Папа Хемингуэй

Хотчнер Аарон Эдвард

Часть 2

 

 

Глава 5

Венеция, 1954

Когда я вышел из сумрака венецианского вокзала на ослепительный, залитый солнцем и заполненный праздношатающейся публикой Большой канал, меня уже ждал портье из отеля «Гритти Палас».

— Как прошло путешествие? — снимая шляпу, спросил он и вежливо улыбнулся.

— Просто замечательно.

— Синьор Хемингуэй ждет вас в отеле.

— Как у него дела?

— О, он в прекрасном настроении.

— Но вы же знаете об этих ужасных авариях. Как он себя чувствует?

— Похоже, у него были серьезные травмы, но он сильный человек и, как всегда, полон жизни.

Портье поставил мои чемоданы, и мы поплыли вниз по каналу. Я сидел на корме и, любуясь прекрасным видом, открывавшимся перед глазами, думал о том, как не похож этот мой приезд в Венецию на предыдущий. В первый раз мы прибыли в Венецию четыре года назад, из Парижа, пережив там настоящий триумф. Тогда Эрнест только что закончил роман «За рекой в тени деревьев». Окрыленные успехом, мы были полны радужных надежд. Сейчас же на душе было совсем невесело.

Эрнест приехал в Венецию четыре дня назад, на пароходе «Африка», после целой серии весьма серьезных неудач в непроходимых джунглях Уганды. По телефону он сказал мне, что его травмы гораздо тяжелее, чем это известно другим. Хемингуэй пережил две авиакатастрофы — причем вторая была более серьезной, чем первая. Однако именно после первой аварии все решили, что он погиб, и тяжело переживали его смерть. Но спустя некоторое время выяснилось, что он выжил: в один прекрасный день Эрнест вышел из джунглей и предстал перед изумленными туземцами (газеты писали, что в руках он нес связку бананов и бутылку джина, однако сам он говорил, что финал его приключений выглядел не столь элегантно). В интервью, которые журналисты спешили у него взять, он объяснял свое воскрешение так: «К счастью, мне продолжает везти в этой жизни».

Но уже через несколько часов удача покинула его. За Хемингуэем послали самолет, на борту которого Эрнест должен был лететь в Кению. Едва оторвавшись от взлетной полосы, самолет загорелся и рухнул на землю. Хемингуэй получил серьезнейшие травмы.

О том, что Эрнест в Венеции, я узнал из телеграммы, которую он послал мне из отеля «Гритти». В то время я был в Голландии и писал статью о громком скандале, связанном с королевой Юлианой — она призналась, что принимала государственные решения под руководством некой прорицательницы, жившей в королевском дворце. Эрнест просил меня позвонить ему в отель. Несмотря на расстояние, разделявшее нас, я с радостным удивлением почувствовал в голосе Эрнеста бодрость и энергию.

— Долго ты еще собираешься болтаться вокруг дворца этой Юлианы? — спросил он.

— Полагаю, придется оставить это занятие довольно скоро. Охранники, увидев меня, уже начинают в меня прицеливаться.

— Думаю, тебе уже пора распрощаться со всеми королями и королевами и скорее ехать сюда. Ты должен удостовериться, что с тех пор, как мы покинули Венецию в прошлый раз, с ней ничего не случилось. Через пару дней я еду в Мадрид встречать Мэри, и было бы хорошо, чтобы ты поехал со мной. У меня роскошная «ланчия» и прекрасный шофер, который может водить машину, а может и не делать этого. Я бы предпочел второе — у нас куча времени до начала праздника Сан-Исидро в Мадриде. Я мог бы ехать и один, но, честно говоря, после всех этих африканских передряг у меня внутри все болит. Я очень старался, чтобы газетчики не проведали об этом. После второй аварии у меня разрыв почек и множество внутренних ушибов, контузия, двоится в глазах, и так далее, и так далее. Ты знаешь, там был жуткий пожар. Я получил ожоги на левой руке и, так как оказался слабее, чем рассчитывал, упал, обжег живот, ноги и плечи. С гениталиями, правда, все в порядке. Честно говоря, Хотч, у меня сейчас не лучшие времена. Но в задницу все мои болячки. Кстати, сейчас подрядился написать пятнадцать тысяч слов для журнала «Лук». Не хочу изображать из себя тяжело больного, но уверен на все сто — было бы чертовски здорово, если бы ты, негодяй этакий, поехал со мной.

Гондола пристала к набережной, прямо ко входу в «Гритти». В этом бывшем дворце венецианского дожа, а теперь — тихом элегантном отеле Эрнест всегда останавливался, приезжая в Венецию. Когда я вошел в его комнату, он сидел у окна и читал. Тень от козырька белой теннисной кепки падала на глаза. Мятый шерстяной халат подпоясан кожаным ремнем, на пряжке которого выбито «Gott mit uns». Потрясенный его видом, я задержался у открытой двери. Последний раз мы встречались с ним осенью 1953 года, до его путешествия в Африку. Прошло всего лишь пять месяцев. Как же он постарел! То немногое, что осталось от волос (большая часть шевелюры Эрнеста сгорела), стало абсолютно белым, борода тоже поседела. Казалось, из Эрнеста что-то ушло, что-то неуловимое его покинуло — все вроде было таким же, но исчезло ощущение силы, мощи его личности.

За столом в углу комнаты сидел незнакомый худощавый человек с каким-то хищным выражением лица и делал вырезки из газет. Эрнест, увидев меня, радостно заулыбался:

— Хотч, чертов сын, как я рад тебя видеть!

Он скинул кепку с головы.

— Помоги мне встать.

Он оперся на меня и медленно поднялся со стула. Это явно причинило ему боль.

Когда он уже твердо стоял, мы обменялись испанским рукопожатием: левая рука одного — на плече у другого, и несколько обязательных похлопываний по спине.

— Надеюсь, я не сильно помешал твоей работе.

— Нет, что ты, скорее, ты спас меня от большой беды.

Мы говорили, и уже скоро я начал ощущать так хорошо знакомый мне энтузиазм и энергию, исходящую от него. Понемногу мое первое тягостное впечатление ослабевало.

— Папа, ты просто представить не можешь, как я чертовски рад видеть тебя здоровым. Те несколько дней, когда все газеты расписывали твои приключения, слегка поколебали мою уверенность в твоих силах.

— Да, некоторые уже начали рассылать уведомления о моей смерти. Были основания. Я полагаю, меня уже совсем списали со счетов, как товар, продаваемый по дешевке для рекламы. А сейчас у нас операция «Некролог».

Он подвел меня к человеку с хищным выражением лица, которого представил как Адамо, первоклассного шофера, а также известного гробовщика из Удино. Адамо, казалось, проводил все дни, просматривая газеты и журналы из разных стран и вырезая статьи и заметки о Хемингуэе, появившиеся во время аварии. Затем он складывал вырезки в огромный альбом. Эрнест сказал, что получал настоящее удовольствие, читая сообщения о своей смерти, более того, у него появился даже особый ритуал — по утрам выпить бокал шампанского и прочесть пару страниц некрологов. Чтобы дать мне возможность оценить это не сравнимое ни с чем удовольствие, Эрнест протянул вырезку из какой-то немецкой газеты; в статье утверждалось, что авария, в которую попал Эрнест, стала просто реализацией его хорошо всем известного стремления умереть. В стиле Gotterdammerung автор статьи, рассказывая о предполагаемой мрачной кончине Эрнеста, связал ее с метафизическим образом леопарда, которого писатель поместил на вершину горы Килиманджаро в известном рассказе «Снега Килиманджаро».

Наконец Эрнест смог оторваться от своих некрологов и налил себе шампанского. Заметив у стены несколько длинных и узких деревянных ящиков, я поинтересовался у Эрнеста, что в них.

— Копья. Пытался научиться метать копье. Чаро, оруженосец Мэри, говорил, что я копьем смогу убить любого зверя, кроме слона, а может, и слона, если как следует потренироваться, позаниматься в спортивном зале. Но все же на моем счету — дикая собака, гиена и заяц. Ты берешь копье и орудуешь им, как боксер правой и левой рукой — целишься и мгновенно загоняешь его внутрь цели.

Боже, как жаль, что тебя не было с нами, когда все шло хорошо. Хотел написать тебе, но возникли проблемы. Лесничий оставил меня во главе района, официально назначив почетным егерем. Я должен был защищать посевы, но не имел права убить животное, если оно не представляло серьезной угрозы. На мою роль им пригодился бы настоящий шериф типа Купера. Ты бы видел, как я творил справедливость — хладнокровно и по-доброму. Все чисто. Никаких пыток. Ни один невиновный не признан виновным. Я знаю, это грешно, но так приятно иногда покомандовать, почувствовать в своих руках власть.

Как бы то ни было, но каждый раз, когда я сажусь писать письмо старине Хотчу, передо мной появляется некто умоляющий о помощи: «Бвана, слоны разрушили мою шамбу» (это может быть дом или посадки), или прибегает преисполненный усердия молодой полицейский лет двадцати двух, который следит за порядком в районе и понятия не имеет, что произошел от Адама. Он в отчаянии: «Бвана, мы должны заблокировать все дороги. На нас идут эти ослы — масаи. Сколько у тебя людей?» Я знаю, что это совершенная чушь, но говорю: «Шесть человек, способных сражаться, а кроме того, скауты, которых я могу вооружить. А еще у меня есть четыре копья. Сколько дорог ты хочешь заблокировать?»

«Четыре, — говорит он. — Я прибавлю к вашим еще двенадцать моих людей».

«Кто будет стоять на двух неизвестных путях в Амбо-сели?»

«Вы».

«Черт возьми», — говорю я, еще держа ручку, которую взял, чтобы писать письмо старине Хотчу. Бедняга, он его так и не получит. Операция отнимает всю ночь. Три безоружных человека из племени масаи остановлены и схвачены. Я делаю это для нашей королевы. Мы на службе. Благослови Бог нашу королеву. Благослови Бог и Мисс Мэри. Благослови Бог и старину Хотч-мару.

Так и не написав другу Хотчу, вымотанный, иду спать. Вдруг слышу шум мотора полицейского «лендровера». Машина побита, а мой полицейский растерян и совершенно не знает, что делать. «Бвана, там лев терроризирует весь Лайтокиток!»

«Сколько там львов? Самки или самцы?»

«Один самец. Он только что в полумиле от города загрыз козла».

«Я заплачу за козла».

«Нет, бвана, ты, как почетный егерь, должен убить льва».

Хватаю ружье, и мы идем.

Когда я вернулся, Мисс Мэри мне заявила: «Папа, ты должен прекратить эти истории со львами посреди ночи. Ты, по сути, не отдыхал с двадцать седьмого августа!» Поскольку сейчас уже начало декабря, я совершенно забыл, как отдыхал в тот августовский день. Наверное, паковал вещи перед тем, как покинуть яхту.

Похоже, у Эрнеста заболела спина, и он стал массировать больное место.

— Папа, а как ты в действительности себя чувствуешь?

— Ну что ж, давай посмотрим.

Он направился в ванную, и я за ним. На столе рядом с дверью стояла большая бутылка со спиртом — Эрнест редко принимал ванну, предпочитая обтирания губкой, пропитанной спиртом. На другом столике в углу между раковиной и краном стояли полдюжины бутылочек с мочой. Эрнест взял одну из них и стал изучать ее темное содержимое на просвет.

— Не мог мочиться два дня — что-то было неладно с почками. Наконец помочился нормально. Взгляни на эту чертову жидкость — видишь, там плавают какие-то частицы. Цвет меня тоже пугает. Настоящий сливовый сок. Врач на яхте был очень хороший. Дал мне что-то от почек и отрезал ножницами омертвевшие ткани с ожогов. Высококлассный врач… Но вот что, Хотч… — Он дотронулся до своей бороды, а затем улыбнулся. — Черт возьми, я так рад видеть снова твою конопатую физиономию! — Он немного помялся, но потом все-таки продолжил свой рассказ, и уже более серьезно: — Вот что я думаю об этом путешествии… Слушай, сядь сюда. — Я сел на крышку унитаза. Ванная как-то вдруг превратилась в его кабинет. — Ты знаешь, я редко рассказываю, о чем собираюсь писать. Эта такая страховка — чтобы никто не украл сюжет. Но сейчас, когда мне так плохо, думаю, могу расслабиться. Это потрясающе красивая страна, и я расскажу тебе кое-что, а если не смогу написать сам, то кто-нибудь все же будет знать об этом.

— О чем ты говоришь, Папа! Скоро ты будешь абсолютно здоров! И не волнуйся о своих новых сюжетах. Ты прекрасно справишься с ними сам.

— Ну ладно, не пиши книгу с моими историями, — сказал он, — до тех пор, пока не прочтешь завещание.

Он вышел из туалета и обрадовался, увидев новую бутылку шампанского в ведерке со льдом. Когда он открыл бутылку — это было любимое вино Мэри, — я спросил Эрнеста о ней.

— С Мэри сейчас все в порядке. Правда, жизнь на финке перед отъездом на Черный континент стала несколько тягостной.

Он отпил глоток шампанского и удовлетворенно кивнул головой — один быстрый кивок, подобный тому, который пинчер делает, давая понять хозяину, что понял его приказ. Затем Эрнест рассказал мне о том, как в один прекрасный день он оказался в немилости, да еще в какой.

— Все шло в моей жизни довольно обычно, правда, порой бывало грустно, и в голове иногда шумело. С Мэри иногда нелегко, но она хоть и упрямая, но в общем добрая. Не следует обращать внимания на то, что тебе говорит упрямая женщина. С ней всегда удается сладить с помощью нежности. Когда ты оказываешься в сложной ситуации, просто будь нежен, и все. В жизни меня влекли только три вещи — охота, сочинение книг и любовь. Ты можешь дать мне совет, как лучше охотиться, писать или заниматься любовью, — но ты не можешь сказать, как обрести покой.

— Надеюсь, тебе снова удалось завоевать сердце Мэри?

— Я скажу тебе так — в этом мире множество женщин, но вернула мне Мэри моя любовь к ней. Я очень ее люблю. Она знает это. Когда я бываю не прав, это помогает ей простить меня. Она положила конец ссоре, сказав, что я не способен относиться к жизни серьезно. Но когда-нибудь я стану относиться к жизни серьезно, и тогда многим придется не сладко.

Когда я был молод, то и не думал жениться. Но когда сделал этот шаг, понял, что не смогу больше жить без жены. То же самое и с детьми. Никогда не мечтал стать отцом, но, когда у меня появился первый ребенок, я уже не представлял себе жизни без детей. Чтобы быть хорошим отцом, существует одно замечательное правило — когда у тебя появляется ребенок, не смотри на него первые два года. — Он задумался на мгновенье и слегка дернул себя за усы. — Жалею только об одной женитьбе — помню, как после получения свидетельства о браке я зашел в бар. Бармен спросил меня: «Что желаете выпить, сэр?» И я ответил: «Стакан яда».

Мэри — замечательная, ты сам знаешь. Она обожает Африку, чувствует себя там как дома. Сейчас она в Лондоне, ходит по магазинам с Рупертом Белвиллем и шлет тебе привет. Она велела передать тебе, что на ярмарке на площади Сан-Маргерита есть карусели с гондолами вместо лошадей. Я не знаю, может, это какой-то код — но передаю все так, как она просила.

Тут послышался стук в дверь, и в комнате появился человек, с которым я уже познакомился в наш предыдущий приезд в Венецию. Это был граф Федерико Кехлер — вежливый, шикарный, забавный и остроумный венецианец. В этот раз на нем были замшевые ботинки, в тон замшевые перчатки, почти в тон замшевый пиджак и довольно помятая, намокшая фетровая шляпа — конечно, тоже в тон всей этой замше. Он говорил на превосходном кембриджском английском и считался одним из самых метких стрелков в Венеции, а также вообще известным спортсменом. Они с Эрнестом сердечно поздоровались, и Эрнест тут же вручил ему нож с ручкой, украшенной жемчугом, который получил в подарок на Рождество.

— Я отдал свои рождественские ботинки Джеки, — сказал Эрнест, — булавку для галстука — Бертену и бумажник — какому-то ребенку. Люблю начинать новый год с новыми вещами. Но пока не избавишься от старых, не получишь новых.

Эрнест всегда раздавал людям то, чем он владел, чтобы никогда не стать заложником своего имущества. Кроме охотничьего снаряжения и картин, у него действительно было очень мало ценного. «В жизни человеку необходимо совсем немного, — говорил он, — и, избавляясь от материальных ценностей, я твердо знаю, что не буду тратить себя и свое время на то, что мне совсем не нужно».

Эрнест принялся рассказывать графу Кехлеру о том, как он охотился в Африке:

— Тебе бы очень понравились некоторые выстрелы, Кех, честное слово. Как-то раз Мэри и ее верный оруженосец шестидесятилетний Чаро, весивший столько же, сколько и Мисс Мэри, фотографировали буйволов. Они стояли в замечательном месте — ветер дул в нужном направлении, и вид открывался просто чудесный. Сзади, невидимые и неслышимые, как сицилианские мафиози, застыли я — мистер Папа, мой тридцатилетний оруженосец Н’Гуи и мой негодный брат. Мэри делала снимки — я купил ей камеру с четырнадцатидюймовым объективом, которая выглядела как шестидесятимиллиметровая мортира и стоила чуть-чуть меньше «ягуара». И вдруг прямо под тем же деревом, где стоят Мисс Мэри и Чаро, мы с Н’Гуи видим стаю диких собак. Мисс Мэри фотографирует, а собаки считают детенышей буйволов. Ни одна группа не видит другую. Тут собаки слышат щелчок фотоаппарата, замечают Мисс Мэри и Чаро и решают, что те вполне сойдут в качестве добычи. Да, надо было видеть этих волков, приготовившихся к охоте. Но Мисс Мэри, несмотря ни на что, продолжала снимать, а нам с Н’Гуи удалось перестрелять одну за другой всех собак и при этом не спугнуть буйволов.

Потом Эрнест рассказал нам о том, как он женился в Африке. Однажды, когда Мэри уехала в Найроби, Эрнест нашел себе восемнадцатилетнюю невесту из племени вакамба, а также, в соответствии с местными обычаями, получил и ее сестру, семнадцатилетнюю вдовушку. Они спали все вместе — втроем — на покрытой козлиной шкурой кровати шириной в четырнадцать футов. Когда же Мэри вернулась из Найроби, ее удивлению не было границ — так потрясло ее все случившиеся и то высокое положение, которое Эрнест приобрел в племени благодаря женитьбе на сестрах.

Одним из самых больших удовольствий Эрнеста было сочинение шутливых баек как бы из собственной жизни. Эта история о женитьбе была как раз типичным примером такого рода выдуманных сюжетов, хотя для достоверности Эрнест даже показывал фотографии своей африканской невесты. Это напомнило мне, как однажды Эрнест рассказывал в хорошо подогретой алкоголем компании о своем приключении с известной шпионкой Матой Хари. Он признался, что знал ее не очень хорошо, поскольку был всего лишь младшим лейтенантом, а она общалась в основном с генералами и министрами, «но однажды ночью здорово ее оттрахал, хотя, по правде говоря, она оказалась слишком тяжеловата в бедрах и больше требовала от мужчины, чем сама ему давала». Я был чрезвычайно удивлен такой низкой оценкой талантов мадемуазель Хари, пока не осознал, что знаменитая шпионка была расстреляна французами в 1917 году, а Эрнест в первый раз приехал в Европу в 1918-м — он служил тогда шофером в медсанбате Красного Креста в Италии. После этого я всегда с недоверием относился к рассказам Эрнеста, но с историей об африканской свадьбе так до конца и не смог разобраться — сочинил он ее или же это правда?

— Замечательное шоу для Мисс Мэри, правда? — спросил Федерико. — Обычная женщина пришла бы в ярость.

— С Мэри было чудесно все эти четыре месяца сафари. Она была великолепна. И очень часто проявляла настоящую храбрость и отвагу. Но после первой аварии, когда мы упали в джунгли, где водились довольно толстые слоны, Мэри стала немного раздражительной — например, отказывалась верить, что я по запаху могу отличить мужчину от женщины. Другой ее ошибкой было то, что она никогда не считала львов по-настоящему опасными, а наше сражение с леопардом, когда я продирался через кустарник погуще мангровых зарослей и в конце концов пристрелил его, по-настоящему грандиозным приключением. Леопард был тяжело ранен и очень опасен. Мне пришлось стрелять наугад, ориентируясь по слуху на рев зверя, потому что сквозь заросли я не мог его видеть. В общем, это было потрясающе. По правде, я вовсе не виню Мисс Мэри. После аварии она была в настоящем шоке, но не знала об этом, просто ничего не понимала. Когда я удалял куски дерьма из пораненного сфинктера, она думала, что я так развлекаюсь. Но вообще-то Мэри замечательная женщина. И, как я уже говорил, очень отважна. Правда, иногда мне хочется, чтобы в ее жилах текла хотя бы капля еврейской крови, — тогда бы она представляла, что такое страдание и милосердие. Но нельзя иметь все, и я женился на женщине, которая наполовину немка, наполовину ирландка. Это сочетание порождает жестокий, безжалостный характер, но вместе с тем Мисс Мэри очаровательна! Она мой карманный Рубенс.

— Знаешь, когда вас объявили погибшими, — сказал Федерико, — все ваши друзья в Венеции очень переживали. Адриана умоляла меня отвезти ее на Кубу — хотела сжечь вашу финку, чтобы никто больше не смог спать в твоей постели, сидеть в твоем кресле и подниматься на белую башню. Она серьезно подумывала и о том, чтобы стереть с лица земли бассейн. Бедная девочка!

Адриана была настоящей красавицей — стройная девятнадцатилетняя аристократка с длинными черными волосами и носом необычной формы, но вполне привлекательным, который Эрнест называл византийским. Хемингуэй познакомился с Адрианой в 1949 году. Она происходила из старинной знатной венецианской семьи, писала изящные стихи, рисовала и была отменной лыжницей. Кстати, она сделала обложку для романа «За рекой в тени деревьев». Время дружбы Эрнеста и Адрианы соответствовало продолжительности отношений полковника Ричарда Кантуэлла и юной графини Ренаты.

— Хотч еще не знает, — сказал Эрнест, — что сегодня вечером мы собираемся на обед в палаццо Адрианы на Большом канале. Муж сестры Адрианы, офицер итальянского флота, прикомандированный к американским морским частям в Норфолке, Вирджиния, страстно полюбил гамбургеры. Он возвращается домой на следующей неделе. По этому поводу среди домочадцев большое возбуждение, поскольку все они не имеют понятия об этом самом известном американском блюде. Я должен показать им, как делается настоящий гамбургер, но, так как Хотч здесь, пожалуй, поручу это ответственное дело ему.

Когда Федерико ушел, Эрнест сказал:

— Чрезвычайно благородный джентльмен! Классический экземпляр! Итальянцы вообще очень славные люди. У них, наверное, была самая ужасная пресса в мире.

— Чертовски рад, что я снова здесь. Знаешь, наша поездка в Венецию в сорок девятом году — наверное, лучшее время в моей жизни, — заметил я.

— Не спеши делать выводы! — воскликнул Эрнест. — У нас впереди еще столько прекрасных дней.

Эта уверенность Эрнеста была основана на четком представлении о том, как должна быть организована вся его жизнь. Каждый день определенные часы отводятся под удовольствия, и планировал он эти удовольствия как военную кампанию. Это отнюдь не означало жесткость программы — так, два запланированных дня удовольствий в Париже могли легко превратиться в два месяца. К моей величайшей радости, так и случилось в сорок девятом году. Но при этом каждый из тех дней в Париже тщательно продумывался, с самого утра до заката солнца. «Если ты приехал в Париж, можешь доверить случаю только одно — выигрыш в Национальной лотерее».

В тот день в плане Эрнеста стояло: посетить ювелира из «Когдогнато и К» — посмотреть изумруды; затем в баре «У Гарри» навестить старого приятеля Киприани, предприимчивого итальянца, который и был этим самым Гарри. Там мы должны были прихватить десятифунтовую банку белужьей икры, чтобы с ней прибыть на обед с гамбургерами. («Нельзя же есть обычные гамбургеры в ренессансном палаццо на Большом канале. Икра будет соответствовать ситуации».) После посещения Гарри мы должны были встретиться с одним из приятелей Эрнеста по охоте на уток в Торчелло, с которым я познакомился в свой прошлый приезд в Венецию. Планы казались слишком насыщенными для человека в состоянии Эрнеста, но, когда я заикнулся об этом, он сказал:

— Им удалось замедлить мою жизнь, но не остановить. Даже если они отрежут мне ноги до колен и прибьют меня гвоздями к столбу, то и тогда я буду совершать рефлекторные движения всем назло.

Когда мы с Эрнестом шли в бар «У Гарри», на площади Сан-Марко дул резкий ветер с моря. Мы уже посмотрели у «Когдогнато» десять изумрудов (Эрнест расставил их в таком порядке — один неплохой, три — может быть, два — вряд ли, четыре абсолютно никуда не годятся), послали цветы и отказы присутствовать на обеде у герцогини, приобрели все необходимое для гамбургеров в мясной лавке на Калле-Бароцци. Теперь мы могли передохнуть у Гарри — это была вполне заслуженная награда.

Мы стояли за стойкой и пили «Кровавую Мэри», но все было совсем не так, как когда-то у Бертена. Бармен расспрашивал Эрнеста, что он думает о поединке между итальянцем Тиберио Митри и англичанином Рэнди Турпином. Эрнест провел подробный анализ этой встречи, состоявшейся прошлым вечером и закончившейся сильным ударом на пятьдесят второй минуте, а затем стал вспоминать, как он сам когда-то увлекался боксом:

— Каждый раз, приезжая в Нью-Йорк, я занимался в гимнастическом зале Джорджа Брауна. И вот однажды журнал «Нью-Йоркер» спросил меня, могут ли они прислать Мак-Келви, чтобы он написал для раздела «Городские разговоры» что-нибудь о Хемингуэе-боксере. Ну что ж, подумали мы с Джорджем, пусть Мак-Келви приходит, он наверняка найдет здесь что-нибудь интересное для своего очерка. У входа в тренировочный зал висела огромная фотография, на которой была запечатлена сцена поединка с участием Эйба Ателла, — лица боксеров выглядели как куски сырого мяса, все залито кровью так, что не видно никаких деталей. Когда появился Мак-Келви, я крикнул: «Видишь этих парней? Они только чуть-чуть попробовали». А потом мы с Джорджем стали работать на ринге. Джордж непрерывно кричал: «Морис! (Морисом звали служащего ринга.) Морис! Мистеру Хемингуэю надо потренировать подошвы. (У меня не было боксерских ботинок, поэтому я боксировал в носках.) Принеси-ка с крыши гальки». Морис принес гальку и рассыпал ее по рингу. Мак-Келви делал записи в своем блокноте. Мы немного побоксировали. Затем Джордж заорал: «Морис! Притащи немного битого стекла!» Мак-Келви строчит в своем блокноте со скоростью миля в минуту. «Мистер Браун, — говорит Морис, — у нас нет битого стекла». — «Тогда разбей что-нибудь сам», — говорит Джордж. В конце мы несколько раз врезали друг другу для видимости. Мак-Келви был потрясен. Правда, не уверен, что его очерк напечатали.

Тут в баре появился Киприани, энергичный джентльмен небольшого роста, весь в серых тонах — седые волосы, серый костюм и серые глаза. Он был счастлив видеть Эрнеста.

— Я только что из Торчелло, — заявил он, — и утки там, как всегда, бесподобны. Эрнесто, ты должен остаться на несколько дней, и мы тогда славно поохотимся.

— Но я не смогу даже поднять ружье, не говоря уж о том, чтобы подстрелить кого-нибудь, — ответил Эрнест.

— Как твоя рука?

Эрнест показал Киприани руку со следами ожогов, полученных во время пожара в Африке.

— Уже появляется новая кожа, и я начинаю верить, что с рукой все будет в порядке. Хотелось бы то же самое сказать о позвоночнике, почках и печени.

— Я ничего не знал о почках, — сказал Киприани.

— Были разрывы. Не возражаете, если мы сядем за стол? Господи, вы когда-нибудь видели меня сидящим за столом, когда рядом — стойка бара?

— Что с тобой случилось? — спросил Киприани.

— Авария номер два. Мы упали прямо в огонь. Когда я отодрал себя от пола самолета, то почувствовал, что у меня внутри все разорвано. Заднюю дверь сжало и заклинило. Правая рука и плечо не двигались, но я использовал левое плечо и голову и вышиб дверь. Рой Марш был впереди с Мисс Мэри. Я заорал: «Открыл заднюю дверь. Мисс Мэри в порядке?» Он прокричал в ответ: «В порядке, Папа. Выходим через переднюю дверь». Как я был счастлив, увидев Мисс Мэри без единой царапины, несущую в руках свою дамскую сумочку. Знаете, нет в мире такой катастрофы, которая заставила бы женщину забыть о своих драгоценностях.

Так мы стояли, беспомощно наблюдая, как горит наш «хевиленд». Тогда я сделал несколько научных наблюдений, которые могли бы заинтересовать тебя, Киприани, как последователя алкогольного культа. Сначала раздались четыре слабых щелчка — я подумал, что это лопнули четыре бутылки пива «Карлсберг». Затем раздался более звонкий щелчок — и я решил, что теперь лопнула бутылка «Грэнд Мак-Ниш». Воистину внушительный звук раздался, когда лопнула бутылка джина «Гордон». Это была закупоренная бутылка с металлической крышкой. «Грэнд Мак-Ниш» был закрыт пробкой и, кроме того, наполовину пуст. Зато «Гордон» выдал настоящий взрыв. Я написал шестнадцать тысяч слов об авариях для журнала «Лук», что оказалось отнюдь не легко. Иногда думаю — как было бы здорово, если бы у меня был литературный «негр».

Большая рыжеватая кошка подошла к нашему столу. Эрнест подхватил ее и, взяв на колени, стал почесывать у нее за ушками, нашептывая ей тихим проникновенным голосом, какая она красивая.

Голубая банка икры размером с маленькую шляпную коробку была водружена на стол, и в знак одобрения Эрнест похлопал Киприани по плечу. Затем он посмотрел внимательно на кошку и осторожно положил ее на стол.

И вот мы снова на площади Сан-Марко, идем, почти утопая в ковре из голубей, целиком заполнивших площадь. Несколько туристов покупают кукурузу у старика — уличного продавца. Эрнест с интересом наблюдал за голубями, мельтешащими у нас под ногами.

Когда мы проходили мимо старика торговца, Эрнест сказал:

— Видишь этого старика? У него был попугай, доживший до пятидесяти четырех лет. Однажды этот попугай простудился и перед тем, как умереть, трижды проговорил: «Ухожу на тот свет».

Весело смеясь, мимо нас проследовали два молодых человека в меховых шляпах.

— Одну вещь я усвоил очень хорошо: никогда не бить гомиков — они очень громко визжат.

Один голубь вспорхнул и уселся на плечо Эрнеста. Тот остановился и замер.

— Когда-то я снимал комнату на Сент-Жан-е-Албани в Париже, так там на дне фарфорового унитаза жила пара голубых попугайчиков. Это вызывало у меня серьезные запоры.

Обед с гамбургерами в палаццо Иванчичей имел большой успех. Было совершенно очевидно, что Адриана занимает особое место в жизни Эрнеста. Позже я понял, что Эрнест часто вводил в свой круг какую-нибудь ослепительную девушку, которой он некоторое время увлекался, а потом она становилась прообразом героини какой-нибудь из его книг. Такая романтичная любовь никогда не превращалась в тайную страсть. Девушка присутствовала в его окружении абсолютно открыто, становилась неким стимулом для Эрнеста, была кем-то, ради кого он «чистил перышки».

После обеда с гамбургерами Адриана вернулась вместе с нами в «Гритти», где должна была состояться прощальная вечеринка. Там нас уже ждали Федерико и еще несколько наших друзей. Хотя я видел, что Эрнеста явно мучили боли, он, несмотря ни на что, смог получить удовольствие от вечера, удобно растянувшись на диване. Было огромное количество выпивки, кто-то особенно предусмотрительный принес проигрыватель. Около полуночи, сейчас уж не помню, с чего это вдруг, но меня попросили продемонстрировать публике, что такое американский бейсбол. Кажется, это как-то было связано с дискуссией, разгоревшейся между Эрнестом и одним англичанином, приверженцем крикета. Эрнест предложил сделать бейсбольный мяч, скрутив в шар пару его шерстяных носков. Мне принадлежала блестящая идея в качестве биты использовать дверные упоры. Дверные упоры, как и все в этом отеле, были непростые — изготовленные вручную из красного дерева, украшенные резьбой, с тяжелым свинцовым основанием и тонким вертикальным стержнем, похожим на ножку стола. Из такого стержня с круглым основанием получилась замечательная бита. Федерико, которому приходилось видеть, как играют в бейсбол, встал на подачу, а я расположился на импровизированном игровом поле.

Блестяще отбив первую подачу, я отправил мяч в центр поля, но, к моему величайшему удивлению, бейсбольные носки, пролетев через арку высокого окна, умчались прочь в темноту венецианской ночи. Раздался оглушительный треск — разбилось оконное стекло, и мы с ужасом услышали с улицы разгневанные голоса. Несколько минут я гордился тем, что мне удалось так скрутить пару шерстяных носков, что они смогли разбить стекло, но потом мы поняли, что произошло на самом деле — от стержня отделилось свинцовое основание, отправившееся вместе с носками в полет через окно. У меня до сих пор хранится осколок того оконного стекла с автографами всех, кто был в ту ночь с нами.

Так закончилась наша вечеринка.

На следующий день, когда Эрнест сдавал номер, он предложил оплатить разбитое окно.

— Ах да, окно, — проговорил администратор. — Летающее блюдце едва не задело нос джентльмена, который, к несчастью, оказался членом городского совета. Этот почтенный господин пришел к нам в ярости. Но мы его быстро успокоили. Что касается оплаты разбитого окна, вы знаете, за всю трехсотлетнюю историю существования «Гритти» никто не играл в бейсбол в номерах отеля, и в ознаменование этого события мы решили, синьор Хемингуэй, уменьшить ваш счет на десять процентов.

Эрнест тут же пригласил администратора в бар выпить на прощание бокал шампанского. Мы все чокнулись. Эрнест выглядел расстроенным. Он сказал, что всегда неохотно уезжает откуда-нибудь, но покидать Венецию ему особенно тяжело.

Медленно, преодолевая боль, он сел в лодку. Адамо помогал ему. Когда мы плыли по каналу к нашей «ланчии», Эрнест сказал:

— Как можно жить в Нью-Йорке, когда в мире существуют Париж и Венеция?

Я смотрел, как на фоне величественной Санта-Мария-делла-Салюте проплывают тяжелые баржи и изящные гондолы, слушал крики, раздававшиеся с катеров и лодок, которые вплывали в Большой канал со стороны Рио-дель-Альберто, и понимал, что предсказание Эрнеста сбылось — благодаря ему Венеция действительно стала мне родной.

— В истории с окном в «Гритти» они были просто великолепны, — задумчиво проговорил Эрнест. — Эта история напомнила мне, как однажды я прострелил унитаз в «Ритце» — там администрация тоже оказалась на высоте. Это доказывает простую истину — надо всегда и везде останавливаться только в самых шикарных отелях.

 

Глава 6

Ривьера, 1954

По пути в Мадрид мы решили заехать в Милан — через Падую и Верону — и навестить там Ингрид Бергман. Адамо вел машину умело и с чувством собственного достоинства, но к нашему все возрастающему удивлению мы вдруг обнаружили, что он совершенно не представляет, куда ехать. Мы успели удалиться от Венеции всего лишь на несколько миль, когда он вдруг стал куда-то непрерывно сворачивать, хотя дорога была очень простой. В последующие шесть дней путешествия Эрнесту, который прекрасно ориентировался в пространстве, но при этом был лишен даже подобия терпения, пришлось взять на себя обязанности штурмана, что, впрочем, всегда доставляло ему большое удовольствие.

По дороге в Верону Эрнест все время смотрел, или скорее пытался смотреть, по сторонам. Постепенно он все больше и больше раздражался.

— Эта дорога удивительно красива, если бы мы только могли что-нибудь увидеть, — заметил он по поводу дорожных знаков и указателей, во множестве разбросанных по обеим сторонам шоссе.

Когда мы подъезжали к Милану, Эрнест завел разговор об Ингрид Бергман:

— Шведка, как могла, старалась вылезти из всего этого, но в самом начале, когда она попала в руки Росселини и была на вершине успеха, синьор режиссер не смог придумать ничего более шикарного и благородного, как озвучить перед прессой мои личные письма к Ингрид. Грустно, а порой и трагично, когда знаменитости теряют совесть.

— А что Ингрид делает в Милане? — спросил я.

— Как всегда — играет Жанну д’Арк. Она бы с большим удовольствием уже забыла о Жанне, сыграв ее в кино и на Бродвее, но синьор Росселини нашел новый способ воплотить в жизнь любимый образ, — может, он наконец на этом и остановится. Росселини написал либретто оперы, музыку к ней сочинил Хоннигер, и теперь опера в постановке Росселини идет на сцене «Ла Скала».

— Но обладает ли Ингрид Бергман голосом, достойным сцены прославленного театра?

— Конечно, нет, но маэстро Росселини справился с этой трудностью — все герои оперы поют, кроме Жанны — она мелодекламирует на итальянском языке, а здесь уж она настоящий мастер.

Мы добрались до Милана еще до обеда, но прежде, чем найти отель «Савойя», где жили Ингрид с Росселини, нам пришлось стараниями Адамо покружить по городу еще часа полтора. Поскольку Адамо считал, что спросить дорогу у прохожих — значит потерять собственное лицо, у нас не оставалось другого выхода, как ездить по кругу и надеяться, что нам все-таки повезет и мы увидим отель.

Около половины пятого, после того как Адамо трижды объехал город, мы наконец его нашли. Ингрид уже ждала нас в холле. Она была потрясающе хороша — в белой шелковой блузе с высоким воротником и расстегнутыми шестью верхними пуговицами. Ее прическа — прическа Жанны д’Арк — очень ей шла. Она обняла Эрнеста — они были искренне рады видеть друг друга. Мы вошли в ее номер, где все было завалено красными розами на длинных стеблях.

— Ты купаешься в розах, дочка, — заметил Эрнест.

— Их мне посылает один биржевой чиновник, я его ни разу не видела, но его так потряс спектакль, что он теперь каждый день присылает мне розы. Здесь, в этом городе, ужасно много богатых людей. Дома, в которых я бываю, — знаешь, по сравнению с ними особняки Беверли-Хиллс выглядят просто лачугами. Там даже совки для мусора сделаны руками мастеров Возрождения.

Ингрид Бергман была одной из немногих женщин в жизни Эрнеста, которых он нежно называл «дочками», правда, при этом она отказывалась именовать его «Папой». «Во мне нет к нему никаких дочерних чувств», — говорила Ингрид. Однако Мэри называла его Папой, да и Ава Гарднер с Марлен Дитрих — тоже. Некоторые его старые приятели, такие, как Тутс Шор, обращались к нему «Эрни», но для большинства имя Эрнест в уменьшительной форме было запрещено. Он сердился и тогда, когда «Папой» его называли случайные люди, не заслужившие такой интимности.

— А где синьор Росселини? — спросил Эрнест.

— Он здесь, прилег вздремнуть.

— Собираешься еще сниматься в Голливуде?

— Нет, больше никакого Голливуда в моей жизни не будет. И не надо говорить, что я неблагодарна. Я очень любила Голливуд, когда там работала, я знаю, как обязана этим людям. Но жизнь коротка, годы уходят, и нужно делать то, что действительно хочешь. В Голливуде мне удалось сыграть только одну роль с приличным диалогом — в фильме «По ком звонит колокол». Теперь я бы хотела попробовать сделать что-то новое, играть там, где еще не была. Мне постоянно присылают сценарии, но все это почти то же самое, что я уже играла.

— Они планируют снова снять «Прощай, оружие», — заметил Эрнест, — но я еще ничего не получал от них с тех пор, как подписал контракт. Они также собираются снимать «И восходит солнце», которое я уже давно им продал, признаться, за сущие пустяки, а кроме того, хотят еще раз экранизировать «Иметь и не иметь» и, может быть, «Убийц», за которых они тоже ничего не заплатят. Таким образом, моя протянутая рука уже почти онемела в ожидании денег.

— Кстати, недавно читал о киноверсии «Снегов Килиманджаро», — сказал я, — где создатели фильма позволили себе маленькую вольность — их герой, в отличие от литературного героя, не умирает, а остается жить.

— Ты думаешь, это можно считать маленькой вольностью? — спросил Эрнест. — Теперь все, что нам нужно, это заполучить приличного голливудского писаку, который вытащит бедного окровавленного полковника из «бьюика» и сделает так, чтобы он добрел пешком до Венеции, спустился по Большому каналу (очень символично!) и ввалился в бар «У Гарри».

— Если они что-то покупают, — заметила Ингрид, их уже больше ничего не заботит, они могут делать все, что им заблагорассудится. Их волнует только касса. Однако они абсолютно не понимают, что действительно заставляет зрителей идти в кино. Эти люди завладевают книгой, которая расходится огромными тиражами, но при этом не верят в ценность ее содержания. И последний человек, о котором они думают, — это автор.

— Но иногда их можно слегка прижать, — сказал Эрнест. — Как-то мы жили в Сан-Вэлли, в местечке, удаленном от всякой цивилизации. Дело было зимой. Весь день мы катались на лыжах, а когда вернулись домой, скинули одежду перед жарким огнем в камине и приготовились что-нибудь выпить, раздался стук в дверь. Это был хозяин ближайшего магазинчика, который надел специальные сапоги, чтобы дойти до нас по высокому снегу. Сделать это его вынудил важный звонок из Голливуда — требовали меня. И вот мне пришлось отставить стакан с выпивкой, поднять свою задницу, одеться и снова выходить на улицу.

Взволнованный голос оператора сообщил, что со мной желает говорить сам Дэррил Занук со студии «XX век — Фокс». Его желание осуществилось. «Хелло, Эрнест, — сказал он (сразу ясно, что это Голливуд — он назвал меня Эрнест, а ведь мы с ним виделись всего один раз, когда я поменял свой рассказ на его деньги). — Эрнест, у нас тут совещание, весь день мы спорим, пытаясь справиться с некой проблемой, и только ты нам в состоянии помочь. Мы сделали действительно классный фильм по твоему классному рассказу „Короткая жизнь Фрэнсиса Макомбера“ и готовы пустить его в прокат, но нам кажется, что это название для фильма слишком длинно. Будем тебе очень благодарны, если ты придумаешь что-нибудь покороче, что-то такое, что бы привлекало глаз, вызывало мгновенную дрожь и у женщин, и у мужчин, и заставило их бежать скорее в кассы за билетами».

Я попросил Занука не класть трубку и дать мне слегка подумать. Хозяин магазина смешал для меня коктейль. Попросив оператора нас не разъединять, так как у меня идет активный мыслительный процесс, я пил коктейль и напряженно думал. Наконец, когда я уже почувствовал, что мой интеллектуальный уровень от столь интенсивной умственной работы упал на три пункта, я взял трубку и сказал, что, кажется, знаю, что им нужно. «Итак, вы хотите что-то короткое и волнующее, такое, что привлечет и мужчин, и женщин, да? Ну что ж, записывай: F как в слове FOX, U как в слове Universal, С — как Culver City, K как в слове RKO. Это соответствует всем вашим требованиям! Никто не устоит против столь сексуального символа!»

Ингрид весело засмеялась.

— Ну, а на самом деле, как дела, дочка? — спросил Эрнест Ингрид, глядя ей в глаза. — Что происходит в твоей жизни?

— Подумать только, как все изменилось за несколько лет! Если бы пережитые трудности учили терпению, все было бы замечательно. Взгляни, это мои дети… — Она достала из своей сумочки фотографию. — Робертино, ему четыре года. Двойняшкам здесь по два. Видел ты когда-нибудь таких очаровательных детишек? О, как я люблю маленьких, особенно когда их много. Иметь только одного ребенка, ну, например, моего старшего, было бы так грустно.

— Замечательная смесь — шведская и итальянская кровь, — заметил Эрнест.

Из спальни появился Росселини, человек небольшого роста, с уже явной лысиной и заметным брюшком. На его лице — довольно напряженная улыбка. Эрнест рассказал ему, как мы, шутя, собирались ворваться в «Ла Скала» и спасти Ингрид от сожжения. Ингрид весело смеялась, но улыбка Росселини стала еще напряженнее.

— Может, Эрнест хотел бы что-нибудь выпить, — проговорила Ингрид.

Росселини открыл большой антикварный буфет, превратившийся в бар, и, пошарив в углу, достал початую бутылку шотландского виски. Эрнест взял стакан, а я отказался.

— Ты часто катаешься на лыжах? — спросил Эрнест Ингрид и, обратившись ко мне, заметил: — Знаешь, ведь Ингрид — потрясающая лыжница.

— Совсем не встаю на лыжи. Мне их очень не хватает, но с тех пор, как я живу в Европе, я все время беременна. Собиралась поехать покататься прошлой зимой, когда у меня был промежуток между беременностями, но как представила, сколько понадобится денег на детей и няньку, — решила, что лыжи этого не стоят.

— Конечно, нет, — убежденно сказал Росселини, и в его голосе звучала глубокая уверенность.

— Несколько лет назад, когда мы катались в Кортине, — вспомнил Эрнест, — мисс Мэри сломала ногу. Ударилась лыжей о большой ком влажного снега. Катание на лыжах сейчас, со всеми этими подъемниками, подобно катанию на роликах. Не нужно иметь сильные тренированные ноги, потому что теперь не надо взбираться в гору, а рядом с трассой всегда можно сделать рентгеновский снимок и наложить гипс.

Я спросил Ингрид о ее дальнейших планах.

— У меня нет ничего определенного, но, признаться, меня это совсем не волнует. Юрок хочет организовать турне оперы «Жанна д’Арк» — Париж, Лондон, Нью-Йорк, Южная Америка. Но сейчас дела обстоят так, что я в состоянии быть только домохозяйкой, при этом я чувствую себя абсолютно счастливой — у меня замечательный муж, вокруг нас — прекрасные артисты, и все это меня вполне удовлетворяет. Пожалуй, я не могла бы быть счастливой домохозяйкой, будучи женой торговца, но женой Роберто — вполне.

— Где бы ты хотела жить? — спросил Эрнест.

— На земле есть только одно место, где можно остаться навсегда, — Париж. Но сейчас это такое дорогое удовольствие. Я обожаю Неаполь. Люди там были так добры и дружелюбны, но, пожалуй, постоянно лучше жить в Риме. Там все друзья или друзья друзей, и мне это очень нравится. Я стараюсь со всеми встречаться — не потому, что это нужно, а просто потому, что люблю людей. Люблю разговаривать с ними, просто быть среди них…

Ингрид согласилась поужинать с нами в тот вечер — Росселини должен был выступать перед каким-то обществом, а в театре не было спектакля. Эрнест явно обрадовался и пошел немного отдохнуть в свой номер — почки и спина давали о себе знать. Через час или немного позже Ингрид позвонила и сказала, что Росселини решил, что она обязательно должна услышать его речь. Мы, конечно, поняли, что это означает на самом деле. Перед уходом на выступление мужа Ингрид все-таки зашла в номер Эрнеста, чтобы выпить с нами.

На следующее утро мы рано отправились в путь. Надо сказать, что дорожные знаки на пути из Милана возмущали Эрнеста так же, как и на пути в Милан. Однако, когда мы проехали несколько километров, их стало меньше, что возродило интерес Эрнеста к окрестностям.

Когда мы проезжали Турин, он вспомнил:

— Когда-то я здесь чуть не женился. Он была медсестрой Красного Креста. Я лежал в госпитале. Из-за ноги. Помню, как в постели у стенки я хранил банку, полную металлических осколков, которые вытащили из моей ноги, и многие ко мне подходили и брали по кусочку в качестве сувениров или талисманов. Здесь в те годы был отличный ипподром, и я всегда узнавал, кто победит в забегах, от одного жокея и некоего мистера Зигеля из Чикаго. Мне разрешали ходить на бега — я уже был тогда амбулаторным больным, но никогда не оставался до конца пятого забега.

— А правда, что из твоей ноги вытащили двести стальных осколков?

— Двести двадцать семь. Из правой ноги. Это точная цифра. Подстрелили из австрийского миномета. Они наполняли мины чертовой смесью всего металлического, что есть в этой жизни, — гвоздями, болтами, спицами, винтами и прочей дрянью, и все это попадает в тебя. У двоих итальянцев, которые были со мной, оторвало ноги. Мне повезло: коленная чашечка спустилась по голени, в ногу попал почти весь металл, но чашечка все же не оторвалась. Мне говорили, что меня подстрели потом еще и из автомата, как раз тогда чашечка и сместилась, но я все-таки думаю, виновата эта чертова мина.

— Как же ты мог в таком тяжелом состоянии тащить на себе этого итальянца?

— Господи, Хотч, даже не знаю. Как подумаю о своей ноге, так просто не верю, что я это сделал. Я был в шоке, но, когда мне рассказали, что со мной происходило, мне показалось, что я все сам вспомнил. Как я воевал с врачами, чтобы они не отрезали мне ногу! Потом меня наградили орденом «Croce al Merito di Guerra» и три раза отметили за храбрость в списках, а также вручили «Medaglia d’Argento al Valore Militare» — я положил все в ту же банку с металлическими осколками, вынутыми из моей ноги.

— А эта девушка из Турина, на которой ты чуть не женился, — она стала героиней «Прощай, оружие»?

— Конечно. Все, что произошло со мной в Италии, так или иначе попало в роман. Медсестра из Турина стала Кэтрин Баркли, да и с другими произошло то же самое, они теперь персонажи моей книги. Ты сочиняешь историю, но все, что ты придумываешь, обязательно основано на пережитом. Настоящая история возникает из того, что ты действительно хорошо знаешь, когда-то видел, чувствовал, понял. То, что ощущал лейтенант Генри, когда Кэтрин Баркли распустила свои волосы и скользнула в его больничную койку, конечно, было взято во многом от моих переживаний, связанных с той туринской медсестрой, но не скопировано с них, а придумано на основе моих воспоминаний. Реальная девушка из Турина работала медсестрой Красного Креста. Она была очень красива, и у нас была прекрасная любовь, когда я летом и осенью 1918 года лежал в госпитале. Но ей никогда не делали кесарева сечения, и вообще она не беременела. То, что на самом деле произошло между мной и медсестрой, описано довольно правдиво в «Очень коротком рассказе». А кесарево сечение делали Полин. Это случилось, когда я в Канзасе писал «Прощай, оружие». Таким образом, получается, Полин тоже немного Кэтрин. И Хэдли. Но та медсестра из Красного Креста, конечно, основной прототип Кэтрин. Правда, Кэтрин обладает и такими качествами, которые я не видел ни в одной из встречавшихся мне в жизни женщин.

Мне было страшно интересно узнавать, как рождается романтическая героиня, как уходит все постороннее и ненужное и возникает образ, — это похоже на процесс очистки нефти из грязного сырья. История же с медсестрой из Красного Креста, похоже, закончилась довольно грустно, если верить словам Эрнеста, утверждавшего, что «Очень короткий рассказ» — правдивая хроника их отношений. В этом рассказе, поместившемся на двух страницах, но вобравшем в себя суть того, что позже превратилось в «Прощай, оружие», говорится о том, как молодой американец, поправившись после ранения, возвращается в Штаты. Перед отъездом он обещает Лиз (медсестре), что очень скоро приедет за ней и они поженятся. Однако Лиз влюбляется в итальянского майора и пишет американцу, что теперь, узнав итальянца, она понимает, что их отношения были лишь юношеской влюбленностью. Только сейчас она поняла, что такое настоящая любовь, и собирается весной выйти за него замуж. Заканчивается рассказ так: «Майор не женился на Лиз весной. Он вообще на ней никогда не женился. И Лиз не получила ответа на свое письмо в Чикаго. Некоторое время спустя он подхватил гонорею от продавщицы из универмага Лупа, когда занимался с ней любовью в такси по дороге в Линкольн-Парк».

Такой была грязная правда отношений с медсестрой из Красного Креста, — которая превратилась, очистившись от всего ненужного, в романтическую историю Кэтрин. После медсестры в жизнь Эрнеста вошла Хэдли, которая тоже отдала частицу себя Кэтрин, а затем и Полин, в свою очередь, внесла свой вклад, пережив кесарево сечение, которое трагически оборвало жизнь героини романа.

— Мне всегда казалось, что в пребывании на больничной койке есть что-то романтическое, — говорил Эрнест. — Однажды, после тяжелой автомобильной аварии, я лежал в больнице в Лондоне. И вот когда я пришел в себя после эфира, первым, кого я увидел, была медсестра, стоящая у моей постели. Это была совершенно ничем не примечательная пожилая женщина, похожая на старую деву, но я был так рад вернуться в мир живых, что схватил ее руку и поцеловал у локтя. «О, мистер Хемингуэй, это единственное романтическое событие, случившееся в моей жизни!» — воскликнула она. Через пару недель, когда в моей палате никого не было, она снова появилась передо мной и спросила, ужасно робея и стесняясь, не могу ли я сделать это снова. И я поцеловал ее. В тот же локоток.

— А ты бывал в Италии во время Второй мировой войны?

— Нет, только в Англии и Франции. Да, и та операция против подводных лодок на Кубе, но Марта не считала, что это была настоящая военная операция, так как все происходило вне главного театра военных действий. Она была несчастлива до тех пор, пока я не стал неофициальным военным корреспондентом журнала «Колльере». Тогда я написал для них несколько действительно хороших очерков — ты знаешь, взгляд изнутри, ведь я был в составе боевых частей и не писал свои тексты, сидя в офицерском клубе и почитывая официальные правительственные заявления для печати. Но эти типы в «Колльере» оказались полным дерьмом. В то время, когда я был на фронте и работал на них, к ним приходила моя почта, но за все эти месяцы они мне не переслали ни одного письма. Я часто посылал им телеграммы по этому поводу, но они отвечали, что у них для меня ничего нет. Когда же я вернулся в Штаты, то обнаружил, что у них целый шкаф забит адресованными мне посланиями.

Кроме того, они были мне много должны. Я тратил немалые суммы своих собственных средств, чтобы добыть информацию для репортажей. Но я прекрасно понимал, что могу показывать им только треть своих затрат. Они же сочли даже эту треть чрезмерной и не заплатили мне ничего. Для кого война, для кого мать родна. После войны в редакции многое поменялось, так что к тому времени, когда они построили новое здание на Пятой авеню, того редактора, который создал мне столько проблем, в журнале уже не было. И вот ко мне приходит новый редактор журнала и говорит, что журнал просит наиболее значительных людей современности — живых — написать послания, которые будут заложены в капсулу, помещенную в фундамент нового здания журнала. Автоматический атомный выталкиватель выбросит капсулу наружу в тысяча девятьсот семьдесят пятом году, и тогда все послания прочтут вслух на торжественной церемонии. Ну, я написал им такое послание. Дескать, надеюсь, что у Мэри и трех моих сыновей все будет хорошо, что все мои друзья будут процветать и в мире не будет войны. Кроме того, выразил надежду, что тот тип, мой прежний редактор, и я назвал его имя, повесится, чтобы избавить других от сложностей, которые создает его присутствие в мире живых. Хорошо бы не помереть до тысяча девятьсот семьдесят пятого года, когда они прочтут все это.

— Помню один очерк, который ты написал для этого журнала, — о трех солдатах, сидящих в кафе, и один из них, певший до войны с каким-то оркестром, волновался о своей жене.

Эрнест засмеялся:

— Да, помню! Он сидел там, потягивая сидр и жалуясь, что его жена изменяет ему и хочет развестись, а он никогда не даст ей развода и потому никогда не сможет стать артиллерийским капралом: она не подписывает ему разрешение на обучение в артиллерийской школе, потому что он не соглашается на развод. И каждый день она пишет ему письма — ему, которому изменяет каждую ночь.

— Да, в «Колльере» платят не зря.

— Они первыми стали использовать в интервью магнитофон. Всю жизнь я старался тренировать слух, чтобы точно записывать услышанное. Как же мне было тошно, когда однажды до меня вдруг дошло, что люди изобрели потрясающую машину, которая сделает ненужными все мои полученные с таким трудом навыки. Но сейчас я очень рад, что у нас появилась эта штука.

Мы ехали по Альпам, направляясь к французской границе. Всю дорогу Эрнест с удовольствием потягивал вино, но, когда мы добрались до Кунео, альпийского городка с населением около 25 тысяч, он все-таки решил купить бутылку виски. Девушка в винной лавке попросила его автограф, и к тому моменту, когда мы уже уходили из магазина, новость о его прибытии разнеслась по всему городку. Эрнеста окружила огромная толпа местных жителей. Они штурмовали книжный магазин, который был как раз рядом с винной лавкой, скупали подряд все книги Хемингуэя, а потом и другие книги на английском. Эрнесту пришлось подписывать все, начиная от «Бремени страстей человеческих» Моэма до сборников кулинарных рецептов. Люди тесно обступили его, и Эрнесту приходилось предпринимать усилия, чтобы его просто не задавили. Я пытался ему помочь, но толпа была слишком плотная, и приблизиться к Эрнесту было практически невозможно. Все могло бы кончиться довольно плохо, если бы на площади не появились солдаты из расположенной неподалеку военной части и не помогли Эрнесту пройти к машине.

Этот эпизод вывел из себя Хемингуэя. Адамо увеличил скорость, чтобы поскорей уехать из Кунео, а Эрнест сделал большой глоток виски, чтобы успокоиться.

— Меня это пугает. Когда ты стоишь в такой толпе, к тебе запросто могут залезть в карман, поэтому я все время проверял, на месте ли кошелек. Только одна радость — у меня осталась одна из их шариковых ручек.

Наша «ланчия» продолжала свой путь к французской границе, и Эрнест, чувствуя облегчение от того, что ему удалось избежать участи быть растерзанным толпой, и уже вспоминая о случае в Кунео как о довольно незначительном эпизоде, вдруг сильно разозлился:

— Все это гнусное «паблисити»! Ведь так бывало и раньше, до авиакатастрофы. Взять хотя бы эти репортажи Мальколма Коули в «Лайфе» и Лилианы в «Нью-Йоркере»! Меня от них просто тошнит. И это не пустая фраза. Действительно тошнит. Писанина Лилианы — моя большая ошибка. Я не должен был разрешать ее печатать. И Коули — тоже. Вы читали его статьи? Да, огромная разница между реальной жизнью и «Лайфом». Я старался быть хорошим, выполнять обещания, не нарушать сроков, быть там и тогда, где и когда было договорено, даже если придется потревожить других. Но не думаю, что Коули или Лилиан действительно знают, из какого материала сделаны такие люди, как я. Когда читаю статьи Коули, всегда понимаю, что я в них такой, каким он видит меня, а не каков я на самом деле. Он пишет, что во время войны я обожал пить мартини, и с одного бока у меня висела фляга с вермутом, а с другого — фляга с джином, и я смешивал их — пятьдесят на пятьдесят. Ну разве можно поверить, что я способен израсходовать целую флягу на вермут? В той статье есть еще нечто, что сильно меня позабавило. Он назвал моего сына Джека «Бампи» вместо «Бамби», — наверное, Коули решил, что у мальчика была несладкая жизнь.

А Лилиан, та вообще ничего не понимает. Она неплохая девочка, но ей бы хорошо попрактиковаться на мелководье со спасательным кругом, а не нырять в открытом море. Когда заканчиваешь книгу, чувствуешь себя абсолютно выжатым. Она, как человек пишущий, прекрасно знает, что это такое, я уверен. Тогда я как раз закончил «За рекой, в тени деревьев», книга должна была выйти в Нью-Йорке. И все, что она увидела во мне, была усталость и расслабленность, которая появляется после работы над романом, после периода полной сосредоточенности и тяжелейшей ответственности. А она записала наши диалоги без малейшего понимания того, как чертовски я устал, устал даже от своего голоса, и изобрел способ говорить так, как будто говорю не я. Иногда даже опускал существительные. Иногда — глаголы. А порой и целые предложения. Когда я писал, в моих текстах все было на месте, но, когда я наконец закончил книгу и приехал в Нью-Йорк на несколько дней просто развлечься, повидать друзей, расслабиться и не чувствовать ответственность за каждое слово, мне хотелось делать что хочется, говорить что хочется, не думая ни о чем. Лилиан ничего этого не знала и потому изобразила меня в своих репортажах как карикатуру — помешанного на джине индейца.

— А вы читали реакцию Джона О’Хары на ее статью? — спросил я Эрнеста. — Это было напечатано в «Нью-Йорк таймс».

— Нет.

Я нашел вырезку в моем бумажнике — хранил ее, поскольку собирался отослать Эрнесту. Он прочитал громко вслух то, что о нем написал О’Хара:

«Самое последнее и наиболее гнусное вторжение в личную жизнь Хемингуэя произвела публикация, автор которой говорит о пристрастии писателя к алкоголю, о его манере пить, подобно офицеру, получившему досрочное освобождение из плена. Кроме того, в этой статье Хемингуэю совершенно нелепо приписываются слова, скорее уместные в устах индейского вождя из его рассказа „Анни, возьми свое ружье“.

В журнале было опубликовано множество мелких нападок на Хемингуэя, написанных каким-то полуанонимным сотрудником редакции, который уже успел пожать заслуженные лавры, когда на страницах того же издания появились враждебные статьи против Фолкнера некоего критика, вернувшегося вскоре в хор себе подобных на радио. Теперь, после появления этой большой статьи о Хемингуэе, мы все получили новое свидетельство неудержимого падения данного издания».

— Чертовски мило со стороны Джона. Ничего, если я оставлю это у себя?

— Конечно. Кстати, Лилиан говорила, что она посылала тебе гранки и ты их одобрил.

— Да, это правда. Они прибыли на Кубу утром в понедельник, когда статья уже появилась в журнале. Ну что я мог править? Весь материал был отвратителен. Ужасен. Все было выдержано в стиле «Нью-Йоркера», этой гнусной машины лжи. Если это будет в моих силах, никогда больше не позволю писать о себе. Раньше мне жилось совсем неплохо, я многим гордился, не декларируя это и не рекламируя себя, но теперь чувствую себя так, как будто кто-то нагадил в моем доме, подтер задницу страницей из глянцевого журнала и все это оставил у меня. Мне надо уехать в Африку или жить на море. Я сейчас не могу себе позволить даже зайти во «Флоридату». Не могу приехать в Кохимар. Не могу оставаться дома. Мне все это очень действует на нервы, Хотч. Знаю, во многом я сам виноват, но не во всем. Если бы у меня были мозги, я должен был остаться во втором самолете в Бутиабе, когда Мисс Мэри спасли. Как бы то ни было, после этой жуткой толпы в Кунео у меня на душе довольно муторно. Извини за такое занудство. Буду теперь смотреть по сторонам, надеюсь, настроение улучшится.

— Марлен позвонила мне в тот день, когда появился этот номер журнала, — сказал я. — Она была просто в ярости — ведь тогда никто не сказал ей, кто такая эта Лилиан Росс и что она пишет о тебе очерк, в котором будет столько вранья.

— Подумай только, проведя целый вечер со мной и немкой, слушая все наши разговоры, Лилиан смогла лишь написать о том, что Марлен иногда делает уборку в квартире своей дочери, пользуясь полотенцами из отеля «Плаза». Надеюсь, ты отговорил Марлен подавать иск?

— Да. Она выше этого.

— Я тоже. Лилиан вообще-то пишет совсем неплохо — думаю, ее вещи для Голливуда были просто прекрасны. И очерк о Сидни Франклине хорош, я ее ценю за это, но в ответ на хорошее отношение получил эту статью.

Я думаю, что случилось следующее: когда Лилиан задумала писать очерк о Сидни Франклине, Хемингуэй сказал ей, что она совершенно не знает предмета, потому что не имеет ни малейшего понятия ни о бое быков, ни о тореадорах, никогда не была в Испании и даже никогда не интересовалась видами спорта, популярными в Америке. Точно так же Лилиан не могла писать об Эрнесте, о котором знала так же мало, как и о тореадорах, но вся разница была в том, что, когда она писала о Франклине, ей помогал Эрнест, а когда она писала об Эрнесте, ей не помогал никто.

К тому времени, когда мы достигли пограничного пункта в Лимоне, настроение Эрнеста, благодаря прекрасным видам альпийских гор, существенно улучшилось. Но тут нас ждала встреча с таможенниками, принявшими нас как матерых контрабандистов. Нам было приказано выйти из машины, и пока мы стояли на дороге, они осмотрели весь наш багаж, проверили обивку в салоне, шины и даже изучили содержимое канистр для бензина, которые предусмотрительный и запасливый Адамо сложил в багажнике. Имя Хемингуэя ничего не говорило старшему офицеру таможни, который явно не очень хорошо читал, но при этом был убежден, что в подушке, которую Эрнест подкладывал под спину, спрятан плутоний.

Эрнест был потрясен всем этим представлением.

— Их нельзя осуждать. Посмотри на нас — Адамо в огромной розовой куртке для сафари, я со своей бородой и в кепке и ты в этой гангстерской шляпе с большими полями. Три самых подозрительных типа, которых я когда-либо видел в своей жизни. Будь я пограничником, приказал бы нам всем троим встать у ближайшей стенки и расстрелял не глядя.

Дорога в Ниццу через Альпы потрясающе красива. Наша «ланчия» непрерывно и ритмично делала крутые повороты, что приводило Эрнеста в полный восторг.

— Первый раз я приехал во Францию из Италии, — вспоминал он, — на поезде в вагоне третьего класса. Рядом со мной сидела очаровательная молоденькая швейцарка. Поезд на подъеме двигался очень медленно, и я решил укрепить свои позиции: выпрыгнуть из вагона и сорвать для нее какой-нибудь прекрасный горный цветок, растущий у дороги. Но я не знал, что совсем недалеко начинается туннель, перед въездом в который принято закрывать двери. Собрав цветы, я не смог попасть обратно в поезд, и мне пришлось бежать за ним через весь туннель. Там было очень темно, я поцарапался и, когда наконец кондуктор открыл двери и впустил меня в поезд, был весь в крови. Пройдя через тяжелые испытания, я каким-то чудом ухитрился сохранить букет и, несмотря на мою кровь, сажу и царапины, девушка была очень тронута. Обработала мои раны. Сделала все как надо.

В Ницце мы остановились в «Руле», прекрасном отеле на берегу моря. Эрнест немедленно послал за парикмахером и приказал сбрить бороду, подстричь усы и сделать приличную прическу из волос, которые еще оставались у него на голове после пожара.

— Может, это поможет избежать еще одного Кунео, — объяснил он.

Мы планировали ночью навести шорох в Монте-Карло, но травмы Эрнеста не давали о себе забыть, особенно сильно у него болела спина. Он попросил меня постоять у рулетки, а сам собирался развернуть штаб в баре казино. Каждый из нас внес по десять тысяч франков, и Эрнест предложил поставить на число 7, если я ничего не имею против.

— Играй на «красное» и «нечет», — сказал он, — и мы заставим их бояться нас так же, как все боялись нас в Отейле.

Пообедав, мы сели в машину. Эрнест спросил Адамо, знает ли он дорогу в Монте-Карло (довольно глупый вопрос). Адамо ответил, что, конечно, он туда ездил много раз.

— Не волнуйтесь, все будет в порядке. Вы не возражаете, если я продемонстрирую, на что способна наша машина?

Эрнест сказал: «Валяй», и мы рванули. От Ниццы до Монте-Карло тридцать километров, и Адамо всю дорогу не снимал ноги с акселератора. Это была сумасшедшая гонка. Наконец тормоза заскрежетали, и наша «ланчия» остановилась там, где, как считал Адамо, начиналась набережная Монте-Карло. На самом деле выяснилось, что мы сделали огромную петлю и приехали снова к «Рулу». Адамо взглянул на отель, побледнел и сказал:

— Надо же — в Монте-Карло тоже есть «Рул»!

Семерка — очень неплохое число, особенно в комбинациях, и «нечет» тоже хорошо, но на «красное» мне с самого начала не везло, и я на него не ставил. Около полдвенадцатого передо мной лежали примерно 180 тысяч франков, но тут мне показалось, что игорный стол как-то странно двигается, я понял, что устал, и решил выйти из игры. Войдя в бар, я увидел Эрнеста, спящего в кожаном кресле, недопитый стакан стоял перед ним на столе. Я отдал ему его долю выигрыша, и он был счастлив, как всегда, когда ему удавалось оседлать удачу.

На следующее утро мы отправились дальше. По дороге из Ниццы мы проехали мимо указателя на Антиб.

— Однажды, как-то в июне я отдыхал с друзьями в Антибе, — вспоминал Эрнест. — С нами были Чарли Макартур и его жена, Хелен Хейс. Тогда считалось, что на Ривьере летом очень жарко, и обычно все было закрыто, но Чарли и я знали несколько местечек, где мы могли остановиться на первое время. Чарли был очень мил, нам было хорошо вместе. Он был горазд на разные шутки и розыгрыши — настоящий мастер, для него не было ничего святого. Отличный парень.

И вот в один такой шальной вечер мы с Чарли устроили бой — для смеха, конечно, но с секундантами в каждом углу и ведрами с шампанским вместо воды. При этом договорились не бить по голове.

Но Чарли, под влиянием шампанского, со свойственной ему дурацкой силой все время пытался мне врезать. Дважды, когда мы попадали в клинч, я предупреждал его, что выйду из игры, если он не прекратит, но потом он все-таки два раза шарахнул мне по голове. Тогда я как следует врезал ему — поверьте, это был хороший удар. Пришлось выносить Чарли с ринга. Потом мы с ним довольно долго не встречались. И вот однажды, спустя годы — я уже жил на Кубе, — от него приходит телеграмма, в которой Чарли спрашивает, может ли он и Хелен остановиться у нас. Ну конечно, я пригласил их. Бедный Чарли был тогда уже очень болен и прекрасно знал, что скоро умрет. Мы вместе пообедали, это было довольно мило, но очень грустно. Мэри пошла показывать Хелен свой сад и огород, а мы с Чарли остались одни. «Хем, — сказал он, — по правде говоря, мы не просто проезжали мимо. Я специально приехал сюда, чтобы увидеться с тобой. Знаешь, долгое время меня мучила одна вещь. Помнишь тот вечер в Антибе, тот наш бой? Они мне присудили довольно-таки мало очков, просто позорный счет. У меня к тебе просьба — в некотором роде последнее, что ты можешь для меня сделать, — обещай никогда не писать об этом, ладно?» В этом был весь Чарли — проделать долгий путь на Кубу, чтобы попросить о таком деле…

Эрнест почувствовал себя не очень хорошо, и нам пришлось остановиться в Каннах, в двадцати минутах езды от Ниццы. Эрнест даже сказал, что если боль будет такой же сильной, то вряд ли он сможет доехать до Экс-ан-Прованса, куда мы планировали добраться в тот день. Но Эрнест съел яичницу, кусок селедки и тост и выпил виски. Все это существенно укрепило его силы, и мы смогли продолжить путь.

Когда мы ехали по Бургундии, внимание Эрнеста привлекла витрина магазина, и Хемингуэй попросил Адамо остановиться.

— Если не ошибаюсь, там банки с макрелью в белом вине. Не видел их с тридцать девятого года.

Все выигранные в Монте-Карло деньги Эрнест потратил на макрель в белом вине, баночки с паштетом из гусиной печенки, шампанское «Кордон Руж», маринованные грибы и грецкие орехи. Мы едва смогли разместить всю эту роскошь в нашей «ланчии».

В тот вечер в Экс-ан-Провансе мы с Эрнестом ужинали в отеле «Вандом», а фирменным блюдом в ресторане был carré d’agneau arlésienne. Потом мы долго сидели за столом, попивая кофе, а затем вино. Причем Эрнест выпил больше вина, чем в прежние наши вечера. Он все время что-то говорил, искренне и непосредственно, как будто боль, которая, как я знал, к вечеру усиливалась, затихала во время его монолога. Он рассказывал о книгах, которые прочел во время плавания; многие не заслуживали потраченного на них времени.

— А ты читал роман Джона О’Хары «Жажда жизни»? — спросил я Эрнеста. — По-моему, очень хорошая вещь, первая за долгое время книга О’Хары, которая мне действительно понравилась.

— Нет, эту еще не читал. Собираюсь. Когда я в первый раз читал его роман — это было «Свидание в Самарре», — мне показалось, что он бьет точно в цель. Он быстр, с хорошим слухом, но страдает жутким комплексом неполноценности провинциального ирландца, так и не сумевшего понять, что совершенно не важно, из какого социального слоя ты вышел, — гораздо важнее, куда ты идешь. Вот почему я потерял к нему интерес. Чертовски рад, если Джону удалось написать хорошую книгу. Я уже давно сбросил его со счетов и буду только рад, если окажется, что ошибался.

Писатель-ирландец не может пережить ни успех, ни провал, поэтому, если его книга хороша, он, станет совершенно несносным. Правда, всегда есть возможность держаться от него подальше. Лишь бы писал хорошо. Его очерк в «Нью-Йоркере» был великолепен.

Но подумай только, что пишут! Вот, например, тот парень, что написал «Нагие и мертвые» — как его зовут, Мейлер, кажется, — как же ему нужен менеджер! Представь себе генерала, который не обращает внимания на координаты пунктов на карте. Мейлер — такой доморощенный генерал от литературы. Вся книга — просто словесный понос. Единственный по-настоящему хороший, а может, великий роман о Второй мировой войне — «Галерея». Говорю, «может, великий», потому это никогда нельзя сказать наверняка. Путь к величию — самые долгие скачки в мире: многие вступают на эту дорогу, но мало кто выживает.

Я потратил кучу времени на чтение, когда был в Африке. Перечитал «Геккльберри Финна», который всегда считал самым лучшим романом в американской литературе, да и сейчас не изменил своего мнения. Но я не открывал эту книгу довольно долго и теперь, перечитывая «Гека», обнаружил, что смог бы улучшить по крайней мере сорок абзацев. И, знаешь, оказывается, многие чудесные куски, которые хранит память, созданы твоим собственным воображением.

— А ты не думаешь написать еще одну книгу о последней войне, с твоим-то опытом?

— Нет, вряд ли. Моя книга уже написана — «За рекой, в тени деревьев». Я всегда использую тему только один раз, и, если я чего-то не сказал, значит, оно того и не стоило. Слышал о старом греке по имени Гераклит? «В одну и ту же реку нельзя войти дважды, на входящего в нее текут все новые и новые воды». У меня никогда в голове не возникало каких-либо определенных планов, я никогда не садился за стол с намерением написать роман — всегда получалось так, что роман рождался из небольшого рассказа, когда я понимал, что тот или иной сюжет нельзя раскрыть в короткой новелле. Чтобы добиться успеха в литературе — при наличии таланта, — необходимо только одно — здоровье.

— А также ежедневная, или почти ежедневная, работа, разве не так?

— Да, конечно. Именно поэтому я люблю начинать работать рано, до того, как мне помешают люди или какие-то события. Я не пропустил ни одного восхода солнца. Просыпаюсь с первым лучом солнца — войны и истончившиеся веки разрушили мой сон, встаю и начинаю перечитывать и редактировать то, что написал накануне. Таким образом, я переделываю книгу сотни раз. Затем пишу дальше без всякой суеты и мучений, при этом не хожу бесцельно по комнате и не рву листы бумаги, потому что всегда четко знаю, что должно произойти с моими героями. Многие писатели не взваливают на свои плечи тяжелую, но самую важную часть нашего ремесла — редактирование, шлифовку и полировку текста до того момента, когда он станет острым, как шпага тореадора. Как-то мой сын Патрик принес мне свой рассказ и попросил отредактировать текст. Я прочитал рассказ очень внимательно и заменил в нем одно слово. «Папа, — воскликнул сын, — ты исправил лишь одно слово!» На что я ответил: «Если я исправил нужное слово, то и это немало».

Люблю писать стоя — во-первых, чтобы живот был меньше, а во-вторых, когда стоишь, ощущаешь в себе больше жизни. Я пишу описания рукой — для меня это сложнее всего, но так чувствуешь себя ближе к бумаге, а когда сочиняю диалоги, пользуюсь машинкой — ведь люди говорят, как машинистка печатает.

И у меня бывают проблемы в работе, не думай, что я живу без них. Во время ухаживания за Мэри у меня была страшная дыра в голове — получил ее в Лондоне, когда машина в сумерках врезалась в водонапорную башню. Думал, что уже никогда не смогу писать и вообще что-нибудь делать. Я пытался писать, но у меня ничего не получалось. Мэри закончила свою карьеру корреспондента лондонского журнала «Тайм», и через два с половиной месяца все стало на свои места. Кроме моего сочинительства. Прошел год, но все оставалось по-прежнему. Поворотным моментом стал наш приезд в Сан-Вэлли. Восемь дней, от рассвета до заката, мы тащились по глубокому снегу, охотясь за огромным и неуловимым оленем. На восьмой день Мэри наконец-то его убила, а на следующий день я снова стал писать.

Я знаю только две абсолютные истины в литературном труде. Первая — если вы занимаетесь любовью, когда пишете роман, существует опасность, что вы оставите его лучшие части в постели. Вторая истина связана с тем, что цельность автора — как невинность для женщины: однажды потеряв, ее уже никогда не восстановишь. Меня часто спрашивают о моем кредо — Боже, это слово! Ну так вот — мое кредо заключается в том, чтобы писать так хорошо, как только могу, и писать о тех вещах, которые я хорошо знаю и чувствую.

— Папа, ты часто говорил о том, что, может, когда-нибудь напишешь книгу, где действие будет происходить в Америке…

— Мне всегда этого очень хотелось, но я должен был ждать, когда умрет моя мать. Понимаешь? А теперь я уже и не знаю. Мой отец умер в тысяча девятьсот двадцать восьмом году — застрелился, оставив мне пятьдесят тысяч долларов. В «По ком звенит колокол» есть один кусок… Двадцать лет мне понадобилось, чтобы смириться со смертью отца, описать ее и пережить катарсис. Больше всего меня волнует то, что я ведь написал отцу письмо и он его получил в день того рокового выстрела, но не вскрыл конверт. Если бы он прочитал письмо, думаю, никогда бы не нажал на спуск. Когда я спросил мать о наследстве, она сказала, что уже истратила на меня все деньги. Я задал вопрос — как? На путешествия и образование, ответила она. Какое образование? Ты имеешь в виду школу в Оук-Парке? А мое единственное путешествие, заметил я, оплатила итальянская армия. Она промолчала и повела меня смотреть просторный музыкальный флигель, который пристроила к дому. Ясно, на него ушла куча денег.

Моя мать была помешана на музыке и считала себя замечательной певицей. Каждую неделю она давала музыкальные вечера в салоне, построенном на мои пятьдесят тысяч долларов. Когда я еще учился в школе, она заставляла меня играть на виолончели, хотя у меня не было никаких способностей и слуха и я не мог верно спеть даже самую простую мелодию. Она забрала меня из школы на целый год, чтобы я сконцентрировал все свои силы на виолончели. Я хотел играть в футбол, а она приковывала меня к стулу. Она вечно преследовала разных музыкальных знаменитостей, стараясь зазвать их к нам в дом на свои вечера. Однажды на таком вечере я оказался на коленях у Мэри Гарден. Поскольку я был великоват для своего возраста, было не совсем ясно, кто у кого сидит на коленях.

А что касается музыкального салона, построенного на пятьдесят тысяч долларов, я получил небольшую компенсацию за мое наследство: повесил посреди этого роскошного помещения свою боксерскую грушу и тренировался каждый день, пока не покинул Оук-Парк. Больше я туда не возвращался. Прошло несколько лет, и однажды, в Рождество, я получаю от матери пакет. В нем — револьвер, из которого застрелился отец. В пакете также была и открытка, в которой мать писала, что, по ее мнению, мне хотелось бы иметь этот револьвер у себя. Предзнаменование или пророчество это было — не знаю.

Около полуночи, спустя час после того, как все остальные посетители ресторана ушли, я намекнул Эрнесту, что официанты хотят закрываться. Он начал повторять истории, которые рассказывал мне днем, — раньше за ним такого не наблюдалось, однако других свидетельств того, что он слегка перебрал, не было.

Эрнест полагал, что бутылку надо допить.

— Я был здоров, в хорошей форме, пока они не довели меня до такого состояния. Вес был двести шесть фунтов. Давление понизили до ста шестидесяти на семьдесят. Раньше было сто сорок на шестьдесят пять, но док сказал, это слишком низко. А сейчас все пошло к черту, и как можно работать? И вообще что-то делать?

— Папа, — сказал я, заметив двух падающих с ног от усталости официантов, еще остававшихся в зале, — мне кажется, они уже хотят идти домой.

— Малыш, ты должен уметь пить под испепеляющим огнем направленных на тебя взглядов или управляемых снарядов. Во время войны я устроил штаб моего партизанского отряда в сельском домишке, прямо на линии фронта. Называлось это так — штаб частей специального назначения под управлением Хема. Немцы часто посылали патрули, которые прогуливались прямо в нашем дворе. Знаешь такого художника — Джона Грота? Как-то вечером он шел к месту своего назначения и попал к нам. Во время обеда немцы обнаружили нас и открыли приличный огонь — посыпались штукатурка, стекло. Когда все утихло, Грот вылез из погреба, где прятался вместе с другими, пока вокруг летали куски штукатурки, и спросил: «Мистер Хемингуэй, как вы могли продолжать сидеть за столом, есть сыр и пить вино, когда они поливали нас таким огнем?» — «Грот, — ответил я, — если каждый раз, услышав выстрел, вы вскакиваете из-за стола, то рискуете получить хроническое несварение желудка». Ну что, допьешь свое вино?

Я отставил недопитый бокал. Речь Эрнеста становилась все более неразборчивой.

— Во время войны убили много хороших парней. Но вся прелесть нашей страны в том, что каждую минуту на этой земле рождается один хороший парень. Знаешь, как французы называют войну? Грустное ремесло — «le métier triste».

— Больше вина нет, Папа.

— Какой сейчас месяц?

— Май.

Он стал считать на пальцах:

— В сентябре у меня появится африканский сын. Перед отъездом я подарил стадо коз семье моей жены. Теперь у этого семейства больше всех коз в Африке. Приятно иметь сына-африканца. Никогда в жизни не жалел ни о чем, что сделал. Всегда жалел лишь о том, что не сделал. Боб Бенчли однажды предложил относиться к жизни легко. Потом его и меня все ругали, потому что мы никак не могли остановиться. Я сказал: «Ладно, Боб, давай остановимся». — «Когда?» — спросил он. «Когда состаримся и будем спать на ходу», — ответил я. Да, старина Боб… И Максвелл Перкинс… И Чарли Скрибнер… Мне ужасно не хватает Чарли. Черт возьми! Кто же еще остался из тех, с кем можно делать невозможное? Только ты. Все запасники опустошены, и замены не предвидится.

Он встал и направился к официантам.

— Извините, я вас задержал, — сказал он на прекрасном французском, — но так было нужно.

Он дал каждому чаевые размером в их недельную зарплату, пожал руки и вышел из зала.

Поднимаясь в гостиничном лифте, он продолжал говорить:

— Мне сказали, умер Карл Брандт. Он никогда не был моим агентом. У меня вообще никогда не было агента. Но я слышал о нем всегда только хорошее. Да, могила — очень милое и вполне безопасное место, но, лежа в ней, трудно получать свои десять процентов.

Он вышел из лифта, слегка пошатываясь. К счастью, его номер был совсем рядом, и ему не пришлось долго идти по коридору. Стоя перед дверью, он слегка помедлил, прикрыв в задумчивости глаза.

— Знаешь, что такое истинное métier triste? Литература.

Эрнест открыл дверь в номер, а я пошел в свой, но через секунду, услышав его зов, вернулся.

— Мы с тобой друзья, поэтому тебе нужно знать то, что сказала мне мать, когда я вернулся за своим наследством: «Не надоедай мне, или ты, как твой отец, всю жизнь будешь жалеть об этом».

Глаза Эрнеста смотрели куда-то в конец коридора, где у двери дома в Оук-Парке стояла его мать. Он попытался еще что-то сказать о ней, но его мысли уж покинули родной городок и вернулись в настоящее. Он пожал мне руку и со словами «Увидимся завтра» уже окончательно закрыл за собой дверь.

На следующий день, проезжая через Арль, Эрнест рассуждал о винограде и виноделии и объяснял, почему все дорогие сорта винограда растут на склонах холмов. Он ни разу не вспомнил прошедший вечер — ни в то утро, ни позже.

Тогда, единственный раз за все годы нашего знакомства, он высоко оценил нашу дружбу. До того мне казалось, что наши отношения гораздо важнее для меня, чем для Эрнеста. Его жизнь была столь наполнена событиями и людьми, что смерть отдельных, даже весьма значимых для него, личностей, уходивших из жизни одна за другой, казалось, не имела для Хемингуэя особенного значения. Конечно, когда я впервые встретился с Эрнестом в 1948 году, этот вопрос не стоял столь остро, как теперь, в 1954-м. Уже опубликована повесть «Старик и море», получившая высокую оценку публики и критики, он только что получил Пулитцеровскую премию, но весь этот шум никак не мог компенсировать отсутствие тех, «кто делал с ним вместе невозможное». Дороже всего на свете для Эрнеста были преданность друзей, их всегдашняя готовность его поддержать, и такие отношения складывались лишь с теми, с кем он дружил много лет. Но сейчас таких людей осталось совсем немного. Смертность среди них была так же высока, как и нравственные нормы Эрнеста. А если вы осведомлялись у него о тех, кто совершил что-то недостойное, Эрнест просто говорил, что они «не оправдали надежд».

Пожалуй, мысль Эрнеста можно сформулировать так: «Чтобы узнать, достоин ли человек доверия, надо ему довериться». Но при этом степень доверия Эрнеста или его отсутствие трудно объяснить словами. Когда я размышляю над этой мистической загадкой, мне кажется, что истинный ключ к пониманию длительных тесных отношений, которые связывали Эрнеста и некоторых его друзей, лежит в том, что эти люди, искренние и честные, не лавировали, шли прямо и сумели сами сформировать свою личность. Дитрих, Тутс Шор, художник Уолдо Пирс, Филип Персиваль — Белый Охотник, матадор Ордоньес, Сильвия Бич из известного во всем мире парижского книжного магазина, Гэри Купер, художник Уилли Уолтон, ковбой из Кетчума Бад Пурди, журналист Леонард Лайонс, эмигрант из Малаги Билл Дэвис, спортсмен Уинстон Гест, поэт и эксперт по скачкам Ивен Шипман, Максвелл Перкинс. Эти люди, по определению Эрнеста, всегда оставались верны себе и последовательны. Именно этого Эрнест требовал от людей, и именно это представляло для него самую большую ценность.

Того же, кто не соответствовал требованиям Эрнеста, изгоняли из его круга — с гневом и пренебрежением, а иногда и со скорбью. Часто все происходило на публике, и порой инцидент, который Эрнест использовал для разрыва, был скорее поводом, а истинная причина «отлучения» крылась в другом. Так, Кеннета Тинана грубо прогнали — и все это происходило на террасе отеля «Мирамар» в Малаге на глазах у множества свидетелей, — поскольку он не согласился с Эрнестом, утверждавшим, что матадор Хаиме Остос блестяще заколол своего быка в последней корриде. Питер Бакли, фотограф и писатель, бежал по коридору валенсийского отеля «Ройял», круша все на своем пути, — его выгнали за то, что он взял интервью у Антонио перед самым началом корриды, что Хемингуэй считал недопустимым. Слим Хейуорд был гильотинирован в Памплоне, прямо на тротуаре перед входом в переполненный бар «Чоко» за то, что пообедал с Дэвидом Зельцником. Питера Виртеля подстрелили в Ниме, в ресторане «Император», за то, что непрерывно скулил и жаловался на свои замерзшие ноги, когда мы гуляли по ярмарке в ожидании Эрнеста и Джигги. Спенсер Трейси и Леланд Хейуорд были отлучены в один прекрасный день в Перу, когда из-за съемок «Старика и моря» Эрнест вынужден был отложить рыбалку.

Разрыв отношений не всегда был полным и окончательным. Хотя изгнанные и были вычеркнуты из списка тех, на кого можно положиться, это не означало, что Эрнест переставал с ними общаться. Так, позднее он помог Питеру Бакли с книгой о бое быков и нанял Питера Виртеля для работы над сценарием «Старика и моря». Однако отношения с этими людьми уже никогда не становились прежними, такими, какими были до их «падения».

Но в то ясное солнечное утро, проезжая мимо виноградников Арля по дороге в Ним, Эрнест, словно совершенно забыв о прошлой ночи, с удовольствием вспоминал, как когда-то путешествовал по этим живописным местам на велосипеде.

— Прекрасно знаю эти виноградники, — говорил он. — Когда Скотт еще не был сумасшедшим, мы с ним все тут объездили на велосипедах. Замечательное, беззаботное время. Только на велосипеде и можно по-настоящему узнать страну — ведь приходится подниматься на холмы и спускаться вниз. Как бы мне хотелось помнить о Скотте только хорошее и забыть все остальное! Но слишком много боли я пережил из-за него. К примеру, в тот раз, когда приехал навестить Скотта и Зелду в их доме недалеко от Балтимора. У них был прекрасный домик, и они пригласили меня на выходные. Я сказал, что могу приехать только на вечер, так как должен вернуться в Нью-Йорк поработать над гранками с Максом Перкинсом. Шофер Скоттов, Пьер, встретил меня на вокзале, и мы поехали к ним на изготовленном по заказу «хотчкисе», тогда одной из самых элегантных и дорогих французских машин. Очень скоро я заметил черный дым, валивший из-под капота, и сказал об этом Пьеру, на что он рассказал мне грустную историю. Раньше он работал таксистом на Монмартре. Однажды Зелда вышла из ночного клуба, остановила его машину и потребовала отвезти ее в «Ритц». По дороге они подхватили Скотта. Когда Пьер подъехал к отелю, Скотт попросил отвезти их на следующее утро в Гавр. На следующий день, когда они прибыли в порт, где должны были сесть на корабль и отправиться в Америку, Скотту пришла в голову гениальная идея. Он только что купил новенький «хотчкис», который должны были погрузить на пароход. Что может быть лучше, чем взять с собой и француза-шофера? Пьер заметил, что совсем не говорит по-английски и у него с собой нет паспорта, но, как всегда, энтузиазм Скотта и его упрямство справились со всем трудностями, и Пьер, оставив свою машину в порту и раздобыв какие-то временные документы, смог отправиться в Америку.

«Но, мсье Хемингуэй, — поведал мне Пьер, — с первого дня после приезда жизнь моя превратилась в настоящий кошмар. Эта роскошная машина, но мсье Фитцджеральд не разрешает менять масло. Он говорит, что в машине французское масло и его нельзя менять. Вот почему эта прекрасная машина дымится. Посмотрите! Прямо на моих глазах! Я показываю ему этот черный дым, он знает, что происходит, но все равно не разрешает мне ничего делать. Пожалуйста, может, вы сможете как-то повлиять на него?»

Они жили в очаровательном особняке с зеленой лужайкой, прямо на берегу, а большие деревья придавали ему некоторую меланхоличность. Скотт и Зелда были одеты очень элегантно и богато и сильно налегали на спиртное. Скотт знал, что я люблю бургундское, и на столе меня ждали шесть бутылок прекрасного вина, все открытые. Оказалось, Скотт и Зелда предпочитали мозельское, и бургундское было припасено только для меня. Шесть откупоренных бутылок! Представляешь? Там была и очень симпатичная цветная служанка, и каждый раз, когда она приносила новые блюда, Скотт говорил: «Ты ведь самая славная попка, которую я когда-либо имел, правда? Скажи об этом мистеру Хемингуэю!» Девушка ни разу не ответила ему, сохраняя полную невозмутимость. Кажется, он раз десять произнес эту фразу: «Скажи ему, какая ты милая пипочка!» Он просто не мог остановиться.

После обеда Скотт заговорил о Гертруде Стайн. Он никак не мог спокойно отреагировать на одно ее высказывание. Когда-то Гертруда заметила, что слава Скотта отличается от моей. Скотт, всегда неуверенный в себе, тут же решил: Стайн хотела сказать, что я гораздо известнее и популярнее, чем он. Когда он в первый раз заговорил об этом, я заявил, что все рассуждения Гертруды — абсолютная глупость, потому что мы оба настоящие писатели и останемся такими, пока живы, и смешно нам соревноваться в таких вещах, как слава и известность. Но он все не мог забыть слова Гертруды и снова и снова вспоминал их.

Когда мне было уже пора ехать на вокзал, как-то так получилось, что и Скотт, и Зелда исчезли, и никто не мог мне сказать, где найти Пьера и «хотчкис». Пришлось остаться ночевать, что, как видно, и входило в планы Скотта. На следующее утро Скотт, свеженький, с ясными глазами, в голубом блейзере и белых фланелевых брюках, радостно приветствуя меня, предложил сыграть в крокет. Поезд в тот день был только один, поэтому я согласился, решив, что у меня есть немного времени до отъезда. Когда же пришло время собираться, я четко дал понять, что пропускать этот поезд совсем не входит в мои планы. Скотт и Зелда захотели меня проводить на вокзал, но при этом они собирались так медленно, что в результате у нас на дорогу уже совсем не было времени, мы почти опаздывали. Скотт ехал, высунув одну ногу в окно машины. Он был страшно недоволен, что я уезжаю, и, когда мы уже были почти у вокзала, резко двинул ногой и попал в ветровое стекло, при этом сильно поранившись. Он тут же приказал Пьеру ехать к врачу, я же велел гнать сначала на вокзал, а уж потом — к врачу. Скотт раскричался и чуть не забился в истерике. Чтобы привести его в чувство, мне пришлось дать ему хорошую затрещину. Зелда, забившись в угол на заднем сиденье, непрерывно хныкала. Вся машина была в осколках стекла и пятнах крови. Бедный славный Скотт.

Эрнест посмотрел на дорожные рекламные щиты и продолжил свой рассказ о Скотте:

— После моего отъезда я послал Скотту письмо. Я писал, что хотел бы увидеться с ним, если только он снова будет способен нормально общаться, что мы не герои драмы, а просто писатели, которые должны писать, и все, и не стоит ему корчить из себя трагическую личность.

Конечно, его женитьба на Зелде была трагедией. Я говорил ему, что Зелда, страшно ревнуя его к работе, всегда будет стараться победить и это разрушит его, Скотта, и как личность, и как писателя. Я никогда не скрывал от него, что, как только увидел Зелду, сразу же понял: она безумна. Но Скотт влюбился и не замечал того, что было очевидно для всех. Он стал очень странным, а это делало его весьма уязвимым, ранимым. Понимаешь, эта нелепая женитьба на сумасшедшей — совсем не тот тип обоюдовыгодного супружеского союза, который необходим писателю. Я говорил об этом Скотту, поскольку полагал, что горькая правда как-то встряхнет его, пытался убедить его изменить свою жизнь; рассказывал о Джойсе, о том, что он был такой же ненормальный, как и Скотт, говорил, что большинство пишущих — немного странные люди. Но, черт возьми, если ты писатель, ты не смеешь погружаться в свои личные трагедии. Ты должен радоваться им, приветствовать их — ведь писатель становится настоящим мастером, только пережив глубокое горе. И если в твоей жизни произошло что-то серьезное и ты смог с этим справиться, считай, тебе повезло — у тебя есть о чем писать. Но не забывай, что ты, как и ученый, ставящий эксперименты в лаборатории, не должен врать. Нельзя мухлевать и притворяться. Честно переживай свое горе. Вот что я говорил Скотту. И еще я говорил ему, что на этом этапе своей жизни, когда он так страдает, он может писать даже в два раза лучше, чем когда-либо, абсолютно трезвый или в состоянии запоя, с Зелдой или без нее — все равно. Я честно пытался ему помочь, но у меня ничего не получилось. Он не хотел меня слушать, злился и совсем не работал.

Теперь мы ехали по красивейшим местам Ван Гога и в Ним попали уже к обеду.

Дорога навевала Эрнесту воспоминания о тех днях, когда он жил с Хэдли в Эйгус-Морте; однажды они перепачкались соком грецкого ореха, потом бесцеремонно влезли в круг танцующих цыган. Их безумный танец, вдохновленный видом льющегося вина, скоро кончился, поскольку, танцуя, было трудно пить. Потом они целую неделю оттирали пятна на одежде.

Проезжая Люнель, мы остановились полюбоваться памятником в центре города — черным, в натуральную величину, быком, установленным на белом каменном постаменте.

— Этот город — родина Сангле, одного из самых замечательных быков, когда-либо живших на этом свете. Люди привязывали розу между его рогов и вручали приз в три тысячи франков смельчаку, способному достать цветок.

На ночь мы остановились в Монпелье. На улицах городка шумел праздничный карнавал. Мы медленно ехали мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Эрнест хотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда мы остановились и вылезли из машины, передумал.

— Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.

На следующий день наш путь проходил через Бежир, к подножью Пиренеев, маленькому городку Каркассон, спрятавшемуся за крепостными стенами. В Бежире мы остановились, чтобы спросить, куда ехать дальше (Адамо этого нам так никогда и не простил), у старика, загоравшего на ступенях собора Святого Назария. Когда мы отъехали, Эрнест сказал:

— Замечал ли ты, как одинаково звучит речь всех беззубых, — при этом абсолютно не важно, на каком языке они говорят?

В Каркассоне мы остановились в отеле «Сите», одном из самых удивительных и красивых отелей Европы. Здесь сохранилась атмосфера средневековья, а окна всех номеров выходят на крепостные стены.

— Большая часть крепостной стены и башен — ненастоящие, — сказал Эрнест, — но реставрация была сделана столь блестяще, что это уже не имеет никакого значения.

Когда мы спустились к обеду, Эрнест был приятно удивлен, увидев своего старого нью-йоркского приятеля. Эрнест пригласил его пообедать с нами. Между тостами Эрнест спросил его о жене, которой, по-видимому, когда-то симпатизировал. Тот ответил, что они расстались. Эрнест сказал, что ему это очень грустно слышать, ведь у них трое детей.

— Теперь я должен решать, — проговорил друг Эрнеста, — сделать еще одну попытку или просить ее уехать в Рено. Она бы хотела попробовать начать все сначала, но сказала, что уедет в Рено, если я так захочу. Честно говоря, просто не знаю, что делать, мне так не хватает детей…

— Сколько вы уже живете отдельно?

— Четыре месяца.

— У тебя есть какие-нибудь сбережения?

— О чем ты говоришь?! Я живу на то, что зарабатываю, а ты знаешь, сколько я зарабатываю.

— Барни, никогда не забывай об одной очень важной вещи — пережив развод, люди часто оказываются без денег. Ты не просто теряешь детей — и не важно, что тебе при этом обещают, — ты еще неуклонно идешь к экономической кабале. Те деньги, что у тебя останутся, если ты только не сорвешь джекпот, явно никого не смогут удовлетворить. Возможно, я все это только что вычитал из статьи Хотча на эту тему. Но, как бы то ни было, если ты спросишь меня, я тебе отвечу, что любой модус вивенди хорош, если можно не открывать военных действий. Последний раз мы расходились с Мисс Мэри по той причине, что детей у нас нет, любви нет, зарабатывала она больше, чем я, да еще была убеждена, что без меня ее ждет лучшее будущее, в чем, видимо, не ошибалась, поскольку наши интересы и вкусы абсолютно не совпадали, я любил писать и совершенно не соответствовал ее амбициям. Впрочем, никогда нельзя давать советы. И я даже не хочу пытаться это делать.

— Знаешь, дети меня волнуют гораздо больше всех денежных проблем. У меня с ними прекрасные отношения. Они очень много значат в моей жизни. Если я смогу видеть их регулярно… Конечно, совсем непросто содержать два дома на один заработок, но… Что делать, не знаю…

Эрнест заговорил о своих сыновьях, о том, как складывались их отношения после разводов. Он рассказал о Патрике, который жил с Полин в Ки-Уэсте. Однажды мальчик приехал в гости к отцу на Кубу и слег с менингитом. У Патрика начался бред, приведший в ужас всех обитателей финки. И только благодаря усилиям Сински Дунабетия, Роберто Эррера, Тейлора Уильямса и Эрмуа, великого игрока в пелоту, Эрнест вытащил Патрика из кризиса. Он ухаживал за сыном, не отходя ни на шаг, пока Патрик окончательно не выздоровел. Эрнест сказал, что был период, когда Эрмуа пришлось спать, держа мальчика в объятиях, чтобы тот не поранился во сне. Четыре недели, вспоминал Эрнест, ему не удавалось поспать за ночь больше четырех часов.

Патрик, выздоровев, конечно, не помнил, что с ним было. Он легко и безоговорочно поверил словам матери, внушавшей ему, что во время болезни на Кубе Эрнест абсолютно о нем не заботился и ей пришлось забрать его домой в Ки-Уэст, а уж там она выходила его, делая все то, что на самом деле делал Эрнест. Только спустя несколько лет Эрнест смог оправдаться в глазах сына.

— Очень важно понять одно, — сказал Эрнест, — не следует рассчитывать, что после развода дети останутся с тобой. Случай с Полин показывает, что, если женщина чувствует себя виноватой, она непременно попытается свалить вину на тебя.

Барни спросил, как складываются отношения Эрнеста с сыновьями теперь, когда они стали взрослыми.

— Думаю, вполне нормально. Встречаемся, когда можем, и при этом очень друг другу нравимся. Будущее ребят сложилось совсем не так, как я предполагал. Первый сын, Бамби, — в прошлом летчик, однажды приземлившийся на парашюте в немецком тылу. Я думал, его ждет блестящая военная карьера, а он теперь — брокер на Западном побережье. Гиги, путешественник, авантюрист, наездник, классный стрелок, ковбой, — теперь изучает медицину и собирается стать врачом. Патрик, о котором я вам только что рассказывал, закончил Гарвард и женился на девушке из балтиморского высшего общества. Думали, что он станет Хемингуэем-Мыслителем, а он поселился в Африке и стал Белым Охотником, причем очень хорошим, да еще ставит серьезные эксперименты по разведению кукурузы.

— Они советуются с вами, как им поступить в той или иной ситуации?

— Да, мы не теряем связи друг с другом.

Следующее утро встретило нас тяжелым густым туманом. Мы немного помешкали с отъездом, а когда все-таки отправились в путь в сторону Тулузы, старались ехать осторожно, поскольку видимость была отвратительной. Эрнест отказался сделать остановку в Тулузе, даже на чашечку кофе.

— Жители этого города — самые уродливые люди в мире. Можно проделать весь путь от Парижа до Нима и не увидеть ни одной смазливой девушки.

Когда мы проехали двадцать километров к югу от Тулузы и оказались в маленьком городке Мюре, Эрнест сказал, что мы можем остановиться на обед, — по-видимому, здесь у кривой распределения женской привлекательности был максимум. В Мюре мы замечательно пообедали грибами по-бургундски, запив их бутылкой «Сансерре».

— Что хорошо во Франции, так это то, что здесь нет чокнутых, — заметил Эрнест.

Его глаза потеряли присущий им грозный желтоватый оттенок, и мне показалось, что боль беспокоила его теперь чуть меньше. Наша официантка явно не имела ничего общего с тулузцами, и ее бюст выразительно выглядывал из круглого выреза платья. Эрнест попросил ее выпить с нами бокал вина, от чего она не отказалась. Чуть позже девушка уже была готова ехать с нами в Биарриц, и она бы так и сделала, если бы ее приятель, местный почтальон, не приехал за ней на велосипеде, когда мы расплачивались за обед.

В Биарриц, раскинувшийся у самой границы с Испанией, на берегу Бискайского залива, мы добрались уже вечером. Туман продержался в течение всего нашего путешествия, и красоты Пиренеев, к сожалению, оказались для нас потерянными. Мы остановились в отеле «Палас», который когда-то был летним дворцом Наполеона III. Мне достался роскошный номер с балконом, выходящим на море, и, когда волны разбивались о прибрежные скалы, мне казалось, я чувствую дыхание океана.

Мы зашли выпить в бар «Сонни», напротив отеля. Эрнест часто говорил об этом баре как о своем любимом месте отдыха в те дни, когда он вместе с Фитцджеральдом и Чарли Макартуром впервые открывал для себя прелести Ривьеры. Тогда в бар пересылалась его корреспонденция, здесь ему верили в долг, приносили и ставили на его любимый угловой стол любимые блюда, выручали, когда надо было рассчитаться с кредитором или заказать выпивку девице. В баре приятно пахло хорошей кожей, стойка была отделана красным деревом, а сиденья у стойки — лайкой. Сезон в Биаррице еще не наступил, и в баре было мало посетителей. С улыбкой бармен вручил Эрнесту письмо, ждавшее его три года.

Отдохнув в «Сонни», мы поехали в городок Сен-Жан-де-Луз, где посетили еще одно любимое местечко Хемингуэя — «Бар басков». Стоя опрокинули по стаканчику. Эрнест, повернувшись спиной к стойке, пил, задумчиво глядя на пустые столики.

— Здесь я стоял, когда в бар зашел Чарли Вертенбейкер с самой красивой девушкой, которую я когда-либо видел в жизни. Они сели тут, за этот столик. В баре было полно народу, и вряд ли Чарли меня видел. В любом случае он смотрел только на девушку. Казалось, ничего не произошло, но вдруг Чарли повысил голос, и я услышал, как он воскликнул: «Я убью ее!» Я стал прислушиваться. Девушка спросила: «Ты успокоишься, если я скажу, что мне очень жаль?» На что Чарли ответил: «Нет, это ничего не изменит!» Девушка сказала, что очень любит его. А Чарли в ответ: «Если бы хоть это был мужчина…» И тут я понял, в чем дело.

— «Море меняется»! — вспомнил я. — Так вот где все происходило! Раньше я всегда думал, что ты выдумал эту историю с начала и до конца.

— В том рассказе я назвал мужчину Филом, но на самом деле это был Чарли, и девушка была настоящей красавицей.

— И он действительно просил ее уйти?

— Нет, он умолял ее не делать этого, но все равно в финале рассказа все произошло так, как было в жизни.

— И она сказала, что любит его и вернется, несмотря ни на что?

— Да.

— А как было в жизни? Чарли остался с ней?

— Не знаю. Но спустя некоторое время я ее встретил. Она гуляла по пляжу со своей подругой, к которой ушла от Чарли. Думал, что эта подруга окажется типичной лесбиянкой — взбитые волосы, твидовый костюм, низкие каблуки. Но ты знаешь, она оказалась такой же хорошенькой, как и девушка Чарли. Да, вот так — две красавицы, рука об руку бредущие по пляжу.

 

Глава 7

Мадрид, 1954

По дороге в Мадрид нашей первой остановкой стал Сан-Себастьян, где Эрнест хотел найти одно кафе, название которого забыл, — такое случалось чрезвычайно редко, обычно он помнил места, имена, даты, события, цвета, одежду, запахи, он мог с легкостью назвать даже имя победителя велосипедных гонок 1925 года, и при этом Эрнест никогда не вел дневников, не делал никаких записей. Все хранилось в его памяти в полном порядке.

Эрнесту очень хотелось найти это кафе, потому что только там он мог встретить своего старого друга Хуанито Кинтану, героя «Смерти после полудня», одного из самых знающих aficionados в Испании. До Гражданской войны Кинтана работал импресарио в Памплоне, содержал арену для боя быков и отель. Франко лишил его и того и другого и обрек на нищету. Эрнест, как истинный солдат-интернационалист, очень хорошо относился к Кинтане и даже посылал ему каждый месяц определенную сумму денег, как, впрочем, и многим другим своим старым испанским друзьям.

Наконец мы нашли Хуанито — коренастого человека, с румянцем и улыбкой во весь рот, явно нуждающийся в услугах дантиста. Он быстро уложил свои нехитрые пожитки и отправился с нами в путешествие на юг Испании.

В Бургосе Эрнест попросил Адамо остановиться у кафедрального собора, одного из самых больших в Испании. С моей помощью Эрнест вылез из машины и медленно направился к ступеням собора, через каждый шаг останавливаясь на секунду. Пригубив святой воды, он вошел в безлюдный сумрак собора. Его шаги были едва слышны — так мягко ступали ноги, обутые в кожаные мокасины, по каменному полу. На минуту Эрнест застыл у бокового алтаря, глядя на свечи, — в сером пальто, с белыми бакенбардами и в очках в металлической оправе он слегка походил на монаха, — затем преклонил колени, опустил голову и закрыл глаза руками. В таком положении он оставался несколько минут.

Чуть позже, спускаясь по ступеням собора, Эрнест сказал:

— Знаешь, порой мне жаль, что я плохой католик.

На ночь мы остановились в небольшом отеле недалеко от Лагроньо.

Когда мы вошли в бар, там было довольно много народу. И вдруг мы услышали, как кто-то по-английски сказал двум своим приятелям: «Кстати, именно тут происходило действие романа „Фиеста“ (так назывался роман „И восходит солнце“ в английском издании). Вот было бы здорово увидеть здесь старого Хемингуэя, опрокидывающего стаканчик доброго вина!» Эрнест подошел к этим людям и воскликнул:

— Что выпьете, джентльмены?!

Думаю, он получил от произведенного эффекта гораздо большее удовольствие, чем от всего нашего путешествия. Позже он много раз вспоминал этот забавный случай.

Пока Эрнест разговаривал с англичанами, ко мне подошел высокий грузный человек с большим носом, заставляющим вспомнить о Пиноккио. Представившись Джоном Коблером из Уэстпорта, Коннектикут, он сказал, что живет в мотеле уже два дня — москиты прогрызли радиатор его «бьюика», и теперь машина в мастерской, где должны заделать дыру. Он спросил, можно ли сфотографировать мистера Хемингуэя. Я рекомендовал ему прямо обратиться к Эрнесту.

Коблер подошел к Эрнесту и влез в разговор, чего Хемингуэй не выносил, так же как непрошеное вторжение в его дом. Коблер стал просить Эрнеста попозировать перед камерой, а Эрнест, прервав его на полуслове, спросил, где он достал такой замечательный пиджак, заметив, что это самый поразительный пиджак из всех, что ему довелось видеть. Затем Хемингуэй спросил англичан, что они думают о крое и цвете пиджака, и пожелал узнать, не линяет ли он. Коблер приосанился, чувствовалось, что он чрезвычайно горд. С большим достоинством он отвечал на все вопросы Эрнеста. (Эта форма издевательской атаки была оружием, довольно часто употреблявшимся Эрнестом в общении с бесцеремонными и нахальными людьми. Помню, как однажды в «Ритце» он безудержно восхищался серьгами почтенной дамы из Огайо — разодетой, увешанной драгоценностями матроны с пышным бюстом, желавшей заполучить его автограф.)

— Пиджак от «Джонсон и Джонсон», отвергнутый благотворительными организациями, — позже поведал мне Эрнест, увидев Коблера за обеденным столом. — Что здесь делает этот тип?

— Москиты прогрызли его «бьюик».

— Понятно.

Когда мы подъезжали к Мадриду, Эрнест показал нам гору, на которой пряталась группа Пабло в романе «По ком звонит колокол».

— Как-то мы проезжали здесь с Мэри, — сказал он, — и устроили тогда пикник недалеко у моста.

Эрнест остановился в «Паласе» (номер сразу же заполнился съестными припасами и, конечно же, баночками макрели). Отель был переполнен, как, впрочем, и весь город, поскольку на следующий день, 15 мая, начинался праздник святого Исидора с самой главной корридой Испании. Мэри ехала к нам из Севильи вместе с англичанином Рупертом Белвилем, старым приятелем Хемингуэя, — Эрнест прощал ему, что во времена Гражданской войны Руперт сражался — он был летчиком — на стороне Франко.

Мы направились на площадь Санта-Ана, в «Немецкую пивнушку», любимое местечко матадоров и их импресарио. Многие, узнав, что Эрнест там, пришли его поприветствовать. Мы пили пиво и с удовольствием поглощали потрясающе вкусные креветки. Затем Эрнест заказал абсент, и в его глазах снова появились желтые блики. Он стал вспоминать, чем и как жил Мадрид во время войны, что происходило тогда в городе. Я спросил Эрнеста, насколько правдивы события, описанные в романе «По ком звонит колокол», какая часть описанного в романе была взята писателем из реальной жизни того времени.

— Не так много, как ты думаешь. Да, был взорванный мост, я сам видел это. Взрыв поезда в книге — тоже реальное событие. И я пробирался через вражеские территории в Сеговию — там я раздобыл сведения о планах фашистов и потом передал полученную информацию нашему командованию. Конечно, люди и события выдуманы, однако они родились из моего опыта, моих знаний, надежд, чувств. Но в том эпизоде, где Пилар вспоминает, что случилось с ее деревней, когда туда пришли фашисты, я писал о Ронде, и здесь все до малейшей детали — абсолютная правда.

Все хорошие книги имеют одно общее свойство — то, о чем в них рассказывается, кажется достовернее, чем реальность, и, перевернув последнюю страницу такой книги, вы почувствуете, что описанные в ней события происходили в действительности, и происходили именно с вами. И тогда счастье и горе, добро и зло, радость и печаль, еда, вино, люди и погода — все, о чем вы прочитали, навсегда станет частью вашего прошлого. Если ты можешь это дать читателю — ты настоящий писатель. Именно это я постарался сделать, когда писал «По ком звонит колокол».

Уже в конце войны, — продолжал Эрнест, — когда для антифашистов все складывалось очень плохо, я поехал в Штаты — попытаться добыть денег. Вернувшись в Испанию, пришел к одному генералу, поляку, служившему в штабе — я относился к нему с большим уважением, — и спросил его, как обстоят дела на фронте. «А как поживает миссис Хемингуэй?» — был его ответ. Тут на командный пост прибежал французский полковник и, как безумный, заорал: «Надо что-то делать! Надо что-то делать! Приближаются фашистские самолеты! Скажите, что я и мои люди могут сделать?» На что генерал спокойно ответил: «Постройте высокую башню и заберитесь на нее — оттуда вам будет лучше видно».

Примерно в то время Джон Дос Пассос приехал в Испанию. До того он сидел в Париже и писал мне восторженные письма о том, как он поддерживает дело республиканцев. Но потом он заявил, что хочет сам участвовать в боевых действиях. Все с нетерпением ждали его приезда, поскольку он должен был привезти продукты, а мы в то время голодали. Дос Пассос появился с четырьмя плитками шоколада и четырьмя апельсинами. Мы тогда его чуть не убили.

Жена его осталась в Париже. Приехав к нам, Дос Пассос тут же вручил Сидни Франклину телеграмму, чтобы тот отправил ее жене Джона, предварительно показав цензору. Потом цензор звонит мне — он хотел знать, не зашифрован ли текст. Прошу прочитать телеграмму. Оказалось, там было написано следующее: «Детка, до скорого свидания». Тогда я говорю цензору: «Нет, здесь нет никакого шифра. Мистер Дос Пассос просто хочет сказать, что скоро нас покинет».

Дос в Мадриде все время искал своего переводчика. Мы знали, что он был убит, но ни у кого не хватало мужества сообщить об этом Досу, который, думая, что переводчик арестован, ходил по всем тюрьмам города и проверял списки заключенных. Наконец я сказал ему, что его переводчика уже нет в живых. Я никогда не встречался с этим человеком при его жизни и не видел его убитым, но мы знали о его смерти. Дос Пассос посмотрел на меня так, будто я сам убил его. Он невероятно изменился с тех пор, как я его видел в Париже! И после первой же бомбежки отеля, где он жил, Дос тут же собрал вещички и умотал во Францию. Конечно, мы тогда все очень боялись за свою жизнь, никому не хотелось помирать, но несколько жалких бомб, упавших на отель, конечно, нас испугать не могли — ведь только пара комнат в здании и была-то задета. Потом я понял — все дело в том, что у Дос Пассоса появились наконец деньги и его тело впервые приобрело определенную ценность. Страх смерти возрастает пропорционально росту благосостояния — Закон Хемингштайна о динамике смерти.

Мы оба заказали по абсенту, и Эрнест продолжил свой рассказ о Гражданской войне:

— Генерал Модесто был страстно влюблен в Мисс Марту, три раза он атаковал ее в моем присутствии, и тогда я предложил ему чисто мужское состязание. «Ну что ж, генерал, — сказал я ему, — давайте все выясним до конца и покончим с этим делом. Предлагаю вам поединок — мы держим во рту платки и стреляем до тех пор, пока кто-то из нас не упадет первым». Мы достали платки и пистолеты, но тут вошел один из моих приятелей и уговорил меня остановиться. Он сказал, что у нас не хватит денег на памятник, который автоматически ставят любому испанскому генералу.

Говоря о Мисс Марте, Эрнест вспомнил, как однажды ночью, когда они были в постели, началось землетрясение и кровать под ними заходила ходуном. Полусонная Марта сильно толкнула его и сказала: «Эрнест, перестань вертеться». В этот момент кувшин со стола свалился на пол и разбился, потом обрушилась крыша, и обвинения с Эрнеста были сняты.

— Марта была самая честолюбивая женщина из всех, когда-либо живших на земле. Она всегда где-то бегала, собирая для «Колльере» материал. Обожала все чистое, всяческую санитарию. Ее отец был врачом, и у нас дома было как в настоящей больнице. Никаких животных — иметь в доме животных негигиенично. Ее друзья из «Тайма» приходили к нам на финку в отглаженных фланелевых брюках и играли в безупречный светский теннис. Мои же приятели по пелоте тоже играли в свою игру, но делали это весьма грубо, обливаясь по том, потом, разгоряченные, прыгали в бассейн, предварительно не ополоснувшись, поскольку считали, что душ принимают только гомики. Они могли появиться с машиной, полной льда, вывалить его в бассейн и затем играть в водное поло. Вот так и начались трения между мной и Мисс Мартой — мои товарищи по пелоте пачкали ее друзей из «Тайма».

Видит Бог, я никогда и ничего не читал о природе женского начала, но хорошо знаю, что мелочи значат в жизни гораздо больше, чем что-то очень важное. Это — вопрос равновесия. Мало секса — плохо, слишком много — тоже нехорошо. Мужчина должен прочитывать изменения в настроении женщины подобно тому, как он читает котировки перед скачками. И не пытайся найти женщину, с которой нет хлопот, — с такой отупеешь.

Выйдя из кафе, мы отправились на поиски Мэри и нашли ее перед отелем. Она стояла, ожидая нас, в компании Руперта — высокого, краснощекого, ухоженного джентльмена, блистающего безупречной дикцией и ленивыми манерами никогда не работавшего английского аристократа. Хемингуэи были явно рады видеть друг друга, Эрнест обнял жену, а она поцеловала его в губы, продираясь сквозь вновь отросшую бороду.

В первый день праздника пошел такой дождь, что бои пришлось отложить, и мы, вместо того, чтобы сидеть на трибуне, пили вино в баре «Палас», центре всех мадридских интриг, где каждая женщина была похожа на удачливую шпионку.

В последующие дни мы посмотрели несколько хороших (по оценкам Эрнеста) боев, но, как правило, после полудня становилось ветрено и хмуро, и тогда Эрнест терял интерес к представлению.

— Когда небо в тучах, — говорил он, — бой превращается в спектакль без сценического освещения. Самый большой враг матадора — ветер.

Эрнесту очень понравился невысокий, храбрый матадор по имени Чикуэло Второй («Правда, теперь уже не считается хорошим тоном ударять быка по носу, чтобы его разозлить»), и в полное восхищение его привел другой матадор — Кортега.

— Как он наносит завершающий удар! Нависает над самыми рогами, почти не остается просвета. Но, знаешь, быки пропарывали его тело столько раз, что внутри у него теперь только железо и нейлон.

Эрнеста все еще беспокоили травмы, и, хотя он уже не жаловался, я всегда мог сказать, когда у него появлялись боли. В конце концов он решил навестить доктора Мадиноветиа, своего старого друга и одного из самых известных мадридских врачей. После осмотра доктор сказал Эрнесту:

— Вы должны были бы умереть сразу после авиакатастрофы. Поскольку вы этого не сделали, то должны были умереть от ожогов. Кроме того, вы должны были умереть в Венеции. Но раз всего этого не случилось и вы еще живы, то и не умрете, если будете хорошим мальчиком и станете делать то, что я скажу.

Он посадил Эрнеста на строгую диету и ограничил потребление алкоголя до двух порций в день, не считая двух бокалов вина в течение одного приема пищи.

Когда мы ехали домой после визита к врачу, все сидящие в машине вдруг почувствовали отвратительный смрад, который Эрнест идентифицировал как запах мадридских скотобоен.

Это место, куда по утрам приходят старухи, чтобы выпить кровь только что зарезанных животных. Полагают, она очень питательна. Много раз, проснувшись на заре, я приходил сюда и наблюдал novilleros, новичков, а иногда даже самих матадоров, которые упражнялись здесь в закалывании, а вокруг стояли старые женщины, выстроившись в очередь за кровью. Упражнения в закалывании скота были запрещены законом. Однако, имея знакомых среди работников бойни, всегда можно пройти туда, спрятав клинок под одеждой, и потренироваться, чтобы научиться бить в нужную точку на загривке — это место всего-то размером в монету. У матадора нет другой возможности поупражняться. Никто не может себе позволить покупать животных только для того, чтобы потом их убивать, — ни у кого нет таких денег. И хотя упражнения с мулетой и даже с бандерильями можно отрабатывать на муляжах, закалывать быка так не научишься.

Эрнест сказал, что именно там, на скотобойне, наблюдая за матадорами, он понял, что такое заколоть быка. Потом он описал это в «Непобежденном». Тогда же он узнал и о существовании очереди старух, стремящихся выпить кровь только что убитых животных, — о них он рассказал в «По ком звонит колокол». Эрнест напомнил мне и о героях из «Смерти после полудня» — о брате и сестре, цыганах, которые мстили за смерть своего старшего брата, убитого быком. Они пришли к скотобойне поутру, когда там должны были забить на мясо быка, лишившего жизни их брата, и получили разрешение убить быка, вырвав ему глаза и отделив спинной мозг. Затем они плюнули в пустые глазницы, отрезали быку яички, поджарили их на костре, который развели на улице прямо напротив скотобойни, а потом съели. Эрнест сказал, что был на скотобойне в то самое утро. Правда, история эта произошла в Мадриде, а Эрнест переместил действие в Валенсию.

— Как-нибудь почитаешь кусок о старухах из «По ком звонит колокол», — сказал Эрнест. — Сколько холодных утренних часов вместил один тот абзац!

«По ком звонит колокол» никогда не издавался в Испании, но контрабандой роман на английском языке все-таки привозили в страну. Один приятель Руперта, работавший в английском посольстве, дал мне книгу. Я думал, что хорошо знаю текст, но совсем не помнил этот эпизод с пьющими кровь старухами из мадридской скотобойни. Да, они там были. Пилар сказала, что она может чувствовать запах смерти, и Роберт Джордан возразил ей — смерть не имеет запаха, ужас — да, но не смерть. Если смерть пахнет, то чем?

И тогда Пилар начинает описывать запах смерти: во-первых, это запах, который приходит на корабль во время шторма, а все люки и иллюминаторы закрыты. Она просит его понюхать воздух у медной рукояти иллюминатора, этот запах вызывает обморок и ощущение пустоты в желудке — и это лишь часть запаха смерти. А другую часть он найдет, говорит Пилар, в Пуэнте-де-Толедо, рано утром. Она просит его встать у дороги, когда с Манзанареса опускается густой туман, и подождать старух, которые приходят туда на рассвете пить кровь только что зарезанных коров. И когда одна из этих женщин выйдет из бойни, кутаясь в шаль, с посеревшим лицом и запавшими глазами, с волосиками старости на подбородке — бледными побегами смерти, вырастающими из белых восковых лиц подобно побегам фасоли, тогда, говорит Роберту Пилар, он должен обнять эту старуху, прижать ее к себе и поцеловать в губы. В этот миг он обретет и вторую часть запаха смерти.

После посещения доктора Эрнест стал реже есть, больше отдыхать и даже заговорил о том, что хорошо бы поменьше пить. Обычно после дневной корриды он шел полежать и оставался в кровати, читая что-нибудь, до десяти часов. Потом вставал и одевался к ужину. Несколько вечеров он вообще не выходил из номера, просил принести ужин в комнату и ел в постели. Эрнест возобновил сбор мочи, хранил ее в стаканах в ванной и время от времени отсылал на анализ к Мадиноветиа.

Эрнест всегда очень много читал, и здесь, в отеле, как и везде, где он бывал, столик у кровати был завален журналами, газетами и книгами. Это было неповторимое зрелище — видеть, как он выбирает себе журналы в магазине. Эрнест неторопливо шел вдоль полок с выставленными журналами и брал все подряд, за исключением тех, которые называл помощниками для дам, — «Домохозяйка», «Домашний журнал для леди» и подобные им. Он покупал двадцать, а то и более журналов, но самое удивительное было то, что он их все проглядывал и мог обсудить содержимое каждого издания. К журнальным киоскам в Испании, Франции и Италии он относился точно так же. Живя на своей финке на Кубе, он регулярно выписывал «Харпер», «Атлантик мансли», «Холидей», «Филд энд стрим», «Спортс афилд», «Тру», «Тайм», «Ньюсвик» и «Сазерн джезуит», два английский журнала — «Спорт энд кантри» и «Филд», мексиканский журнал «Канча» и целый ряд итальянских и испанских еженедельников. Кроме того, «Скрибнере» непрерывно посылало ему книги, которые он просил, а от других издательств он постоянно получал новинки — редакторы надеялись, что Эрнест напишет что-нибудь о том или ином писателе и они смогут использовать текст как рекламу на обратной стороне обложки.

И вот в такой спокойный вечер, когда Эрнест решил остаться в постели и погрузиться в чтение испанского журнала, посвященного корриде и всему с ней связанному, в его номере совершенно неожиданно появился Луис Мигель Домингин — лучший матадор Испании тех лет. Это был гибкий, потрясающе красивый человек. Все его родственники были матадорами, и даже его очаровательная сестра Кармен однажды блестяще выступила в корриде. Домингин не выступал на арене почти год, переболев серьезным заболеванием желудка. Но теперь, получив весьма выгодные предложения из Южной Америки, он подумывал о том, чтобы снова выйти на арену. В «Палас» он пришел, чтобы попросить Эрнеста посетить его подругу Аву Гарднер, которая лежала в больнице и страдала от ужасных болей, вызванных камнями в почках. Ава играла в фильме «Убийцы» — Эрнест считал, что это единственный приличный фильм среди всех, снятых по его произведениям, — и в фильме, который он называл «Снега Занука».

Мигель ушел, и Эрнест воскликнул:

— Боже, как он ужасно выглядит! Когда Луис Мигель в форме, он похож сразу на Дон-Жуана и Гамлета, но сейчас он кажется утомленным, похудевшим и каким-то сникшим. Наверно, слишком много времени провел у постели Авы.

Мы застали Аву в палате, окруженную медсестрами — они поправляли постель, измеряли пульс, убирали. Ава весьма решительным тоном разговаривала по телефону с директором голливудской студии:

— Мне плевать, сколько сценариев вы мне посылали. Не буду, повторяю вам, я не буду играть Руфь Эттинг!

Пять секунд паузы — она слушает, что ей говорят.

— И вы можете взять этот контракт и засунуть его себе в задницу!

Сестра расправляет простыню и взбивает подушки, подкладывая их под голову и плечи Авы.

— Да не говорите вы мне эту чушь об обязательствах! И не прерывайте меня, это я вам звоню, а не вы — мне! Что, Бог мой, вы хотите мне всучить? Великую роль? Я стою там, раскрывая рот, как какая-то золотая рыбка, а в это время раздается писк идиотского дубляжа!

Сестра поправила подушки за спиной Авы и улыбнулась ей.

— Боже мой, я говорила вам — драматическую роль, а вы мне присылаете эту Руфь Эттинг. Неудивительно, что у меня начался приступ! Я должна послать вам счет… Да заткнитесь же вы, наконец!

Ава вешает трубку, протягивает руку Эрнесту, очаровательно улыбается и мягким, нежным голосом воркует:

— Здравствуй, дорогой Эрнест.

— Насколько я понял, сестры не знают английского, — говорит он, пожимая ее руку.

— Сестры очень милы, — замечает Ава, поглаживая одну и улыбаясь ей, в то время как все они улыбаются Аве, — и мне здесь так нравится! Я даже не хочу, чтобы этот чертов камень выходил. Садись сюда, на кровать, Папа, и поговори со мной. Я просто счастлива, что ты смог меня навестить.

Сестры, закончив свою работу, вышли из палаты. Домингин и я сидим на стульях рядом с кроватью.

— Думаешь, остаться жить в Испании? — спрашивает Эрнест.

— Да. Пожалуй. По сути — я совсем не горожанка. Не люблю Нью-Йорк, Париж. Я бы хотела жить здесь. Ну что у меня будет, если я вернусь назад? У меня нет ни машины, ни дома, ничего. У Синатры — тоже. После всех своих замужеств я получила лишь два года на диване у психоаналитика.

— По правде говоря, дочка, не очень люблю аналитиков — ни разу не встречал среди них ни одного с чувством юмора.

— Ты хочешь сказать, — спросил Ава с удивлением, — что никогда не посещал аналитика?

— Нет, конечно, у меня есть аналитик. Пишущая машинка «Корона № 3». Она — мой аналитик. И скажу тебе честно, что, хоть я и не отношусь к свято верующим в психоанализ, зато провел кучу времени, охотясь на животных и рыб и убивая их, и теперь я совсем не хочу убивать самого себя. Восстав против смерти, как это сделал я, человек получает удовольствие от того, что взял на себя одну из божественных функций.

— Папа, это для меня слишком уж умно.

Домингин сказал, что собирается тренироваться, и пригласил нас с Эрнестом. Ава обещала, что тоже пойдет смотреть, даже если сестры привяжут ее к кровати.

Tienta, испытание молодых бычков на смелость, проходила на малой арене ранчо Антонио Переса в горах Куадасауры, в Эскориале, на берегу Гвадаррамы. Мы выехали из Мадрида на трех машинах и на ранчо оказались уже после полудня. Домингин собирался поупражняться с мулетой, слегка поколоть животных, но при этом не должен был их убивать. По результатам испытаний нескольких животных их владелец мог определить характеристики стада, из которого они взяты, что необходимо для племенной работы. Во всем этом мероприятии был один неординарный момент — испытание проходили не только бычки, но и сам Домингин — Луис Мигель сам для себя хотел понять, сможет ли он продолжить карьеру матадора.

— С этими бычками, — объяснял Эрнест Аве, — иногда даже приходится труднее, чем со взрослыми животными. Они двигаются быстрее, и координация у них лучше. Пусть слово «бычок» тебя не вводит в заблуждение.

Ава стояла рядом с Эрнестом за деревянным барьером, и они смотрели, как Домингин работает с первым бычком. После поразительно красивого представления Эрнест повернулся к Аве и воскликнул:

— Ты видела, что Луис Мигель сделал с этим бычком?! Он подарил ему индивидуальность и сделал звездой. Этот бычок покинул арену преисполненным чувства собственного достоинства, гордый как черт.

— Луис Мигель очень мил, не правда ли? — сказала Ава.

— Ты действительно серьезно к нему относишься? — спросил Эрнест.

— Откуда я могу знать? Мы уже вместе два месяца, но я не говорю по-испански, а он — по-английски, поэтому до сих пор мы толком-то и не общались.

— Не волнуйся — все, что нужно, вы оба прекрасно понимаете.

В этот самый момент бычок, с которым работал Домингин — средних размеров, с трехфутовыми рогами, — отвернулся от мулеты Мигеля, решив, что Эрнест гораздо интереснее. Хемингуэй стоял перед стеной довольно далеко от защитного барьера. Все, и особенно громко Мэри, закричали, но Эрнест даже не подумал сдвинуться с места, а когда бычок приблизился к нему, одной рукой схватил его за рог, а второй — за нос и резко оттолкнул от себя. Тут к ним подбежал Домингин и заставил бычка вернуться в центр арены.

— Неплохо для парня, которому так доставалось, — сказала Ава Эрнесту.

— Мне, конечно, досталось, но я все еще не смят в лепешку.

Домингин поработал с пятью бычками и, когда закончил, был выжат, как лимон.

— Ах, Папа, если бы у меня были бы такие руки, как у тебя. Попробуй, — предложил он Аве, и та пожала мускулы Эрнеста. — Да, не те у меня руки и ноги после такого долгого отдыха… — с горечью сказал Домингин.

— Пользуйся двойной мулетой и большой шпагой, — посоветовал Эрнест. — Это здорово восстанавливает силу рук.

Домингин присел у стены отдохнуть. Ава спросил Эрнеста, что он думает о Луисе Мигеле.

— Не переживай за него. Он настоящий король среди матадоров. Похож на великого Маэру, который никогда не волновался, потому что знал о быках больше, чем они сами знают о себе. Конечно, есть матадоры, которые выходят на арену только ради денег, — но они не заслуживают внимания. А вот тот, кто идет на бой с быком ради боя, — тот будет делать это всегда, не думая ни о каком вознаграждении. Знаешь, так бывает не только с матадорами — это справедливо почти для всех.

Я уехал из Мадрида в конце мая, но до моего возвращения в Штаты в конце июня мы с Эрнестом еще не раз говорили по телефону. Хемингуэи ждали в Неаполе отплытия лайнера «Моросиу», готовые отправиться в долгий путь обратно на Кубу.

Эрнест сказал, что видел нового матадора, Антонио Ордоньеса, и тот ему очень понравился. Именно тогда я в первый раз услышал это имя. Антонио был женат на сестре Домингина красавице Кармен, девушке, которая, еще не достигнув двадцати лет, уже была известна среди любителей корриды благодаря смелости и красоте своих выступлений на арене. Отец Антонио, Каэтано Ордоньес, тоже был известным матадором и в двадцатых годах выступал под именем Нинья де ла Пальма. Каэтано и Эрнест были близкими друзьями. Именно Каэтано был прототипом матадора Педро Ромеро, любовника леди Бретт в «И восходит солнце».

— Если бы ты только его видел! — говорил Эрнест об Антонио. — Он просто великолепен! Если будет продолжать в том же роде и не уйдет с арены, станет таким же, как его отец. А может, даже лучше. Руперт тоже так думает. Только одно меня беспокоит — ведь я так хорошо знал его отца и многих других замечательных матадоров — некоторых уже нет среди живых, а другие покинули арену, потому что стали бояться… Я давно решил, что больше никто из матадоров не станет моим другом. Я так переживал — это было настоящей мукой, — видя, как мои друзья не в силах справиться с быком из-за переполняющего их душу страха. Любой матадор рано или поздно ощущает в себе этот безумный ужас перед быком. И я, наблюдая это, страдаю так же, как мои друзья-матадоры. Полный идиотизм, ведь это совсем не мое дело. Вот почему я поклялся не заводить друзей среди матадоров. Но сейчас, с этим юным Антонио, я попался снова. Думаю, мне удалось понять нечто, что поможет перенести этот ужас в разряд чисто личных проблем, и мне будет проще дружить с Антонио. У него такое замечательное чувство alegria!

— Что это такое — alegria?

— Глубокое ощущение счастья, не подвластное ничему и никому. Когда ты увидишь Антонио, сразу поймешь, почему я попался. Конечно, в любой день вся моя защита против этого кошмара может быть сломлена. Тогда я снова окажусь в дерьме. Но может, стоит рискнуть? Я довольно долго размышлял об этом по дороге из Мадрида в Неаполь.

— Ну и как прошло путешествие?

— Прекрасно.

— А как ты себя чувствуешь?

— Думаю, приступ пройдет, если почки будут лучше работать. Правая здорово болела. С самого начала. Но я следую указаниям врача. За те пятнадцать дней, что мы были в Испании, выпил только четыре бокала разбавленного виски. Правда, потом еще пару в Байонне и парочку вчера. Но никакого джина. Довольно тоскливое существование для любого человека, и для меня тоже. После твоего отъезда мы с Мэри как-то пропустили один бой, пошли в горы и устроили пикник у моста. В следующий раз обязательно возьму тебя.

— Ты имеешь в виду тот мост из «По ком звонит колокол»?

— Знаешь, с тех пор ничего не изменилось. Все как тогда. После войны его восстановили, вернули на место все камни, которые упали в реку, когда мы его взорвали.

— Скажи мне правду, Папа, — ты прикончил макрель? И как насчет шампанского, паштета, грибов и всего остального?

— Все оставил в номере. Сказал горничной, чтобы забрала домой и отдала детям.

 

Глава 8

Гавана, 1954–1955

Когда летом Эрнест вернулся на Кубу, ему сразу же пришлось ощутить тяжесть Нобелевской премии. Он так нуждался в отдыхе, в возможности спокойно прийти в себя после всех болезней и травм, а вместо этого на него обрушилась мировая слава, повлекшая бесцеремонное вторжение в личную жизнь. То время стало для него самым тяжким периодом в жизни, и никогда раньше он не был так безоружен и беспомощен.

Год назад Эрнест, получив Пулитцеровскую премию, довольно легко отбился от пристального внимания общественности. Но теперь он был в плохой форме, и в этой неравной борьбе ему пришлось понести потери, которые впоследствии Эрнесту так и не удалось восполнить.

Все началось в сентябре, когда в газетах стали появляться предположения, что Хемингуэй может получить Нобеля. Он позвонил мне и сообщил, что редактор «Тру» Дуг Кеннеди просит меня написать статью о том, какими видами спорта Эрнест увлекался, начиная с детских лет. Я сказал, что напишу такую статью, если он хочет.

— Нет, не хочу. А чего бы мне действительно хотелось, так это чтобы ты увиделся с Кеннеди и объяснил ему, что я работаю и все такого рода предположения считаю необходимым отложить на более позднее время. Сможешь?

— Без проблем. Как ты себя чувствуешь? Спина — получше?

— Между нами — с тех пор, как я увидел тебя, не было ни дня без боли. Спина и сейчас болит так сильно, что при резком движении я обливаюсь потом от боли. Стараюсь как-то справляться с этим и не замечать уменьшения подвижности в суставах, но, думаю, такое положение вещей действовало бы на нервы любому. Так или иначе, мне это действует на нервы. Я могу, приняв чего-нибудь, избавиться от боли в голове и спине, но, если буду это делать каждый раз при появлении боли, не смогу писать, а ведь только это занятие дает мне возможность думать, что я не растрачиваю жизнь на пустяки.

Он говорил, что постоянный поток посетителей просто убивает его. Только он закончил один рассказ и уже написал тридцать восемь страниц следующего, как в его доме появился Билл Лоу с предложением снять осенью документальный фильм об Африке. На первый взгляд это показалось неплохой идеей, но потом Лоу выпустил пресс-релиз, в котором сообщал, что Эрнест согласился писать сценарий, играть и быть сопродюсером большого полнометражного фильма. Конечно, проект не состоялся. Затем, сразу же после отъезда Лоу, прибыла Ава Гарднер, которая уехала, только когда в доме появился Уинстон Гест, а затем и летчик Дейв Шиллинг. А потом Воздушные Силы США прислали на финку людей, выигравших премию «Летчик месяца», причем в награду бравых пилотов входило посещение Хемингуэев. Следующим был Луис Мигель Домингин, проживший на финке девять дней. Сински тоже приехал и четыре дня беспробудно пил.

— Я ухожу в свою спальню и пытаюсь работать, но ничего не получается. Они просто убивают меня. Роберто, как ты знаешь, моя правая рука, заболел, и теперь Сински на яхте приходит в себя — он ведь в море никогда не пьет, только у нас в доме. А мне, чтобы я мог писать, просто чертовски необходимо быть одному.

Когда я пишу, для меня очень важно быть одному — это благотворно сказывается на процессе. Но вот начались эти непрошеные визиты! Не хочу говорить ни с кем по телефону! Даже если звонят издалека. Если бы у меня хватило ума, я бы тогда, в Африке, разыграл свою смерть, вернулся под другим именем и смог спокойно писать, создавая, так сказать, посмертные произведения. Как только мой дом освободится от этой публики, начну писать тебе осмысленные письма. Если только они не вынудят меня уехать первым.

Двадцать восьмого октября Шведская академия официально объявила о присуждении Хемингуэю Нобелевской премии по литературе «за его выдающееся мастерство в области современной литературы, особенно ярко проявившееся в повести „Старик и море“. Ранние работы Хемингуэя отличались некоторой жестокостью, цинизмом и грубостью, что не совсем соответствует требованиям, предъявляемым к литературным произведениям со стороны Нобелевского комитета. Но с другой стороны, в книгах Хемингуэя всегда присутствует героический пафос, основанный на его знании жизни и любви к опасностям и приключениям, а также искреннее восхищение каждым, кто безоглядно, не жалея последних сил, бросается в бой со злом в нашем мире, где так много насилия и смерти».

Эрнест уклонился от присутствия на торжественной церемонии награждения, сказав, что еще не оправился от травм, полученных во время авиакатастрофы, однако я сомневаюсь, что он поехал бы в Стокгольм, даже если бы был в самой лучшей физической форме. Эрнест очень редко появлялся на публике — из-за своей застенчивости и всегдашней жгучей ненависти к смокингу. «Единственный элемент парадной одежды, который я, возможно, когда-либо надену, это нижнее белье», — сказал он мне однажды. Насколько я знаю, он никогда его не носил.

Но Эрнест все-таки отправил в Стокгольм послание, которое на церемонии прочел Джон Кэбот, американский посол в Швеции. «Члены Шведской академии, дамы и господа. Я не умею писать речи, не обладаю ни ораторскими способностями, ни риторическими, но хочу поблагодарить исполнителей щедрого завещания Альфреда Нобеля за присуждение мне этой премии. Каждый, кому присуждается Нобелевская премия, должен принимать ее со смирением и пониманием того, что существует длинный список имен выдающихся писателей, не получивших эту награду. Нет необходимости перечислять эти имена. Любой из здесь присутствующих может составить свой перечень — в соответствии со своими знаниями и следуя велению совести. Было бы нелепо просить посла моей страны произнести речь, в которой бы выразилось то, что переполняет мою душу. Не всегда в книгах писателя все сразу же становится очевидно, и в этом порой заключается его счастье, но со временем созданные им тексты становятся абсолютно ясными и, вместе с определенной долей алхимии, которой он владеет, обеспечивают ему либо долгую жизнь в литературе, либо скорое забвение. Пишется лучше всего в одиночестве. Писательские организации иногда в какой-то мере облегчают это бремя, но я очень сомневаюсь, что они улучшают написанное. Расставшись с одиночеством, писатель может вырасти в общественную фигуру, но при этом часто страдает его работа. Писатель работает один, и, если он действительно хороший писатель, он должен изо дня в день думать о том, останется ли его имя в веках или нет. Для истинного писателя каждая книга должна быть новым стартом, новой попыткой достичь недостижимое. Он всегда должен стремиться сделать то, чего никогда до него никто не делал, или то, что другие пытались сделать, но не сумели. И тогда, если ему повезет, он добьется удачи. Как просто было бы писать книги, если бы от писателя требовалось лишь написать по-другому о том, что уже было хорошо рассказано другими. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель должен идти дальше, туда, где еще никто не был и где ему никто не в состоянии помочь. Ну что ж, для писателя я уже наговорил слишком много. Писатель должен выражать свои мысли в своих книгах, а не в речах. Еще раз большое спасибо».

В это время я работал над статьей в Пентагоне, но был в курсе всех событий, происходивших на Кубе с Хемингуэи, и очень сочувствовал ему по поводу всей этой шумихи, так мешавшей ему жить и работать. Однажды, вернувшись в свой отель — а было это первого января 1955 года, — я нашел сообщение, в котором меня просили срочно позвонить в Гавану. Через четыре часа непрекращающихся попыток мне все-таки удалось дозвониться. Голос Эрнеста звучал твердо, и говорил он немного быстрее, чем обычно, иногда совсем не делая пауз между словами. В трубке слышался постоянный гул, как будто Эрнест стоял в телефонной будке на улице.

— Хотч, хочу извиниться за эти чертову путаницу.

— О чем ты?

— Ты не представляешь, на что это все похоже! Ты должен знать все детали. Мы слишком хорошие друзья, чтобы подобные вещи могли создавать какие-то проблемы.

— Какие проблемы, Папа? Я ничего не знаю.

— До самого сентября у меня все валилось из рук. Потом я начал писать, и, может, даже лучше, чем когда-либо раньше. Я написал тридцать пять тысяч слов после двух месяцев бесплодных попыток, и это был действительно классный текст. Потом началась история с премией, но я продолжал работать до самого последнего дня, когда все окончательно прояснилось. И вот — никакой радости (если кто-то полагает, что по этому поводу вообще можно радоваться) — только репортеры и фотокорреспонденты перевирают меня в своих газетах и непрерывно ноют, а моя книга, которой я отдавал всего себя, которой жил и ночью и днем, вылетела у меня из головы.

И вот все эти фоторепортеры и прочие толпятся в моем доме два-три дня, пока я не заявляю, что с этим покончено и я возвращаюсь к своей книге. Однако эти типы снова вламываются в мой дом, не обращая никакого внимания на мои слова. То, что я пишу книгу, для них ничего не значит. Им на это абсолютно наплевать. Боб Мэннинг из «Тайма» звонит Мэри и говорит, что ему нужно написать обо мне главную статью номера, и буду я с ним общаться или нет, он все равно это сделает. Хотел бы написать хорошо, а не плохо, продолжает он, и, может, я все-таки позвоню ему. Конечно, если они возлагают на тебя всю ответственность, то это выглядит как настоящий шантаж, но действует весьма эффективно. Я звоню ему и говорю, что не желаю, чтобы в «Таймс» появлялась такая статья. Он тут же отвечает, что они в любом случае это сделают. И я соглашаюсь встретиться с ним, но при условии, что он придет ко мне без магнитофона и не будет задавать идиотских вопросов о войне, религии, личной жизни, женах и тому подобном. Я говорю, что сейчас много работаю и мешать мне — равносильно убийству, что если человек пишет книгу, и делает это хорошо, то прерывать его — так же отвратительно, как прерывать мужчину, занимающегося любовью в постели с женщиной. Он соглашается, но при этом замечает, что дело все равно должно быть сделано и лучше, если статья получится хорошей.

— Папа, но почему ты все это мне рассказываешь?

— Это необходимо, чтобы ты понял историю с «Тру».

— Что ты имеешь в виду?

— Итак, я сказал ему, что даю два дня, и он приехал. Два дня — это все, что он получил. Мы говорили о сочинительстве — писатель должен знать об этом ремесле, по крайней мере, хоть что-то. Я не оцениваю это как проявление нелояльности по отношению к «Тру», журналу, который, между прочим, вовсе не моя alma mater. По правде говоря, мой лозунг скорее «За Бога, за Родину», чем «За Йейл и „Тру“».

— Слушай, Папа, давай лучше вернемся к ситуации с «Тру».

— Ну ладно, вот тебе конец истории. Не успел Мэннинг уехать, как появляется парень из лондонского «Таймса», не удосужившийся заранее сообщить мне адрес, куда бы я мог послать ему пару слов о том, что не хочу его видеть, а затем швед с фотокамерой, который задает мне вопросы и наверняка ответы мои понимает неправильно. Он снимает меня шесть часов и пятьдесят минут. А потом приезжает японец, дипломат, который знает лишь несколько слов по-английски, и с ним — старый японский журналист, его переводчик. Они возникают в моем доме одновременно с делегацией членов клуба «Ротари» из Гуанабакоа, затем из Швеции прилетает еще порция шведов и так далее, — пожалуй, не буду тебя утомлять. Я не оставляю попыток писать, но у меня почти ничего не получается. И на фоне этого безобразия возникают проблемы, связанные с вложением денег в недвижимость моих детей.

Когда я закончил эти дела, то подумал, а не лучше ли мне все послать к черту, пока я еще сам не помер. И вот мы с Мэри садимся на «Пилар». Но я забыл, каким сильным нужно быть, чтобы управляться с удилищем, особенно если рыбачишь на «Тин Кид». Ничего не могу! Итак, я не ловил рыбу, не плавал, не делал никаких упражнений. Хотч, наверно, все это выглядит как надоедливое хныканье ребенка, но, когда я работаю, и хорошо работаю, а мне мешают, это меня просто убивает. И теперь меня так тошнит от всех этих вопросов, фоторепортеров, от моих высказываний и заявлений, от статей против меня и в мою поддержку, что я просто больше не желаю ни слышать, ни говорить о себе, хочу только писать — так, как у меня получалось. Но что я могу делать, если не успели мы вернуться с яхты, как зазвонил телефон — это был Дуглас Кеннеди, редактор «Тру», который сообщил Мэри, что собрался посвятить мне весь апрельский номер, причем все должно держаться на статье, которую ты планировал написать обо мне. Кеннеди уже заказал билеты, чтобы приехать ко мне, но теперь вдруг все отменили, а ты потерял возможность подзаработать хорошие деньги. Мэри рассказывает, что он заявил ей: «Я знаю — ваш муж сыт по горло и очень хочет, чтобы ему не мешали работать. Но у меня к нему только один вопрос: „Если ваш муж принимает и терпит всех этих бобов мэннингов, шведов и япошек и кого там еще, то почему бы ему не сделать что-нибудь для журнала, который его печатает и который он любит?“» У нас нет магнитофона, и мы не записываем телефонные разговоры, но так мне передала его слова Мэри, и сейчас, в эту самую минуту, она подтверждает, что именно это он и сказал — я как раз вхожу в ее комнату. Она рассказала мне об этом только сегодня утром.

— Но, Папа, это все невероятно!

— Черт возьми, но это так — по крайней мере, насколько я знаю. Я действительно люблю «Тру» и даже посылаю этот журнал Патрику на Танганьику. Однако я думал, что дал тебе ясно понять, а ты дал понять им, что никакой статьи не будет. Я пишу письма своим самым близким и старым друзьям, прошу их не приезжать ко мне сейчас, потому что работаю и не в состоянии никого принимать у себя в доме. Например, сразу после нашего с тобой разговора о «Тру» я написал такое письмо Альфреду Вандербильту, а я ведь знаю его с тысяча девятьсот тридцать третьего года.

— Папа, я звонил Кеннеди после твоего звонка и все это объяснил ему, но он спросил, не буду ли я возражать, если он все-таки напишет тебе с просьбой пересмотреть твое решение. Я ответил ему, что он волен делать, что хочет, но я бы на его месте не писал ничего без твоего разрешения, и уверен, что он просто тратит время попусту. Я и понятия не имел, что…

— Ну что ж, если мистер Кеннеди по-прежнему полагает, что я стремлюсь к паблисити, то, пожалуйста, донеси до его сведения, что он сильно ошибается. Я считаю эту штуку чрезвычайно вредной и нежелательной, она мешает мне работать настолько, что на днях я даже отказался от возможности увидеть очерк о себе в «Ридерс дайджест», не встретился с шестью журналистами, жаждавшими приехать в мой дом, а также с человеком из «Аргози», который, как обещал атташе из посольства, готов заплатить тысячу долларов, если я позволю ему появиться у нас и сделать несколько фотографий. Кроме того, сегодня утром я написал письмо Бобу Эджу с отказом принять предложение, которое показалось бы весьма лестным для любого, ищущего известности и популярности.

Каждый день я получаю множество писем, телефон звонит не переставая — все это страшно мешает работе, действует на нервы Мэри, а меня уже давно безумно раздражает. Это мой дом, я люблю его, мне здесь хорошо работается в эти месяцы, и я не хочу, чтобы меня вынудили его покинуть. Но я не общественный деятель, у меня нет офиса. Я — писатель и имею право работать и спокойно жить. Да, мне нравится «Тру», и нас всегда связывали хорошие отношения. Но очень хочется верить, что они все-таки поймут меня — когда работаешь так напряженно, как я, не отходя от стола по двадцать четыре часа в сутки, и когда пишется хорошо, то лучше не мешать. Ну неужели стоит вынуждать человека бросить все, бросить книгу, которая стала частью его жизни, чтобы сделать что-то для очередного номера да какого угодно журнала?

Я понял, что теперь Эрест возмущается и жалуется мне не только на «Тру», который, конечно, не представлял особой важности для него, а вообще на всю эту невозможную ситуацию вокруг себя, на страшное давление, которое он не ощущал со времен африканской аварии. Теперь этот прессинг принял форму нашествия журналистов, фоторепортеров, редакторов журналов и телевидения, а его причиной стал все возрастающий интерес к его личности во всем мире, и противостоять этому невозможно. Для меня было просто невыносимо слушать его мольбы о покое, одиночестве, без которых писатель просто не может жить, при этом в глубине души Эрнест, конечно, прекрасно понимал, что он уже не может выбраться из капкана славы.

— Всем плевать, что я хочу работать, что не хочу никаких статей о себе, что они все сидят у меня в печенках и появись еще хоть один такой опус, я, может, уже никогда не смогу написать ни одной строчки. Хотч, прости мое занудство, ты ведь понимаешь — я просто погибаю и очень боюсь, что публичность и суета не дадут мне писать то, что я хочу. И меня от всего этого просто тошнит.

— Понимаю, Папа. Понимаю все. Я возьму на себя «Тру», надеюсь, все будет хорошо. Кеннеди — неплохой парень, он просто сделал ошибку.

— Хотч, только тебе говорю — нервы у меня уже совсем ни к черту, и я бы не хотел, чтобы об этом все знали. Талант настоящего писателя — очень нежный механизм. Писатель не пишет топором или дубиной, он не пользуется разным никому не нужным хламом. Это чистая правда. Ты отвратительно выглядишь, корчишься от боли, а они в этот момент тебя фотографируют. Когда началась вся эта шумиха с премией, один фотограф хвалился в «Флоридате», что сделал четыреста двадцать пять снимков в моем доме. Этот парень снимал все время, он даже пролезал в кладовку, когда я там укрылся, чтобы спокойно поговорить по телефону. И какой идиотизм — он прислал их мне в подарок, как будто они мне нужны! Четыреста четырнадцать из них были похожи на снимки китайских пыток. Они даже думали сфотографировать Блеки, лежащего у моего пустого кресла — так, на всякий случай.

Ну вот, только сегодня утром, в первый день Нового года, пришла телеграмма мистеру Роберту Руарку, остановившемуся у Эрнеста Хемингуэя, Финка-Вихия, Сан-Франциско-де-Паула, Куба. Пожалуй, мистер Кеннеди никогда не поверит, что я не приглашал этого мистера Руарка. Утром чувствовал себя довольно хорошо, пока не увидел эту телеграмму. А потом Мэри вспомнила о звонке Кеннеди. Представляешь, я лег спать в новогоднюю ночь в десять вечера, оставшись даже без праздничного ужина, не выпив ни глотка, помывшись и намазавшись кремом, который дал мне один специалист-кожник накануне — для груди и лица, ведь я сбрил бороду перед Рождеством. А через четыре дня вся моя физиономия покрылась такими гнойниками, что по сравнению с моей кожей рожистое воспаление выглядит нежным бархатом. В какой-то мере даже забавно, что снаружи появляются такие штуки, когда основная борьба за жизнь идет внутри тебя. То ли это реакция на антибиотики, то ли кто-то в Африке вонзил иглы в мою восковую маску.

— Мне очень жаль, честное слово, Папа. Так начинать год довольно противно.

— А хочешь услышать, что я решил для себя в канун Нового года? Не обращать внимания ни на какие боли, а лишь следовать указаниям врачей, заниматься спортом и делать свое дело.

— Я — с тобой. Похоже, ты хочешь в следующем году сделать то, что не удалось в прошлом.

— Я лишь хотел бы остаться один и писать. Ну ладно, Хотч, счастливо тебе.

— Всего доброго, Папа.

Я повесил трубку и посмотрел на часы — мы разговаривали больше часа.

На следующий день Эрнест опять позвонил. В этот раз его голос уже звучал лучше, и говорил он медленнее. После нескольких общих вопросов о Вашингтоне и Пентагоне, а также о том, кто лучше играет в гольф — Эйзенхауэр или Баптиста, он вернулся ко вчерашнему разговору.

— Я сам виноват, что вовремя не послал письмо в «Тру» с отказом от всех их предложений. Но я был так занят — ведь я написал в это время сорок пять тысяч слов новой книги, а кроме этого не писал ничего, лишь расписывался на счетах, которые в изобилии появлялись на моем столе — сам не знаю откуда. Можно назвать это попыткой не впасть в безумие. Но только представь себе: травмы мозга и позвоночника, болезни почек и печени — от всего этого нельзя избавиться, ни по мановению руки, ни по команде. Нужно все делать медленно, без особых усилий и перегрузок, определяя приоритеты. Я выбираю сочинительство — оно поднимает мне настроение и спасает от любого ада, в котором я могу оказаться.

Итак, теперь «Тру» меня проклинает. Я заявил, что не могу принять их, поскольку это мешает мне работать, но теперь я в их глазах — лжец, стремящийся к славе, потому что у меня в это время побывал Боб Мэннинг из «Тайма». И то интервью для несчастного Эзры Паунда — я знал, мне это дорого обойдется. Не сомневаюсь, что редактор «Тру» — настоящий мастер своего дела. Поэтому мы должны найти удовлетворяющее всех решение. Пожалуйста, скажи им, что они могут опубликовать все, что было написано о моих спортивных пристрастиях. Правда, только в рыбалке и охоте я был действительно хорош. Тебе об этом могут рассказать видевшие меня в деле. Не знаю кто, но точно не я. Информация не должна исходить от меня. Я раньше много и часто охотился и в поле был лучше, чем Уилли Мейс в баскетболе. Но, черт возьми, не мне же рассказывать тебе об этом, а те, кто могли бы это сделать, не умеют говорить красиво, сдержанны, замкнуты и, если ты предложишь им рассказать, как мы когда-то охотились вместе, подумают, что кто-то хочет опорочить их Эрни.

Таким образом, «Тру» просто может опубликовать все, что было написано раньше, а я пошлю тебе пару строк, которыми можно закончить статью, вот и все — проблема решена. Но визит Кеннеди абсолютно невозможен, повторяю, невозможен. Донеси это до него, разрешаю — даже грубо, если понадобится.

Уже на следующий день от Эрнеста пришло письмо с текстом для «Тру», однако я так и не передал его в журнал. Они опубликовали ранее печатавшуюся биографию Эрнеста, несколько историй из его жизни и почти ничего — о его занятиях спортом.

После этого несколько месяцев я ничего не слышал о Хемингуэе. Я уже начал беспокоится, когда наконец-то получил от него письмо, в котором он сообщал, что чувствует себя гораздо лучше. Потеплело, писал Эрнест, и он теперь плавает, много занимается гимнастикой и даже два раза выходил в море — отдохнул, расслабился, и ему теперь хорошо. Уверен, что через несколько недель совсем перестанет чувствовать боли в спине. Работается хорошо, в среднем пишет сорок тысяч слов в неделю, что для него очень много. Несмотря на общую радостную интонацию, письмо показалось мне слегка грустным, — казалось, Эрнест чем-то подавлен.

Как раз в то время я и сам был не в очень хорошем настроении, и, по-видимому, это чувствовалось в моих письмах. Недаром в июне 1955 года Эрнест заметил, что мы образуем с ним этакий «тандем психов».

— Я знаю, как избавиться от нашей болезни, — однажды сказал он. — Мы с Мэри едем в Ки-Уэст — там у нас маленький дом с бассейном. Бассейн шестьдесят футов, воду меняют по ночам — слабосоленая, чистая. Дом — очень милый и уютный. Почему бы тебе не приехать? Мы бы загорали и плавали и говорили бы о пьесе, которую ты задумал. Может, лучше поехать туда, а не в Европу? Уверен, в прошлом году в Европе было совсем не интересно. Там не бывает весны, всегда мокро и холодно, полно народу и все ужасно дорого, а лето никогда не наступает. И так не только в Англии. Везде.

Зимой было очень много воды, так что весной приедет множество туристов. Когда почувствуешь ностальгию, вспомни магистраль Местре — Милан и Милан — Турин со знаками по обе стороны дороги. И тот замечательный день, когда казалось, что Альпы плывут в воздухе! И дорогу от Турина к границе! Но я рискую снова впасть в депрессию, вспоминая Кунео, всех этих безумцев, жаждавших получить автограф. А Ки-Уэст тебе понравится — это настоящий Сан-Тропез для бедных.

 

Глава 9

Ки-Уэст, 1955

И вот утром 3 июля 1955 года я уже летел в Майами. Там я пересел на маленький самолет и довольно скоро оказался в Ки-Уэсте, взял такси и попросил шофера подвезти меня на Оливия-стрит к дому 414 — именно такой адрес мне дал Эрнест.

Когда машина остановилась, я подумал, что шофер что-то напутал. По обеим сторонам улицы стояли грязные домишки, огороженные покосившимися заборами. Все вокруг поросло сорняком. В тридцатых годах, когда Эрнест купил здесь дом, у него было совсем мало соседей, и те немногие дома, которые были в округе, вполне соответствовали его вкусам. (На самом деле у Эрнеста было два дома — один большой, а второй, поменьше, более современный по дизайну и архитектуре, был построен за бассейном.) Однако годы оказались безжалостны по отношению к его соседям. Теперь их стало больше, все жилища выглядели убого и обветшало, и поместье Эрнеста казалось настоящим оазисом среди этой нищеты и запустенья. Эрнест не появлялся здесь с 1940 года, когда развелся с Полин. По решению суда эта земля и дома перешли в ее собственность, и она жила в Ки-Уэсте вместе с детьми. Теперь, после недавней кончины Полин, дом принадлежал детям, но они не хотели ни жить здесь, ни следить за состоянием усадьбы. И вот это все свалилось на Эрнеста — ему приходилось сдавать дом и иногда бывать в Ки-Уэсте, чтобы решать возникающие проблемы. В доме у бассейна никто не жил, и Эрнесту, страстно желавшему уехать отсюда как можно скорее, пришлось искать агента, чтобы найти кого-нибудь, кто снял бы это помещение.

Выяснилось, что адрес, который мне дал Эрнест, как раз принадлежал дому у бассейна, но, когда я постучал в дверь, никто мне не ответил. Дверь была не заперта, я зашел, занес вещи и громко закричал: «Здравствуйте!» — однако никто не откликнулся. В доме оказалось два этажа. На первом этаже была кухня, маленькая спальня и большая гостиная с высоким потолком, обставленная с большим вкусом и фантазией. Полки, набитые книгами, возвышались до самого потолка. На полу — великолепный паркет. Комната переходила в террасу с видом на бассейн, вокруг которого росли экзотические тропические растения совершенно немыслимых цветов.

На второй этаж вела металлическая винтовая лестница, располагавшаяся с внешней стороны дома. Там, как я полагал, была хозяйская спальня. Уже наступил полдень, было очень жарко, но приятная прохлада гостиной с ее паркетом и плетеной мебелью спасала от зноя. Я подумал, что наверняка у Эрнеста и Мэри сейчас время сиесты, и оказался прав. Действительно, около пяти часов я услышал, что кто-то спускается по винтовой лестнице, и через секунду увидел Эрнеста в плавках, входящего в комнату.

Он явно прибавил в весе, причем в основном — в поясе. Шевелюра и борода стали реже. Как обычно, кожа на лице шелушилась — это всегда раздражало его. Конечно, тут не было ничего серьезного, но иногда с его лица просто сползали слои кожи — казалась, что он сильно обгорел на солнце. Кстати, отчасти и из-за этого Эрнест когда-то решил отрастить бороду — во-первых, чтобы не было видно шелушения, а во-вторых, чтобы не раздражать кожу при бритье. Иногда Эрнест говорил, что у него рак кожи, но никто из медиков, конечно, так не думал.

Он выглядел старым. На лице появились морщины, которых я раньше не видел, глубокие вертикальные линии прорезались у глаз. Раньше Эрнест всегда легко двигался на своих крепких мускулистых ногах, но теперь он шел, неловко переставляя ноги и немного припадая на правую.

Он сказал, что я буду жить в маленькой спальне, я оставил там вещи, а затем мы вместе пошли плавать. В бассейне была теплая, чуть соленая вода, производящая эффект, подобный серной бане. Эрнест осторожно зашел в бассейн, останавливаясь несколько раз на ступеньках, чтобы побрызгать грудь водой. Плавал он очень медленно, не погружая голову под воду и делая вялые гребки руками. Каждый раз, доплывая до бортика бассейна, он несколько минут отдыхал. Мэри тоже поплавала немного вместе с нами.

Потом мы, переодевшись в сухую одежду, сидели на террасе, пили и наслаждались блаженством сиесты.

Мэри собиралась пойти забрать пакет, присланный из Нью-Йорка. Эрнест все время спрашивал, как она себя чувствует и не забыла ли принять лекарства.

— Бедная Мэри, — сказал он, — ей не сладко пришлось; это сумасшествие с Нобелевской премией, а потом ее отец в Галфпорте, который был совсем плох, и она должна была ездить туда и обратно из Гаваны. А когда он наконец умер, ей нужно было позаботиться о матери. Все очень непросто. Я старался помочь ей прийти в норму, следил за нашими налогами — в тот год это было очень трудное и запутанное дело.

Мэри вернулась, неся в руках несколько огромных картонных коробок. Там были вещи, которые она заказала по каталогу «Аберкромби энд Фитч». Если бы она заказала их на Кубе, пришлось бы платить огромные налоги, поэтому, живя в Ки-Уэсте, она пользовалась возможностью приобрести что-нибудь у своей любимой фирмы без дополнительных затрат. Раскрыв одну из больших коробок, Мэри достала коробку поменьше и протянула ее Эрнесту. Там оказался транзисторный приемник. Эрнест был приятно удивлен. Он очень обрадовался, поцеловал Мэри и сказал, что это — его первая удачная игрушка за многие годы. Мы взяли приемник и вышли из дома, чтобы обеспечить лучшие условия для приема сигнала. А через минуту к нам присоединилась и Мэри, которая несла целую кучу шорт, рубашек, носков, маек, ремней и еще много разной всячины. Она протянула Эрнесту все это богатство, подобно тому, как прихожане приносят пожертвования к алтарю. Однако Эрнест стал рассматривать эти дары весьма подозрительно.

— Чувствую себя так, будто меня продают, для чего одевают в новый костюм, — сказал он.

Он изучил одежду очень внимательно и выбрал шесть рубашек, пару шорт и ремень. Все остальное было возвращено Мэри.

— Любимая, — обратился он к ней, голос его звучал ровно и очень серьезно, — мой немецкий ремень куда-то делся. Я точно знаю, он был со мной, когда мы сюда приехали.

— Я поищу его, дорогой, — сказала Мэри, — я уверена, он где-то здесь.

Вечером Эрнест решил позвонить на Кубу, чтобы узнать, как там обстоят дела. Он долго собирался с силами, чтобы подойти к телефону, словно человек, идущий на расстрел. Когда он мне звонил с финки, всегда кто-то набирал телефон за него, обычно ему помогал Роберто. Так что процедура установления телефонной связи была для Эрнеста абсолютно новым делом, а ни для кого не было секретом, что вообще-то он телефон терпеть не мог.

Для начала Эрнест забыл номер, и ему пришлось спрашивать Мэри, а потом, говоря с оператором, просто пришел в ужас. Когда же Эрнест наконец услышал голос Рене, то стал говорить слишком громко, стараясь проговаривать слова особенно четко и ясно, подобно тому, как некоторые ораторы, забыв о микрофонах, выступают перед публикой. Эрнесту очень нужно было позвонить на финку — он волновался о своем Черном Псе и одной из кошек. Когда он уезжал, они болели. Рене сообщил, что животные вполне здоровы, и счастливый Эрнест повесил трубку.

— Этот парень — моя гордость, — сказал он. — После восьми лет работы у меня Рене научился отвечать на звонки и на прекрасном английском говорить: «Мистера Хемингуэя нет дома».

На следующее утро, когда я завтракал на кухне, Эрнест достал из холодильника водку и отпил несколько глотков прямо из бутылки. Он все время пил, пил больше, чем раньше. По-видимому, он все еще страдал от болей, и спиртное слегка заглушало их. При этом, наряду с постоянными возлияниями, он принимал огромное количество лекарств.

— Хотчнер, — обратился он ко мне с видом заговорщика, — я сделал открытие, которое превратит нас в миллионеров! Смотри!

Он взял два стакана, налили немного виски в каждый, добавил воды и поставил бокалы в самое холодное отделение холодильника.

— Ждем dénouement, а пока я тебе покажу дом.

Мы поднялись по винтовой лестнице на второй этаж и вошли в спальню — просторную, прекрасно обставленную комнату, из больших окон которой открывался восхитительный вид на тропический сад.

Потом мы снова спустились на первый этаж, и Эрнест повел меня в комнату, где хранились ранние издания его книг, рукописи, письма и неопубликованные материалы. Он вытащил первое издание своего первого романа «Вешние воды», ставшее уже раритетом, и старая обложка выпала из его рук. В маленькой картонной коробке лежала рукопись «Иметь и не иметь». Бумага так высохла и пожухла, что от одного прикосновения листочки превращались в труху. Годы, плесень и жучки превратили этот бесценный архив в настоящий хаос.

— Только представь себе, — проговорил Эрнест, рассматривая жалкие останки рукописи одного из своих первых рассказов, — что было бы, если бы мы работали для библиотеки Конгресса. Впрочем, жизнь продолжается. Большую часть первых изданий украли непрошеные гости и Бог знает еще кто, ведь часто здесь жили наши друзья, причем совершенно бесплатно. Действительно, для того, чтобы стащить самые редкие, первые издания, не требовалось никаких усилий — это были маленькие книжки, и они легко помещались в кармане или в сумочке. Много журналов и газет пропало во время уборки. Я забирал рукописи из издательств и хранил их в картонных коробках, которые становились прекрасным убежищем для мышей и крыс и пищей для огромных ки-уэстских тараканов. Все это, а также гниение, плесень и годы привело к полному уничтожению рукописей и картонных коробок, в которых они лежали. Многие стихи прошли этот путь.

Ну и конечно, тот случай, о котором я до сих пор вспоминаю с болью в сердце. Это произошло, когда меня еще нигде не печатали. Я тогда оставил Хэдли все, что написал к тому времени, — там были рукописи и их копии. Она сложила бумаги в чемодан и решила привезти мне. Дело происходило в рождественские дни, и я в качестве репортера «Торонто Стар» работал на Лозанской конференции. Она ехала ко мне на поезде и, когда он сделал остановку в Лионе, вышла из вагона купить бутылку воды. Когда же Хэдли вернулась в вагон, чемодана уже не было. У меня не осталось ни одной рукописи — ни моих первых рассказов, ни первого варианта романа. Потом ничего не удалось восстановить. Бедная Хэдли была так расстроена, что я больше переживал за нее, чем из-за потерянных рукописей. Единственный рассказ, который остался у меня, — «Старик»; Линкольн Стеффенс послал рукопись в какой-то журнал, и они его мне не вернули. Потом мы называли его «Das Kapital» — мой единственный литературный капитал. Я никогда не винил в происшедшем Хэдли. Ведь никто не нанимал ее выполнять функции хранителя рукописей, а то, что она действительно должна была делать — выполнять обязанности жены, — она делала чертовски здорово.

Тогда, единственный раз в жизни, я уже почти был готов рассказать Эрнесту, как чуть не потерял рукопись «За рекой, в тени деревьев» в Восточном экспрессе.

Эрнест открыл одну из книг, и оказалось, что почти все страницы изъедены жучками.

— Знаешь, куча моих бумаг хранится в «Слопи Джо», и там все наверняка в таком же состоянии.

«Слопи Джо» — один из самых известных салунов Ки-Уэста.

— Раньше я был совладельцем салуна, — продолжал Эрнест, — «молчаливый партнер», так они звали меня. Мы играли там в азартные игры, и именно там, в задних комнатах, можно было увидеть настоящие, большие деньги. Заполучить мастера, который хорошо подменял кости, дело нелегкое — если он делал это так, что ты сам не мог заметить, то он и тебя обманет. Правда, единственный заметный расход был связан с подкупом полиции. Отдали семь тысяч пятьсот долларов, чтобы выбрать нужного нам шерифа, а он, негодяй этакий, всего лишь через год после выборов прикрыл нас, зато мы, в свою очередь, на следующих выборах скинули его.

Мэри и Эрнеста пригласили на пышный прием по поводу Четвертого июля, но Эрнест в самый последний момент отказался, и Мэри была вынуждена идти одна. Эрнест успокоил ее, сказав, что мы вполне в состоянии справиться со всеми делами в доме. Посмотрев на часы, он заметил:

— Уже полдень. Можно опрокинуть по стаканчику.

Он достал два стакана виски из холодильника, а на их место поставил два других.

Вода в бокалах замерзла, а виски — нет, и, когда ты начинал пить, холодное виски ручейком текло по льду и все-таки попадало в рот. Казалось, пьешь из горной реки, вода которой совершенно непонятным образом превратилась в виски. Я выразил Эрнесту свое восхищение этим гениальным изобретением.

Мы положили куски черепашьего мяса, которое Мэри готовила просто потрясающе, на грубый ржаной хлеб и щедро помазали его свежим хреном. У нас получился по-истине фантастический стол — сандвичи с черепашьим мясом и виски из высокогорной реки.

А потом мы слушали запись, которую я привез Эрнесту из Национальной вещательной компании. Передача была посвящена его Нобелевской премии. Там были и славословия, и рассказы, и воспоминания Джона Мэйсона Брауна, Леонарда Лайонса, Сидни Франклина, Марлона Брандо, Макса Истмана, Леона Пирсона и Корнелии Отис Скиннер. Эрнест слушал очень внимательно, а через час заметил:

— Все это похоже на документальную биографию, написанную Ирвином Стоуном под названием «Жизнь и время Эрнеста Хемингуэя с примечаниями Фрэнка Йерби».

А когда стало темнеть и в небе появились первые всплески фейерверка, мы с Эрнестом расположились на террасе. Пиротехники демонстрировали свое мастерство, и мы с удовольствием наблюдали, как в ночном небе на фоне неподвижных звезд зажигаются яркие сполохи.

— Думал, с удовольствием уеду с финки, — сказал Эрнест, глядя в небо. — Они там все разрушили, и мне казалось, что будет приятно вернуться сюда, в то место, которое я когда-то так любил, вернуться в прошлое и обрести мир и одиночество. Но и здесь меня снова настигла депрессия — Полин умерла, а этот дом полон воспоминаний о прекрасных временах, о детях, когда они еще были совсем маленькими, о том, как мне хорошо работалось здесь в спальне — ведь это кусок моей жизни.

Именно здесь на втором этаже я написал «Снега Килиманджаро». Мы с Полин только что вернулись из Африки. Когда мы приехали в Нью — Йорк, все эти парни из газет принялись расспрашивать меня о творческих планах. Я отвечал — собираюсь напряженно работать и получить достаточно денег, чтобы иметь возможность вернуться в Африку. Так это и попало в газеты. Одна женщина, прочитав статью, связалась со мной и предложила выпить с ней. Потрясающая женщина, очень богатая и чертовски привлекательная. У нас был замечательный разговор под мартини. Она сказала, что если я так жажду снова попасть в Африку, то не надо отказываться от этого только из-за денег — она была бы счастлива поехать с нами и оплатить все путешествие. Она мне очень понравилась, я поблагодарил за столь милое предложение, но отказался принять ее помощь.

И мы приехали в Ки-Уэст, а я непрерывно думал о ней и о том, как было бы здорово, если бы я принял ее предложение. Что случилось бы с человеком, похожим на меня, чьи недостатки мне были так хорошо знакомы? Я никогда не писал так прямо, так откровенно о себе, как тогда, в этом рассказе. Герой умирает, и я сделал все как надо, потому что сам не раз дышал тем воздухом и мог писать обо всем как бы изнутри.

— Но есть ли в «Снегах Килиманджаро» что-нибудь, что действительно взято из ваших с Полин африканских сафари? — спросил я.

— Все и ничего. Может, амебная дизентерия. Посещала тебя когда-нибудь эта весьма неласковая амеба?

— Когда я был в армии.

— Ну, тогда ты имеешь представление о ней. Скорее всего, я подхватил дизентерию по дороге в Африку, когда мы плыли на прогнившем французском корабле — это было долгое путешествие через Красное море и Индийский океан. Почувствовал себя плохо уже сразу после начала сафари, но мне удавалось как-то справляться с этим и сидеть на горшке не весь день напролет. Но потом амеба усилила свои атаки и окончательно свалила меня с ног. В это время мы жили в лагере в Серенгети, и мое состояние, на которое я старался не обращать внимания, вдруг так ухудшилось, что, пока нам не удалось попасть в Найроби, мне пришлось довольно худо. Специально за мной прилетел маленький двухместный самолет. До Найроби было четыреста миль. Мы пролетали кратер Нгоронгоро и Рифт Эскарпмент, сделав посадку в Аруше. И, снова поднявшись в небо, полетели дальше, мимо громады Килиманджаро. Вот тебе связь с рассказом. Конечно, таких связей, общего между жизнью и вымыслом, было чертовски много. В «Снега Килиманджаро» я вложил столько, что этого материала хватило бы на четыре романа, но я ничего не оставил про запас, потому что очень хотел тогда победить. Потом мне потребовалось долгое время, чтобы собраться с силами и написать следующий рассказ, — я хорошо понимал, что, возможно, больше никогда не смогу написать рассказ такого же уровня. И сейчас не уверен, что у меня это все-таки получилось.

— Ты еще что-нибудь написал здесь?

— Конечно. Во-первых, «Какими вы не будете». Я начал писать этот рассказ еще давно, в двадцатые годы, но что-то не получалось, и я несколько раз бросал его. Уже решил о нем забыть, но в один прекрасный день, здесь, пятнадцать лет назад, после всех событий, произошедших со мной в блиндаже у Форначи, вдруг как-то все сошлось, и я закончил рассказ. Именно здесь, в Ки-Уэсте. Знаешь, я уже довольно стар, но меня и сейчас, как прежде, поражают внезапность и неожиданность появления цветущих нарциссов и новых сюжетов.

Я приехал к Эрнесту обговорить инсценировку для театра нескольких его рассказов. Он прочитал те, что я уже написал — «Белые слоны», «Сегодня пятница», «Кошка под дождем» и другие, — и мы их обсудили, но большую часть времени посвятили тем рассказам, к которым я еще не приступал.

— Знаешь, в чем проблема? — объяснял я Эрнесту. — То, что придает силу твоему рассказу, осложняет его инсценировку. Помнишь, ты еще давно говорил мне, что основное оставляешь недосказанным, за рамками рассказа, но для человека, адаптирующего твою прозу для сцены, это недосказанное становится источником мучений и причиной провала, ведь он должен догадываться, что имел в виду и что недоговорил писатель.

Эрнест заметил, что если эта недосказанность связана с тем, что автор не знает, о чем пишет, то такому рассказу грош цена. И лишь самое важное и хорошо известное писателю, но не включенное им в повествование, способно сделать рассказ еще сильнее, усилить впечатление от него. Но Эрнест понимал, что для инсценировщика все это создает дополнительные трудности. Он привел в качестве примера рассказ «Убийцы». В этой истории швед должен был по договоренности проиграть бой, но не сделал этого. Весь день накануне он упражнялся в гимнастическом зале, чтобы суметь в нужный момент поддаться. Однако, выйдя на ринг, он совершенно инстинктивно нанес удар, чего совсем не собирался делать, и нокаутировал соперника. Вот почему его должны были убить.

— Мистер Джин Тунни, известный боксер, однажды спросил меня, а не был ли швед из рассказа Карлом Андерсоном, — продолжал рассказ Эрнест. — Да, ответил я, и город назывался Саммитом, только он находится не в Нью-Джерси, а в Иллинойсе. Но это все, что я сообщил ему, ведь чикагские гангстеры, пославшие убийц, насколько я знаю, все еще были в силе и отнюдь не потеряли своего влияния. «Убийцы» — это еще один рассказ, к которому я возвращался несколько раз, и, знаешь, концовка пришла ко мне в Мадриде, когда однажды из-за сильной метели отменили бой быков. Пожалуй, в этом рассказе я опустил больше, чем в большинстве других. Весь город Чикаго.

Однако, думаю, что чемпионом по части недоговоренного стал другой мой рассказ — «Там, где чисто, светло». Там я все оставил за пределами повествования. Но ты ведь не собираешься его инсценировать, хотя мне бы хотелось. Наверное, это мой любимый рассказ. Этот и «Свет Мира», хотя, похоже, он нравится только мне. В нем я выразил единственную конструктивную мысль о женщинах: не важно, что с ними случилось в жизни и как они вели себя в той или иной ситуации — запомни их такими, какими они были в свои самые лучшие дни.

Эрнест перечислял рассказы и говорил о том, что послужило их основой. Он поведал во всех подробностях о настоящей ведьме, прототипе Маргот Макомбер, о женщине, чьей единственной добродетелью была готовность лечь в постель; о скачках в Сан-Сиро, недалеко от Милана, где Эрнест лежал в госпитале — в этих местах происходит действие в рассказе «Мой старик», — и о жокее, ставшем его близким другом и героем рассказа. Он просмотрел рукопись «Снегов Килиманджаро» и сказал, как на самом деле звали некоторых персонажей.

«Богатые — скучный народ, все они слишком много пьют или слишком много играют в трик-трак. Скучные и все на один лад. Он вспомнил беднягу Джулиана и его восторженное благоговение перед ними и как он написал однажды рассказ, который начинался так: „Богатые не похожи на нас с вами“. И кто-то сказал Джулиану: „Правильно, у них денег больше“. Но Джулиан не понял шутки. Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, а когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его не меньше, чем что-либо другое».
(пер. Н. Волжиной)

В этом абзаце Эрнест заменил имя «Джулиан» на «Скотт Фитцджеральд» и сказал:

— В первом издании я назвал этот персонаж Скоттом, но потом, когда Фитцджеральд стал жаловаться Максу Перкинсу, я изменил имя. Теперь пришло время поставить все на свои места.

К концу третьего дня моего пребывания в доме я понял, что Ки-Уэст не идет Эрнесту на пользу. На теле у него появилась сыпь, а под мышкой распухла лимфатическая железа.

— Если эти шары раздуются еще больше, нам придется отсюда быстро сваливать, — сказал он Мэри. — Я скорее стану есть обезьянье дерьмо, чем соглашусь помереть в Ки-Уэсте.

Но железы вдруг опали, и Эрнест снова поверил, что будет жить.

До моего отъезда в Нью-Йорк у нас с Мэри был разговор с глазу на глаз. Она потрясающе ухаживала за Эрнестом, не реагировала на его капризы и дурное настроение и очень ценила те моменты, когда он бывал мил и приятен. Эрнест во всем зависел от Мэри и постоянно от нее что-то требовал, а она отвечала на его тирады с юмором и пониманием. Он же, в свою очередь, был очень озабочен ее делами, ее самочувствием, следил, чтобы она принимала все свои лекарства, всегда восхищался приготовленными ею блюдами и тем, как она вела дом (в этом ей никто не помогал). По утрам, чтобы ничто не могло потревожить ее сон, он охранял тишину, как на финке оборонялся бы от атак саблезубых любителей автографов. Мэри и Эрнест действительно очень сблизились в то время, они любили друг друга и зависели друг от друга.

После беседы с Мэри я понял, что мы оба крепко надеялись на мощные потенциальные силы Эрнеста, верили, что он обязательно выздоровеет. Конечно, жаркое кубинское солнце было не для него, и в Гаване ему было бы плохо. Он всегда следил за своим весом и давлением, и каждый день ему приходилось заглатывать по нескольку таблеток, которые он запивал текилой, но никто, да и сам Эрнест, никогда не принимал сей ритуал всерьез. Теперь вдруг все стало действительно очень серьезно. И отношение к алкоголю изменилось. Да и Нобелевская премия, пришедшая после авиакатастрофы, оказалась как бы следующим ударом.

Я полагал, что для Эрнеста лучше уехать с Кубы и вернуться в Испанию или Францию, к хорошо знакомым и любимым местам. Ему не следовало продолжать писать книгу с таким напряжением. Он походил на скаковую лошадь, которая выиграла заезд и, уже миновав финишную линию, никак не может замедлить бег и остыть перед новыми скачками. Эрнесту были необходимы покой и свобода, которыми он всегда мудро пользовался в качестве лекарства от стресса. По каким-то причинам сейчас он противился этому состоянию. Но однажды он соберется с силами и уедет и снова станет прежним. Теперь же ему было трудно даже думать о переезде. И я понял: когда Эрнест говорил, что всегда с неохотой покидал места, где жил, он был предельно искренен.