Папа Хемингуэй

Хотчнер Аарон Эдвард

Часть 1

 

 

Глава 1

Гавана, 1948

Весной 1948 года меня послали на Кубу. Мне предстояло, выставив себя полным ослом, попросить Эрнеста Хемингуэя написать статью на тему «Будущее литературы». В то время я работал в журнале «Космополитен», и у главного редактора как раз возникла идея выпустить номер, посвященный перспективам развития цивилизации. Предполагалось, что статью о будущем архитектуры напишет Фрэнк Ллойд Райт, о будущем автомобилестроения — Генри Форд, о изобразительном искусстве — Пикассо, а о литературе, как я уже сказал, должен был написать Хемингуэй.

Конечно, никто не может точно сказать, какой будет литература в будущем. Как правило, писатель знает лишь то, что он сам напишет в ближайшее утро, да и то не каждый может заглянуть так далеко вперед. Но, как бы то ни было, я прибыл на Кубу и остановился в отеле «Националь», чтобы, представившись Хемингуэю, уговорить его стать прорицателем и написать статью для «Космо».

Впервые я прочел книгу Хемингуэя — это был роман «И восходит солнце» — еще школьником, когда учился в Сент-Луисе. Меня сразу же охватило чувство, свойственное всему моему поколению, — истинное благоговение перед Хемингуэем. В юношеских фантазиях я отождествлял себя с близким мне по возрасту Ником Адамсом, героем многих повестей и рассказов писателя. С восхищением я следил, как Ник выдерживает все испытания, живя в страшном мире пьяниц и бандитов, киллеров и индейцев-самоубийц, наркоманов и проституток, как он преодолевает страх на войне, попав на итальянский фронт. А во время Второй мировой войны я — тогда военный летчик, служивший во Франции, — с восторгом читал корреспонденции с фронта военного журналиста Хемингуэя.

Я пытался как-то увильнуть от этого сложного задания, но в конце концов мне все-таки пришлось ехать на Кубу уговаривать Хемингуэя написать эту дурацкую статью для «Космо». Мне было тогда всего двадцать с небольшим, и в журнале я работал только шесть месяцев. «Космо» был первым местом работы, которое мне удалось найти после того, как за год жизни в Париже я истратил все деньги, заработанные на службе в авиации. Адрес Хемингуэя я знал — он жил в городке Сан-Франсиско-де-Паула, примерно в двадцати минутах езды от Гаваны. Но чем ярче я представлял себе, как стучу в дверь его дома, остаюсь с ним наедине и начинаю надоедать своей просьбой, следуя приказу босса, тем неувереннее себя чувствовал. От страха кровь стыла в жилах. Просидев два дня у бассейна отеля в полукоматозном состоянии, я решил не ехать к Хемингуэю — в конце концов найду другую работу. Более того, даже знай я номер его телефона, я не стал бы звонить и беспокоить писателя.

Избрав такой трусливый выход, я написал ему короткое письмо, в котором рассказал о своей нелепой миссии и, отметив, что ни в коем случае не хочу его беспокоить, просил лишь прислать мне короткую записку с отказом писать статью о будущем литературы, поскольку такая записка окажется весьма полезной для будущего самого Хотчнера.

На следующее утро в моем номере зазвонил телефон:

— Это Хотчнер?

— Да.

— С вами говорит Хемингуэй. Получил ваше письмо. Не могу допустить вашего провала: в этом случае вы разочаруете организацию Херста, а это все равно что оказаться вышвырнутым из колонии прокаженных. Как насчет выпить что-нибудь в пять? Есть такой бар — «Ла Флорида». Просто скажите таксисту — «Ла Флорида».

В то время «Ла Флорида» (таково было полное название бара, но все звали его его «Флоридита») была хорошо освещенным, оформленным в старом стиле баром-рестораном с вентиляторами под потолком, раскованными официантами и тремя музыкантами, которые бродили по залу или сидели за столиком около бара. У массивной стойки, отделанной красным деревом, стояли удобные высокие табуреты. Приветливые бармены готовили различные варианты дайкири, и, надо сказать, редко где можно было выпить дайкири такого качества. На стенах висели фотографии, на которых Хемингуэй пил самый известный и популярный коктейль «Ла Флориды» — «Дайкири Хемингуэя», или «Двойной Папа». Рецепт приготовления этого коктейля, столь любимый всеми посетителями, таков: два мерных стаканчика рома «Баккарди», сок, выжатый из двух лаймов и половины грейпфрута, и шесть капель мараскино смешиваются в миксере, в смесь добавляется лед, и коктейль готов. Я вошел в бар и, найдя местечко в углу под висящей на стене фотографией в рамке, заказал «Двойной Папа».

До приезда в Гавану мне удалось раздобыть совсем немного сведений о Хемингуэе. Я знал, что он родился в 21 июля 1899 года в Оук-Парке, пригороде Чикаго, в семье был вторым ребенком, а всего у его родителей было шестеро детей. Хемингуэй очень любил отца, который научил его охотиться и ловить рыбу. С матерью отношения у Эрнеста не сложились, и очень скоро после окончания школы он уехал из родного города.

Когда Эрни еще не было и восемнадцати лет, он стал репортером канзасской газеты «Стар». Ему очень хотелось стать солдатом, но его не взяли в армию из-за плохого зрения. Однако молодому Хемингуэю удалось устроиться шофером Красного Креста в Италии. В один из июльских дней 1918 года в местечке Фоссалита-ди-Пиаве рядом с ним взорвалась австрийская мина, и Хемингуэй был тяжело ранен.

После войны он, с изуродованной ногой, вернулся в Америку и вскоре получил работу в Торонто, в газете «Стар». В 1920 году Эрнест женился на девушке из Сан-Луиса, Хэдли Ричардсон. У них родился сын. Брак распался в 1927 году, и Хемингуэй снова женился — на Полине Пфейфер, парижской журналистке, работавшей в журнале «Вог». У них было два сына. В 1940 году Полина развелась с Хемингуэем. Писательница Марта Гельхорн стала его третьей женой, а в 1946 году ее сменила журналистка Мэри Уэлш.

В начале 20-х годов, когда он был женат на Хэдли, Эрнест жил в Париже. Там он написал роман «И восходит солнце», рассказывающий о жизни и судьбе людей его поколения. Роман быстро сделал Хемингуэя знаменитым. Затем, после выхода романа «Прощай, оружие», который он написал по возвращении в Штаты, в Ки-Уэст, штат Флорида, его позиции в литературном мире еще более утвердились. О годах, проведенных в Ки-Уэсте, Хемингуэй пишет в романе «Иметь и не иметь».

Когда Эрнест не пишет, он путешествует, охотится в Африке, ловит тунцов и марлиней, ездит в Испанию на корриду. В 1936 году в Испании началась Гражданская война. Эрнест, конечно, на стороне республиканцев. Позже Хемингуэй написал роман «По ком звонит колокол», посвященный этим драматическим событиям. Вот и все, что я знал о Хемингуэе до нашей встречи.

Хемингуэй немного опоздал. На нем были брюки хаки, державшиеся на широком кожаном ремне с пряжкой, на которой были выбиты слова «Gott mit uns» («С нами Бог»), белая льняная рубашка и коричневые кожаные мокасины на босу ногу. В темной шевелюре поблескивали седые волосы, губы скрывались в пышных усах. Он казался огромным — и не благодаря своему росту (всего-то чуть более шести футов) или весу, а из-за впечатления, которое производил на людей. Большая часть массы его тела была сосредоточена выше талии — квадратные тяжелые плечи, длинные мускулистые руки (левая с неровными рубцами и слегка измененной формой локтевого сустава), широкая грудная клетка и слегка выступающий живот. Зато бедер и таза почти не было. Он был как скаковая лошадь, готовая к скачкам, но до поры до времени сдерживающая порыв. Хемингуэй остановился перекинуться парой слов с одним из музыкантов — на хорошем испанском. И тут я вдруг понял: главное в нем — наслаждение, получение удовольствия от жизни. Боже, подумал я, да он получает удовольствие от себя самого! Я никогда раньше не встречал человека с такой аурой удовольствия и радости. Он излучал счастье, и все вокруг откликались на это воздействие. Его лицо было гораздо выразительней, чем изображения на фотографиях, которые я видел раньше.

Когда он направился к стойке, приветствуя бармена, я заметил над его левым глазом большой продолговатый рубец, похожий на полоску глины.

— Хотчнер, — сказал он, пожимая мне руку, — добро пожаловать на Кубу. — Его ладони оказались большими и квадратными, а пальцы — довольно короткими. Бармен поставил перед нами два стакана дайкири. Мой предыдущий стакан был вдвое меньше. — Перед вами — высшее достижение искусства приготовления дайкири, — сказал Хемингуэй. — Однажды я выпил шестнадцать порций за одну ночь.

— Таких порций?

— Рекорд бара, — заметил стоящий рядом бармен.

Хемингуэй попробовал свой коктейль, сделав большой глоток, подержал во рту драгоценную жидкость, а затем проглотил и удовлетворенно кивнул.

— Хотчнер — очень подозрительное имя. Откуда вы?

— Из Сент-Луиса.

— Из какой части города, не с Шато-авеню? А дедушка ваш, случаем, не дрался с Натом Сигалом?

— Вы хорошо знаете Сент-Луис?

— Три мои жены — из Сент-Луиса. — Он печально покачал головой. — Да, я знаю Сент-Луис. И знаю только одного хорошего человека, не уехавшего из этого города, — мать Марты Гельхорн.

В этот момент бармен поставил перед нами тарелку с креветками.

— Пару лет назад, — Хемингуэй подцепил креветку, — я основал королевский орден любителей креветок. Хотите вступить в наш орден?

— Конечно! Но что я должен для этого сделать?

— Члены ордена едят только головки и хвосты, — он оторвал голову креветки и, довольный, отправил в рот.

Я сделал то же самое, но, признаться, без особого удовольствия. Тут перед нами возникли еще два таких же бокала дайкири. К столику подошел бармен и вручил Хемингуэю письмо. Писатель взглянул на обратный адрес и положил конверт в карман.

— Один мой друг, баск, очень плодовитый мастер эпистолярного жанра. Правда, каждое его письмо заканчивается одинаково — «пришли денег».

Трое музыкантов — худощавый темнокожий певец и два гитариста, один — большой и довольный жизнью, второй — серьезный и хмурый, — отложили маракасы и заиграли что-то печальное.

— Мои друзья, — сказал Хемингуэй. — Они поют песню, которую я специально написал для них. Жаль, нет Мэри. Она поет ее лучше всех. Как-то в баре было полно народу, и все славно проводили время. Вдруг сюда зашли выпить трое парней, и у них на лбу было написано, что они из ФБР. Ну, я послал музыкантам записку, и точно в полночь они заорали на английском песенку «С днем рождения». Все в баре тут же подхватили. А когда прозвучало «С днем рождения, дорогое ФБР», эти трое чуть не попадали со стульев. Они все поняли и моментально смылись.

Мы пили одно дайкири за другим и говорили о Гаване, о том, как здесь можно жить и работать.

— Характер Гаваны похож на мой, — говорил Хемингуэй. — Вот все хотят знать, почему я здесь, хотя могу жить где угодно. Слишком сложно объяснить. Ясные прохладные утренние часы, когда так хорошо работается, не спит только Черный Пес, да первые крики бойцовых петухов нарушают тишину. Ну скажите, где еще можно выращивать бойцовых петухов, ставить на тех, что тебе нравятся, и все это абсолютно законно? Некоторые говорят, что петушиные бои — верх жесткости. Но ведь, черт возьми, бойцовый петух любит только драку! А потом здесь такие птицы — честное слово, просто удивительные птицы! Перепела, которые еще до восхода прилетают к бассейну попить воды. И ящерицы, которые ползают по деревьям у бассейна и по виноградным плетям на стенах. Обожаю ящериц! А когда вы хотите поехать в город, вам надо только сунуть ноги в мокасины. Гавана — прекрасное место, если хочешь убежать от себя. Кубинки! В их карих глазах светится солнце! А если вам не надо убегать от себя, можете отгородиться от всего, сидя дома и отключив телефон.

В получасе ходьбы от финки вас ждет готовая к отплытию яхта, и через пятнадцать минут вы уже в открытом море, и вокруг плещется синяя вода Гольфстрима. А может, вам охота пострелять голубей в охотничьем клубе — это тоже совсем недалеко от дома! Можно стрелять и на деньги. Как-то здесь собрались Томми Шевлин, Пичон Аквилера, Уинстон Гест и Торвалд Санчес. Получилась команда. Мы соревновались с Хью Кейси, Билли Германом, Оги Галаном, Куртом Дэвисом и еще кое с кем, кто неплохо стреляет. Те же люди, которым не нравятся петушиные бои, будут презирать вас за охоту на голубей. Во многих местах это запрещено — зато здесь разрешено, и я не знаю более азартных пари для любителей пострелять. Наблюдать такое со стороны — смертельно скучное занятие.

— Но разве не тоскливо жить в одном времени года? Не скучаете по весне и осени, какими они бывают в Новой Англии? — спросил я.

— У нас здесь есть смена времен года, — возразил Хемингуэй. — Только эта смена плавная, не такая резкая, как в Новой Англии.

Дайкири все прибывали, а мы говорили и говорили: обсуждали документальные фильмы Роберта Флаэрти, которые очень нравились Хемингуэю, Теда Уильямса, лучшую книгу месяца, Лину Хорн, Пруста, телевидение, рецепты приготовления рыбы-меч, афродизиаки и проблемы индейцев. Все это продолжалось до восьми часов. Мы не побили рекорд Эрнеста, но я все-таки выпил семь дайкири. Хемингуэй, взяв один коктейль с собой, уселся в свою машину на переднем сиденье рядом с шофером Хуаном и уехал домой. Мне каким-то чудом удалось удержать в своей охмелевшей голове, что Хемингуэй собирается заехать за мной на следующее утро и взять меня поплавать на яхте. Мне также удалось — только не спрашивайте как — сделать несколько записей об этом вечере для «Космополитена». Такие записи я делал и потом, на протяжении всех лет нашей дружбы. Позднее я присовокупил к дневнику диктофон, который всегда лежал у меня в кармане во время наших путешествий.

В жизни Хемингуэя было две Пилар: одна — партизанка, полная жизни героиня «По ком звонит колокол», а вторая — яхта. И яхта, и героиня были названы так в честь испанской святой. Яхта «Пилар» стояла в гаванском порту, и, когда на следующий день мы прибыли туда, она была готова к отплытию. На судне были рыболовные устройства, способные управляться с десятифунтовыми наживками. Эрнест представил меня своей яхте со старомодной учтивостью.

Он познакомил меня и с высоким и тощим индейцем Грегорио Фуэнтесом, ходившем на «Пилар» с 1938 года.

— Первый раз он вышел в море, когда ему было всего четыре года, — сказал Эрнест, — и произошло это на Канарах, в Ланзароте. Я встретил его в Драй-Тортугас — как-то мы там пережидали шторм. До Грегорио со мной плавал другой замечательный парень, Карлос Гутьерес, но его переманили на большие деньги, когда я был в Испании на войне. Но я не жалею — Грегорио замечательный парень, он провел «Пилар» через три урагана, продемонстрировав настоящее искусство мореплавания. Кроме того, Грегорио — великолепный рыбак и готовит лучший помпано, который я когда-либо ел в своей жизни.

Заработали мощные двигатели. Эрнест забрался наверх и вывел яхту из порта. Мы проплыли Морро-Касл и прошли около семи миль вдоль берега по направлению к рыбачьей деревушке Кохимар, которой суждено было стать прототипом деревни из повести «Старик и море».

Грегорио опустил в воду четыре лески с наживкой — две с птицей и две с кусками мяса. Я стоял рядом с Эрнестом.

Он налил нам текилы, и мы оба сделали по глотку, пробуя, достаточно ли она холодная.

— Приближаемся, — сказал Эрнест. — Жаль, вас не было с нами в прошлый раз. Дети тогда приехали на десять дней — у них были каникулы, и я брал их в Кей-Сол и Дабл-Хедед-Шот-Кис на Багамах. Мы поймали тысячу восемьсот фунтов рыбы, три огромных черепахи, кучу лангустов. Здорово поплавали. Казалось, в этих водах еще никто не ловил рыбу! Дети были просто счастливы. — А потом с нескрываемой гордостью Хемингуэй заговорил о «Пилар»: — На яхте может разместиться семь человек, а во время войны на ней плавали даже девять.

— Что, «Пилар» участвовала в войне?

— С сорок второго до сорок четвертого она была боевым кораблем и патрулировала береговые воды к северу от Кубы. Мы искали подводные лодки. Работали на морскую разведку. Мы делали вид, что «Пилар» — рыболовное судно, но при этом меняли маскировку несколько раз, чтобы она не бросалась в глаза. На «Пилар» разместили только радиооборудования на три тысячи пятьсот долларов. У нас были пулеметы, базуки и взрывчатка, все замаскированное. По плану мы должны были маневрировать таким образом, чтобы нас остановила какая-нибудь всплывшая немецкая подлодка. Такая не ожидающая нападения подлодка и была целью нашей атаки. В нашей команде служили испанцы, кубинцы и американцы, отличные парни, и я думаю, мы бы добились успеха.

— Вам так и представился шанс испытать судьбу?

— Нет, но мы смогли послать военно-морской разведке информацию о местоположении немецких лодок, их забросали глубинными бомбами и, скорее всего, уничтожили. Нас наградили.

— И Грегорио был тогда с вами?

— Конечно. Я объяснил команде, какая опасность нам грозит — что такое «Пилар» против немецкой подводной лодки. Но Грегорио очень хотел выйти в море с нами, ведь каждому из нас обещали по десять тысяч долларов, и Грегорио и в голову не приходило, что кто-то может заплатить ему такие деньги. Время было напряженное, но ребята ладили друг с другом. Ни разу не ссорились, а ведь один раз мы были в море целых пятьдесят семь дней!

— Рыба, Папа, рыба! — раздался крик Грегорио, стоявшего на корме.

Взглянув вниз, мы увидели мелькающее в воде коричневое, переливающееся и отдающее бордовым тело огромной рыбы, по форме напоминающее подводную лодку.

— Марлинь, — сказал Эрнест.

Он спрыгнул с мостика, и Грегорио передал ему удилище с мясной наживкой.

— Когда-нибудь видел таких рыбин?

— Нет, ведь я никогда раньше не рыбачил в открытом море.

— Ну, тогда учись, — сказал он, протягивая мне удилище.

Я запаниковал. Со мной был один из самых опытных рыбаков в мире, а в море плыл быстрый марлинь невероятного размера, да еще этот огромный навороченный спиннинг с бобиной. А я? Самое большое достижение в моем рыбачьем прошлом — ловля десятифунтового окуня с лодки моего приятеля Сэма Эпштейна, когда мы с ним плавали в Саутолде, у Лонг-Айленда. Ни тогда, ни позже я не переставал восхищаться способностью Хемингуэя терпеливо и тактично учить других всему тому, что он умел делать сам, и делать великолепно. Спокойно и просто Эрнест говорил мне, что я должен предпринимать, поясняя каждый шаг — начиная с того, как подсечь, чтобы всадить крючок в рот рыбине, и кончая тем, как подвести ее достаточно близко, чтобы потом удобно было вытащить добычу из воды. И спустя всего лишь полчаса мы наслаждались красотой лежавшего на палубе марлиня.

— Мы должны организовать новый синдикат рыболовов — Хотчнер и Хемингуэй, охотники за марлинем, — сказал Эрнест.

И я понял — он включает меня в число возможных соучастников своих будущих приключений. Меня словно посвятили в рыцари. В течение последующих тринадцати лет мы многое пережили вместе, и всегда это было удивительно и неповторимо. С Хемингуэем никогда не приходилось скучать — жизнь рядом с ним возбуждала, поднимала настроение, порой доводила до белого каления, изнуряла, но всегда была интересной и ни на что не похожей.

Когда мы вернулись на берег, Эрнест сделал свое первое и единственное замечание относительно моего письма с просьбой написать статью для «Космополитена». На следующий день я уезжал обратно в Нью-Йорк. Мы прощались перед входом в отель.

— Честно говоря, я ни черта не знаю о будущем чего бы то ни было, — сказал Хемингуэй.

Я попытался извиниться:

— О, забудьте, это все так глупо…

— Сколько они платят?

— Тысячу пятьсот долларов.

— Ну что ж, достаточно, чтобы обеспечить прекрасное будущее литературы. Вот что я вам скажу — пришлите мне статьи, которые написали другие. И контракт. Если ситуация не поменялась и нерезиденты не платят налоги с сумм, полученных за то, что пишется за пределами Штатов, я напишу все, что думаю, и постараюсь сделать это как можно лучше.

На протяжении многих лет, за исключением 1956 и 1957 годов, когда я жил в Риме, я бывал у Хемингуэя на Кубе по крайней мере раз в год, а иногда и чаще. Дайкири в «Ла Флориде», охота на голубей, прогулки на «Пилар», дни, проведенные в его доме, становились частью моей жизни. Частенько я старался найти деловое оправдание своим поездкам в Гавану и в другие места, где встречался с Эрнестом. Его отношение к делам было довольно своеобразным. Так, приехав куда-либо, он обязательно отводил пару дней на отдых, чтобы «остыть» после дороги, или после работы, или после чего-то такого непонятного и таинственного, что он сам порой точно не мог определить. И мы «остывали», изо всех сил используя местные возможности. Если действие происходило на Кубе, это была рыбалка, охота на голубей и посещение петушиных боев. Мы делали ставки, осматривали боевых петухов Эрнеста. Если же я приезжал в Кетчум, штат Айдахо, мы «остывали», охотясь на диких уток, гусей, фазанов, лосей, оленей, голубей и куропаток. Затем готовили блюда из принесенной домой дичи и с огромным удовольствием их поедали. В Испании «остывание» заключалось в посещении корриды, Прадо, осмотре достопримечательностей, нескончаемых обедах, выпивке и приобщении к местной атмосфере. Повторю, на «остывание» отводилось минимум два дня.

А максимум? В июне 1959 года я приехал в Испанию для обсуждения сценария сериала по мотивам произведений Хемингуэя. Планировалось, что я буду писать этот сценарий для Си-би-эс. Я встретился с Эрнестом в Аликанте 28 июня, а 17 августа, когда мы после корриды возвращались в отель, он сказал:

— Кстати, об этом фильме. Давай-ка потолкуем о нем.

Через шесть месяцев после первого приезда на Кубу я опять был в Гаване. Тысяча пятьсот долларов были выданы, но статьи о будущем литературы еще не существовало. Вместо этого у Эрнеста появилась абсолютно новая идея, которую он хотел со мной непременно обсудить. Маленький городок Сан-Франсиско-де-Паула, где располагалась вилла Эрнеста, представлял собой горстку нищенских трущоб. Однако владения Хемингуэя поражали роскошью. Площадь его огороженной забором усадьбы составляла тринадцать акров: здесь и прекрасный огород, и сад, и пастбище для коров, заброшенный теннисный корт и огромный бассейн. Небольшая вилла, построенная из известняка, когда-то белоснежная, нуждалась в некотором ремонте, но при этом выглядела весьма достойно. На склоне, идущем от главных ворот к домику, который Эрнест называл «моя милая развалюха», росли восемнадцать видов манговых деревьев. Прямо перед домом возвышалось гигантское дерево сейба, священное для племени вуду. Из ее ствола росли орхидеи, а массивные корни проникли на террасу и добирались до внутренних помещений дома. Но Эрнест так любил это дерево, что не разрешал никому трогать сейбу. Недалеко от основного здания был небольшой домик для гостей, а за виллой возвышалась новая белая трехэтажная башня с винтовой лестницей по внешней стороне.

Стены в столовой и огромной гостиной главного дома украшали головы рогатых животных, а на полу лежали хорошо выделанные шкуры. Мебель, старая и удобная, ничем особенным не отличалась. У двери стоял огромный шкаф, заполненный журналами и газетами, американскими и иными. В гостиной было множество книг — они стояли на полках вдоль стен от пола до самого потолка. В спальне Эрнеста, где он работал, тоже было много книг: всего в доме хранилось около пяти тысяч томов. Над кроватью Эрнеста висела одна из самых любимых его картин — «Гитарист» Хуана Гриса. На стенах гостиной и комнаты Мэри можно было увидеть еще одну работу Гриса, картину Миро «Ферма», несколько полотен Массона, одного Клее, одного Брака и портрет Хемингуэя в юности работы Уолдо Пирса.

В комнате Эрнеста стоял огромный стол, на котором в жутком беспорядке валялись письма, вырезки из газет и журналов, маленький мешочек с зубами какого-то плотоядного животного, двое часов, подковы, не заполненная чернилами ручка в коробочке из оникса, деревянные фигурки зебры, бородавочника, носорога и льва, разнообразные сувениры, талисманы и памятные безделушки. Эрнест никогда не писал за столом, он оборудовал себе место для работы на книжной полке у кровати. Здесь стояла его пишущая машинка, а по другую сторону полки лежала пачка бумаги. За письменный стол Эрнест садился, только если брал ручку и собирался писать какие-то особые бумаги. Здесь же, на стенах спальни, висели несколько голов животных, а на полу валялась старая, потрескавшаяся шкура антилопы-куду.

Ванная комната, просторная и уставленная флаконами и коробками с лекарствами и иными имеющими отношение к медицине предметами, явно требовала ремонта и покраски, правда, последнее было абсолютно невозможно, так как все стены ванной покрывали записи, сделанные рукой Эрнеста, — о давлении (при этом всегда указывалась дата), весе, предписаниях врачей.

Как правило, обслуживающий персонал в усадьбе состоял из слуги Рене, шофера Хуана, китайского повара, трех садовников, плотника, двух служанок и человека, ухаживающего за боевыми петухами Эрнеста. Белую башню построила Мэри, чтобы выселить из дома тридцать кошек и обустроить Эрнесту место для работы — более удобное, чем его уголок в спальне. С кошками ей удалось справиться, но с Эрнестом ничего не получилось. На первом этаже башни у кошек было специальное место, там они спали, ели и нянчились со своими котятами. Здесь жили почти все кошки, кроме нескольких любимцев — Сумасшедший Кристиан, Одинокий Братец и Экстаз имели право жить в хозяйском доме. На верхнем этаже башни, с которого открывался прекрасный вид на заросшие пальмами холмы, зеленые склоны и сверкающее море, стояла роскошная мебель — здесь были и солидный письменный стол, так соответствующий статусу Великого Писателя, и книжные шкафы, и удобные кресла. Однако Эрнест не написал там практически ни строчки, разве что изредка правил гранки.

Когда я и моя жена приехали на виллу в первый раз, нас должны были поселить в домике для гостей. Однако Мэри Хемингуэй, золотоволосая энергичная женщина, встретив нас, извинилась и сообщила, что домик еще не приготовили.

— Вчера совершенно неожиданно к нам нагрянул Жан-Поль Сартр со своей подругой, — сказала она, — и мы не успели поменять простыни.

По дороге в дом Эрнест таинственно прошептал мне на ухо:

— Знаешь, что мне сказал Сартр за ужином вчера вечером? Что слово «экзистенциализм» придумал какой-то журналист, а он сам никакого отношения к этому не имеет.

Когда мы вошли в гостиную, Эрнест взглянул на потолок и произнес:

— На прошлой неделе нас посетили герцог и герцогиня Виндзорские, и больше всего их поразила падающая с потолка известка.

На предплечье у Эрнеста я заметил три длинные и глубокие царапины.

— Львята, — объяснил он, — они взяли привычку устраивать цирк вместе с двумя моими пятилетними кошками. Что сделаешь — братья. Было здорово по утрам слышать их рев. Мы друзья с тренером. Он позволяет мне дрессировать львят, и я работаю со скрученной газетой, но необходимо быть внимательными и не подставлять малышам спину. Мы подготовили для публики классный номер. Тренер собирается представить меня как блестящего domador del norte, дрессировщика, ушедшего на покой, но из-за своей сумасшедшей aficion, приверженности профессии, и любви к кубинской публике вновь выходящего на арену. Кубинцам и будет посвящен этот весьма специфический номер. В момент апофеоза я лягу на пол, и оба львенка поставят свои лапы мне на грудь. Я начал репетировать, и, когда стал их приручать, они оставили отметины на моей руке.

Я заметил, что дрессировка львов — весьма опасное занятие для писателя, который собирается продолжать писать.

— Мисс Мэри тоже так думает, — сказал Эрнест. — Я ей обещал, что не буду возиться со львами до тех пор, пока не напишу толстую книгу. Она даже ушла, когда я стал дрессировать львят и получил эти раны. Я должен охранять ее, и это, конечно, нечестно — рисковать только для забавы. Хотя не знаю, что может быть увлекательнее!

В тот вечер Эрнест показывал мне дом. В библиотеке он достал с полки первые издания книг Джеймса Джойса, Скотта Фитцджеральда, Гертруды Стайн, Шервуда Андерсона, Джона Дос Пассоса, Роберта Бенчли, Форда Мэддокса Форда, Эзры Паунда и многих других, с дарственными надписями от авторов. Он показал мне и чемодан со старыми фотографиями. В одном альбоме была его детская фотография, и я увидел, как Эрнест выглядел в пять-шесть лет. На обратной стороне альбома я прочитал надпись, сделанную рукой его матери: «Отец начал учить Эрнеста стрелять, когда тому было два с половиной, и в четыре года мальчик уже мог управляться с пистолетом».

Нам попалась фотография моложавой Марлен Дитрих с трогательной надписью: «Эрнесту с любовью».

— Знаете, как я встретился с этой немкой? — спросил Эрнест. — Однажды мы с приятелем плыли на корабле. Он одолжил мне смокинг, и мы пошли в ресторан. И ют когда мы уже сидели за столиком, в дверях, на самом верху лестницы, ведущей в зал, появилась она, это потрясающее видение в белом, — на великолепном теле длинное, ослепительно белое платье, украшенное бисером. Да, она прекрасно владела искусством держать паузу! Тут ей не было равных. Любому могла дать урок! Итак, она выдержала большую драматическую паузу, стоя на лестнице, а потом медленно спустилась и прошла через весь зал к Джоку Уитни. Я думаю, это был он — там был накрыт роскошный стол. Конечно, после ее появления никто в ресторане уже не мог проглотить ни куска. Она подошла к столу, и все двенадцать мужчин, которые там были, встали как по команде. Она быстренько пересчитала: их оказалось двенадцать. «Прошу прощения, — сказала она, — но я никак не могу быть тринадцатой, я верю, что это число приносит несчастье». Она уже была готова развернуться и уйти, но тут я, легко и непринужденно, встаю со своего места и говорю, что готов спасти ужин и быть за столом четырнадцатым. Так мы познакомились. Довольно романтично, правда? Пожалуй, мне надо продать эту историю Дэррилу Ф. Панику.

Возвращаясь в гостиную, мы прошли мимо висящей на стене фотографии Ингрид Бергман с дарственной надписью. Конечно, я остановился.

— Мисс Мэри не ревнует по поводу посланных по почте фотографий. И потому она — первая в лиге «Ни одного повода для ревности».

В гостиной Эрнест удобно устроился в знаменитом Кресле Папы, покрытом мягкой и довольно истертой тканью, а Черный Пес уселся у его ног. Однажды, когда Эрнест катался на лыжах в Солнечной долине, в его домик забрел этот охотничий пес — голодный, замерзший и испуганный до смерти пальбой. Эрнест взял его с собой на Кубу, ухаживал за ним терпеливо и нежно, откормил и завоевал его любовь и преданность.

— Ему нужно десять часов сна в сутки, но он всегда измучен, так как живет по моему расписанию. Когда я занимаюсь книгами, он счастлив, но когда я работаю, страшно недоволен. Хотя этот парень любит поспать, он считает, что обязан просыпаться вместе со мной. Он мне очень предан, но такая жизнь ему явно не по вкусу.

От Черного Пса разговор перешел к обсуждению звериных голов, висевший на стенах, а потом — к Африке.

— Был у меня когда-то один друг, англичанин-аристократ, — вспоминал Эрнест, — который мечтал убить льва стрелой из лука. Один за другим Белые Охотники отказывались участвовать в такой авантюре, и наконец один швед согласился пойти с ним. Этот мой приятель был из тех англичан, что берут с собой на сафари складной бар. Швед, очень опытный охотник, предупредил его, что лук и стрелы — весьма неэффективное оружие. Но англичанин настаивал, и швед снабдил его необходимой информацией и указаниями: лев способен за четыре секунды преодолевать расстояние в сотню ярдов, различает только силуэты, стрелять в него надо с пятидесяти ярдов и тому подобное. Наконец они настигли льва, приготовились, англичанин натянул тетиву лука, выстрелил и с расстояния пятьдесят ярдов попал зверю в грудную клетку. Лев в одно мгновение перекусил стрелу и буквально вырвал зубами зад одного из проводников-туземцев, после чего швед застрелил животное. Англичанин был потрясен. Он подошел к растерзанному туземцу и поверженному льву, которые лежали рядом бок о бок. «Ну что ж, — сказал швед, — теперь, ваша светлость, вы можете убрать свой лук и стрелы». На что англичанин ответил: «Да, пожалуй, вы правы».

Этого же англичанина я встретил в Найроби. Он там был с женой, молодой очаровательной ирландкой. Однажды она сама пришла ко мне в номер. На следующий вечер англичанин позвал меня выпить в бар отеля. «Эрнест, — сказал он, — я знаю, вы настоящий джентльмен и не способны ни на что дурное, но моей жене не следовало бы делать из меня идиота».

Мэри постаралась вернуть разговор к животным. Следующий рассказ Эрнеста был об огромном буром медведе с Запада, который выходил на середину шоссе и не давал проехать машинам. И вот Эрнест прослышал об этом медведе и решил на него посмотреть. Он медленно ехал по шоссе и вдруг видит — впереди стоит зверь. Это был действительно огромный медведь. Он стоял на задних лапах, его губы были растянуты в насмешливой улыбке. Эрнест вылез из машины и подошел к медведю. «Понимаешь ли, несчастный, что ты — всего лишь обыкновенный бурый медведь? — голос Хемингуэя звучал громко и твердо. — Так почему ты, чертов сын, позволяешь себе такое хамство, стоишь тут посреди дороги и не даешь никому проехать? Ты, полное ничтожество, ты ведь даже не белый медведь и не гризли!»

Эрнест рассказывал, что он выложил все это зверю и несчастный медведь пригнул голову, опустился на все четыре лапы и довольно быстро скрылся. С тех пор он больше не вылезал на шоссе, предпочитая бродить по лесу, и прятался, заслышав звук автомобильного двигателя — ведь в машине мог оказаться Эрнест, готовый содрать с него шкуру.

Вскоре появился Рене с кинопроектором, и мы уселись смотреть два любимых фильма Хемингуэя — бой Тони Зейла с Рокки Грациано и «Убийцы» с Бертом Ланкастером и Авой Гарднер. Зрелище началось с боя, за которым Эрнест внимательно следил и который даже комментировал, но через пять минут после начала «Убийц» мы услышали его тихое похрапывание.

— Никогда не выдерживает дольше первой части, — заметила Мэри.

Через три дня после моего появления на вилле Эрнест вдруг заявил, что ему пришло в голову написать вместо статьи о будущем литературы два маленьких рассказа. Один из его рассказов, «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», уже был опубликован в «Космо», заметил Эрнест. Будет лучше — и для него, и для журнала, — если он сочинит рассказы. Это его конек, ведь он гораздо лучше пишет прозу, чем публицистику. Однако, сказал Эрнест, одна статья, конечно, не эквивалентна двум рассказам. Впоследствии главный редактор увеличил гонорар до двадцати пяти тысяч долларов.

Как правило, в те дни на обед к Хемингуэям всегда приходили несколько человек. Среди них — силач Роберто Эррера, лысый, глухой, благородный, честный и преданный Эрнесту испанец. Ему было лет под сорок. Эрнест рассказывал, что Роберто жил в Испании, пять лет работал врачом, во время Гражданской войны сражался на стороне республиканцев, был арестован и долго сидел в тюрьме. Очень часто бывал и баск Сински Дунабециа — просоленный, громогласный, проспиртованный и обожающий развлечения морской волк. Он всегда появлялся на вилле, когда его судно заходило на Кубу. Нельзя забыть и о падре Андресе, которого все звали Черным Попом. Он тоже был баском. Когда разразилась Гражданская война, он служил Господу в кафедральном соборе Бильбао. И вот однажды, взойдя на кафедру, падре принялся призывать своих прихожан не тратить время зря, а скорее взяться за оружие, выйти на улицы и убивать всех, кого только можно. После этого падре Андрес вступил в республиканскую армию в качестве пулеметчика. Конечно, когда война кончилась, Андреса вышвырнули из страны, и он приехал искать убежище на Кубу. Местная церковь, осудив его боевое прошлое, дала ему самый бедный приход в самом нищем районе. Эрнест подружился с Черным Попом, как и со многими другими испанскими беженцами. Падре Андрес, надев светлую спортивную майку, приходил к Хемингуэю и, забыв о своем приходе, ел, пил, купался в бассейне и вспоминал прошлое вместе с Роберто и Эрнестом. Иногда бывали и другие гости — испанский аристократ, с которым Эрнест познакомился во время Гражданской войны, кубинский политик, противник режима Батисты, с женой и известный когда-то бывший игрок в пилоту.

— С понедельника до четверга я стараюсь, чтобы все было спокойно, — говорила Мэри. — Но конец недели — всегда на грани безумия, а то и просто настоящий сумасшедший дом. Папа не любит ходить в гости, он говорит, что не может ничего есть и пить в чужом доме. Последний раз он принял приглашение примерно год назад. Ему предложили сладкое шампанское, которое Эрнест пил исключительно из вежливости. После этого он десять дней приходил в себя.

В начале 1949 года, незадолго до поездки в Венецию Эрнест позвонил мне в Нью-Йорк. Начав с победы Трумэна над Дьюи, он перешел к основному вопросу:

— Так вот, насчет этих двух рассказов. В контракте указан срок — конец декабря, то есть я посылаю рассказы или же возвращаю аванс. Хорошо? Я уже написал один рассказ, правда, думаю, он слишком тяжел для «Космополитена», и я, пожалуй, оставлю его для книги.

— Какой книги? О чем вы говорите?

— Ну, новый сборник рассказов. Или сборник новых рассказов — как тебе больше нравится. Не думаю, что у меня будет время в Венеции, но, когда вернусь на Кубу — а я хочу быть дома уже в начале мая, — обязательно сочиню для тебя две славные истории. Хорошо бы дать им отлежаться некоторое время, а потом просмотреть заново, но, думаю, если повезет, все успею сделать вовремя. Рассказ, который я только что закончил, — на четыре с половиной тысячи слов, и он куда лучше, чем та чушь Ивлина Во, которая только что появилась. И не бойся, для тебя я смогу написать не хуже.

Я получал письма от Эрнеста на протяжении всей весны 1949 года — сначала из венецианского отеля «Гритти», потом с виллы Априле из Кортина-д’Ампеццо — местечка к северу от Венеции, где располагался замечательный лыжный курорт. Хемингуэй писал о том, что Мэри сломала ногу, спускаясь с горы, о серьезном заболевании глаз, из-за которого он даже попал в больницу, о разных других событиях, но при этом ни разу не упомянул, что работает над рассказами для «Космо». Именно тогда Эрнест устроил мою встречу с издателем Чарльзом Скрибнером. Позже Эрнест говорил:

— Надеюсь, Чарли тебе пришелся по душе. Он же просто в восторге от тебя, хотя обычно ему никто не нравится. Он терпеть не может писателей.

Скрибнер, седовласый, с тонкими чертами лица, всегда благожелательный и остроумный, искренне любил Эрнеста. Он относился к нему, как отец, гордящийся успехами знаменитого сына. Однажды Эрнест сказал о Скрибнере так: «Теперь, когда Макса Перкинса нет, только Чарли дает мне хорошие условия».

Во время нашей первой встречи со Скрибнером мы должны были обсудить записку о состоянии здоровья Эрнеста, которую тот послал из Италии специально для прессы. Эрнест тогда лежал в больнице и полагал, что эта информация может снять напряжение. «Причем особенно с меня самого. Я здесь в больнице сражаюсь, а меня осаждают газетчики, как в Трое осаждали Гектора ахейцы», — писал Эрнест.

В записке говорилось следующее: «Почему люди думают, что их надувают? Я не принимаю фотографов и репортеров, потому что слишком устал, сражаясь с миром, а лицо мое покрыто коркой, как после ожога. Я перенес стрептококковую и стафилококковую инфекцию, рожистое воспаление, в меня влили тринадцать с половиной миллионов единиц пенициллина, а потом, когда начался рецидив болезни, — еще три с половиной миллиона. Врачи думали, что инфекция пойдет в мозг и я получу менингит, так как мой левый глаз был уже заражен и не открывался и я мог открыть его, только закапав предварительно раствор борной кислоты, при этом большая часть ресниц вылезла.

Инфекция могла попасть в глаза с пылью или же от мелких частиц пыжа.

До сих пор не могу бриться. Дважды пробовал, но только порезал все лицо, и теперь кожа сходит как почтовая марка с конверта. Приходится раз в неделю пользоваться ножницами. Конечно, глядя на меня, не скажешь, что я чисто выбрит, но и никто не станет утверждать, что я отращиваю бороду. Все вышеизложенное — истинная правда, и вы можете рассказывать это всем, включая журналистов и репортеров».

Эрнест вернулся на Кубу летом 1949 года и уже в конце июля сообщил мне по телефону, что у него появились новые идеи по поводу двух рассказов для «Космополитена». Эрнест предложил мне приехать к нему в сентябре. Я согласился, но с условием, что в этот раз, чтобы не беспокоить Хемингуэев, буду жить в коттедже на Варадеро-Бич.

— Никакого беспокойства, — ответил мне Эрнест, — но Варадеро-Бич — действительно очень красивое место. Когда ты приедешь, я заброшу работу на пару-тройку дней и приплыву к тебе. Мы славно повеселимся! Придется хорошенько поработать в июле и августе, чтобы заслужить маленький отдых.

— Кстати, Артур хотел бы знать, — заметил я, имея в виду Артура Гордона, главного редактора «Космополитена», — желаешь ли ты получить еще десять тысяч долларов.

— Нет, передай Артуру мою благодарность, но мне пока достаточно аванса. Наши боевые петушки выиграли тридцать восемь боев из сорока двух. Здесь для нас уже готовят потрясающую еду. Холодильник полон. Стрельба по голубям идет полным ходом, думаю заработать три-четыре тысячи. Дети в порядке. Мой старший сын Джек вернулся в Берлин — он уже капитан, сам зарабатывает себе на жизнь. И если Кид Гавилан победит Робинсона, у меня будет замечательное Рождество. Правда, скорее всего, Гавилан проиграет.

Я спросил, не привезти ли чего-нибудь из Штатов.

— Ну что ж, — сказал он, — если не трудно, привези банку белужьей икры из магазина «Мейсон Гласс» и портативную пишущую машинку марки «Смит-Корона». А по поводу рассказов, честное слово, у меня есть для тебя замечательный сюрприз.

Сюрприз заключался в том, что лежа в больнице в Италии, он приступил к одному из рассказов, обещанных «Космополитену». Он говорил, что хотел заработать деньги на свои, как ему казалось, неизбежные похороны. Однако, когда ему стало лучше, выяснилось, что этот рассказ имеет все шансы вырасти в роман. Эрнест назвал его «За рекой, в тени деревьев». «Все мои книги начинались как рассказы, — говорил он. — Начиная писать, я никогда не думал о романе».

Во время нашего плавания на «Пилар» он дал мне первые главы. Я читал, а он при этом сидел сзади и смотрел в рукопись через мое плечо. (Это было невыносимо — Эрнест тяжело дышал мне в ухо, и я не мог сосредоточиться на тексте. Позже на протяжении многих лет мне приходилось знакомиться с новыми работами Хемингуэя именно в такой ситуации, и, хотя это было совсем нелегко, я научился во время чтения забывать об авторе, сопящем за спиной.) А тогда Эрнест просто выводил меня из себя — он смеялся, что-то комментировал, словно мы читали совсем не его роман. Затем он попытался забрать у меня рукопись (Эрнест всегда обращался со своими рукописями как с бесценными бриллиантами), но я попросил дать мне возможность перечитать некоторые страницы, и таким образом мне удалось спокойно дочитать его новый роман.

— Тебе Папа говорил, что у нас снова живет львенок? — спросила меня Мэри.

— Я думал, это уже невозможно, — удивился я.

— Рецидив. Огромная пятилетняя кошка. Появилась у нас, когда дрессировщик решил, что она уже ни на что не годится. Думаю, я поступил правильно. Она очень помогает мне отвлечься от всяческих неприятностей, — сказал Эрнест.

— Но, Папа, глупо держать в доме львят, если ты не занимаешься с ними каждый день, — заметил я.

— Да, пожалуй, ты прав. Полный идиотизм. Я это делаю, только чтобы произвести впечатление на дам или просто для развлечения. Это здорово — наблюдать, как эти львята реагируют на попытки приучить их к порядку. Но работать сразу больше чем с двумя опасно — нельзя, чтобы хотя бы одно животное оказывалось за твоей спиной. Правда, это правило приходится соблюдать и в отношениях с некоторыми людьми.

На западе небо заволокло огромными грозовыми тучами, на море появились волны. Из воды извлекли четыре блесны, но, к сожалению, пустые, без добычи. Вот уже и на северном направлении небо угрожающе нависло над водой, которая теперь ярко отсвечивала стальным блеском.

— Пожалуй, попасть в грозу или даже в шторм — не совсем то, что нам нужно. Хотя, наверное, плыть вперед в эти бушующие волны чертовски увлекательно!

Он приказал Грегорио поворачивать назад, а я предложил всем пообедать в «Кавама Клаб» на Варадеро-Бич. Через два часа мы благополучно добрались до берега.

Грегорио бросил якорь в нескольких сотнях ярдов от пляжа. Море было уже очень неспокойно, а на берегу не оказалось ни одной лодки, на которой мы бы могли переправиться на берег, поэтому нам пришлось это сделать вплавь. Мэри могла одолжить одежду у Джеральдины, а Эрнест, прищурившись, оглядел меня с ног до головы и покачал головой:

— Хотчнер, с тобой меняться штанами невозможно. Я останусь в своих.

Я подумал, что он положит брюки в непромокаемый пакет, — но это было бы слишком просто.

Дамы нырнули в воду и поплыли. Эрнест же взял шорты и рубашку и в эти тряпки как следует завернул бутылку кларета — он не доверял винам Кавамы. Затем он перевязал сверток своим знаменитым ремнем с пряжкой «С нами Бог». Осторожно спустившись в воду по трапу, он медленно погрузил свое тело в волны, держа сверток в левой руке высоко над головой. Верхняя часть его торса возвышалась над водой, и он плыл только благодаря мощным движениям правой руки и ног. Это была замечательная демонстрация силы и ловкости. Я с трудом поспевал за ним, хотя греб обеими руками.

Я достиг берега чуть раньше Эрнеста и, пока он преодолевал последние метры, смотрел на него, на его левую руку, державшую сверток над мускулистой массой тела. Он казался мне настоящим морским божеством — не парнем из городка Оук-Парк в Иллинойсе, а Посейдоном, выходящим из своих морских владений. Наконец Эрнест, совершенно не запыхавшийся, улыбающийся и довольный, что ему удалось сохранить свои шорты сухими, вылез из воды.

Эрнест часто звонил мне по поводу романа «За рекой, в тени деревьев».

— Идет довольно трудно, — говорил он мне, — даже Черный Пес устал. Он, как и я, будет счастлив, когда я закончу книгу. Сейчас, пожалуй, немного отдохну от нее. Я скромный парень, но должен признаться — только что написал чертовски хорошую главу. Все вложил в две страницы! Они тебя потрясут до слез. Вчера Роберто делал подсчеты. Он ненавидит считать, хотя и делает это очень аккуратно. И вот вчера ему пришлось заняться арифметикой. На сегодняшнее утро мы имеем сорок три тысячи семьсот сорок пять слов. А должно быть около шестидесяти тысяч или чуть меньше. Кстати, по поводу денег. Дай совет. Мы должны подписать контракт до того, как книга будет закончена. Уверен, это будет моя лучшая книга.

Ответ «Космо» был такой: Хемингуэй — давний добрый друг журнала и всей корпорации Херста, поэтому он вправе называть свою собственную цену. Я послал ему телеграмму с этим радостным известием. Эрнест тут же позвонил мне. Теперь он хотел знать, какую максимальную сумму журнал когда-либо платил за публикацию романа с продолжением. Я сказал: «Семьдесят пять тысяч долларов».

— Хорошо, — ответил Хемингуэй, — я так понимаю, что должен просить на десять тысяч больше.

Я достаточно долго знал Хемингуэя и могу сказать, что столь частые разговоры по телефону не были для него обычным делом. Позже он объяснил, что только с некоторыми людьми ему удобно общаться по телефону. Среди них — Марлен Дитрих и Тутс Шор.

Как правило, Эрнест относился к телефону с неким подозрением. Он брал трубку, подносил ее к уху, как бы пытаясь понять, кто это в ней сидит. А когда начинал говорить, его голос становился напряженным, менялись интонации — так американцы обращаются к иностранцам, плохо знающим английский язык. Общение по телефону чрезвычайно утомляло Хемингуэя, он потел, уставал, у него сразу же возникало желание выпить чего-нибудь крепкого. Но при этом он получал огромное удовольствие, звоня Тутсу Шору из Парижа, Малаги или Венеции, чтобы, прежде чем сделать ставку, получить от него одобрение или подтверждение правильности своих предсказаний. Эрнест также обожал звонить Марлен Дитрих, поскольку, как он говорил, они многие годы любили друг друга и привыкли делиться тем, что происходит в их жизни. При этом они никогда не лгали друг другу, за исключением редких случаев, когда это было просто необходимо.

Позже, когда я близко познакомился с Марлен, она мне рассказывала:

— Я никогда не просила советов Эрнеста, но он всегда был рядом. И в его письмах, в беседах с ним я находила то, что поддерживало меня в трудные минуты жизни. Ему всегда удавалось помогать мне, хотя порой он не имел ни малейшего понятия о моих проблемах. Он говорит удивительные вещи, и эти высказывания автоматически подходят к затруднениям любого масштаба. Ну, например, всего несколько недель назад я говорила с ним по телефону. Эрнест был один на своей вилле. Он закончил работать, и ему хотелось поболтать. В какой-то момент он спросил, каковы мои планы. Я рассказала, что как раз получила весьма заманчивое предложение от ночного клуба в Майами, но не знаю, соглашаться или нет. «Что тебя смущает?» — спросил он. «Я понимаю, что должна работать, что не могу терять время. Но мне кажется, что одного выступления в Лондоне и в Вегасе вполне достаточно. А может, я слишком себя балую. Пожалуй, я должна убедить себя, что мне необходимо принять это предложение».

Он молчал некоторое время, а я представляла себе его красивое лицо в состоянии задумчивости. Наконец он проговорил: «Не делай того, что тебе не хочется. Никогда не смешивай движение с действием». В этих двух предложениях он сформулировал целую философию.

Самое замечательное в нем — способность проникнуться вашими проблемами. Он — как огромная скала, вечная и неизменная, тот надежный некто, который необходим каждому, но которого нет ни у кого. Поразительно — он всегда находит время для дел, о которых большинство людей лишь мечтает. У него есть смелость, энергия, время, идеи, умение наслаждаться путешествиями, писать, творить… В нем как бы одно время года в определенном ритме сменяет другое, причем каждый раз обновленное и полное новых надежд и сил.

Он, как настоящий мужчина, благороден и нежен — а мужчина, не способный на нежность, не интересен.

— Правда о наших отношениях с ней состоит в том, — заметил Эрнест, когда я ему рассказал о своих встречах с Марлен, — что с тех пор, как в тысяча девятьсот тридцать четвертом году мы встретились на борту «Иль-де-Франс», мы всегда любили друг друга, но при этом до постели дело никогда не доходило. Удивительно, но это факт. Мы — жертвы несинхронной страсти. В те времена, когда я был свободен, Дитрих тонула в волнах несчастной любви, а когда Дитрих наконец оказалась на поверхности и плыла, широко раскрыв свои ищущие, потрясающие глаза, я был под водой. Спустя несколько лет после первой встречи наши пути опять пересеклись — мы снова встретились на «Иле». Тогда что-то действительно могло произойти, но я в то время еще не выпутался из связи с этой совершенно не заслуживающей моего внимания М., а у Дитрих были какие-то отношения с совершенно не заслуживающим ее внимания Р. Мы походили на двух молодых кавалерийских офицеров, проигравших все деньги и полных решимости идти до конца.

 

Глава 2

Нью-Йорк, 1949

В конце октября 1949 года Эрнест, закончив работу над романом «За рекой, в тени деревьев», приехал в Нью-Йорк. Этот город для Хемингуэя был всегда чем-то вроде перевалочного пункта — здесь можно остановиться на недельку-другую, а потом отправиться куда-нибудь дальше, в более приличное место. В Нью-Йорке Эрнест общался с очень узким кругом людей, в то время как встречи с ним всегда жаждали и домогались многие. На протяжении многих лет он останавливался в своем любимом отеле «Шерри-Незерланд» (ему нравилась «надежная защищенность» — никакой регистрации, звонки сортируют, а фотографов и журналистов не пропускают). Но с 1959 года он стал предпочитать трехкомнатные апартаменты на Шестьдесят второй улице, 1. Когда-то это был невероятно дорогой дом, теперь, правда, здесь все было уже не так роскошно.

Эрнест всегда чувствовал себя в Нью-Йорке неуютно и не любил там бывать. Зато Мэри обожала Нью-Йорк, и я подозреваю, он приезжал туда, только чтобы сделать ей приятное. Он не был любителем театра, оперы или балета и, хотя умел получать удовольствие от музыки, концерты — что джазовые, что классические — посещал редко. Правда, Эрнест мог сходить на бокс — если знал, что на ринг выйдут стоящие парни. Приезжая в Штаты, он внимательно следил за футболом — играми профессионалов — по телевизору (на Кубе не ловились передачи американских телевизионных каналов), но никогда не ходил на стадионы. Он обожал бейсбол и был готов пойти на любую игру, а иногда даже приезжал в Штаты лишь для того, чтобы попасть на чемпионат мира.

В Нью-Йорке Эрнест любил бывать только в трех барах — у Тутса Шора, Тима Костелло и в «Старом Зайдельбурге». Я как-то спросил Эрнеста о давнишней истории, которую мне рассказали. Говорили, что однажды Эрнест, сидя в баре у Костелло, поспорил с Джоном О’Харой, чья голова тверже. В конце концов Эрнест схватил дубинку, которую Костелло держал за стойкой, взялся двумя руками за концы и разломил пополам ударом о свою голову. Это правда или очередной апокриф, спросил я. Он засмеялся и сказал: «Пожалуй, история слишком хороша, чтобы от нее отказываться».

Но было в Нью-Йорке одно место, которое Эрнест посещал с огромным удовольствием, — цирк братьев Ринглинг. Ему казалось, что звери в цирке совсем не такие, как все остальные животные: постоянно работая с человеком, они становятся гораздо умнее и приобретают яркую индивидуальность.

Когда я первый раз собрался пойти с ним в цирк, он так хотел поскорее увидеть животных, что мы оказались у Мэдисон-сквер-гарден за час до начала представления. Разумеется, вход для публики был закрыт. Мы подошли к служебному входу на Пятидесятой улице, и Эрнест принялся стучать в дверь. Наконец один из цирковых служащих открыл и попытался отделаться от нас, но Эрнест гордо предъявил ему специальную карточку, подписанную его старым другом Джоном Ринглингом Нортом, в которой указывалось, что ее предъявитель имеет право войти в цирк в любое время и в любом месте. И вот мы в цирке, осматриваем клетки с животными. Эрнеста всегда восхищали гориллы. Несмотря на просьбу страшно нервничавшего смотрителя держаться подальше от клетки, Эрнест решил подружиться с обезьяной. Подойдя к решетке, он обратился к животному с длинной отрывистой речью. Горилла вначале, казалось, внимательно слушала, потом вдруг схватила тарелку с морковкой и опрокинула ее себе на голову, а затем принялась жалобно скулить — верный признак добрых чувств, заметил смотритель.

Тут все служащие цирка окружили Эрнеста, прося его пообщаться и с их подопечными. Хемингуэй заметил, что он только раз по-настоящему беседовал с диким зверем, и это был медведь. Тотчас смотритель, ответственный за медведей, повел его за собой.

Эрнест остановился у клетки с белым медведем и стал наблюдать, как зверь меряет тесное пространство своего пристанища.

— У него плохой характер, мистер Хемингуэй, — предупредил смотритель Эрнеста, — лучше пообщайтесь с тем бурым медведем — у него прекрасное чувство юмора.

— Нет, я должен поладить с этим, — сказал Эрнест, не отходя от клетки. — Правда, я довольно давно с медведями не общался, мог выйти из формы.

Смотритель заулыбался. Эрнест подошел к клетке вплотную и начал говорить — голос его звучал мягко, музыкально, совсем не так, как во время беседы с гориллой. Медведь остановился. Эрнест продолжал говорить, и, признаюсь, я никогда раньше не слышал от него таких слов, а вернее, звуков. Медведь слегка попятился, а потом сел, уставился на Эрнеста и вдруг принялся издавать странные носовые звуки, подобные тем, что можно услышать от пожилого джентльмена, страдающего тяжелым катаром.

— Черт возьми! — воскликнул пораженный смотритель.

Эрнест улыбнулся медведю и отошел от клетки.

Вконец сбитый с толку медведь смотрел ему вслед.

— Я говорил по-индейски. Во мне течет индейская кровь. Медведи любят меня. Так было всегда.

Хотя Эрнест и любил смотреть кино в своем доме на Кубе, в Нью-Йорке он ходил в кинотеатры только на экранизации своих романов или рассказов, причем как бы принуждал себя к этому. Перед тем как решиться на это предприятие, он целыми днями твердил, что просто обязан пойти и посмотреть фильм, что таков его долг. Он вновь и вновь возвращался к этой теме, кружил и петлял, как охотник, загоняющий дичь, прежде чем сделать последний выстрел.

Фильм по роману «Прощай, оружие», снятый на студии Дэвида Селзника с Дженнифер Джонс и Роком Хадсоном в главных ролях, Эрнест наконец решился посмотреть после того, как три дня тщетно пытался придумать для себя причину, по которой мог бы этого избежать. Хемингуэй продержался тридцать пять минут. Потом мы молча шли по Сорок девятой улице и вверх по Пятой авеню. Наконец Эрнест произнес:

— Представь, Хотч, что ты написал книгу, которая тебе самому очень по душе, а потом ты видишь, что с ней сделали! Да это же все равно что помочиться в отцовскую кружку с пивом.

Мы смотрели фильм «И восходит солнце» накануне открытия чемпионата мира по бейсболу 1957 года, ради которого, собственно, Хемингуэй и приехал в Нью-Йорк. Когда Мэри спросила Эрнеста, какое впечатление на него произвел фильм, он ответил так:

— Любой фильм, в котором лучший актер — Эррол Флинн, является злейшим врагом самому себе.

Обычно фильмы по произведениям Хемингуэя ставились без его участия, и только в «Старике и море» он сам редактировал сценарий. Эрнест даже провел со съемочной группой несколько недель на побережье в Перу, охотясь за огромными марлинями, которые никак не попадали на крюк в нужный для оператора момент, и поэтому пришлось снимать рыб, сделанных из пористой резины. Надо отметить, что «Старика и море» Эрнест досмотрел до конца, молча глядя на экран. Когда мы вышли из кинотеатра, его единственным комментарием стало следующее замечание:

— Спенсер Трейси выглядел как очень толстый и богатый актер, изображающий бедного рыбака.

Как-то Эрнест выразил желание посмотреть телевизионные фильмы, для которых я сделал сценарии по его повестям и рассказам. Я устроил демонстрацию по кабельному телевидению. Один из них — «Мир Ника Адамса» — Эрнесту очень понравился. Мне тоже казалось, что это наиболее удачная экранизация. Она была сделана по семи рассказам о Нике Адамсе и прекрасно снята режиссером Робертом Миллиганом. После просмотра в студии Эрнест сказал:

— Ну что ж, Хотч, тебе удалось рассказать эту историю на экране так же здорово, как мне — на бумаге.

Так я получил лучший комплимент в моей жизни. Мне повезло, что Эрнесту никогда не приходило в голову посмотреть не получавшийся с самого начала съемок фильм «Игрок, сестра и радио». Больше всего Хемингуэю нравился трехчасовой «По ком звонит колокол», который я делал для телестудии «Плейхауз». В главных ролях там снимались Джейсон Робардс, Мария Шелл, Эли Валлах и Морин Степлтон. Правда, Эрнест считал, что я должен был включить в сценарий больше материала о националистах.

— Тебе удалось выразить дух этих людей, их характеры, их истинную сущность, и это самое ценное. Ты видел фильм, снятый для большого экрана? Эта сцена любви между Купером и Ингрид, когда он даже не может снять пальто? Чертовски трудно заниматься любовью в пальто и в спальном мешке! И Ингрид, в элегантном платье и со всеми этими локонами, — она выглядит как Элизабет Арден, одетая от «Аберкромби и Фитч».

К магазинам Эрнест относился так же, как к походам в кино. Несколько дней он как мог оттягивал тур по магазинам, а когда наконец попадал в какой-нибудь торговый центр, делал совершенно безумные покупки. Нигде его врожденная скромность не проявлялась так ярко, как в торговом зале. Один лишь взгляд продавца ввергал Эрнеста в страшное смущение. Он готов был купить первую же вещь, которую ему предлагали, и скорее исчезнуть из магазина. Единственным исключением был магазин «Аберкромби и Фитч», особенно оружейный и обувной отделы. Но уже в отделе одежды продавцу приходилось держать Хемингуэя за рукав куртки, чтобы тот не сбежал и купил себе хоть что-нибудь.

В одежде Эрнест был чрезвычайно скромен — у него была своего рода униформа: кожаные мокасины, кепка с козырьком, кожаный ремень с надписью «Бог с нами» на пряжке — этот ремень, снятый с убитого немца, стал в некотором роде для Хемингуэя талисманом. Пояс был великоват, но Эрнест никогда не расставался с ним и носил со всеми брюками. У него был один приличный пиджак, пошитый специально для него в Гонконге, две пары брюк, одна пара ботинок и ничего из нижнего белья. Однажды я пошел с ним в магазин «Марк Кросс» на Пятой авеню покупать сумку. Продавец показал нам огромную сумку, в которой легко помещались целых десять костюмов. Стоила она триста долларов.

— Знаешь, купил бы эту сумку, — сказал Эрнест, — но девять костюмов — не могу.

Впрочем, вернемся назад, в тот октябрьский день 1949 года, когда Эрнест приехал в отель «Шерри-Незерланд» с рукописью романа «За рекой, в тени деревьев». Утром Герберт Майер, ставший главным редактором «Космо» после ухода нашего доброго друга Артура Гордона, вызвал меня к себе в кабинет и сказал, что 85 тысяч долларов за роман — невероятно большая сумма и я должен сообщить мистеру Хемингуэю, что журнал заплатит ему только 50 тысяч. Я, конечно, с возмущением отказался — ведь все уже было договорено и решено, и предложил Майеру устроить встречу с Хемингуэем, чтобы тот сам объяснил писателю свое решение. Тогда Майер, после некоторых раздумий, согласился оставить все как есть, а я отправился в «Шерри-Незерланд» за рукописью.

Номер Хемингуэя уже был вполне обжит. В гостиной на столе стояли два серебряных ведерка со льдом, в каждом — по бутылке вина, а также огромная банка белужьей икры, поднос с тостами, две тарелки — с тонко порезанным луком и с ломтиками лимона, блюдо с копченой семгой и высокая ваза с двумя желтыми розами. За столом сидели Марлен Дитрих, Мэри Хемингуэй, Джигги Вертель, Чарлз Скрибнер и Джордж Браун. Тут же — Лилиан Росс из «Нью-Йоркера» со стенографическим блокнотом на коленях. Джигги Вертель, бывшая жена Бадда Шульберга, была в это время замужем за Питером Вертелем. Джигги, старая приятельница Хемингуэев, собиралась отправиться с ними в плавание на «Иль-де-Франс». Джордж Браун был одним из самых верных и близких друзей Эрнеста. Их дружба началась еще во времена занятий в спортзале Браунов, где когда-то собиралась боксерская элита Нью-Йорка. Эрнест всегда говорил, что Джордж знает о боксе больше, чем все тренеры Нью-Йорка, вместе взятые. Лилиан Росс делала стенографические записи для очерка об Эрнесте (он должен был появиться в «Нью-Йоркере»).

Эрнест представил меня своим гостям и предложил всем пойти пообедать в ресторан «21». В двадцатые годы, сказал Эрнест, когда он жил в маленькой комнатушке в Бривурте, этот ресторан был его «альма матер». В те времена ему здорово не хватало денег на жизнь, и, бывало, нормально поесть удавалось лишь раз в неделю. И вот однажды Джек Криндлер, совладелец ресторана «21», пригласил его на шикарную вечеринку, которая должна была происходить в баре на втором этаже ресторана, при этом планировалось распитие запрещенных спиртных напитков, а ведь в стране был тогда сухой закон! Во время вечеринки Эрнеста представили одной итальянке — по его словам, она была самой очаровательной девушкой, которую он встречал в своей жизни.

У нее была такая особенная красота, красота женщин эпохи Возрождения — черные как смоль волосы, круглые глаза, кожа, как у женщин Боттичелли, и грудь Венеры, появляющейся из морской пены. Вечер заканчивался, все понемногу расходились, а мы с итальянкой, взяв свои бокалы, перешли на кухню. Джек сказал: все в порядке, не волнуйся, уборщица еще два-три часа будет приводить все в порядок. Мы говорили и пили и вдруг здесь же на кухне стали заниматься любовью. Никогда потом мои ожидания не реализовались настолько полно. Но вот наступило пять часов утра, и нам уже действительно нужно было уходить. Мы смогли спуститься только на первый этаж — и на этой лестничной площадке — помните, та, у лестницы на второй этаж, — снова начали любить друг друга. Это было подобно плаванию в море в самый страшный шторм — взлетаешь на высокой волне, а потом резко падаешь вниз, и так снова и снова, в надежде, что вот-вот перед тобой откроется непостижимая тайна этой потрясающей воображение глубины.

Итальянка не позволила мне проводить ее домой. Когда на следующий день я проснулся в своей каморке в Бривурте, первой моей мыслью было скорее ее разыскать. Я надел куртку, сунул руку в карман и обнаружил там три сотенные купюры. Я тут же помчался в «21». Джек отвел меня в сторону и сказал: «Послушай меня, Эрни, лучше бы тебе остыть. Я должен был сразу предупредить тебя, что это девушка Джека-Брильянта и он возвращается в город сегодня в пять часов».

Мы заказали столик в «21», и Эрнест повел меня в свою спальню. Там он открыл потрепанный портфель и вытащил рукопись.

— Мне хочется, чтобы ты был с нами в эту осень. Похоже, будет совсем неплохо. Одна моя приятельница из Венеции написала, что едет в Париж. И если ты тоже поедешь с нами и верстка будет с тобой, мы могли бы вместе все быстро сделать. А в свободное время поедем в Отейль на скачки. Жорж обо всем позаботится — ну тот Жорж, бармен в «Ритце». Знаешь его? Он замечательный парень, все может! Мы бы так славно все устроили! Черт, чем больше я об этом думаю, тем больше расстраиваюсь, представляя, как мы будем наслаждаться, в то время как ты сидишь в своей конторе на Пятой авеню и вкалываешь, не разгибая спины.

Он задумчиво покрутил ус.

— Ну что ж, Папа, — сказал я, — все зависит от предложенных условий.

— Условия назовешь сам, дружок. А сейчас сделаем вот что… — Он взял рукопись и отделил часть страниц. — Ты отнесешь это своему боссу и скажешь, что здесь все, за исключением нескольких последних глав, которые я взял с собой, поскольку хочу еще немного над ними поработать.

Когда я вручил рукопись Герберту Майеру и сообщил ему о судьбе последних глав, он чуть не выпрыгнул из кресла.

— Боже мой, вы же знаете, ему нельзя верить! Он пьет! А у нас нет окончания! Езжайте за ним! Не спускайте с него глаз! К первому января мы должны иметь последние главы романа у себя — чего бы нам это ни стоило!

Когда я вечером вернулся в отель, Эрнест сидел в кресле и читал книгу. Даже не взглянув на меня, он спросил:

— Когда ты выезжаешь?

 

Глава 3

Париж, 1950

Приехав в Париж, Эрнест и Мэри остановились в своем любимом «Ритце» на Вандомской площади. Джигги жила в номере под ними, а я, не страдая ностальгией, устроился в «Опале», маленьком и уютном отеле на улице Тронше, где как-то провел несколько дней во время войны. С тех пор удобства в отеле особенно не изменились. Хемингуэи и Джигги прибыли во Францию на лайнере «Иль-де-Франс», и я, вылетев из Нью-Йорка через пару дней после отплытия корабля, приехал в Париж почти одновременно с ними. Эрнест очень обрадовался, узнав, что осенние скачки в Отейле, в самом сердце Булонского леса, начинаются на следующий день. Он тут же предложил нам сделать то, что ему всегда хотелось, но до сих пор не удавалось, — ездить на скачки каждый день.

— Вы войдете в замечательный ритм — это как ежедневная игра в мяч. Вы будете все знать, и никто не сможет вас надуть. Кстати, там на вершине горы, прямо над ипподромом, есть прекрасный ресторанчик, где замечательно кормят и откуда удобно смотреть скачки. Вам будет казаться, что это вы несетесь к финишу! Во время заездов вам трижды, вместе со сменой блюд, подадут котировки лошадей, и вы сможете делать ставки тут же, в ресторане, не вставая со стула. Не надо никуда бежать, чтобы поставить на свою лошадь. Потрясающе!

Мы с Хемингуэем организовали то, что Эрнест назвал «Синдикатом Хемхотча», — внесли в общий фонд определенную сумму денег и договорились, что будем пополнять капитал синдиката по мере надобности. (Позже, когда наша деятельность стала более разнообразной, Эрнест даже официально зарегистрировал компанию в Нью-Джерси, назвав ее «Хемхотч, Лтд».)

В Европе принято носить в бумажнике множество визитных карточек, и мы, следуя этому правилу, а также дабы отметить рождение нашей компании, придумали для визитки замечательный текст:

«М-р. Эрнест Хемингуэй и м-р. А. Е. Хотчнер, эсквайры, объявляют об образовании компании „Хемхотч, Лтд“, целью которой является удовлетворение интереса ее учредителей к скачкам, бою быков, охоте на диких уток и танцам фанданго для женщин».

Однако в ту осень мы смогли достичь лишь уровня простого сотрудничества. Обычно в день скачек в Отейле мы заваливались где-то около полудня в «Литл бар» отеля «Ритц», и пока Бертен, маэстро этого заведения, готовил нам свою бесподобную «Кровавую Мэри», изучали списки участников заездов и выбирали, на кого поставить. Иногда Жорж, или Бертен, или кто-нибудь еще из барменов подходил к нам и просил сделать ставки за них. Бертен был особенно неутомим, причем в своем выборе он руководствовался не строгим научным анализом, а, скорее, какими-то мистическими соображениями. Однажды он вручил Эрнесту список из восьми лошадей, которые, как он полагал, придут первыми в восьми заездах того дня. Эрнест изучил список и сказал:

— Знаешь, Бертен, что я сделаю? Я поставлю десять тысяч франков на каждую лошадь, а выигрыш поделим пополам, идет?

Все лошади из списка Бертена проиграли, но, когда мы вернулись в бар, Эрнест вручил Бертену пять тысяч франков.

— Одну из твоих лошадей сняли с состязаний, и мы получили ставку обратно, — сказал он.

Не думаю, что когда-нибудь мне еще будет так хорошо, как в те дни в Париже. Лошади и жокеи Дега на фоне пейзажей Ренуара; серебряная фляжка Эрнеста с выгравированной надписью «От Мэри с любовью», а во фляжке — замечательный выдержанный кальвадос; бурный восторг победы и бокалы, осушаемые в одно мгновение; советы жокею и ностальгия Эрнеста, скрытая от посторонних глаз.

— Знаешь, Хотч, больше всего в жизни люблю встать утром, пораньше — птицы поют, окно открыто, и слышно, как где-то неподалеку скачут лошади.

Мы сидели на верхней ступеньке трибуны и разговаривали. Погода была отвратительная, Эрнест кутался в свое огромное пальто, на голове — его всегдашняя кепка, борода спутана. Мы только что пообедали — устрицы, омлет с ветчиной и зеленью, сыр и холодное вино «Сансерре». В седьмом забеге мы не делали ставок. Эрнест, наклонившись слегка вперед, смотрел в бинокль, взятый напрокат, на ипподром, где к беговому кругу медленным серпантином тянулись лошади из паддока.

— Когда я был молод, — вспоминал Хемингуэй, — я был единственным чужаком, кому позволялось приходить на частные ипподромы в Ашере и Шантильи. Они разрешали мне даже пользоваться секундомером с остановом — как правило, никто, кроме самих хозяев, к нему не прикасался. Это здорово помогало мне правильно делать ставки. Там я узнал об Эпинаре. Один тренер, Дж. Патрик, эмигрант из Америки, которого я знал еще со времен Первой мировой войны — мы с ним познакомились в Италии, еще мальчишками, — рассказал мне, что у Джина Лея есть жеребец, из которого может получиться скакун века. Это его слова, Патрика, — «скакун века». «Эрни, — сказал он, — мать жеребца — Бададжос-Эпина Бланш из конюшни Рокминстера, во Франции ничего подобного не видели со времен Гладиатора и Большой Экюри. Мой тебе совет — займи или укради сколько можешь и все поставь на этого двухлетку в первом же заезде. Потом уже все увидят, что это за лошадь, но сейчас, когда его еще никто не знает, поставь на него все, что у тебя есть».

Тогда я у меня был период «полной нищеты». Порой не хватало денег даже на молоко для Бамби, но я все-таки последовал совету Патрика. Я выпрашивал наличные у приятелей. Даже одолжил тысячу франков у своего парикмахера. Я приставал к иностранцам. Кажется, в Париже уже не осталось ни единого су, на который я бы не позарился. И вот, когда Эпинар дебютировал в Довилле, я поставил на него все добытые с таким трудом деньги. Он выиграл забег, и на полученный выигрыш я смог жить месяца два. Патрик познакомил меня со многими выдающимися жокеями того времени — Фрэнком О’Нилом, Фрэнком Кохом, Джимом Уинкфилдом, Сэмом Бушем и потрясающим наездником Жоржем Парфремоном.

— Как ты помнишь все эти имена, ведь прошло столько лет? — спросил я. — Ты что, встречался с ними потом?

— Нет. Но я всегда помню то, что хочу помнить. Никогда не вел никаких дневников, не делал записей. Я лишь нажимаю нужную мне кнопку памяти — и все. Вот, например, Парфремон. Я вижу его так же ясно, как сейчас тебя, слышу его так же отчетливо, как во время последнего с ним разговора. Именно Парфремон на Борце Третьем из конюшни Анси принес первую победу Франции на Больших скачках в Ливерпуле. Это один из труднейших стипль-чезов. Жорж увидел Парфремона в первый раз за день до скачек. Английские тренеры показывали ему большие барьеры. И Жорж повторил мне слова, которые тогда сказал им: «Размер барьеров не играет никакой роли, единственная опасность — это сбиться с темпа». Бедняга Жорж! Он предсказал свою собственную судьбу. Погиб, преодолевая финальный барьер в Энгиене, причем высота барьера не превышала и трех футов. Энгиен — старый, простоватый, но порой такой коварный! Раньше, когда еще не перестроили трибуны, заменив все на холодный и безразличный бетон, Энгиен был моим любимым местом скачек. Там ощущалась какая-то особенно теплая атмосфера. В один из последних приездов в Энгиен — кажется, с Эваном Шипманом, профессиональным наездником и писателем, и Гарольдом Стирнсом из парижской редакции «Чикаго трибюн», мы делали ставки каждый день. Я выиграл шесть раз из восьми возможных. Гарольд страшно мне завидовал. «В чем твой секрет?» — спросил он меня. «Все очень просто. В промежутках между заездами я спускаюсь к паддоку и нюхаю лошадей. Побеждают всегда те лошади, за которыми лучше ухаживают, и с помощью обоняния вы сможете предсказать, какого скакуна ждет победа».

Встав, Эрнест принялся разглядывать людей, толпящихся у окошек, где делались ставки.

— Слышишь, как стучат каблуки по мокрому асфальту? В этом влажном воздухе, в тумане все выглядит удивительно красиво! Господин Дега мог бы прекрасно изобразить их, ему удалось бы уловить этот приглушенный свет — да, пожалуй, на полотне эти люди выглядели бы более настоящими, чем в жизни. Это и должен делать художник. На холсте или листе бумаге изобразить натуру настолько верно, с такой силой, что она останется с людьми надолго. В этом — основное отличие журналистики от литературы. Литературы вообще очень мало — гораздо меньше, чем принято считать.

Он достал из кармана расписание забегов и некоторое время изучал его.

— Вот настоящее искусство, — задумчиво проговорил он. — Ну что ж, сегодня нам не везло. Жаль, у меня уж не тот нос. Теперь я ему не доверяю. Я мог бы проследить угасание его провидческих способностей с той зимы, когда мы с Джоном Дос Пассосом приехали сюда поиграть на ипподроме. Оба в то время много работали — каждый писал роман, мы отчаянно нуждались и не знали, как переживем зиму. Я расхвалил ему мой способ оценки лошадей, он поверил в мои силы, и мы сложились, чтобы делать ставки. Одна из лошадей, участвовавших в седьмом забеге, как мне казалось, пахла особенно обещающе, и мы поставили на нее весь наш капитал. К несчастью, она завалилась после первого же барьера. У нас в карманах не осталось ни единого су, и пришлось добираться пешком до дома.

Тут к нам подошли два парня и предложили дать сведения о победителе следующего забега. Говорили они на ярко выраженном кокни. Эрнест очень вежливо отказался от их услуг. Симпатичный молодой человек в полувоенном пальто, стоявший в проходе, обернулся, взглянул на Эрнеста и робко приблизился.

— Мистер Хемингуэй! — заговорил он по-французски. — Вы меня помните?

Эрнест озадаченно посмотрел на него.

— Я — Ришар.

— О, Рикки! — Узнав юношу, Хемингуэй радостно заулыбался и крепко его обнял. — И правда, Рикки. — Он снова посмотрел на него. — Ничего удивительного, что я тебя не сразу узнал — ведь в первый раз вижу тебя без формы.

Эрнест объяснил мне, что Рикки был членом партизанского отряда, который Эрнесту удалось сколотить после битвы при Булже. Хотя Эрнест должен был лишь исполнять обязанности военного корреспондента журнала «Колльерс», он участвовал в боевых операциях и вместе с группой французских и американских партизан оказался среди тех, кто первым вошел в Париж. Отряд Эрнеста захватил отель «Ритц» и уже отмечал это событие с шампанским, когда генерал Леклерк торжественно входил в Париж со своими частями, думая, что именно они — первые.

Во время беседы Эрнеста и Рикки я вспоминал рассказ военного фотокорреспондента Роберта Капы, который некоторое время сражался в отряде Хемингуэя. Партизаны были убеждены, говорил он, что Эрнест — генерал: ведь при нем были офицер, занимавшийся связями с общественностью, адъютант, повар, шофер, фотограф и даже запас спиртного. Капа сказал, что у отряда было самое лучшее американское и немецкое оружие, более того, у него складывалось такое впечатление, что у бойцов Хемингуэя больше снаряжения и спиртного, чем в целой дивизии. Все партизаны носили немецкую форму, но с американскими знаками различия. Фотокорреспондент пробыл в отряде недолго. Спустя несколько месяцев он въехал на джипе в Париж в полной уверенности, что здорово всех опередил, но, оказавшись у входа в отель «Ритц», с удивлением узнал в солдате с карабином наперевес, охранявшем вход в отель, Арчи Пелки, шофера Эрнеста. «Привет, Капа, — в манере, присущей Эрнесту, сказал Пелки. — Папа захватил отличный отель. В здешних погребах есть на что посмотреть. Иди скорее наверх».

Когда Рикки ушел, мы спустились в бар, и Эрнест заказал шотландское виски с лимоном, а я — шампанское.

— Дьявол, а не человек этот Рикки, он проворачивал такие дела…

И Эрнест унесся в воспоминания, медленно потягивая свой скотч: он отпивал немного, а перед тем, как сделать глоток, несколько секунд держал виски во рту, согревая жидкость и смакуя ее.

Затем он вытащил из кармана карандаш, которым заполнял бланки заездов, и стал что-то писать на салфетке. Закончился последний заезд, бар заполнился людьми, стало шумно, но Эрнест, глубоко сосредоточившись, ни на что не обращал внимания. Он заказал еще одно виски, мял одну исписанную салфетку за другой и бросал их под стол. Когда же наконец он засунул карандаш обратно в карман и протянул мне салфетку, в баре осталось лишь несколько человек. Оказалось, он сочинил стихотворение, в нем было шестнадцать строк, а называлось оно «Через границу». В этом стихотворении переплелись жизнь ипподрома и воспоминания Эрнеста о военном прошлом и Рикки.

Неожиданная встреча с Рикки так сильно взволновала Эрнеста, что в его памяти стали оживать и другие образы прошлого, и несколько дней спустя он сочинил стихотворение, ставшее одой погибшим на войне. В моменты сильных переживаний, душевных потрясений он часто писал такие небольшие стихотворения, импульсивные, эмоциональные, помогавшие ему пройти через те или иные испытания. Особенно памятна мне элегия из одиннадцати строк, которую Эрнест написал в память о любимом коте Безумном Кристиане, растерзанном его же собратьями-котами. Эрнест утверждал, что они просто ревновали и завидовали Кристиану, потому что тот был весел, молод и красив и познал все тайны жизни.

Когда в Отейле не было заездов, мы гуляли по городу. Однажды в холодный декабрьский день, когда небо заволокло серыми тучами и жесткий ветер срывал последние листья с деревьев, Мэри, Эрнест, Джигги и я решили пойти на Монмартр на Пляс-дю-Тертр. В это время там уже не было ни туристов, ни продавцов открыток, ни уличных художников. На углу площади и улицы Норвин располагался старый ресторанчик «Охотничий рог», где когда-то давно, еще в двадцатые годы, в первое время после приезда в Париж Эрнест частенько обедал, когда у него появлялись деньги. На мраморной доске над входом в ресторан было написано: ICI ÉTAIT EN 1790 LA PREMIÈRE MAIRIE DE LA COMMUNE DE MONTMARTRE.

В тот день мы оказались единственными посетителями ресторана. Как только Эрнест появился в дверях, хозяин, мсье Франсуа Деметр, величественный старик с роскошными усами, сразу же его узнал. Он подошел к нам, радостно улыбаясь, назвал Эрнеста по имени и обнял. Нам нужно было согреться, и он быстро смешал для нас аперитив. Нас усадили как можно ближе к плите за большой круглый стол. Слегка прихрамывающая такса мсье Франсуа терлась о ногу Эрнеста, пытаясь добиться его внимания, что в конце концов ей и удалось.

После великолепного обеда Мэри и Джигги пошли в магазин «Элизабет Арден», где они должны были с кем-то встретиться, а мы с Эрнестом остались в уютном тепле у горячей плиты и с не менее горячим «Шатонеф-дю-Папе».

— Когда-то мы с Полин жили совсем недалеко отсюда, — сказал Эрнест. — Старая подружка Полин. Тогда она была влюблена в Майка Уорда. Майк — из самых крутых парней, которых я знал в своей жизни. Правда, он был глуховат, но так предан мне, что Полин как-то заметила: «Если Эрнест убьет свою мать, Майк лишь скажет: что ж, имеет право, ведь это же его мать, не так ли?»

Никогда не забуду то время, когда я работал над гранками романа «Прощай, оружие» в кабинке у финишной линии шестидневных велосипедных гонок. Там было неплохое и недорогое шампанское, а когда мне хотелось есть, я получал крабов по-мексикански из Прунье.

Я переписывал конец романа тридцать девять раз, а потом тридцать раз переделывал его уже в гранках, стараясь добиться нужного мне результата. Наконец я был удовлетворен. Как-то ночью, когда я работал, ко мне завалился Майк. Его левая рука страшно распухла. Вы когда-нибудь выращивали сквош? Так вот, его рука напоминала «гордость вашего сада». Присев, Майк объяснил, что вечером был в баре «У Генри» — этот бар в Париже знают все, там еще стены увешаны фальшивыми чеками. И вот глуховатый Майк вдруг услышал, как два сидящих неподалеку парня произнесли мое имя, но в какой связи, не понял и, решив прояснить ситуацию, подошел к одному из них и спросил: «Вы друг Эрни?» Тот ответил: «Нет», тогда Майк хорошенько его поколотил. «Я подумал, нечего ему говорить о тебе, раз он не твой друг. Но может, я был не прав, а, Эрни?» — спросил он меня.

Но я собирался тебе рассказать о Полин. Как-то мы были на сафари в Африке. Вдруг Полин говорит: «Я очень скучаю по маленькому Патрику, боюсь, нам нужно возвращаться домой». Тогда я ее спрашиваю: «Полин, а где он сейчас?» А она отвечает: «Понятия не имею». Больше она никогда о нем не вспоминала.

— Полин действительно любила сафари и лыжи или она это делала ради тебя?

— Пожалуй, только Хэдли действительно получала удовольствие от лыж, вообще она все это любила. Вспоминаю, как однажды зимой мы с Хэдли катались на лыжах в Германии. Я работал тогда тренером в лыжной школе герра Линта — зарабатывал нам на жизнь. В предыдущий год одиннадцать из пятнадцати отдыхавших в заведении Линта потерялись в горах — их предупреждали о возможности снежных обвалов, но они не испугались лавины и отправились в горы. Конечно, одиннадцать погибших в снежной лавине — не очень хорошая реклама для лыжной школы, поэтому в тот год к нам вообще никто не приехал, и мы жили там с Хэдли одни. Кроме того, начались страшные снежные бури, одна за другой. Во время этих бурь мы ночи напролет просиживали за покером. Основными нашими противниками всегда были герр Линт и хозяин конкурирующей фирмы. В результате герр Линт проиграл дом, все лыжные принадлежности и даже участок земли в Баварии. Я немного рассказал о нем в «Снегах Килиманджаро». Назвал героя господин Лент. Конечно, герр Линт не мог платить мне жалованье, и я жил на чеки, которые получал от канзасской газеты «Стар» — одиннадцать долларов за каждый репортаж и от восемнадцати до двадцати одного за большой воскресный очерк с фотографиями. Немного, но каждый доллар стоил семьдесят тысяч крон, а на триста пятьдесят тысяч крон уже можно было жить без всяких забот.

Выйдя из ресторана, мы спустились с Монмартра по узкой улочке и пошли дальше, пытаясь устоять на ветру. Когда мы проходили мимо книжного магазина, Эрнест остановился взглянуть на витрину — обычно там представляли новинки, книги молодых писателей. И сейчас здесь была выставлена книга какого-то неизвестного автора и висел плакат: «Все указывает на блестящее будущее этого писателя».

— Читал этого типа? — спросил Эрнест.

— Нет, — ответил я.

— А я читал. — Он достал карандаш из кармана и написал на плакате крупными буквами: «Вранье».

Эрнест хотел показать район, где он жил в свой первый приезд в Париж. Итак, мы начали с улицы Нотр-Дам-де-Шан, недалеко от лесопилки, и медленно побрели мимо знакомых ресторанов, баров и магазинов к Люксембургскому саду и его музею, где, как вспоминал Эрнест, он тогда влюбился в некоторые картины, научившие его писать.

— Обожаю Люксембургский сад, — сказал Эрнест, — знаешь, он спасал нас от голода. В дни, когда в доме было шаром покати и все кастрюли пусты, я брал годовалого Бамби, сажал его в коляску и мы ехали с ним в Люксембургский сад. Там всегда дежурил один жандарм, следил за порядком, но я знал, что около четырех часов он обязательно идет опрокинуть стаканчик в ближайшем баре. Тут и появлялся я с Бамби и с пакетом кукурузы. С видом этакого обожателя голубей я усаживался на скамейку. Надо сказать, Люксембургский сад славился своими голубями. Я выбирал подходящего голубка, а уже остальное было делом техники — сначала привлечь внимание намеченной жертвы кукурузой, а когда птица приблизится, схватить ее, свернуть ей шею и спрятать под одеялом в коляске Бамби. Признаться, в ту зиму голуби нам слегка поднадоели, но благодаря им мы выжили. А каков Бамби — во время нашей охоты он ни разу не показал на меня пальцем!

В те дни я непрерывно получал телеграммы от Герберта Майера, который желал знать, когда я наконец приеду в Нью-Йорк с недостающими главами. По дороге к бару Генри на улице Дено мы зашли на почту, и я написал Майеру, что работа над последними главами еще продолжается, но поводов для волнения пока нет.

Много лет назад Эрнест был одним из первых посетителей бара Генри, и, хотя сейчас бар из-за своей «чрезмерной эксцентричности» ему уже нравился не так, как когда-то, он по-прежнему любил старину Генри и зашел засвидетельствовать ему свое почтение. Над стеклянной замерзшей дверью висела надпись «C’est gentil d’être venu». Флажки и символы американских колледжей украшали все стены бара — кроме одной, увешанной банкнотами. Кассовый аппарат был отделан монетами, над стойкой бара с потолка свисали огромные боксерские перчатки. Вздохнув, Эрнест заказал виски с половиной лайма.

— А когда-то давно это был один из самых лучших баров Парижа. Тогда сюда частенько забредал старый боксер с львенком. Обычно старик стоял у стойки, а лев — за его спиной. Это был очень милый лев с прекрасными манерами, он не рычал, ни на кого не бросался, но, как это принято у львов, иногда гадил на пол, что конечно, отнюдь не способствовало привлечению клиентов в бар. И однажды Генри очень вежливо попросил посетителя больше не приводить льва. Но на следующий день старик снова пришел со львом, тот опять наложил лепешек, что опять возбудило посетителей, и Генри снова обратился к старику с той же просьбой. На третий день все опять повторилось. Поняв, что нужно что-то делать, иначе Генри пойдет по миру, я обхватил боксера — а у него был второй полусредний вес — и вытолкнул его из бара. Затем, вернувшись, схватил льва за гриву и вышвырнул зверя за двери заведения Генри. Оказавшись на улице, лев довольно выразительно посмотрел на меня, но ушел без эксцессов.

Странно, но этот случай каким-то совершенно непонятным образом натолкнул меня на мысль начать писать «Прощай, оружие». Я подумал, если я столь агрессивен со львами, пожалуй, пора мою агрессию направить на сочинение романа. Каждый из писателей моего поколения, живших тогда в Париже, уже написал книгу о войне. Я чувствовал себя подобно девушке, оставшейся незамужней, когда все ее подружки уже вышли замуж; пришло и для меня время написать книгу о войне. Я часто рассказывал своим приятелям-писателям о моих военных годах, и оказалось, что они с успехом использовали эти истории в своих книгах. И когда я задумывал свой роман, понял, что только мои приключения в Италии еще не нашли отражения в их книгах. Италия спасет меня, обрадовался я, ведь лишь немногие из моих друзей бывали в этой стране и, конечно, никто из них ничего не знал о том, что происходило там во время войны.

У меня часто воровали сюжеты. Во время Второй мировой войны я много ездил вместе с одним писателем. Я давно знал этого человека и был с ним откровенен, как с близким другом. Однажды, хорошо выпив, я рассказал ему, что поведение коров на пастбище может служить замечательным сигналом воздушной тревоги: «Глядя на коров, я могу предсказать приближение бомбардировщиков еще до того, как зазвучит сирена. Животные чувствуют самолеты задолго до их появления — коровы перестают щипать траву, они как будто застывают на месте».

Пару дней спустя я увидел, как корреспонденты поздравляют моего друга с большим успехом. «Что случилось?» — спросил я. «Он напечатал в своей газете замечательный очерк о том, как коровы реагируют на бомбардировщики», — объяснили мне. Я провел небольшое расследование и с удивлением обнаружил, что мой приятель и раньше использовал в своих статьях полученную от меня информацию, на основе которой я предполагал написать свои собственные репортажи. «Ну ты подонок, — сказал я этому писателю, — я убью тебя, если еще что-нибудь украдешь у меня!» Через два дня он перевелся на тихоокеанский театр военный действий.

Был еще один весьма именитый писатель, который воровал сюжеты моих рассказов с той же быстротой, с какой я сочинял их, менял имена героев и место действия и продавал свои сочинения, причем гораздо дороже, чем я — свои. Но я нашел способ отомстить ему — в течение двух лет я ничего не печатал, и этот негодяй умер с голода.

Вход в «Дыру в стене» — с бульвара Капуцинов, но, в соответствии с названием, это заведение столь незаметно, что можно десять раз пройти мимо него и не увидеть. Эрнест хотел показать мне свой столик в этом кафе — гораздо более известном в двадцатых годах, чем сейчас, — в самом дальнем углу зеркального зала. Тогда ему угрожала настоящая вендетта.

— Только что вышла моя книга «И восходит солнце», и мне донесли, что Гарольд Леб, узнавший себя в Роберте Коне, объявил, что при первой же встрече убьет меня. Я послал ему телеграмму, где написал, что три вечера подряд буду в «Дыре в стене» и ему не составит никакой сложности найти меня. Я выбрал это место потому, что здесь все четыре стены в зеркалах, и, если вы даже сидите спиной к двери, все равно видите входящих в зал — так легко следить за посетителями кафе. Я ждал три вечера, но Гарольд не появился. Прошла неделя. Как-то я обедал в ресторанчике Липпсов в Сен-Жермен — там тоже очень много зеркал. Вдруг вижу — в зал заходит Гарольд. Я тут же подошел к нему, и мы успели пожать друг другу руки до того, как он вспомнил, что я — его смертельный враг. Он тут же выхватил свою руку из моей и спрятал ее за спиной. Я предложил ему выпить, но он отказался. «Никогда!» — воскликнул он. «Ну что ж, — сказал я, — тогда пей один». Он тут же ушел. Так закончилась наша вендетта.

Бретт умерла в Нью-Мексико. Если хочешь, зови ее Дафф Твисден, но я могу думать о ней только как о Бретт. Туберкулез. Ей было всего сорок три. Все, кто нес гроб, были ее любовниками. После отпевания один из них подскользнулся на церковных ступеньках, гроб упал и открылся.

Те дни с леди Дафф Твисден разрушили Лебу всю жизнь.

— А кроме Леба и леди Дафф Твисден, кто еще из героев книги имел прототипов среди ваших знакомых, среди тех, кто ездил с вами в Памплону?

— Все. Вся компания. Но все они были прототипами, я не делал точные портреты. Ближе всех — Пэт Суэйзи — в книге он Майк Кемпбелл. Билл Смит — чертовски славный парень, я часто с ним рыбачил, очень похож на Билла Гортона. Джейк Барнс — ну да, черт возьми, Джейк… Когда я был в итальянской армии, меня изрешетили шрапнелью, и мне пришлось провести некоторое время в урологическом отделении. Там я навидался этих несчастных — у них все было разорвано. Большинство пострадало от пехотных мин, которые были устроены так, чтобы разорвать все между ног. Непреложная теория гласит: ничто не может эффективнее и быстрее вывести солдата из строя, чем расстрел его яиц.

— Но у Джейка с яйцами все было в порядке?

— Да. И для него, как и для любого человека его склада, это было очень важно. Его яички были целы. И это все, что у него оставалось и что давало ему возможность чувствовать себя нормальным мужчиной, но Джейк не мог с ними ничего делать. Он страдал от физической боли, не от психологической раны, а от настоящей боли — вот в чем все дело.

— Но знаешь, Папа, несмотря на бедного Джейка и его несчастную судьбу, я никогда не чувствовал в твоих героях никакой «потерянности». Возможно, это из-за моей извращенности, но к концу книги я даже ощутил определенную жизненную силу этих людей, а совсем не горькую безнадежность «потерянного поколения».

— Это выражение Гертруды Стайн, а не мое! — воскликнул Эрнест. — Гертруда подхватила слова одного владельца гаража, которые он произнес по поводу своего механика-ученика: «une generation perdue» — «потерянное поколение». Ну что ж, Гертруда сказала так и сказала. Я только использовал эти слова в начале «И восходит солнце», они в некотором роде отражали мои мысли. А этот пассаж из Екклезиаста? «Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки». Твердое подтверждение вечности Матери Земли, правда? «Восходит солнце и заходит солнце…» Твердое подтверждение вечности солнца. И ветра. А затем и рек… Невозможно сказать точнее. Смотри, Гертруда всегда жаловалась на жизнь. И в своих жалобах она соединила свое недовольство жизнью с этим поколением. Но это все ерунда. Там не было никакого движения, никакой связи между курящими марихуану нигилистами, блуждающими в темноте в поисках мамочки, которая выведет их из дикого мрака дадаизма. На самом деле в то время жило множество людей, прошедших через войну. Они писали, сочиняли музыку или делали что-то другое. Однако были и такие, которым не довелось побывать на войне, но им либо очень хотелось воевать, либо хотелось с гордостью писать о том, как они на войне не были. Я не знал в те времена ни одного человека, который думал бы о себе как о «представителе потерянного поколения» или же просто слышал это выражение. Мы были крепкими парнями. У персонажей «Когда восходит солнце» трагические судьбы, но истинный герой романа — Земля, и читатель понимает: именно Земля — настоящая победительница, потому что она вечна.

В другой день, когда на скачках в Отейле был выходной, мы шли в Клозери-де-Лилас, еще одно местечко из прошлого Эрнеста. По дороге в ресторан он показал мне высокое узкое здание, на самом последнем этаже которого он жил вместе с Полин.

— Милая квартирка, — вспоминал Эрнест, — с огромным окном, благодаря которому в комнатах было всегда светло. Однажды у нас в гостях был богемец по имени Джерри Келли, неудавшийся дадаист. И вот перед уходом он решил зайти в уборную. Вместо того чтобы взяться за цепь унитаза, он ухватился за держатель шнура нашей застекленной крыши, сильно потянул, и крыша раскололась на тысячи осколков. Я попал прямо под этот стеклянный душ. Когда увидел кровь, первое, что пришло мне в голову, — хорошо бы не запачкать мой единственный костюм. Я побежал в ванную и, стараясь спасти костюм, нагнулся над ванной так, чтобы кровь текла туда. Кровь лилась ручьем, и я зажал большим пальцем сосуд на виске, пытаясь ее остановить. Полин позвонила Арчи Маклишу, который попросил зайти к нам доктора Карла Вайса, своего знакомого врача из американского госпиталя — парня, который через несколько лет застрелил Хью Лонга. Надо сказать, зашил он мою рану просто безобразно, оставил на голове этот уродливый шов, который увеличивается, когда я сержусь. Позже мы прикинули, сколько из меня вытекло крови в ванну, — оказалось, больше пинты! С Лонгом у доктора все получилось гораздо лучше, чем со мной.

На следующий день я был на велосипедных гонках и вечером, чувствуя себя превосходно, наверное от потери крови, наконец-то приступил к «Прощай, оружие». Я увиливал от работы почти два месяца, но эта рана на голове да плюс сражение с тем львом в конце концов меня доконали. Полин устроила мне отличный кабинет с прекрасным мексиканским столом, где я вместо того, чтобы приступить к первым главам романа, начал писать истории о жизни в Мичигане. Думал, получится роман о Нике Адамсе, — но потом перечитал все, что сочинил за два месяца, и написал на первой странице: «Слишком туманно для правды». А позже вообще уничтожил рукопись.

Кроме проблем с романом, возникли трудности и с Полин. Может, на меня так влияла работа над «И восходит солнце» — своего рода самовнушение, или же из-за развода с Хэдли, но я совершенно не мог заниматься любовью с Полин. До развода у нас все было просто великолепно, да и потом, когда Хэдли ушла от меня, но теперь, после свадьбы, у меня, как у Джейка Барнса, ничего не получалось. Полин была терпелива и добра. Мы перепробовали все, что только можно. Я был в ужасном состоянии. Ходил по врачам. Даже доверился какому-то мистику, который прикрепил специальные электроды к моей голове и ногам — не думаю, что именно там коренилась причина моих несчастий, — и заставлял меня ежедневно выпивать стакан крови из свежей телячьей печени. Все оказалось бесполезно. И тогда Полин предложила: «Эрнест, почему бы тебе не сходить в церковь, помолиться?» Католичка Полин была очень религиозна, а я — совсем нет, но она была так добра ко мне, что я решил сделать для нее хотя бы это. Я пошел в маленькую церквушку в двух кварталах от нас, произнес короткую молитву и вернулся домой. Полин ждала меня в постели. Я разделся, лег, и у нас все получилось, как в первый раз. И потом с этим не было никаких проблем. Так я стал католиком.

Эрнест остановился и стал слушать мелодию, которую еле двигающимися на морозе пальцами играл на скрипке старик — уличный музыкант. Эрнест поблагодарил его и бросил в кепку тысячефранковую купюру.

— Когда я начал писать «Прощай, оружие», дело пошло как по маслу. Конечно, многое в романе родилось из моих собственных впечатлений, но там есть и такое — например, сдача Каполетто, — что мне не довелось пережить. Некоторые утверждают, что я был свидетелем этих событий, но они ошибаются — я не воевал под Каполетто, и когда-нибудь появится книга, подтверждающая это. О Каполетто мне рассказывал мой друг, многое я узнал из разговоров в госпитале. Работая над «И восходит солнце», я понял, что гораздо легче писать от первого лица — так ты сразу захватываешь читателя. Я использовал этот прием и в «Прощай, оружие». Позднее в «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол» я отказался от него.

В истории создания «Прощай, оружие» есть некий маршрут — после Парижа я писал роман в Ки-Уэсте, затем в Пиготте, штат Арканзас, в Канзас-Сити, штат Миссури, в Биг-Хорне, штат Вайоминг, а потом снова в Париже — там я читал гранки. Первый вариант появился после шести месяцев работы — сравни, «И восходит солнце» написано всего за шесть недель. Когда я закончил роман, то сразу же понял, что сделал классную работу. Все, кто читали книгу, чувствовали в ней что-то особенное, с первых же страниц. Ты знаешь, что попал в точку, если у тебя получилось десять к одному — то есть если то, что ты написал, действует на мозги в десять раз сильнее, чем те реальные события, на которых основан твой вымысел. Я отослал рукопись Максу Перкинсу в «Скрибнере», и роман ему понравился.

Макс был чрезвычайно робким и застенчивым человеком, и он никогда не снимал шляпу в своем кабинете; даже и не знаю, может, между ними — Максом и его шляпой — была какая-то нерасторжимая связь. И вот я вернулся в Нью-Йорк поговорить о книге с Максом, и он сказал, что хотел бы сделать только одно — убрать некое слово из четырех букв, которое, может, в разговоре солдат и на месте, но на бумаге выглядит чудовищно.

Макс был настолько стеснителен, что не мог произнести это слово, поэтому он написал его на своем календаре. Я тут же сказал, что согласен убрать слово из текста и, поскольку все дела закончены, мы смело можем пойти куда-нибудь пообедать и получить удовольствие от жизни. Около трех часов дня Чарли Скрибнер зашел к Перкинсу о чем-то с ним посоветоваться, но Макса в комнате не оказалось. Тогда Скрибнер взял его календарь, чтобы посмотреть планы Макса на тот день, и у отметки «12 часов» увидел слово «Fuck». Позже, после нашего обеда, Чарли, зайдя к Перкинсу — тот уже сидел на своем месте, — осторожно спросил его: «Макс, почему ты не ушел на весь день? Тебе бы следовало это сделать».

Эрнест, остановившись, рассматривал здания, мимо которых мы проходили.

— В подвале одного из этих домов был когда-то великолепный ночной клуб «Ле Джоки» — самый лучший из всех ночных клубов, когда-либо существовавших в мире. Лучшие музыканты, лучшие напитки, замечательные посетители и самые красивые женщины. Я как-то пришел туда с Доном Огденом Стюартом и Уолдо Пирсом. В тот вечер в клубе все были охвачены пламенем вожделения к самой чувственной женщине на свете. Стройная, высокая, кожа цвета кофе, черные как смоль глаза, восхитительные ноги, а эта улыбка! В тот вечер было жарко, но на ней была черная шуба, и на ее груди мех лежал как шелк. Она посмотрела на меня — в этот момент она танцевала с огромным лейтенантом — англичанином, который и привел ее в клуб. Я ответил ей острым, гипнотическим взглядом. Лейтенант попытался закрыть ее от меня своим плечом, но она выскользнула из его объятий и подошла ко мне. Все, что скрывалось под ее шубой, говорило со мной. Я представился и спросил, как ее зовут. «Джозефина Бейкер», — ответила она. Весь оставшийся вечер я танцевал только с ней. Она ни разу не сняла свои меха. И только перед самым закрытием клуба Джозефина призналась мне, что под шубой на ней ничего нет.

Так, гуляя, мы дошли до улицы Бонапарта. Эрнест взглянул на окна антикварного магазина и остановился, чтобы рассмотреть выставленный в витрине набор дуэльных пистолетов, украшенных перламутром.

— Знаешь, когда опубликовали «Автобиографию Алисы Токлас» Гертруды Стайн, мы с Пикассо были страшно разочарованы.

— Почему же?

— Да потому, что там не было ни слова правды.

Потом Эрнест не оставлял без внимания ни одного антикварного магазина, встречавшегося нам по пути в «Клозери-де-Лилас», где мы замечательно посидели в тихом и уютном баре. Один бармен вспомнил Эрнеста, но остальные его не знали.

— Несколько раз приводил сюда Джойса, — рассказывал Эрнест. — Я знал Джеймса с тысяча девятьсот двадцать первого года до самой его смерти. В Париже его всегда окружали друзья-писатели и подхалимы. Мы с ним часто спорили, и иногда наши дискуссии становились столь яростными, что Джойса от злости мог хватить удар. Он был замечательным парнем, но порой совершенно несносным, особенно если разговор заходил о литературе — тогда он просто превращался в дьявола. А заведя всех, он мог внезапно исчезнуть, оставив меня разбираться с теми, кто требовал сатисфакции. Джойс был очень гордым и очень грубым человеком — особенно со слабаками.

Эрнест выпил рюмку перно.

— Он был не дурак выпить, и в те вечера, когда я приводил Джеймса после затянувшегося загула домой, его жена Нора, открыв нам дверь, обычно говорила: «Ну вот, пришел писатель Джеймс Джойс, снова напившийся с Эрнестом Хемингуэем».

Эрнест сидел в своем кресле, потягивал перно и вспоминал Джойса:

— Знаешь, он до смерти боялся молний.

Подошел метрдотель с меню и попросил у Эрнеста автограф для двух клиентов. Когда он отошел, Эрнест сказал:

— Здесь были ко мне добры тогда, когда я в этом особенно нуждался. Например, в тот раз с Миро. Мы с Миро дружили. Оба работали как сумасшедшие, но ни я, ни он не могли ничего продать. Мои рассказы возвращались из редакций без каких-либо перспектив быть напечатанными, а его полотна, которые никто не хотел покупать и выставлять, уже заполнили всю мастерскую. Одна картина сильно запала мне в душу — на ней была изображена его ферма где-то на юге. Я не мог думать ни о чем, кроме этой картины и, хотя денег у меня совсем не было, решил ее все-таки купить. Поскольку мы были друзьями, мне казалось, что лучше это сделать с помощью дилера. Итак, мы отдали картину дилеру, а тот, чертов сын, зная, что продажа картины — дело решенное, поставил цену в двести долларов. Однако мне удалось договориться, чтобы не сразу заплатить все деньги, а разделить платеж на шесть этапов. Дилер дал мне подписаться под контрактом, где говорилось, что если я пропущу хотя бы один платеж, то потеряю картину и все уже уплаченные деньги. Ну, я согласился и выполнял все условия до наступления срока последнего платежа. В то время я не продал ни одного рассказа, и в кармане у меня не было ни единого франка. Я попросил дилера об отсрочке, но он, конечно, предпочитал получить картину и мои уже уплаченные деньги. И тут в дело вступает «Клозери». В день платежа я захожу в зал. На душе — тоска, хуже не бывает. Бармен спрашивает, что случилось, и я рассказываю всю эту историю с картиной. Он тут же спокойно что-то говорит официантам, они сбрасываются и вручают мне необходимую сумму.

— Вы имеете в виду ту картину «Ферма», что сейчас висит у вас в доме на Кубе?

— Да. Застрахованная на двести тысяч долларов. Теперь понимаешь, почему мне так нравится это заведение? Как-то я хотел снять квартиру недалеко отсюда, но у меня не было ни мебели, ни денег, так что я был еще тот квартирант. Хозяин квартиры куда-то уехал, и консьерж, мой приятель, разрешил мне жить в квартире до его появления. И вот накануне возвращения хозяина один мой друг, очень респектабельный и богатый человек, побывал у своих знакомых, собиравших коллекции живописи, и, сказав, что устраивает благотворительную выставку, взял у них двух Сезаннов, трех Ван Гогов, двух Ван Дейков и одного Тициана. Мы развесили добытые шедевры по стенам этой квартиры, и, хотя там не было мебели, «мои» картины произвели на вернувшегося хозяина такое сильное впечатление, что он разрешил мне там жить в кредит целый год.

Я прекрасно жил в этой квартире, пока в Париже не появился Скотт Фитцджеральд. Как обычно, он остановился в «Ритце». Как-то он пришел ко мне вместе со своей дочерью Скотти. Когда мы разговаривали, она объявила, что хочет пи-пи. Я объяснил Скотту, что туалет на нижнем этаже, но он сказал Скотти, что туалет слишком далеко, поэтому можно все делать прямо в коридоре. Консьерж, увидев тонкие струйки, текущие сверху по лестнице, поднялся выяснить, в чем дело. «Мсье, — сказал он Скотту очень вежливо, — не думаете ли вы, что мадемуазель удобнее было бы воспользоваться туалетом?» На что Скотт ответил: «Вон, иди в свою каморку или я засуну тебя головой в унитаз!» Он разозлился, как черт, и, вернувшись в комнату, стал сдирать со стен обои, которые были довольно стары и во многих местах и так уже отклеивались. Я умолял его успокоиться, потому что срок аренды кончался и, как всегда, у меня были проблемы с деньгами. Но разъяренный Скотт был уже не в состоянии что-либо воспринимать. Хозяин потом заставил меня заплатить за новые обои. Но ведь Скотт был моим другом, а во имя дружбы чего только не сделаешь.

— Но как вы можете называть его другом, если он позволял себе такое?

— Когда я называю его своим другом, то имею в виду всю историю наших отношений, и в этом смысле он, конечно, был мне глубоко предан и искренне заинтересован в моем успехе, может быть, даже больше, чем в своем. Именно Скотт упросил Макса Перкинса, своего редактора в «Скрибнере», прочесть мой рассказ «Пятьдесят тысяч». Скотт, в те годы один из основных авторов издательства, был весьма влиятельной фигурой. Надо отметить, до того рассказ уже отклонил Рей Лонг, редактор «Космополитена», — причину он сформулировал так: слишком много бокса и совершенно отсутствует любовная линия. Перкинсу рассказ понравился, и он послал рукопись в «Скрибнере мэгэзин». В редакции мне сказали, что заплатят за рассказ двести пятьдесят долларов, если я сокращу его на пятьсот слов. Я уже сократил его, насколько это было возможно, но если им так хочется, сказал я, могу убрать первые пятьсот слов. Однажды я уже проделал это с одним рассказом, и, как ни странно, он стал только лучше. Не думаю, что в данной ситуации произошло бы то же самое. Но такую уж идиотскую идею они выдвинули, поэтому я решил подчиниться их требованиям, а потом, в книге, опубликовать полный вариант. Однако мне дали молодого неопытного редактора, который убрал маленькие кусочки по всему тексту, в результате чего рассказ потерял смысл и стало непонятно, о чем он вообще. Так закончились наши отношения со «Скрибнере мэгэзин», а рассказ без каких-либо сокращений был опубликован в «Атлантик мансли». Потом меня много раз просили написать еще что-нибудь о боксе, но я всегда использовал взволновавшую меня тему лишь один раз — в жизни было слишком много такого, о чем бы мне хотелось написать, и я никогда не забывал, что часы идут гораздо быстрее, чем моя ручка бегает по бумаге.

— Папа, мне всегда хотелось спросить вас… Знаю, трудно отвечать за другого… — Мне было неудобно, и я уже жалел, что начал. — После войны я жил в этом городе. Тогда я просто приятно проводил время и тратил деньги, заработанные во время службы. Теперь — после недель, проведенных в Париже с вами, я все больше и больше склоняюсь к мысли, что должен уехать из Америки, бросить работу, поселиться здесь и попробовать стать писателем. И чем больше я, благодаря вам, узнаю Париж, тем больше мне этого хочется. Конечно, может, из меня ничего и не выйдет, но я уверен, вы понимаете, что со мной происходит. В Нью-Йорке я знаю множество людей, которые страстно ненавидят свою работу и мечтают лишь о том, как бы на все плюнуть и делать то, что им действительно нравится. И писательский труд — именно то, о чем грезят многие. Они без устали могут рассказывать сюжеты своих еще не написанных романов и пьес, которые весь мир уже ждет с нетерпением. Ну конечно, мне не хотелось бы принадлежать к этой славной когорте, но действительно, может, бросить редакторскую работу в журнале, поселиться в Париже, на левом берегу Сены, в какой-нибудь мансарде, носить берет и по вечерам стучать на пишущей машинке. Это было бы так романтично! Я еще молод, но очень хорошо помню вашу формулу: «Решимость идти на риск падает пропорционально возрасту».

Эрнест посмотрел на свой бокал, затем поднял глаза и долго изучал наши отражения в зеркалах за стойкой бара, а затем, обращаясь к моему зеркальному образу, сказал:

— Знаешь, очень трудно давать советы в такой ситуации. Человек не знает, на что он способен, пока сам не попробует что-либо сделать, и, если результат оказывается мизерным или просто нулевым, иногда это может и убить. Честно говоря, мне было непросто в те первые годы моей жизни в Париже, когда я начинал свой забег. И я очень переживал и нервничал, когда, решившись встать у стартовой черты, отказался от работы в торонтской газете «Стар», оставил журналистскую работу, которая мне порядком надоела, и начал писать хорошие вещи, как и обещал себе. Но потом каждый день в мою жалкую комнатенку на Монмартре недалеко от лесопилки стали приходить из издательств рукописи рассказов. Эти пакеты всовывали в щель между дверью и полом, и на каждом из них была полоска бумаги с самым беспощадным приговором, который только может быть, — с уведомлением об отказе печатать. Знаешь, такие уведомления очень трудно воспринимать на голодный желудок. Однажды я даже не смог сдержать слез — это было, когда я, сидя за старым письменным столом, читал очередное послание с отказом; отклонили один из моих самых любимых рассказов, а я над ним работал так долго и упорно.

— Трудно представить вас плачущим, — заметил я.

— Да, иногда я плачу, мой мальчик. Когда боль невыносима, я плачу. Так что, Хотч, ведь не стал бы ты советовать своему другу играть в рулетку, вот и я не могу посоветовать тебе решиться на то, что гораздо хуже всякой рулетки. И все же… — Он отвернулся от моего зеркального отражения и произнес, глядя мне прямо в глаза, в той присущей ему особенной манере, когда слова доходят до самой глубины души: — Могу сказать только то, в чем сам абсолютно уверен, — если тебе повезло и в молодости ты жил в Париже, то где бы ты ни оказался потом, этот город навсегда останется в твоей душе, ибо Париж — это праздник, который всегда с тобой.

Позже, вернувшись в отель, я записал эти слова на странице моего путеводителя по Парижу, а спустя много лет, когда мы с Мэри Хемингуэй думали, как назвать его издававшиеся посмертно воспоминания о Париже, которые сам он никак не озаглавил, я вспомнил эти слова — «Праздник, который всегда с тобой» и предложил так и назвать книгу. Эта фраза появляется и в романе «За рекой, в тени деревьев», когда полковник говорит о счастье как о «празднике, который всегда со мной», — в словаре Эрнеста слова «Париж» и «счастье» всегда были синонимами.

За неделю до окончания скачек в Отейле мы просмотрели финансовые записи фирмы «Хемхотч» и обнаружили, что идем с небольшим выигрышем, но, учитывая потраченное время, наш опыт, эмоции и энергию, вложенные в дело, этот «небольшой выигрыш» был довольно слабой компенсацией наших усилий. И вот, за два дня до окончания скачек, а чтобы быть точным, 21 декабря, как иногда случается с истинными игроками, фортуна повернулась к нам лицом.

Все началось с телефонного звонка, прозвучавшего в шесть часов утра.

— Говорит таут Хемингстайн. Уже проснулся?

— Нет!

— Тогда просыпайся скорее. Сегодня большой день. Только что Жорж мне намекнул, что в скачках будет участвовать лошадь, на которую он возлагает особенные надежды. Нам надо встретиться пораньше и обратить на нее внимание.

Эрнест говорил о Жорже из бара в «Ритце», который был настоящим знатоком лошадей и скачек, поэтому к его словам стоило отнестись серьезно.

В лифтах «Ритца», когда вы нажимаете кнопку, зажигается лампочка «Входи». Так и меня зажгло сообщение Эрнеста и его приглашение на утреннее совещание. Хемингуэй сидел в своем номере за маленьким антикварным столиком и заполнял игровые бланки, на нем был старый купальный халат, правда подпоясанный ремнем с «Gott mit uns».

— Когда Жорж позвонил мне в шесть часов, я уже не спал пару часов. Проснулся на рассвете, потому что мне приснился замечательный сон — иногда со мной такое случается — и я должен был его скорее записать, а то потом забуду. Закрыв дверь туалета, сел на унитаз и записал сон на туалетной бумаге, чтобы не разбудить Мэри.

— Лучше бы ты оделся, дорогой, — сказала Мэри.

Итак, лошадь зовут Батаклан II. Ставки на ее выигрыш — двадцать семь к одному. Жорж уже собрал, изучил и проверил все, что можно было узнать о прошлых успехах Батаклана, — у него свои источники среди жокеев. В конце концов Эрнест решил, что мы должны поставить на Батаклана все, что у нас осталось, и все, что мы можем найти.

— Папа, уже одиннадцать, а ты обещал Жоржу встретиться с ним как раз в одиннадцать. Пора одеваться, — сказала Мэри.

— Дорогая, ну не дави ты на меня. Я не могу найти свой талисман! Все полетит к черту, если я его потеряю.

— Давай я помогу тебе искать, — сказала Мэри.

— Я тоже, — вызвался и я.

— Это пробка от бутылки. Во время войны моим талисманом был красный камень, который мне как-то подарил мой сын Бамби. Но когда я был в Англии и собирался участвовать в боевом вылете на самолете Королевских воздушных сил, горничная в отеле принесла мне брюки после прачечной, и я понял, что оставил камень в кармане брюк и его, конечно, при стирке выбросили. Машина уже ждала меня, чтобы ехать в аэропорт, а я был просто в ужасе — как я полечу в Германию без своего талисмана? И тогда я сказал горничной: «Дайте мне что-нибудь на счастье — что угодно, и пожелайте удачи. Я верю, этот амулет будет работать». У нее в карманах не нашлось ничего подходящего, но она взяла пробку от бутылки, которую я выпил накануне, и протянула мне. Чертовски здорово, что эта штука тогда была со мной, — можешь себе представить, все самолеты, которые летели с нами, подбили, все, кроме нашего. Самый лучший талисман в моей жизни — и теперь он куда-то делся! Вы не найдете его, я уже везде искал. Вот что я тебе скажу, Хотч. Когда будешь делать ставки, возьми мне что-нибудь. Что-нибудь, что может поместиться в кармане. Как-то я попросил о том же Чарли Скрибнера, и он принес мне подкову. Я сказал ему: «Это здорово, но зачем ты разул лошадь?»

Мои парижские ресурсы для ставок на бегах были довольно ограниченны, но, когда я вошел в условленный час в бар отеля, у меня в кармане были не только мои деньги, но и сумма, полученная в долг от бывшей любовницы, а также деньги, которые мне дали: пишущая пьесы (никем не поставленные) жена французского издателя, знакомая молодая певица из «Гранд Опера», хозяин бистро, где я считался очень уважаемым клиентом, и менеджер «Ньюсуика» — в 1947 году, уезжая из Парижа, я продал ему свой «Форд». Никогда раньше я ни у кого не просил денег и теперь чувствовал себя, как те маленькие кругленькие женщины, которые трясут банками с мелочью во время антрактов театральных представлений на Бродвее.

Когда я вошел в бар, Эрнест был весь поглощен разговором с Жоржем. Бокал с «Кровавой Мэри» отодвинут, стол завален грудой, бланков, записками и всякой ерундой. Тщательное изучение ситуации, проведение таких вот совещаний — все это было очень характерно для Эрнеста. Он всегда так начинал любое задуманное дело. Присущая ему любознательность привила Эрнесту уважение к самым казалось бы незначительным деталям. Он относился к ним чрезвычайно внимательно, и это ощущение важности мелочей отразится и на страницах «Смерти после полудня», и в рассказе «На Биг-Ривер», и в его потрясающем умении ловить рыбу в открытом море и стрелять дичь. Теперь же Эрнест сосредоточил все свои силы на Батаклане II.

Я торжественно положил на стол собранную мной довольно внушительную коллекцию купюр. Эрнест, вытянув нужный лист бумаги, добавил мою сумму в список уже имеющихся.

— Вкладчиков тьма, — сказал он. — Каждый официант что-то дал, плюс Жорж, да еще Бертен, Мисс Мэри, Джигги, консьерж с улицы Камбон, конюх Клод и Морис, кассир из мужского туалета. Если Батаклан не оправдает наших надежд, нам, пожалуй, вечером придется перебраться в другой отель.

Джигги и Мэри вошли в бар, желая тоже поучаствовать в мероприятии. При этом Джигги решила, что настало время выпить первый в ее жизни бокал.

— Вы хотите сказать, что раньше никогда не пили крепких напитков? — Эрнест был поражен.

— Мне раньше никогда не хотелось, — ответила Джигги.

Эта столь важная новость на минуту отвлекла Эрнеста от размышлений над скачками. Он задумался: а) не стоит ли Джигги, которой уже исполнилось тридцать, продлить период воздержания, а если нет, то б) что должно быть налито в ее первый в жизни бокал. На вопрос а) был дал отрицательный ответ, а что касается вопроса б), то Эрнест предложил широкий выбор от «Кровавой Мэри» до мартини, причем последовательно и по весьма важным причинам отверг все возможные варианты, остановившись в конце концов на шотландском виски, которое Бертен приготовил с особенной старательностью, а затем торжественно поставил перед Джигги — так, как, наверное, подносили новый сорт вина королеве Елизавете. Эрнест велел Джигги сделать большой глоток и подержать жидкость во рту, чтобы согреть ее и почувствовать вкус, прежде чем проглотить. Джигги последовала его указаниям, а мы все наблюдали за ее реакцией. Когда на ее лице появилась улыбка, Эрнест сказал:

— Хороший знак, — и вернулся к своим расчетам.

Но ему опять пришлось отвлечься — в бар вошел круглый толстенький человек небольшого роста в сутане и, увидев Эрнеста, радостно воскликнул:

— Дон Эрнесто!

— Черный Поп! — Эрнест вскочил и обнял его так, как это делают испанцы.

Выяснилось, что Черный Поп, взяв месяц отпуска, заехал в Париж по пути в маленький городок на севере Франции. Дело было в том, что на Кубе Черный Поп встретил француза, который собирался построить в этом городке кирпичную фабрику, и священник решил инвестировать свои скромные сбережения в столь обещающий проект. Правда, у него, как и у Эрнеста, были некоторые сомнения относительно честности будущего партнера, но священник полагал, что стоит рискнуть, так как это был его единственный шанс обрести свободу. Он сел за стол, выпил «Кровавую Мэри» и стал наблюдать, как Эрнест проводит конференцию, посвященную учету всех ставок на Батаклана.

— Извини, Черный Поп, я должен бежать, — обратился Эрнест к священнику, — но мы приложили такие титанические усилия, чтобы наше дело увенчалось успехом. Пожалуйста, поужинай вместе с нами сегодня вечером в восемь часов.

— Дон Эрнесто, — торжественно произнес Черный Поп по-испански, — я сидел и слушал, как вы обсуждаете ваши планы. Знаешь, я очень хочу пойти на бега вместе с вами и поставить деньги, которые я собирался инвестировать в кирпичную фабрику, на вашу лошадь.

— Нет, прости, я не могу взять на себя ответственность и позволить тебе так рисковать, — ответил Эрнест тоже по-испански.

Последовала довольно жаркая дискуссия. Черный Поп настаивал, Эрнест отказывался, и наконец был достигнут компромисс — Черный Поп ставит на Батаклана только половину своих сбережений.

Когда мы уже были в дверях, Эрнест сказал мне:

— Пожалуй, мне надо взять с собой мой талисман.

Мы всегда были уверены в том, что каждый из нас выполняет свои обязанности.

— Это упало мне на голову там, где Елисейские Поля переходят в площадь Согласия, — сказал я. — Кажется, на нем виден симпатичный чистый глазок, правда?

Эрнест взял каштан, осмотрел, потер его и, кивнув мне, положил в карман.

— Никогда не теряй веру в сверхъестественное, мой мальчик, — сказал он, и мы вышли из бара.

Эрнест спустился в паддок и изучил нашу лошадь, а также осмотрел других, когда их всех вывели из загона. Позже, когда мы уже сидели на трибуне и Батаклан вышел на дорожку, он сказал:

— Нас должны волновать Клиппер и Киллиби. Этот Киллиби хорошо пахнет. Но, как вы знаете, самый опасный момент — последний прыжок.

Говорящий на кокни таут и его приятель, которого мы встречали и раньше, подошли к Эрнесту и предложили ему гарантированную и проверенную информацию. Эрнест засомневался. Я, готовый сделать ставки, до последнего момента ждал, когда они уйдут; мы ставили такие большие деньги, что я не хотел, чтобы об этом знала вся округа. Окончательная ставка была 19 к 1. Я вернулся на трибуны к самому началу скачек. Батаклан бежал первым, но потом на барьере стал вторым, затем, после водной преграды, шел третьим после Киллиби и Клиппера. Когда они подходили к последнему барьеру, Батаклан уже безнадежно отставал на двадцать корпусов. Я застонал.

— Следи за ним в бинокль, — приказал мне Эрнест.

Киллиби, преследуемый Клиппером, в хорошем темпе брал низкий барьер, и жокей ослабил поводья. И тут передняя нога лошади слегка задела барьер, шаг нарушился, лошадь сильно ударила ногой по дорожке, споткнулась и скинула своего жокея. Клиппер уже был в прыжке, его жокей попытался обойти Киллиби, но у него ничего не получилось. В результате Клиппер прыгнул прямо на спину Киллиби. Жокей упал и, сильно ударившись, недвижимый, распростерся на земле.

У жокея Батаклана была куча времени, чтобы правильно оценить ситуацию и сориентироваться. Он направил Батаклана к другой стороне барьера и пришел к финишу первым.

Никто в нашей компании и не пытался скрыть охватившего всех ликования. Торжествуя, мы все направились в бар. По дороге Черный Поп вдруг остановился и замер. Он просто стоял, не двигаясь, и повторял: «Еще рано. Еще рано». Когда трибуны уже совсем опустели, он огляделся вокруг и сдвинул ногу — под ботинком лежал выигрышный билет.

— Определенно, Бог — везде и во всем, — глубокомысленно заметил Эрнест.

Все пошли в бар пить шампанское, а я, собрав наши билеты, поспешил в кассу, и, когда вернулся, у меня в руках была пачка десятитысячных банкнот. Эрнест отсчитал выигрыш Черного Попа и вручил ему деньги.

— Черному Попу нужна синица в руках, — сказал Хемингуэй, — он слишком долго был нищим.

Как всегда, на Эрнесте были его специальный ипподромный жакет и тяжелое твидовое пальто, которое ему сшили в Гонконге. В этом пальто был глубокий потайной карман с необыкновенными пуговицами, делавшими его содержимое недосягаемым для воришек-карманников, даже таких ушлых, как в Гонконге. Эрнест засунул в этот карман всю нашу добычу и стал похож на беременную медведицу. Когда Эрнест укладывал в карман выигрыш, к нему приблизились два таута, которые подходили к нам еще утром.

— Да, — сказал один из них, — сразу видно: мсье — настоящий мэтр.

Черный Поп стоял у края стойки. Глаза его светились от счастья, он держал пакет с выигрышем в левой руке, а правой пересчитывал деньги, любовно прикасаясь к купюрам. В это момент один мужчина, проходя мимо, обратился к нему:

— Добрый вечер, падре.

Черный Поп, не отводя глаз от своих денег, быстро перекрестил его правой рукой и снова вернулся к пересчету выигранных денег.

Большая часть выигрыша ушла в те предрождественские дни на поддержание экономики Франции. Вся комната Хемингуэев была завалена подарками — они были везде: на кроватях и даже на полу. Мы праздновали Рождество 23 декабря, и, когда все развернули свои свертки, Эрнест сказал:

— Никогда еще столь малое число людей не делало так много покупок, и я счастлив и горд, потому что могу смело заявить, что все эти вещи, которые мы друг другу подарили, абсолютно бесполезны.

Мы выпили как следует шампанского, чтобы отпраздновать счастливый финал нашей кампании, а потом, в честь светлого праздника Рождества, решили отправить одну из глав Майеру — из его последней телеграммы было видно, что он уже совершенно выходит из себя.

Двадцать четвертого декабря мы наконец на два месяца позже, чем планировалось, отправились в Венецию, куда первоначально и собирались. Ехали мы на арендованном огромном «паккарде». Познания Эрнеста в таких областях, как местная погода, обычаи, история, знаменитые сражения, сорта пшеницы и винограда, сады, певчие птицы, вина, дичь, кулинария, полевые цветы, рогатый скот, мораль, архитектура, орошение полей, правительство, отношение местных женщин к приезжим, были просто поразительны. Он много, увлекательно и с нескрываемым удовольствием рассказывал нам о том, что знал сам.

Из-за его острого интереса к местам, мимо которых мы проезжали, наше путешествие затягивалось. От Парижа до Экс-ан-Прованса можно добраться за день, мы же ехали туда пять дней. Мэри и Джигги сидели на задних сиденьях, а я и Питер Виртель (присоединившийся к нам перед самым отъездом из Парижа) — на удобных откидных сиденьях. Скорость нашего продвижения замедлялась из-за таких вещей, как утреннее кваканье лягушек, долгие застолья и уличные ярмарки в городках, которые мы проезжали. На этих ярмарках можно было встретить тиры, в которых предлагали в качестве самой трудной мишени картонного голубя с красным глазом размером в мяч. И если стрелок, взяв в руки старое ружье, тремя или четырьмя выстрелами — в зависимости от широты души хозяина — полностью уничтожал этот глаз, то ему вручался большой приз — бутылка шампанского.

Во время нашего путешествия мы с Эрнестом расстреляли множество картонных голубей. Эрнест всегда угощал выигранным шампанским — довольно сомнительного качества — зевак, обычно собиравшихся вокруг тира.

Так мы, не переставая есть, пить розовое тавельское и стрелять по картонным голубям, проехали Оксер, Солье, Баланс, Авиньон, Ним, Эг-Морт, Гро-дю-Руа, Арль, Канны и поднялись в Альпы. Виртель остался в Каннах, а мы поехали дальше, в Венецию. Я первый раз оказался в Венеции, и, когда, потрясенный, стоял, глядя на Большой канал, Эрнест сказал:

— Ну что ж, Хотч, этот город называется Венеция. Теперь он станет для тебя родным, как когда-то стал родным для меня.

Но в тот раз этого не произошло, так как мне вскоре пришлось уехать в Нью-Йорк с последними тремя главами «За рекой, в тени деревьев». Текст, написанный от руки, был в единственном экземпляре, и мне до отлета в Нью-Йорк еще предстояло в Париже попросить мадам Грос, машинистку Эрнеста, перепечатать эти страницы. Я взял билеты на поезд, идущий в Париж. Обычно на границе не бывает никакого досмотра, но во время моей поездки вся полиция по какой-то причине была поставлена на уши. Полицейские внимательнейшим образом изучали содержимое чемоданов и сумок пассажиров.

Еще не заказав номер в отеле и не позвонив мадам Грос, я уже понял, что среди моих вещей пакета с рукописью Эрнеста нет. Я мобилизовал все свои способности, пытаясь говорить по-французски — с тех пор говорю на этом языке свободно; я общался с парижскими железнодорожными чиновниками, службой безопасности, техниками на сортировочной станции, портье, администраторами — со всеми, от кого хоть что-то могло зависеть, но мне оставалось лишь ждать и надеяться, периодически звоня в бюро потерь и находок. Рукопись не находилась, но стало известно, что мой вагон уже почистили и отправили в депо, поэтому вряд ли, сказали мне, такой большой предмет, как пакет с рукописью, мог бы потеряться там, если только он был со мной изначально.

Но даже железобетонная французская бюрократия не может устоять под напором безумного и настойчивого американца. И вот в два часа ночи я оказался на огромной сортировочной станции. Вел меня пожилой смотритель, одетый в брюки с позументом. С фонарем в руках он искал мой вагон. Там были сотни и сотни вагонов, они стояли абсолютно хаотично, не по порядку, поэтому приходилось рассматривать номер каждого.

Наконец в четыре часа мы нашли мой вагон, но шансы отыскать пакет казались ничтожными. Я уже размышлял о том, как сообщить эту прискорбную новость Эрнесту, и все придуманные мной варианты были ужасны. Я взял фонарь у смотрителя и начал тщательный поиск. Ничего. Снова осмотрел вагон, и опять безуспешно. Я уже почти перестал надеяться, как вдруг охранник обнаружил пакет. На стене купе висели фотографии туристических мест Франции, и пакет был вложен в рамку фотографии с видами Авиньона.

Я не сказал Эрнесту ни слова. Раз или два пытался, но так и не решился. Если бы я все-таки поведал ему эту историю, думаю, наши отношения обязательно бы изменились. В книгах Эрнеста небрежность или ненадежность героев никогда не прощается, даже если они становятся другими, становятся лучше — так, если ваше ружье случайно выстрелило, когда вы перелезали через забор, не важно, что, к счастью, вы никого не убили — выстрел ведь все-таки был.

И я скрыл это от Эрнеста.

Как и от всех других.

 

Глава 4

Гавана, 1951–1953

Весной 1951 года я собрался ехать на Кубу обсуждать с Эрнестом балетную версию его рассказа «Столица мира» (позднее этот балет на музыку Джорджа Антхейла с хореографией Юджина Лоринга был поставлен на сцене театра «Метрополитен» и в программе «Омнибус» на телевидении). И вот перед самым отъездом я получаю письмо, в котором он предупреждает меня, что у него депрессия. Эрнест не вдается в детали, но по всему видно, что дело плохо. Я приготовился к самому худшему.

Когда я приехал на финку и увидел спускающегося по ступенькам ко мне навстречу Эрнеста, я не заметил никаких признаков беды. Однако уже скоро почувствовал, что он как-то подавлен, углублен в себя и задумчив. Именно это, как я понял, и были самые существенные проявления депрессии.

Вечером после ужина Мэри довольно рано ушла к себе в спальню, а мы с Эрнестом продолжали сидеть за столом в гостиной, пили красное вино и наблюдали, как две кошки вылизывали остатки еды со стоявших на столе тарелок.

— Прости мою депрессию, — сказал Эрнест. — Ты же знаешь, обычно я добродушен и приветлив, но сейчас мне что-то здорово не везет. Началось с аварии на яхте. Я здорово разогнался — а погода была ужасная, — и еще я разрешил Грегорио отойти от руля, а в этот момент «Пилар» как раз попала в самую волну. Ну, меня как следует и ударило. В глазах — настоящий фейерверк. Звезд не видел, но все было очень звонко и как-то устремлено вверх. Сильно ушибся затылком о железную скобу, на которой висели багры.

Это как раз то, что, думаю, меньше всего способствует писателю в работе. Я держался за леер, когда меня ударило, упал и ударился спиной о багор. «Пилар» весит пятнадцать тонн, море — еще больше, а я всего двести десять фунтов, и меня, конечно, здорово садануло. Увидев вытекающую из меня красную струю, я сказал Грегорио, что, пожалуй, мне лучше спуститься вниз, а ему — опустить якорь и позволить Роберто, рыбачившему недалеко на своем катере «Тин Кид», подойти к нам. Затем я велел Мэри взять рулон туалетной бумаги и сделать из нее комки, которые я приложил к ране. Она была добра, проявила быстроту реакции и присутствие духа, и, когда Роберто подплыл к нам, мы взяли марлю и пластырь и наложили жгут около левого глаза. Так мне удалось избежать большой потери крови.

На самом деле — замечательно кровавая история. Можно было бы продать ее в журнал. Если бы Роберто не оказался рядом, я бы умер, истекая кровью. Теперь глаз видит нормально, после третьей перевязки он почти очистился, боль ушла, но врачи говорят, что поражения были слишком глубокие, чтобы снимать швы. Не выношу, когда у меня что-то болит. Просто не представляю, как можно валяться в постели без женщины, хорошей книги или «Морнинг телеграф». Вот почему в этот раз решил вообще не лежать в кровати — кроме ночных часов. Знаешь, я уже чертовски устал от этих травм черепа. У меня были три довольно тяжелых в сорок четвертом — сорок пятом годах, две — в сорок третьем и немало других до того, начиная с тысяча девятьсот восемнадцатого. Не слушай, если говорят, что все они — от неосторожности или моего знаменитого желания пообщаться со смертью. По крайней мере, я такого не помню и уверен, что память мне не отказывает. Тем не менее с этого случая на «Пилар» и началась моя депрессия.

А не попытаться ли нам избавиться от этой депрессии, отправившись снова в Отейль? Как здорово нам было тогда на скачках, правда? Со старым и добрым другом кальвадосом? Да и без него? Хочешь, весной снова поедем в Отейль или Энгиен? И Жорж конечно же опять будет в курсе всех дел.

Я ответил, что это было бы замечательно, и заговорил о скачках, однако Эрнест вновь вернулся к своей депрессии:

— Корея ее усилила. Первый раз я не участвовал в войне, которую вела моя страна. Еда теряет вкус, и к черту такую любовь, когда не можешь иметь детей.

— Я заметил, ты немного хромаешь. Это после того падения?

— Захромал через несколько дней. У меня сильно заболели обе ноги, действительно очень сильно, и тогда какое-то ничтожество, чье имя я даже сейчас не хочу называть, стал говорить, что я выдумываю эту боль! Я потребовал сатисфакции. Мне сделали рентген и на снимке увидели семь осколков в правой икре, одиннадцать — в левой, и еще фрагменты разрывной пули — тоже в левой. Один фрагмент давил на нерв. Врач хотел резать. Но этот фрагмент стал двигаться. Сейчас он завис в удобном месте и зарос оболочкой. Икра ноги — вполне приличное место для обитания осколков, добро пожаловать в любое время.

Теперь я в полном порядке. Сбил давление до ста сорока на семьдесят и не принимаю никаких лекарств. Не читаю рецензий на «За рекой…» — не оттого, что боюсь повышения давления, а просто они столь же интересны и поучительны, как списки белья, отдаваемого в прачечную.

(Надо сказать, что отклики на «За рекой…» были весьма недоброжелательны. В первый раз со времен появления в 1924 году сборника рассказов «В наше время» критики так писали о Хемингуэе и его новом романе. Думаю, во многом именно это и было причиной его депрессии.)

— Кстати, Джон О’Хара в «Нью-Йорк таймс» назвал тебя самым великим писателем после Шекспира, — сказал я.

— Именно это повысило мое давление до двухсот сорока. Мне никогда не удавалось узнать от критиков что-нибудь полезное. В этой книге я ушел в сложную математику, начав с простой арифметики, дошел до геометрии и алгебры. Следующим этапом будет тригонометрия. Если они этого не понимают, ну их к черту.

— Мистер Уильям Фолкнер тоже выступил со своими соображениями по поводу книги. Он говорит, что ты никогда не заходил ни за какие пределы, утверждает, что у тебя недостает смелости и ты никогда не используешь слов, которые неизвестны читателю и которые он должен искать в словаре.

— Бедный мистер Фолкнер! Неужели он действительно думает, что о сложных чувствах можно рассказать лишь сложными словами? Он считает, я не знаю таких слов. Я все их прекрасно знаю. Но те слова, которыми я пользуюсь, — старше, проще и лучше. Читал его последнюю книгу? Это все довольно пикантно. Но раньше Фолкнер действительно хорошо писал — еще до появления этой пикантности, или когда у него получалось использовать ее правильно. Читал его рассказ «Медведь»? Почитай, и ты увидишь, как он был когда-то действительно великолепен. А теперь… Ну да ладно, для парня, который обычно молчит, он наговорил уже чертовски много. Забудем о депрессии. Председатель собрания просит изменить тему обсуждения. Что происходит с твоими сочинениями? Как у тебя идут дела с тех пор, как ты оставил литературную цитадель Майера?

— Неплохо. За последние три месяца написал пять статей, только что продал пару рассказов.

— Прекрасно. Но помни, свободная профессия — это как жребий, может выпасть победа, а может — и поражение. Так что если ты когда-нибудь будешь нуждаться, скажи мне. Мы оба помним, как нам было хорошо вместе, и у нас еще кое-что впереди. Я всегда считал тебя близким мне человеком, настоящим другом. Прости за все, что было не так, как хотелось бы, прости, если принес тебе неудачу. Но я всегда готов сметать на нашем пути все, что мешает двигаться вперед. Да, джентльмены, это замечание слегка сентиментально — ну что ж, отнесите его на счет моей чувствительности. Но ведь мы пьем «Шато-дю-Папе», а это вино тоже слегка сентиментально.

Появился Роберто, и Эрнест налил ему бокал сентиментального вина. Роберто только что вернулся из Гаваны с игр в хай-алай, и Эрнест принялся обсуждать с ним итоги. Они говорили по-испански. Во время их оживленной беседы я читал пародию Е. Б. Уайта на «За рекой…» в журнале «Нью-Йоркер».

Когда я закончил читать, Эрнест, обернувшись ко мне, сказал:

— Пародия — последнее прибежище иссякшего писателя. Пародии — это как раз то, что пишешь, будучи внештатным редактором гарвардской «Лампун». Чем значительнее литературное произведение, тем легче сочиняется пародия. Следующий шаг после сочинений пародий — расписывание стен в туалете.

Я был потрясен — Эрнест, столь поглощенный разговором с Роберто, одновременно отслеживал, что я читаю!. Конечно, я должен был знать, что он мог легко заниматься разными делами одновременно. Так, в комнате, полной людей, он, разговаривая с кем-то одним, слышал, о чем говорят другие. И всегда, в целях безопасности, надо было учитывать, что в любом состоянии — как бы он ни был расстроен или сосредоточен на чем-либо — он слышит и видит все, что происходит вокруг.

Когда я рано утром вошел в гостиную, Эрнест уже печатал письма на пишущей машинке. Он позвал меня в свою спальню. Как обычно по утрам, он был очень мил, и ночная депрессия, казалось, была побеждена.

— Этой машинкой, которую ты в прошлый раз мне привез, пользовались разные люди, все — очень славные, но каждый раз, когда я приступаю к работе, оказывается, что какой-нибудь детали нет. У меня есть кошка, она может ударять одновременно пять клавиш. Я как раз сочиняю письмо, которое тебе должно быть интересно.

Письмо, адресованное «Вашему Высокомерию», было довольно резким и едким. Так Эрнест откликнулся на громкое событие последних дней — выход кардинала Фрэнсиса Спеллмана к пикету могильщиков. Письмо было написано с типичными для Эрнеста особенностями — когда он работал над рукописью или писал важные письма, он делал пробелы между словами в два, а то и три раза больше, чем полагается. Эрнест делал это, чтобы умерить свой темп и подчеркнуть значимость каждого слова.

Письмо в машинке было шедевром инвективы.

— Уверен, у него не возникнет никаких сомнений в том, что вы о нем думаете, — сказал я.

— Тебе не кажется, что письмо слишком дружелюбно?

— Только по отношению к гробокопателям.

— Кстати, ты успел прочесть рассказ Карло?

Накануне вечером Эрнест вручил мне рукопись рассказа, написанного его венецианским другом графом Карло ди Робилантом, и попросил прочитать перед сном. Когда мы были в Венеции, Эрнест написал два рассказа для детей своих друзей, и с его разрешения я отослал эти рассказы Теду Патрику, редактору журнала «Холидей». Их должны были вот-вот напечатать, и Эрнест спросил меня, может, удастся пристроить туда и рассказ графа.

Когда дело касалось друзей, Эрнест не жалел ни своего имущества, ни денег, ни времени, которое было для него куда дороже, чем имущество и деньги, вместе взятые. Так было с Лилиан Росс. Ее карьера в «Нью-Йоркере» началась с очерка о тореадоре Сидни Франклине. Лилиан сама рассказывала мне, что первый раз пришла к Эрнесту, почти не зная его, но он, несмотря на это, частично переписал ее текст и давал советы на всех этапах создания очерка. А когда его юный венецианский друг Джанфранко Иванчич решил написать роман, Эрнест пригласил его пожить в своем доме на Кубе, предоставил свою помощь и поддержку, а потом долго пытался уговорить издательство «Скрибнере» издать книгу.

Полдюжины старых приятелей, оказавшихся в плачевном положении после пережитых неудач, регулярно получали от Эрнеста деньги. Он всегда без промедления отвечал на каждую просьбу о помощи другу, который «что-то значил для него». И в эту категорию входило несколько сотен людей.

Поздно вечером Эрнест вошел в мою комнату, держа в руках толстую папку с рукописью.

— Хочу, чтобы ты кое-что почитал, — сказал он. — Может помочь мне избавиться от депрессии. Мэри проглотила рукопись за ночь, а утром объявила, что отпускает все мои грехи, и предложила отведать приготовленное ею замечательное блюдо из гуся. Таким образом, благодаря своему писательскому дару я получил полную амнистию. Конечно, я не столь глуп, чтобы подумать, что написал действительно нечто стоящее, только лишь потому, что кому-то, живущему под одной со мной крышей, это понравилось. Так что, пожалуйста, прочитай — и скажи утром о своих впечатлениях.

Он положил папку на кровать и быстро вышел. Я лег, включил лампу и взял рукопись. Название было написано чернилами — «Старик и море». Ночные жуки проникали сквозь защитный экран, назойливо жужжали огромные сверкающие бабочки, из ближайшей деревни доносились разные звуки, но я уже был далеко, в рыбачьей деревушке Кохимар, а потом плыл в открытом море. В ту ночь я пережил одно из самых острых в своей жизни потрясений от встречи с настоящей литературой. В книге было главное, что всегда так занимало Эрнеста, — битва за жизнь, схватка сильного и смелого человека с противником, которого нельзя победить. Это была поистине религиозная поэма, если благодарение Господа за то, что Он сотворил такие чудесные вещи, как море, великолепная рыба и отважный старик, можно принять за религиозный акт.

— Включу повесть в большую книгу, — говорил Эрнест на следующее утро, после того как я высказал ему свое восхищение. — Это будет морская часть. Перед тем как опубликовать ее, напишу и другие части, посвященные земле и воздуху. Мог бы сделать и три отдельные книги, потому что эта повесть вполне самодостаточна. Но зачем? Рад, что ты тоже считаешь, что повесть может быть напечатана без двух других. В ней — старое двойное dicho, которое я знаю.

— Что это такое — двойное dicho?

— Это выражение, которое означает утверждение или отрицание. Здесь dicho означает: человека можно убить, но победить — нельзя.

Мэри рассказывала мне, что, когда она печатала «Старика и море», ей казалось, что текст повести, в отличие от его других произведений, сразу же был совершенен, и действительно, страницы «Старика и море» избежали обычного для Эрнеста долгого и мучительного процесса редактирования.

После полудня Хуан вез меня в аэропорт. Я должен был возвращаться в Нью-Йорк. Когда машина отъезжала от финки, я, обернувшись, взглянул на Эрнеста, стоявшего на стремянке и на фоне своего дома казавшегося могучим львом. Похоже, завершение работы над повестью влило в него новые силы.

Отъехав от ворот усадьбы и глядя на ряды жалких лачуг — жилую часть Сан-Франсиско-де-Паула, я размышлял о «Старике и море» и вдруг понял, что эта повесть — контратака Эрнеста на тех, кто так ругал «За рекой в тени деревьев». И какая блестящая контратака! Я предвидел, как все эти кудахтающие Макдоналд, Кроненбергер и Уайт в самом разгаре своих воплей «Исписался! Конец!» будут повержены ниц. Довольно примитивная военная мудрость гласит, что атакующий всегда должен быть готов к контратаке. Но критики, бедняги, никогда не будут служить в Генеральном штабе. Однажды Эрнест заметил: «Одна битва — еще не вся кампания, однако критики часто рассматривают одну книгу, удачную или плохую, как всю войну».

В начале осени 1952 года Эрнест попросил меня прилететь на Кубу, чтобы обсудить амбициозный телевизионный проект, предложенный ему одной компанией. Я был удивлен, узнав, что он уже работает над новой книгой. Первый раз я оказался на вилле Хемингуэя во время работы Эрнеста над книгой. Он был совсем не похож на того Эрнеста, которого я знал раньше. Утром он работал, и дверь его комнаты была закрыта для всех до часа дня. Потом он появлялся и до обеда выпивал что-нибудь прохладное, одновременно просматривая газеты и журналы, — не способный ни на какое общение, поскольку, как он сам говорил, для бесед был слишком опустошен. После обеда он немного дремал, поскольку утром приступал к работе очень рано — в пять-шесть часов. И уже потом, после дневного отдыха, был готов выпить и провести время в приятной компании, что чрезвычайно любил. К вечеру Эрнест снова начинал задумываться, уходил в себя, погружаясь в свои мысли, как бы готовясь к утренней работе. И к тому времени, когда он шел спать — а когда он писал, это бывало довольно рано, — в его голове уже почти складывались образы героев, события, которые должны были с ними произойти, места, где все случится, и даже некоторые диалоги — все, что должно будет назавтра оказаться на страницах рукописи.

Я извинился, что помешал, — не знал, что он пишет книгу, и телевизионный проект определенно мог бы подождать.

— Я не просил бы тебя приехать, если не смог бы прерваться, и, кроме того, ты мне никогда не мешаешь. Знаешь, Леланд Ховард уговорил меня опубликовать «Старика и море», не дожидаясь, когда будет готова большая книга. Поэтому сейчас я работаю над другой морской частью для книги о земле, воздухе и море. Но мне надо как-то остановить орды этих завоевателей с телевидения. Они налетели на меня, как гунны на мирные города. Звонят, пишут, твердишь им «не приезжайте», а они все равно оказываются здесь. Снова говоришь им «нет», но они, жаждущие грошовой известности, сообщают мисс Луэлле или мисс Хедде, что подписали со мной контракт. На прошлой неделе я попался в руки агента по имени Ричард Кондон. Он приехал, пил джин и исходил потом так, что я решил — вот-вот он весь растечется и исчезнет. Все это время он пытался втянуть меня в какое-то дельце. Они так обрабатывают меня! Я подумал, может, ты сумеешь справиться со всем этим. Вы там в Нью-Йорке можете отличать зерна от плевел, а я буду действовать по твоему первому сигналу.

Я никогда раньше не писал для телевидения, но в результате той нашей беседы — больше никаких соглашений между нами не было — все последующие годы делал инсценировки произведений Эрнеста: это «Боксер», «Снега Килиманджаро», «Убийцы», «Мир Ника Адамса», «Пятая колонна», «Пятьдесят тысяч» и «По ком звонит колокол».

— Пожалуй, начнем с того, о чем я тебе писал. Эта Си-би-эс хочет сделать серию фильмов по моим рассказам, а я должен буду представлять каждый фильм сериала. Они сказали, что снимут шестнадцать из таких представлений прямо здесь, на финке. Упоминались большие деньги, и для писателя, который всегда в долгах, такие слова звучат как музыка. После того как я получил твое письмо, в течение трех дней были сделаны три съемки. Первые две оказались никуда не годными. Это — третья. Во время первой съемки у меня не болело горло, но зато распухло нёбо, и мучила страшная сухость во рту, я даже не мог говорить. Кроме того, на прошлой неделе я написал четыре тысячи восемьсот слов, а на этой — четыре тысячи девятьсот, можешь себе представить, как я устал.

Но меня эта история слегка пугает, Хотч. Если есть возможность продать рассказы без моего мычания, я готов на все. Мне чертовски здорово сейчас работается, для меня настала настоящая belle époque, а тут каждое утро, просыпаясь, я должен волноваться по поводу телевидения и его ангелов. Деньги всегда очень кстати, но пока я способен писать каждый день по тысяче действительно стоящих слов, лучше уж я одолжу на жизнь необходимую сумму у Чарли Стрибнера.

У Чарли есть книга в восемьсот семьдесят шесть страниц, написанная писателем весом в сто тридцать пять фунтов — полковником Джеймсом Джонсом. В соответствии со сведениями, которые он сам распространяет о себе, Джонс расстался с армией в сорок четвертом (не лучший год для этого). В его книге — воспоминания о страданиях полковника и его приятелей во время службы в армии США. Повествование Джонса отличается такой паранойей, что читатель даже может пустить слезу, если, конечно, ему это раз плюнуть. Не думаю, что полковник Джонс будет долго популярен, но может случиться, что он останется с нами навсегда. Наверняка ты увидишь полковника Джонса по телевизору, в каком-нибудь эксклюзивном интервью. А я пишу так, как могу, — не хуже, но и не лучше. Старинная испанская пословица гласит: если у вас есть кусок золота ценой в двадцать долларов, вы всегда можете получить за него немного мелочи. Если все это кажется тебе слишком метафизичным, стукни меня по голове колотушкой.

Несмотря на потенциальную стабильность, которую могли принести деньги телевизионщиков, отвращение Эрнеста к микрофонам, камерам, появлению на публике победило, и тот сериал так и не был снят.

В конце осени 1953 года я позвонил Эрнесту, поскольку он несколько месяцев не отвечал на мои письма. Извинившись, он объяснил, что после смерти Полин было много суеты, которая заставила отложить писание писем и все другие дела на потом.

— Как дела, малыш? — спросил он. — Очень хотелось бы увидеться. У меня здесь нет настоящего друга — ты знаешь, о чем я говорю, — и мне очень хотелось бы, чтобы ты приехал. Как бы мы славно провели время! Думаю, нам пора встряхнуться. Планирую следующим летом рвануть в Африку. И надолго.

— Ваше сафари уже полностью организовано?

— Да, даже мой старый друг Филип Персивал снова станет нашим Белым Охотником. Мэри ждет этой поездки, как девочкой ждала Рождество. Сможешь поехать с нами?

— Не уверен, Папа. У меня теперь новый едок в семье, Холли, она только появилась на свет, а Трейси только что отказалась от соски в пользу филе-миньон, так что, похоже, весь следующий год я буду занят только своей пишущей машинкой и беганьем по магазинам.

— Ты мог бы взять ребят с собой. Дети любят молоко газелей. Очень питательно.

— Новый год вы будете встречать в Африке?

— Да, конечно. Увидимся до отъезда, если мы будем проезжать Нью-Йорк, или здесь, если не заедем в город. Вернуться в Африку после всех этих лет — словно пережить первое приключение в своей жизни. Люблю Африку, она для меня — второй дом, и, если человек так чувствует, не важно, где он родился. Важно, куда ему хочется приехать.

В таком романтическом настроении пребывал Хемингуэй весной 1953 года, отправляясь из Марселя в Момбасу. К сожалению, после столь замечательного начала путешествие было омрачено целым рядом неудач, и их последствия мучили Эрнеста до последних дней его жизни.