нужно знать то, что сказала мне мать, когда я вернулся за своим наследством: «Не надоедай мне, или ты, как твой отец, всю жизнь будешь жалеть об этом».
Глаза Эрнеста смотрели куда-то в конец коридора, где у двери дома в Оук-Парке стояла его мать. Он попытался еще что-то сказать о ней, но его мысли уж покинули родной городок и вернулись в настоящее. Он пожал мне руку и со словами «Увидимся завтра» уже окончательно закрыл за собой дверь.
На следующий день, проезжая через Арль, Эрнест рассуждал о винограде и виноделии и объяснял, почему все дорогие сорта винограда растут на склонах холмов. Он ни разу не вспомнил прошедший вечер — ни в то утро, ни позже.
Тогда, единственный раз за все годы нашего знакомства, он высоко оценил нашу дружбу. До того мне казалось, что наши отношения гораздо важнее для меня, чем для Эрнеста. Его жизнь была столь наполнена событиями и людьми, что смерть отдельных, даже весьма значимых для него, личностей, уходивших из жизни одна за другой, казалось, не имела для Хемингуэя особенного значения. Конечно, когда я впервые встретился с Эрнестом в 1948 году, этот вопрос не стоял столь остро, как теперь, в 1954-м. Уже опубликована повесть «Старик и море», получившая высокую оценку публики и критики, он только что получил Пулитцеровскую премию, но весь этот шум никак не мог компенсировать отсутствие тех, «кто делал с ним вместе невозможное». Дороже всего на свете для Эрнеста были преданность друзей, их всегдашняя готовность его поддержать, и такие отношения складывались лишь с теми, с кем он дружил много лет. Но сейчас таких людей осталось совсем немного. Смертность среди них была так же высока, как и нравственные нормы Эрнеста. А если вы осведомлялись у него о тех, кто совершил что-то недостойное, Эрнест просто говорил, что они «не оправдали надежд».
Пожалуй, мысль Эрнеста можно сформулировать так: «Чтобы узнать, достоин ли человек доверия, надо ему довериться». Но при этом степень доверия Эрнеста или его отсутствие трудно объяснить словами. Когда я размышляю над этой мистической загадкой, мне кажется, что истинный ключ к пониманию длительных тесных отношений, которые связывали Эрнеста и некоторых его друзей, лежит в том, что эти люди, искренние и честные, не лавировали, шли прямо и сумели сами сформировать свою личность. Дитрих, Тутс Шор, художник Уолдо Пирс, Филип Персиваль — Белый Охотник, матадор Ордоньес, Сильвия Бич из известного во всем мире парижского книжного магазина, Гэри Купер, художник Уилли Уолтон, ковбой из Кетчума Бад Пурди, журналист Леонард Лайонс, эмигрант из Малаги Билл Дэвис, спортсмен Уинстон Гест, поэт и эксперт по скачкам Ивен Шипман, Максвелл Перкинс. Эти люди, по определению Эрнеста, всегда оставались верны себе и последовательны. Именно этого Эрнест требовал от людей, и именно это представляло для него самую большую ценность.
Того же, кто не соответствовал требованиям Эрнеста, изгоняли из его круга — с гневом и пренебрежением, а иногда и со скорбью. Часто все происходило на публике, и порой инцидент, который Эрнест использовал для разрыва, был скорее поводом, а истинная причина «отлучения» крылась в другом. Так, Кеннета Тинана грубо прогнали — и все это происходило на террасе отеля «Мирамар» в Малаге на глазах у множества свидетелей, — поскольку он не согласился с Эрнестом, утверждавшим, что матадор Хаиме Остос блестяще заколол своего быка в последней корриде. Питер Бакли, фотограф и писатель, бежал по коридору валенсийского отеля «Ройял», круша все на своем пути, — его выгнали за то, что он взял интервью у Антонио перед самым началом корриды, что Хемингуэй считал недопустимым. Слим Хейуорд был гильотинирован в Памплоне, прямо на тротуаре перед входом в переполненный бар «Чоко» за то, что пообедал с Дэвидом Зельцником. Питера Виртеля подстрелили в Ниме, в ресторане «Император», за то, что непрерывно скулил и жаловался на свои замерзшие ноги, когда мы гуляли по ярмарке в ожидании Эрнеста и Джигги. Спенсер Трейси и Леланд Хейуорд были отлучены в один прекрасный день в Перу, когда из-за съемок «Старика и моря» Эрнест вынужден был отложить рыбалку.
Разрыв отношений не всегда был полным и окончательным. Хотя изгнанные и были вычеркнуты из списка тех, на кого можно положиться, это не означало, что Эрнест переставал с ними общаться. Так, позднее он помог Питеру Бакли с книгой о бое быков и нанял Питера Виртеля для работы над сценарием «Старика и моря». Однако отношения с этими людьми уже никогда не становились прежними, такими, какими были до их «падения».
Но в то ясное солнечное утро, проезжая мимо виноградников Арля по дороге в Ним, Эрнест, словно совершенно забыв о прошлой ночи, с удовольствием вспоминал, как когда-то путешествовал по этим живописным местам на велосипеде.
— Прекрасно знаю эти виноградники, — говорил он. — Когда Скотт еще не был сумасшедшим, мы с ним все тут объездили на велосипедах. Замечательное, беззаботное время. Только на велосипеде и можно по-настоящему узнать страну — ведь приходится подниматься на холмы и спускаться вниз. Как бы мне хотелось помнить о Скотте только хорошее и забыть все остальное! Но слишком много боли я пережил из-за него. К примеру, в тот раз, когда приехал навестить Скотта и Зелду в их доме недалеко от Балтимора. У них был прекрасный домик, и они пригласили меня на выходные. Я сказал, что могу приехать только на вечер, так как должен вернуться в Нью-Йорк поработать над гранками с Максом Перкинсом. Шофер Скоттов, Пьер, встретил меня на вокзале, и мы поехали к ним на изготовленном по заказу «хотчкисе», тогда одной из самых элегантных и дорогих французских машин. Очень скоро я заметил черный дым, валивший из-под капота, и сказал об этом Пьеру, на что он рассказал мне грустную историю. Раньше он работал таксистом на Монмартре. Однажды Зелда вышла из ночного клуба, остановила его машину и потребовала отвезти ее в «Ритц». По дороге они подхватили Скотта. Когда Пьер подъехал к отелю, Скотт попросил отвезти их на следующее утро в Гавр. На следующий день, когда они прибыли в порт, где должны были сесть на корабль и отправиться в Америку, Скотту пришла в голову гениальная идея. Он только что купил новенький «хотчкис», который должны были погрузить на пароход. Что может быть лучше, чем взять с собой и француза-шофера? Пьер заметил, что совсем не говорит по-английски и у него с собой нет паспорта, но, как всегда, энтузиазм Скотта и его упрямство справились со всем трудностями, и Пьер, оставив свою машину в порту и раздобыв какие-то временные документы, смог отправиться в Америку.
«Но, мсье Хемингуэй, — поведал мне Пьер, — с первого дня после приезда жизнь моя превратилась в настоящий кошмар. Эта роскошная машина, но мсье Фитцджеральд не разрешает менять масло. Он говорит, что в машине французское масло и его нельзя менять. Вот почему эта прекрасная машина дымится. Посмотрите! Прямо на моих глазах! Я показываю ему этот черный дым, он знает, что происходит, но все равно не разрешает мне ничего делать. Пожалуйста, может, вы сможете как-то повлиять на него?»
Они жили в очаровательном особняке с зеленой лужайкой, прямо на берегу, а большие деревья придавали ему некоторую меланхоличность. Скотт и Зелда были одеты очень элегантно и богато и сильно налегали на спиртное. Скотт знал, что я люблю бургундское, и на столе меня ждали шесть бутылок прекрасного вина, все открытые. Оказалось, Скотт и Зелда предпочитали мозельское, и бургундское было припасено только для меня. Шесть откупоренных бутылок! Представляешь? Там была и очень симпатичная цветная служанка, и каждый раз, когда она приносила новые блюда, Скотт говорил: «Ты ведь самая славная попка, которую я когда-либо имел, правда? Скажи об этом мистеру Хемингуэю!» Девушка ни разу не ответила ему, сохраняя полную невозмутимость. Кажется, он раз десять произнес эту фразу: «Скажи ему, какая ты милая пипочка!» Он просто не мог остановиться.
После обеда Скотт заговорил о Гертруде Стайн. Он никак не мог спокойно отреагировать на одно ее высказывание. Когда-то Гертруда заметила, что слава Скотта отличается от моей. Скотт, всегда неуверенный в себе, тут же решил: Стайн хотела сказать, что я гораздо известнее и популярнее, чем он. Когда он в первый раз заговорил об этом, я заявил, что все рассуждения Гертруды — абсолютная глупость, потому что мы оба настоящие писатели и останемся такими, пока живы, и смешно нам соревноваться в таких вещах, как слава и известность. Но он все не мог забыть слова Гертруды и снова и снова вспоминал их.
Когда мне было уже пора ехать на вокзал, как-то так получилось, что и Скотт, и Зелда исчезли, и никто не мог мне сказать, где найти Пьера и «хотчкис». Пришлось остаться ночевать, что, как видно, и входило в планы Скотта. На следующее утро Скотт, свеженький, с ясными глазами, в голубом блейзере и белых фланелевых брюках, радостно приветствуя меня, предложил сыграть в крокет. Поезд в тот день был только один, поэтому я согласился, решив, что у меня есть немного времени до отъезда. Когда же пришло время собираться, я четко дал понять, что пропускать этот поезд совсем не входит в мои планы. Скотт и Зелда захотели меня проводить на вокзал, но при этом они собирались так медленно, что в результате у нас на дорогу уже совсем не было времени, мы почти опаздывали. Скотт ехал, высунув одну ногу в окно машины. Он был страшно недоволен, что я уезжаю, и, когда мы уже были почти у вокзала, резко двинул ногой и попал в ветровое стекло, при этом сильно поранившись. Он тут же приказал Пьеру ехать к врачу, я же велел гнать сначала на вокзал, а уж потом — к врачу. Скотт раскричался и чуть не забился в истерике. Чтобы привести его в чувство, мне пришлось дать ему хорошую затрещину. Зелда, забившись в угол на заднем сиденье, непрерывно хныкала. Вся машина была в осколках стекла и пятнах крови. Бедный славный Скотт.
Эрнест посмотрел на дорожные рекламные щиты и продолжил свой рассказ о Скотте:
— После моего отъезда я послал Скотту письмо. Я писал, что хотел бы увидеться с ним, если только он снова будет способен нормально общаться, что мы не герои драмы, а просто писатели, которые должны писать, и все, и не стоит ему корчить из себя трагическую личность.
Конечно, его женитьба на Зелде была трагедией. Я говорил ему, что Зелда, страшно ревнуя его к работе, всегда будет стараться победить и это разрушит его, Скотта, и как личность, и как писателя. Я никогда не скрывал от него, что, как только увидел Зелду, сразу же понял: она безумна. Но Скотт влюбился и не замечал того, что было очевидно для всех. Он стал очень странным, а это делало его весьма уязвимым, ранимым. Понимаешь, эта нелепая женитьба на сумасшедшей — совсем не тот тип обоюдовыгодного супружеского союза, который необходим писателю. Я говорил об этом Скотту, поскольку полагал, что горькая правда как-то встряхнет его, пытался убедить его изменить свою жизнь; рассказывал о Джойсе, о том, что он был такой же ненормальный, как и Скотт, говорил, что большинство пишущих — немного странные люди. Но, черт возьми, если ты писатель, ты не смеешь погружаться в свои личные трагедии. Ты должен радоваться им, приветствовать их — ведь писатель становится настоящим мастером, только пережив глубокое горе. И если в твоей жизни произошло что-то серьезное и ты смог с этим справиться, считай, тебе повезло — у тебя есть о чем писать. Но не забывай, что ты, как и ученый, ставящий эксперименты в лаборатории, не должен врать. Нельзя мухлевать и притворяться. Честно переживай свое горе. Вот что я говорил Скотту. И еще я говорил ему, что на этом этапе своей жизни, когда он так страдает, он может писать даже в два раза лучше, чем когда-либо, абсолютно трезвый или в состоянии запоя, с Зелдой или без нее — все равно. Я честно пытался ему помочь, но у меня ничего не получилось. Он не хотел меня слушать, злился и совсем не работал.
Теперь мы ехали по красивейшим местам Ван Гога и в Ним попали уже к обеду.
Дорога навевала Эрнесту воспоминания о тех днях, когда он жил с Хэдли в Эйгус-Морте; однажды они перепачкались соком грецкого ореха, потом бесцеремонно влезли в круг танцующих цыган. Их безумный танец, вдохновленный видом льющегося вина, скоро кончился, поскольку, танцуя, было трудно пить. Потом они целую неделю оттирали пятна на одежде.
Проезжая Люнель, мы остановились полюбоваться памятником в центре города — черным, в натуральную величину, быком, установленным на белом каменном постаменте.
— Этот город — родина Сангле, одного из самых замечательных быков, когда-либо живших на этом свете. Люди привязывали розу между его рогов и вручали приз в три тысячи франков смельчаку, способному достать цветок.
На ночь мы остановились в Монпелье. На улицах городка шумел праздничный карнавал. Мы медленно ехали мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Эрнест хотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда мы остановились и вылезли из машины, передумал.
— Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.
На следующий день наш путь проходил через Бежир, к подножью Пиренеев, маленькому городку Каркассон, спрятавшемуся за крепостными стенами. В Бежире мы остановились, чтобы спросить, куда ехать дальше (Адамо этого нам так никогда и не простил), у старика, загоравшего на ступенях собора Святого Назария. Когда мы отъехали, Эрнест сказал:
— Замечал ли ты, как одинаково звучит речь всех беззубых, — при этом абсолютно не важно, на каком языке они говорят?
В Каркассоне мы остановились в отеле «Сите», одном из самых удивительных и красивых отелей Европы. Здесь сохранилась атмосфера средневековья, а окна всех номеров выходят на крепостные стены.
— Большая часть крепостной стены и башен — ненастоящие, — сказал Эрнест, — но реставрация была сделана столь блестяще, что это уже не имеет никакого значения.
Когда мы спустились к обеду, Эрнест был приятно удивлен, увидев своего старого нью-йоркского приятеля. Эрнест пригласил его пообедать с нами. Между тостами Эрнест спросил его о жене, которой, по-видимому, когда-то симпатизировал. Тот ответил, что они расстались. Эрнест сказал, что ему это очень грустно слышать, ведь у них трое детей.
— Теперь я должен решать, — проговорил друг Эрнеста, — сделать еще одну попытку или просить ее уехать в Рено. Она бы хотела попробовать начать все сначала, но сказала, что уедет в Рено, если я так захочу. Честно говоря, просто не знаю, что делать, мне так не хватает детей…
— Сколько вы уже живете отдельно?
— Четыре месяца.
— У тебя есть какие-нибудь сбережения?
— О чем ты говоришь?! Я живу на то, что зарабатываю, а ты знаешь, сколько я зарабатываю.
— Барни, никогда не забывай об одной очень важной вещи — пережив развод, люди часто оказываются без денег. Ты не просто теряешь детей — и не важно, что тебе при этом обещают, — ты еще неуклонно идешь к экономической кабале. Те деньги, что у тебя останутся, если ты только не сорвешь джекпот, явно никого не смогут удовлетворить. Возможно, я все это только что вычитал из статьи Хотча на эту тему. Но, как бы то ни было, если ты спросишь меня, я тебе отвечу, что любой модус вивенди хорош, если можно не открывать военных действий. Последний раз мы расходились с Мисс Мэри по той причине, что детей у нас нет, любви нет, зарабатывала она больше, чем я, да еще была убеждена, что без меня ее ждет лучшее будущее, в чем, видимо, не ошибалась, поскольку наши интересы и вкусы абсолютно не совпадали, я любил писать и совершенно не соответствовал ее амбициям. Впрочем, никогда нельзя давать советы. И я даже не хочу пытаться это делать.
— Знаешь, дети меня волнуют гораздо больше всех денежных проблем. У меня с ними прекрасные отношения. Они очень много значат в моей жизни. Если я смогу видеть их регулярно… Конечно, совсем непросто содержать два дома на один заработок, но… Что делать, не знаю…
Эрнест заговорил о своих сыновьях, о том, как складывались их отношения после разводов. Он рассказал о Патрике, который жил с Полин в Ки-Уэсте. Однажды мальчик приехал в гости к отцу на Кубу и слег с менингитом. У Патрика начался бред, приведший в ужас всех обитателей финки. И только благодаря усилиям Сински Дунабетия, Роберто Эррера, Тейлора Уильямса и Эрмуа, великого игрока в пелоту, Эрнест вытащил Патрика из кризиса. Он ухаживал за сыном, не отходя ни на шаг, пока Патрик окончательно не выздоровел. Эрнест сказал, что был период, когда Эрмуа пришлось спать, держа мальчика в объятиях, чтобы тот не поранился во сне. Четыре недели, вспоминал Эрнест, ему не удавалось поспать за ночь больше четырех часов.
Патрик, выздоровев, конечно, не помнил, что с ним было. Он легко и безоговорочно поверил словам матери, внушавшей ему, что во время болезни на Кубе Эрнест абсолютно о нем не заботился и ей пришлось забрать его домой в Ки-Уэст, а уж там она выходила его, делая все то, что на самом деле делал Эрнест. Только спустя несколько лет Эрнест смог оправдаться в глазах сына.
— Очень важно понять одно, — сказал Эрнест, — не следует рассчитывать, что после развода дети останутся с тобой. Случай с Полин показывает, что, если женщина чувствует себя виноватой, она непременно попытается свалить вину на тебя.
Барни спросил, как складываются отношения Эрнеста с сыновьями теперь, когда они стали взрослыми.
— Думаю, вполне нормально. Встречаемся, когда можем, и при этом очень друг другу нравимся. Будущее ребят сложилось совсем не так, как я предполагал. Первый сын, Бамби, — в прошлом летчик, однажды приземлившийся на парашюте в немецком тылу. Я думал, его ждет блестящая военная карьера, а он теперь — брокер на Западном побережье. Гиги, путешественник, авантюрист, наездник, классный стрелок, ковбой, — теперь изучает медицину и собирается стать врачом. Патрик, о котором я вам только что рассказывал, закончил Гарвард и женился на девушке из балтиморского высшего общества. Думали, что он станет Хемингуэем-Мыслителем, а он поселился в Африке и стал Белым Охотником, причем очень хорошим, да еще ставит серьезные эксперименты по разведению кукурузы.
— Они советуются с вами, как им поступить в той или иной ситуации?
— Да, мы не теряем связи друг с другом.
Следующее утро встретило нас тяжелым густым туманом. Мы немного помешкали с отъездом, а когда все-таки отправились в путь в сторону Тулузы, старались ехать осторожно, поскольку видимость была отвратительной. Эрнест отказался сделать остановку в Тулузе, даже на чашечку кофе.
— Жители этого города — самые уродливые люди в мире. Можно проделать весь путь от Парижа до Нима и не увидеть ни одной смазливой девушки.
Когда мы проехали двадцать километров к югу от Тулузы и оказались в маленьком городке Мюре, Эрнест сказал, что мы можем остановиться на обед, — по-видимому, здесь у кривой распределения женской привлекательности был максимум. В Мюре мы замечательно пообедали грибами по-бургундски, запив их бутылкой «Сансерре».
— Что хорошо во Франции, так это то, что здесь нет чокнутых, — заметил Эрнест.
Его глаза потеряли присущий им грозный желтоватый оттенок, и мне показалось, что боль беспокоила его теперь чуть меньше. Наша официантка явно не имела ничего общего с тулузцами, и ее бюст выразительно выглядывал из круглого выреза платья. Эрнест попросил ее выпить с нами бокал вина, от чего она не отказалась. Чуть позже девушка уже была готова ехать с нами в Биарриц, и она бы так и сделала, если бы ее приятель, местный почтальон, не приехал за ней на велосипеде, когда мы расплачивались за обед.
В Биарриц, раскинувшийся у самой границы с Испанией, на берегу Бискайского залива, мы добрались уже вечером. Туман продержался в течение всего нашего путешествия, и красоты Пиренеев, к сожалению, оказались для нас потерянными. Мы остановились в отеле «Палас», который когда-то был летним дворцом Наполеона III. Мне достался роскошный номер с балконом, выходящим на море, и, когда волны разбивались о прибрежные скалы, мне казалось, я чувствую дыхание океана.
Мы зашли выпить в бар «Сонни», напротив отеля. Эрнест часто говорил об этом баре как о своем любимом месте отдыха в те дни, когда он вместе с Фитцджеральдом и Чарли Макартуром впервые открывал для себя прелести Ривьеры. Тогда в бар пересылалась его корреспонденция, здесь ему верили в долг, приносили и ставили на его любимый угловой стол любимые блюда, выручали, когда надо было рассчитаться с кредитором или заказать выпивку девице. В баре приятно пахло хорошей кожей, стойка была отделана красным деревом, а сиденья у стойки — лайкой. Сезон в Биаррице еще не наступил, и в баре было мало посетителей. С улыбкой бармен вручил Эрнесту письмо, ждавшее его три года.
Отдохнув в «Сонни», мы поехали в городок Сен-Жан-де-Луз, где посетили еще одно любимое местечко Хемингуэя — «Бар басков». Стоя опрокинули по стаканчику. Эрнест, повернувшись спиной к стойке, пил, задумчиво глядя на пустые столики.
— Здесь я стоял, когда в бар зашел Чарли Вертенбейкер с самой красивой девушкой, которую я когда-либо видел в жизни. Они сели тут, за этот столик. В баре было полно народу, и вряд ли Чарли меня видел. В любом случае он смотрел только на девушку. Казалось, ничего не произошло, но вдруг Чарли повысил голос, и я услышал, как он воскликнул: «Я убью ее!» Я стал прислушиваться. Девушка спросила: «Ты успокоишься, если я скажу, что мне очень жаль?» На что Чарли ответил: «Нет, это ничего не изменит!» Девушка сказала, что очень любит его. А Чарли в ответ: «Если бы хоть это был мужчина…» И тут я понял, в чем дело.
— «Море меняется»! — вспомнил я. — Так вот где все происходило! Раньше я всегда думал, что ты выдумал эту историю с начала и до конца.
— В том рассказе я назвал мужчину Филом, но на самом деле это был Чарли, и девушка была настоящей красавицей.
— И он действительно просил ее уйти?
— Нет, он умолял ее не делать этого, но все равно в финале рассказа все произошло так, как было в жизни.
— И она сказала, что любит его и вернется, несмотря ни на что?
— Да.
— А как было в жизни? Чарли остался с ней?
— Не знаю. Но спустя некоторое время я ее встретил. Она гуляла по пляжу со своей подругой, к которой ушла от Чарли. Думал, что эта подруга окажется типичной лесбиянкой — взбитые волосы, твидовый костюм, низкие каблуки. Но ты знаешь, она оказалась такой же хорошенькой, как и девушка Чарли. Да, вот так — две красавицы, рука об руку бредущие по пляжу.