Папа Хемингуэй

Хотчнер Аарон Эдвард

Часть 4

 

 

Глава 13

Гавана, 1960

Чуть ли не все жители городка Сан-Франсиско-де-Паула собрались в аэропорту встретить Эрнеста. Здесь его очень любили, относились к нему как к своему сюзерену. Он был справедлив, добр и бескорыстен, занимался благотворительностью и с наслаждением проводил вечера в местном баре, ведя там длинные неспешные разговоры с людьми, которых знал многие годы.

Эрнест сообщил мне, что Мэри приняла брошь без особого восторга, но была с ним мила и проявила гостеприимство и сердечность по отношению к Антонио и Кармен. Кроме того, поскольку за время отсутствия Эрнеста скопилась огромная почта и требовалось срочно ответить почти на сотню писем, Мэри разрешила вызвать Онор, ставшую теперь постоянным секретарем Эрнеста. Прежде у него никогда не было секретаря.

Я говорил с Эрнестом перед его отъездом в Кетчум.

— На финке все нормально, — сказал он, — Антонио и Карен прекрасно провели время. Я старался, как мог, чтобы им было хорошо, но…

— Но что? Ты же сказал, что все хорошо?

— На финке. Но мне не очень нравится Кастро. Скорее, совсем не нравится. Не знаю, что будет в январе, когда я вернусь сюда работать, — больше всего мне хочется поработать на финке. Молю Бога, чтобы США не сократили квоты на сахар. Это было бы большим ударом для кубинцев и лучшим подарком для России. Если бы ты приехал, то очень бы удивился: здесь все сильно изменилось. В плохую и хорошую стороны. Признаться, много хорошего. После Батисты почти все изменения хороши. Но быстро растут антиамериканские настроения. Везде. И везде это чувствуется. Если дело пойдет таким образом и дальше, они меня точно вышвырнут отсюда.

— Не думаю. И в любом случае у тебя есть Кетчум.

— И что, я должен жить там двенадцать месяцев в году? Как ты себе представляешь — лето без яхты?

— Но ты можешь проводить лето в Ки-Уэсте.

— Нет, это дом детей. И кроме того, в Ки-Уэсте слишком много призраков. Нет, к черту все. Я повешу на шею объявление: «После двадцати пяти лет жизни в этом месте все распродается за гроши». — После паузы я услышал: — Нет, какого черта — за гроши они ничего не получат.

По словам Эрнеста, поездка с Антонио и Кармен в Кетчум оказалась не очень приятной. Не очень приятным было и время, которое они вместе провели в Кетчуме. Никто из 746 жителей городка не говорил по-испански, и никто, кроме Лорда, ни разу в жизни не был на корриде. Эрнест всячески старался развлечь гостей, но, несмотря на это, Антонио с женой уехали в Испанию раньше, чем планировалось.

А потом в Кетчуме произошел несчастный случай, надолго выбивший Хемингуэев из колеи. Во время охоты на уток Мэри упала и раздробила левый локоть. Вернон Лорд сложил все кости вместе, как кусочки мозаики, сделал повязку. По его мнению, рука довольно долго будет в гипсе, после чего потребуется еще более длительное лечение. Эрнест собрался, как он всегда делал в ответственные моменты жизни. Он отдавал все силы, чтобы помочь Мэри — заботился о ней, вел хозяйство в доме. Когда в начале декабря я приехал к ним, Эрнест был так занят, что смог только один раз выбраться на охоту.

В январе Эрнест вернулся на Кубу и продолжил работу над воспоминаниями о поединке между Антонио и Домингином для «Лайфа». Он назвал эти заметки «Опасное лето». С января по июнь мы довольно часто говорили по телефону, обсуждая пьесу, которую я делал для телевидения, и испанское лето, о котором писал он. В феврале он сообщил мне, что в его рукописи уже семнадцать тысяч слов.

Однажды он позвонил по поводу одной публикации в «Эсквайре». Эрнест волновался — в «Лайфе» могут подумать, что он отдает на сторону то, что по праву принадлежит журналу, а ведь ему уже заплатили аванс в десять тысяч долларов. Эрнест просил меня позвонить Эду Томсону, редактору «Лайфа», и объяснить, что автор статьи в «Эсквайре» был просто одним из тех, кто, придя на обед, крадет кошелек, но не с деньгами, а с идеями.

В марте Эрнест сообщил, что «Опасное лето» оказывается гораздо длиннее, чем ожидалось. Там будет более тридцати тысяч слов, и он просил меня позвонить в «Лайф» и сказать, что он все закончит к 17 апреля. Эрнест рассказал мне также, что Гэри Купер говорил с ним о «За рекой…» — актер готовит контракт для экранизации романа.

Когда Эрнест мне позвонил следующий раз, его голос звучал устало и грустно. Он не смог закончить «Опасное лето», в котором уже было шестьдесят три тысячи пятьсот шестьдесят два слова, к сроку, и конца работе не было видно.

— Сегодня послал письмо Эду Томсону, — сказал Эрнест, — пытался объяснить, почему получается так длинно. Я стараюсь написать настоящую книгу, которая будет ценна сама по себе и достойна публикации, хотя в то лето не произошло никаких трагедий и никто не умер. Ты же помнишь — когда я согласился писать эту вещь для них, все думали, что один из матадоров может быть убит, и «Лайф» хотел, чтобы именно такая история появилась у них в журнале. Вместо этого мы стали свидетелями постепенного разрушения одного человека другим, очевидцами событий, ставших причинами и следствиями этого процесса. Я должен рассказать о личностях двух великих матадоров, об их искусстве, о главных различиях, а затем показать, что произошло с этими людьми. И сделать это в четырех тысячах слов невозможно.

Если бы я мог писать короче, я бы, конечно, так и сделал, но мне важно показать этих людей живыми и изобразить необычные обстоятельства того испанского лета, создать нечто цельное и заслуживающее внимания читателей. Конечно, гонорар «Лайфа» соответствует чему-то большему, чем простое описание mano a mano. То, что я написал, стоит больше тридцати тысяч долларов, но я решил плюнуть на это, поскольку не могу писать хуже, чем умею.

— Но теперь, когда рукопись стала больше, может, имеет смысл запросить и больший гонорар?

— Да, как раз сейчас я дал им новый срок и величину нового гонорара. Я сообщил Томсону, что мог бы все закончить к апрелю, как обещал, но это было бы нечестно по отношению к журналу, к литературе, к тому, что составляет мое счастье. Я объяснил, что мне нужен еще месяц усиленной работы над рукописью, затем перепечатка, редактирование, а потом снова перепечатка окончательного варианта. Поэтому я предложил им вернуть аванс, но, если они хотят получить текст к маю, нужно заключить новый контракт. Я предоставлю им текст на сорок тысяч слов, а они мне платят на десять тысяч долларов больше той суммы, которую хотели заплатить за пять тысяч слов. Это минимальная цена за слово, которую я получал со времен Гражданской войны в Испании. Но я согласен — пусть они набросят на меня этот хомут, если только пожелают, конечно.

— Они обязательно согласятся. Для них это очень выгодная сделка.

— Написал молодому Скрибнеру с просьбой вычеркнуть парижскую книгу из осенних планов, поскольку я так сейчас занят с «Опасным летом».

— Кажется, ты устал.

— До смерти. Пытаюсь как-то жить помедленнее, но не могу. Как ты думаешь, я не мало прошу у «Лайфа»? Они будут платить в три приема.

— Я бы потребовал в три раза больше первоначальной суммы.

— И самое большее — сорок тысяч слов.

— Как думаешь, когда рукопись будет готова?

— Если получится, к концу мая. Не хотел тебя волновать, но, знаешь, еще в феврале я стал хуже видеть. Врачи сказали, что это keratitis sicca. Сохнет роговица. Слезные железы уже высохли. Единственная книга, которую могу читать, — «Том Сойер», там большие буквы.

— Но как они тебя лечат?

— Принимаю лекарства, но врачи все равно говорят, что через год я могу вообще ослепнуть.

— Что?! Не могу поверить!

— Так что дела мои не блестящи.

— Но это кубинские врачи. Когда ты приедешь в Штаты, я покажу тебя лучшим специалистам в Америке.

— Итак, я приговорен к одной порции виски, двум бокалам вина и «Тому Сойеру», замечательной книге, но когда ее читаешь в девятый раз, она, честно говоря, немного теряет свою прелесть.

Четвертого мая рано утром меня разбуди телефонный звонок. Звонил Хемингуэй. Только что по радио он услышал, что в Бостонской клинике Куперу сделали операцию на простате и думают, что у него рак. Я успокоил Эрнеста, сказав, что, по моим сведениям, у Купера опухоль не злокачественная, и уже этим летом он собирается сниматься в Неаполе. Эрнест был очень взволнован, он задал мне множество вопросов о друге, ответов на большинство из них я не знал. Купер был одним из самых его лучших друзей, и, несмотря на то что виделись они не часто, их связывали очень близкие и нежные отношения.

Работа над «Опасным летом» его явно утомляла. В рукописи уже было девяноста две тысячи четыреста пятьдесят три слова, и он полагал, что всего будет 111 000. Его беспокоило, как все это сократить до нужных «Лайфу» сорок тысяч. Я советовал не думать об этом, пока он не закончит работу, на что Эрнест ответил, что ему уже снятся кошмары о том, как он вычеркивает ненужные семьдесят тысяч слов.

Я хорошо помню мою реакцию на этот звонок. В первый раз с тех пор как мы познакомились, я ощутил в Эрнесте неуверенность в своих силах. Он всегда чувствовал себя мастером в том, что и как он писал, он всегда сам определял, когда и где будут печататься его произведения. Но в то утро мне показалось, что он теряет контроль над ситуацией. Возможно, на него повлияло известие о Купере или это было из-за потери зрения. И в то же время я верил, что, когда «Опасное лето» будет закончено, все снова обязательно придет в норму.

Эрнест закончил работу над рукописью 28 мая. В ней было сто восемь тысяч семьсот сорок шесть слов. Он сказал, что ему надо ехать в Испанию, чтобы написать конец и проверить кое-что, о чем ему никто не рискнет написать в письме. Самое главное, что он хотел узнать, — это подробности о практике подрезания рогов, которая, как он подозревал, использовалась для быков Домингина, а возможно, применялась и сейчас. Ему хотелось прояснить для себя и еще какие-то детали, необходимые для книги.

Но в первую очередь нужно было сократить рукопись на семьдесят тысяч слов. В период между 1 июня и 25 июля он звонил мне двенадцать раз, жалуясь на свою абсолютную неспособность выкинуть хотя бы одно слово из рукописи. «Лайф» предлагал свою помощь, но он им не доверял. Самому Эрнесту после двадцати одного дня непрерывной каждодневной работы удалось вычеркнуть всего двести семьдесят восемь слов. Когда он мне позвонил 25 июля, в его голосе звучала безмерная усталость и отчаяние.

— Я по двенадцать раз читаю одну и ту же страницу и не вижу ни одного слова, которое можно было бы вычеркнуть. И не могу аннулировать контракт с «Лайфом», поскольку они уже дали рекламу «Опасного лета». Но я больше ничего не в силах сделать, и мои глаза уже не видят ничего. По утрам я еще что-то вижу, но уже к семи часам не могу разобрать ни единой буквы. И вот сегодня мне пришла в голову мысль — понимаю, это чертовски гнусно с моей стороны, — но, Хотч, может, ты приедешь и сделаешь эту работу для меня? У тебя острый глаз и хорошие мозги, ты потратишь на это не больше нескольких дней, и мы наконец отдадим все в «Лайф», а потом поплывем на «Пилар», отдохнем и порыбачим, и все будет как в старые добрые времена…

Я вылетел в Гавану утром 27 июля. Эрнест встречал меня в аэропорту. Мы сели в машину, и Хуан повез нас на финку. Было очень жарко и влажно. Когда мы ехали по улицам Гаваны, я заметил множество антиамериканских лозунгов. Четвертого июля прошла многолюдная демонстрация. Люди скандировали: «Янки, убирайтесь домой», и, чтобы предотвратить волнения, Кастро в самом центре города устроил автомобильное ралли.

Как обычно, Эрнест сидел рядом с Хуаном. Он смотрел вперед, не отводя глаз от лозунгов.

— Теперь ты видишь сам. Да, похоже, это мое последнее лето здесь.

Жители Сан-Франсиско-де-Паулу приветствовали его, и в ответ он махал людям рукой и улыбался. Дома, в столовой, мы спокойно и мило пообедали с Мэри, и Эрнест расточал комплименты жене, хваля приготовленные ею фруктовый суп и бонито. Но сам он ел очень мало, а в бокал вина долил воды. Часто глаза его закрывались, и он тер их пальцами. Похоже, бороду Эрнест не подравнивал уже несколько месяцев. Он здорово полысел, и прикрывал образовавшуюся лысину, зачесывая волосы вперед, что делало его похожим на римского императора.

После обеда Эрнест вручил мне рукопись «Опасного лета» — 688 страниц. Я пошел на верх башни и принялся ее изучать. Было страшно жарко, и мне приходилось все время вытирать пот со лба, чтобы он не залил глаза (на финке тогда не было кондиционеров). Я читал и делал заметки всю оставшуюся часть дня. Ночью, казалось, стало еще жарче, спать все равно было невозможно, поэтому я продолжал работать.

Назавтра после полудня я представил Эрнесту список из восьми кусков, которые можно было бы сократить в первой сотне страниц. Он с этим списком пошел в свою спальню, а я — снова в башню, читать рукопись дальше. Непереносимый зной заставлял всех двигаться в замедленном ритме. Раньше я никогда не приезжал на Кубу летом, и теперь первый раз вкушал прелести настоящего кубинского лета.

На следующее утро мы с Эрнестом обсуждали сокращения, сидя в его спальне. Перед ним на столике лежали семь разноцветных таблеток, которые он запивал водой из сифона, и лист бумаги, на котором было записано, почему все мои предложения должны быть отвергнуты.

Это был весьма странный и довольно бессмысленный документ. Например, Эрнест перечислил четыре причины, по которым определенные страницы должны быть сохранены, а закончил этот пассаж таким утверждением: «Но все равно ничего не изменится». Кроме того, все написанное отличалось отсутствием какой-либо логики, фразы были плохо построены, многое повторялось. Я никак не мог понять — зачем он все это написал, дал мне читать и теперь смотрит, как я буду реагировать. Прежде мы часто обсуждали с ним его новые произведения — «За рекой, в тени деревьев», «Старик и море», воспоминания о Париже, рассказы, — но сейчас я впервые видел его в таком состоянии, впервые его заметки были столь смутны и непонятны.

Я взял его записи без единого слова. Последующие три дня я работал над рукописью, показывая Эрнесту свои предложения и не обращая внимания на его возражения. Я объяснял ему, почему, как мне кажется, нужно сократить тот или иной кусок, но не давил на него. Я понимал, что Эрнест страшно измучен желанием сохранить все до единого слова, с одной стороны, а с другой — необходимостью сократить повесть до нужного журналу объема.

— То, что я написал, похоже на Пруста, а убрав детали, мы все нарушим, — говорил он.

Поздно вечером мы плавали в большом бассейне. Вода была как парное молоко. Я смотрел, как Эрнест медленно заходил в воду. Он сильно похудел. Грудная клетка и плечи потеряли былую мощь, руки стали мягкими и бесформенными, словно какой-то неумелый мясник срезал его огромные бицепсы.

Однажды ночью, когда из-за жары спать было совсем невозможно, я нашел в своей комнате старые номера журнала, который выходил в Париже в двадцатые годы. Листая их, я наткнулся на «На Биг-Ривер» и «Непобежденного». Несомненно, это были первые публикации рассказов. Я нашел также статью Эрнеста Уолша, редактора журнала, в которой он провозглашал: «Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он — среди избранных. Он принадлежит людям. Потребуются годы, прежде чем истощатся его силы. Но он до этого не доживет».

На четвертый день Эрнест наконец-то одобрил сокращение трех страниц, и после этого медленно и неохотно ослабил сопротивление. Через девять дней тяжелого труда нам удалось сократить рукопись на пятьдесят четыре тысячи девятьсот шестнадцать слов. На следующий день Эрнест объявил, что больше не может работать:

— Я разбираю буквы на странице только первые десять — двенадцать минут, потом глаза устают, и я снова могу читать только через час, а то и два.

Мы решили, что я забираю рукопись, в которой теперь было уже пятьдесят три тысячи восемьсот тридцать слов, везу ее в Нью-Йорк и отдаю в «Лайф», где редактор, если нужно, может еще подсократить текст.

— Скажу тебе честно, Хотч, хоть я и стараюсь все делать как можно лучше, мне кажется, что я живу в кафкианском кошмаре. Я пытаюсь быть со всеми как прежде, но у меня плохо получается. Чувствую себя избитым и физически, и морально.

— Что тебя больше всего тревожит? Ситуация с Кастро?

— Отчасти это. Меня-то он не тронет. Я для них — хорошая реклама. Думаю, они не будут мне мешать жить здесь по-прежнему. Но я все-таки американец и не могу оставаться здесь, когда издеваются над другими американцами и над моей страной. Думаю, для меня все здесь закончилось в ту ночь, когда они убили Черного Пса. Парни Батисты в поисках оружия заявились на финку среди ночи, а бедный старый полуслепой Черный Пес, как всегда, охранял дом. И вот один из солдат забил собаку до смерти прикладом винтовки. Бедный старина Черный Пес. Мне его ужасно не хватает. По утрам, когда я работаю, он уже не лежит за моим столом на шкуре куду. А в полдень, когда я плаваю в бассейне, он не охотится на ящериц, и вечерами, когда я сижу в своем кресле, не трется спиной о мою ногу. Я скучаю по нему, как по старому верному другу. А теперь мне предстоит потерять еще и финку — нет смысла себя обманывать. Я знаю, мне нужно уезжать отсюда. Но как можно смириться с такой потерей? Финка — это все, что у меня есть. Мои картины, книги, место, где я работаю, мои воспоминания…

— Но наверное, картины не обязательно оставлять?

— Я решил взять с собой Миро и два полотна Хуана Гриса.

— Могу вывезти их в своем чемодане, если мы вытащим картины из рамок и свернем в рулон.

— Ну, нет, я не позволю тебе так рисковать.

— А что ты думаешь о предложении Музея современного искусства выставить их? Ты говорил мне, что Альфред Барр несколько раз просил тебя дать Миро на выставку.

— Думаю, стоит попробовать. Я ему напишу.

— Прошлым вечером я читал новые главы парижской книги — это просто замечательно, Папа. Как будто я сам жил в Париже в те годы, и теперь, приехав в Париж, я словно вернусь в свое прошлое.

— Как ты думаешь, зажарит меня Конгресс на сковороде за то, что я хорошо пишу о бедном Эзре?

— О нет, это все прошло. Я даже сомневаюсь, что нынешний Конгресс знает, кто такой Эзра Паунд.

Эрнест был весь в сомнениях: что публиковать в первую очередь — «Опасное лето» или книгу о Париже. Он вообще был не уверен в том, что «Опасное лето» должно выйти отдельной книгой. После долгих мучительных дискуссий я предложил продолжить наш разговор, когда он приедет в Нью-Йорк. Я просил его предупредить меня о своем приезде заранее, чтобы организовать для него консультацию у известного окулиста, к которому было трудно попасть на прием.

— Не переживай, если я не попаду к нему, — сказал Эрнест, — вряд ли с моей роговицей кто-нибудь сможет что-то сделать.

На следующий день мы собирались поплавать на яхте месте с Мэри и Онор, но Грегорио сказал, что море не годится для прогулки и будет таким еще дня четыре. Тогда мы с Эрнестом поехали в Гавану и выпили по дайкири в «Флоридате», а потом Эрнест пошел в банк забрать хранившуюся там рукопись своего нового романа «Морская охота». Мэри считала, что из этого короткого романа может получиться хороший фильм, и Эрнесту хотелось знать мое мнение по этому поводу. В самом верху первой страницы над заголовком Эрнест написал «Море (Главная книга, часть 3)». Так он давал понять, что рукопись представляет собой морскую часть того, что он называл «большой книгой», или «блокбастером». Он планировал, что эта большая книга будет состоять из трех частей: «земля», «море» и «воздух».

Вечером я прочел рукопись. Мэри была абсолютна права — это был увлекательный приключенческий роман, действие происходило на Багамах во время Второй мировой войны. Сюжет романа — история погони за сбежавшей командой утонувшей нацистской подлодки. По сути, это были романизированные приключения самого Эрнеста (Томаса Хадсона в книге) на «Пилар» в 1943 году. Роман до сих пор не опубликован, но, несомненно, заслуживает этого.

Когда я высказал Эрнесту свое мнение, он решил перечитать рукопись. После того как Онор прочитала ему роман вслух, он задумчиво произнес:

— Я бы изменил кое-что. Может, после парижской книги, если еще буду видеть.

Я пытался отговорить Эрнеста ехать в аэропорт провожать меня. Он плохо чувствовал себя из-за жары и болячек, но он настаивал.

— В эти дни по дорогам трудно ездить, — сказал он, — а я хочу быть уверенным, что у тебя все в порядке.

Нам удалось достать билет на самолет только благодаря тому, что один из кубинских друзей Эрнеста работал в аэропорту. Кастро сократил количество рейсов в США до двух в день, а желающих улететь было множество.

В машине Эрнест повернулся ко мне и сказал:

— Хотч, я не мог спать всю ночь. Я не собирался ничего говорить, поскольку дело есть дело и ты уже столько раз спасал меня, но есть нечто, без чего я просто умру.

— Что ж, если я чем-то могу помочь…

— Эта ситуация с «Лайфом». Знаю, все решено, и по закону, но Боже мой! Как я мог тогда подписать такое! Я получу за эту вещь, которая будет печататься в трех номерах, меньше, чем получил за «Старика и море», напечатанного в одном. Ты же видел, сначала думали, что это будет одно, а потом выяснилось, что получается совсем другое, и я сам загнал себя в угол. Но у меня впереди тяжелый год — налоги огромные, и я просто не представляю, как, из каких денег я смогу их заплатить. Не хочу занимать у «Скрибнере». Теперь, когда старого Чарли уже нет, мне как-то неловко брать у них деньги. Но понимаешь, похоже, эти сорок тысяч — все, что мне удастся заработать в тысяча девятьсот шестидесятом году. А мне нужно снова ехать в Испанию, чтобы еще чуть-чуть поработать над «Опасным летом» и послать им кое-какие последние изменения в текст, а это еще сожрет кучу денег.

Он так просил, что я, несмотря на все мои слова о контракте, установленных им самим сроках и так далее, в конце концов произнес следующее:

— Ну что же, пожалуй, я поговорю с Эдом Томсоном, когда вернусь в Нью-Йорк.

— Пообещай ему, что он первый получит парижскую книгу. Вместе с симпатичными парижскими картинками. Для журнала это будет находка.

— Ну ладно, Папа, сколько ты еще от них хочешь получить?

— Если бы они дали семьдесят пять тысяч, я бы мог сорок потратить на налоги, а на остальные тридцать пять жить.

Я знал, что годовой доход Эрнеста от издания его книг составлял около ста тысяч долларов, кроме того, у него были крупные суммы в ценных бумагах, большую часть которых он приобрел еще лет двадцать — тридцать назад. Конечно, налоги были несопоставимы с его доходами, но я уважал стремление Эрнеста каждый год жить на то, что заработано именно в этом году. Правда, человеку, достигшему такого положения, как Хемингуэй, придерживаться такой позиции довольно трудно. По-видимому, это его стремление шло из далеких времен юности, когда он жил впроголодь, испытывая серьезные лишения.

Аэропорт был переполнен, а около кассы собралась огромная толпа. Пришлось воспользоваться приемами, освоенными в нью-йоркском метро, чтобы пролезть к окошку. Когда же мне это удалось, выяснилось, что утром Кастро выпустил указ, отменяющий все рейсы в США до последующих его распоряжений. Это была ответная акция на новое требование американского правительства — в Америке заправка горючим всех кубинских самолетов должна производиться только за наличные.

Мы выбрались из толпы, и Эрнест повел меня к зданию терминала, где работал его старый приятель, знавший Эрнеста еще в тридцатых годах, — тогда он привозил в Ки-Уэст контрабандный ром. Эрнест тихо поговорил с ним о чем-то, и кубинец, подхватив мой чемодан, велел ждать его через десять минут на летном поле, у другой стороны здания.

Пока мы его ждали, Эрнест дал мне бумаги, на которых он делал пометки для «Опасного лета».

— Я предлагаю еще кое-какие сокращения, — сказал он, — ты можешь почитать в дороге. Ты знаешь, как ехать из Ки-Уэста?

— Конечно.

Друг Эрнеста посадил меня на свою «Сессну», и мы полетели в Ки-Уэст, не проходя гаванскую таможню. Там я нанял шофера, и мы замечательно доехали до Майами, где я уже купил билет на рейс в Нью-Йорк. Сидя в самолете, я вытащил бумаги, которые мне дал Эрнест. Это были записи номеров страниц и указания. Некоторые из них отменяли те сокращения, на которые он согласился раньше, взамен предлагалось убрать другие куски, но в основном в этих заметках просто уточнялись принятые раньше решения. Он писал все это в большей степени для самого себя, суммируя то, что мы договорились сделать.

Эрнест и Мэри прилетели в Нью-Йорк 13 июля. Неделей раньше у меня была встреча с Эдом Томпсоном. Предупредив его, чтобы он был готов к дурным вестям, и посоветовав укрепить свой дух двойной порцией виски «Олд Гранддэд», я рассказал ему о решении Эрнеста. Если бы только был учрежден орден за смелость и выдержку редактора, первым на эту награду я рекомендовал бы Эда Томпсона. Он выпил виски, заказал еще и торжественно произнес:

— У нас только один Эрнест Хемингуэй, и, думаю, стоит прислушаться к его словам. Итак, сколько он хочет?

Я произнес цифру сто тысяч долларов, и мы сошлись на девяноста, а с правами на испанское издание журнала Эрнест получал все сто тысяч.

С тех пор как я уехал из Гаваны, Эрнест звонил мне почти каждый день. Мы обсуждали, какая книга должна быть опубликована первой — «Опасное лето» или воспоминания о Париже. Наконец я предложил, что хорошо бы узнать мнение издателя. И вот я организовал встречу Эрнеста и редакторов в квартире, которую Хемингуэи снимали на Шестьдесят второй улице, а кроме того, договорился, что его примет директор офтальмологического центра в самой большой клинике Нью-Йорка. Этот доктор считался лучшим специалистом в США. На Парк-авеню у него был кабинет, где он занимался частной практикой. Он сказал мне, что заболевание роговой оболочки, которое было у Эрнеста — keratitis sicca, очень серьезно и может повлечь за собой не только слепоту, но и смерть.

Чарльз Скрибнер-младший прибыл вместе со своим сотрудником Л. Гарри Браком. Забрав полную рукопись «Опасного лета», а также два экземпляра рукописи всех парижских воспоминаний, они сказали, что приедут снова утром в понедельник, чтобы решить, что публиковать в первую очередь.

Эрнесту позвонили и от Альфреда Барра. Сотрудники Музея современного искусства готовились ехать на финку, чтобы упаковать и привезти в Нью-Йорк для выставки в музее полотно Миро «Ферма».

Я очень надеялся, что, поскольку дела складывались замечательно — с «Лайфом» удалось все утрясти, картина Миро должна была скоро прибыть в Нью-Йорк, а сроки публикации были несколько отодвинуты, — Эрнест сможет расслабиться и получить удовольствие от города. Но я ошибался.

— Как я могу идти к Тутсу Шору и не пить там ничего, или в «Старый Зейдельбург», или еще куда-нибудь?

Мэри готовила нам еду, и мы практически не выходили из квартиры. Эрнест пил только «Сансерре», да и то очень умеренно.

Эрнест много говорил об «Опасном лете». Он волновался, достаточно ли честен был по отношению к Луису Мигелю, боялся, что тот обидится, тревожился, как воспримут испанцы критику их кумира Манолето и не причинил ли он вред Антонио, рассказав о его аресте. Волнения, волнения, волнения…

Мне удалось отвлечь Эрнеста от «Опасного лета» лишь на короткое время, когда у нас появился продюсер Джерри Уолд из «XX век — Фокс». Он сказал, что студия хотела бы купить семь коротких рассказов, по которым был поставлен телеспектакль «Мир Ника Адамса», добавить еще три и снять большой фильм. Студия предлагала сто тысяч долларов. Это привело Эрнеста в бешенство.

— Черт возьми, раньше они платили такие деньги за одну вещь! За «Снега Килиманджаро» я получил сто тысяч и за «Старик и море» — тоже.

Я заметил, что рассказы, которые они собирались купить, — очень короткие, кроме того, многие уже экранизированы, и студия хочет приобрести права на постановку только одного фильма.

— Если ты уже заявил в Голливуде, сколько стоишь, нельзя отступать ни на йоту, — провозгласил Эрнест. — Они могут получить десять рассказов за девятьсот тысяч долларов.

Утром в понедельник пришли Чарльз Скрибнер и Гарри Брак. Чарльз сказал, что обе книги замечательны. Он считает, что надо издавать первым делом «Опасное лето», используя публикацию в журнале как рекламу. Кроме того, лучше, чтобы публикация повести по времени не сильно отстояла от реальных событий, описанных в ней. Гарри Брак признался, что не дочитал «Опасное лето», но тоже придерживается того же мнения. Эрнест улыбнулся, заметив, что и сам склонялся к этому решению. Увидев его улыбку, я вдруг понял, что с тех пор, как улетел с Кубы, в первый раз вижу Эрнеста улыбающимся.

Когда они уехали, Эрнест сказал:

— Кажется, им понравились рукописи. Может, и не надо пока закрывать лавочку на ремонт. Давай-ка поедем к Тутсу, съедим там что-нибудь и еще глубже осознаем, как хороши блюда, которые готовит Мэри.

Эрнест получил удовольствие от обеда. Он выпил пару бокалов вина, как всегда, обменялся грубоватыми шутками с Тутсом, поболтал с Леонардом Лайонсом и спортивным комментатором Джимми Кэнноном, старым другом Хемингуэя. Когда мы возвращались домой, он останавливался у каждой витрины.

— Как чертовски приятно снова вернуться в этот город, — задумчиво произнес он.

Я радовался, видя, что ему хорошо. К сожалению, это продолжалось недолго.

Только мы вошли в квартиру, как раздался звонок телефона.

Слушая то, что говорил Эрнест, я легко понимал, о чем идет речь. Чарльз Скрибнер, посоветовавшись еще раз с Гарри Браком, который наконец дочитал до конца «Опасное лето», решил, что первой должна выйти книга парижских воспоминаний.

— Но я уже послал кучу телеграмм с просьбой прислать картинки корриды и, черт возьми, много еще разных других материалов! — Выслушав ответ, он продолжил: — Я не сказал, что это плохая мысль, но, Чарльз, не думаю, что это очень конструктивно — утром принимать одно решение, а после полудня — совершенно другое. Но если вы с Гарри так решили, я согласен.

В тот вечер Эрнест отказался ужинать и рано лег в постель, обложившись газетами и журналами, которые купил по дороге домой. Он взял и блокнот с карандашом и, когда я выходил из комнаты, уже что-то писал.

На следующее утро мы пошли к глазному врачу. Прием длился почти два часа. У Эрнеста с собой была большая папка с результатами анализов и записями, сделанными гаванскими специалистами, которые его лечили на Кубе. Сначала ему закапали что-то в глаза, и он некоторое время сидел в приемной комнате, ожидая необходимого эффекта. Врач произвел на Эрнеста сильное впечатление. Он сказал, что тот — настоящий колдун. Еще более его потрясло оборудование. По сравнению со всеми этими аппаратами, сказал он, приборы кубинских врачей кажутся совершенно допотопными.

Когда мы уходили, медсестра вручила Эрнесту рецепты. По дороге обратно он не сказал ни слова о результатах осмотра, и только когда мы почти пришли домой, он произнес:

— Похоже, дела обстоят неплохо, и кубинские эскулапы крупно ошиблись. Мне просто нужны более сильные очки.

С тех пор Эрнест никогда не говорил о проблемах с глазами. И я потом никогда не замечал, что он испытывает трудности при чтении. И, насколько знаю, он так и не использовал полученный рецепт и не заказал более сильные очки.

В тот день после обеда Мэри ходила по магазинам, и, когда зазвонил телефон, трубку взял я. Голос мне показался очень знакомым, он словно звучал из далекого прошлого. Однако сначала я никак не мог узнать, кто это, и только через несколько минут понял, что говорю с Джигги. Мы с ней не виделись много лет. Эрнест взял параллельную трубку, и мы так и беседовали втроем. Джигги с трудом выговаривала слова и часто не заканчивала предложения. Она явно звонила издалека, но не говорила откуда. Джигги хотела знать, сколько мы — Эрнест и я — еще пробудем в Нью-Йорке, она хотела приехать и пообщаться с нами. «Ведь мы так давно не видели друг друга», — сказала она. Эрнест ответил, что ему чертовски жаль, но через пару дней он уезжает в Испанию и не сможет с ней встретиться.

Повесив трубку, Эрнест некоторое время молчал. Я знал, что Джигги уже несколько лет пьет, но для Эрнеста это было настоящим шоком. Наконец он сказал:

— Я — тот сукин сын, который дал ей первый бокал. Помнишь, виски в «Ритце»?

— Папа, если бы ты тогда это не сделал, позже это сделал бы кто-нибудь другой.

— Может быть, но это сделал я, и я не могу выкинуть тот день из головы!

— Ты можешь считать себя повинным в разных грехах, но здесь — не твоя вина. Мы — те, кто мы есть, и не важно, кто помог нам сделать первый шаг.

— Нет, для меня это важно. Черт побери, это очень важно для меня!

Он подошел к окну и долго смотрел, как на улице вдоль луж важно вышагивали голуби.

На следующий день к нам снова пришли Скрибнер и Брак. Они всячески извинялись, что расстроили Эрнеста. После этого они заявили, что наконец пришли к окончательному решению, которое заключается в следующем: их первое решение было верным, и «Опасное лето» будет опубликовано прежде парижских воспоминаний, и как можно скорее.

Эрнест абсолютно спокойно ответил, что подумает над их новой точкой зрения. Потом он, конечно, согласился.

Эрнест собирался лететь в Испанию на следующий день, но на приготовления к отъезду ушло еще три дня. Он написал множество списков: список дел, которые должен был закончить до отъезда; список проблем, которые мы обсуждали, как напоминание для меня, и наверняка он составил отдельный список заданий для Мэри. Раньше я не замечал за ним пристрастия к такого рода бумагам. В его высокоорганизованном мозгу хранилась вся необходимая информация. Думаю, уже тогда он не во всем доверялся своему рассудку и памяти.

В моих планах на ту осень не было поездки за границу. Однако после того, как я выполнил роль повивальной бабки при рождении «Опасного лета», Эрнест стал наседать на меня по поводу контракта с «XX век — Фокс». До сих пор для меня остается загадкой его острое желание увидеть фильм о Нике Адамсе — после того как на протяжении многих лет он считал все фильмы на основе своих произведений весьма неудачными.

Я прибыл в Мадрид вечером 20 октября, предвкушая встречу с командой Эрнеста (теперь в ней остались только Билл, Анни, Онор и Антонио) и надеясь хотя бы на часть тех удовольствий, которые у нас были прошлым летом. Получив комнату в «Суэсии», я сразу пошел в номер Эрнеста. Дверь была открыта. На диване сидели Анни и Онор, они разговаривали, потягивая вино из бокалов. Пили они розадо из бутылки, стоявшей в серебряном ведерке. Билл складывал фотографии в маленький чемоданчик. В атмосфере ощущалась напряженность и тревога.

Билл, увидевший меня первым, пошел мне навстречу, и в этот момент Эрнест появился в дверях спальни. На нем был его старый халат, подпоясанный вечным ремнем с пряжкой «Gott mit uns», под халатом — свитер, на ногах — кожаные шлепанцы, а глаза скрывались под теннисным козырьком. Я направился к Анни, чтобы обнять ее, но Эрнест встал перед ней и довольно сурово проговорил:

— Мы ждали тебя утром.

— Мне пришлось лететь через Барселону.

— Через Барселону? Ты заставил меня поволноваться. Думал, что-то случилось. Ничего не мог добиться от этих чертовых испанских авиационных служб. Понимаю, они все скрывают.

— Мы действительно уже почти надели траур, — сказала Анни. — Эрнест так нервничал, что заставил и меня поверить в самое страшное, и теперь я должна как следует выпить.

— А я уже почти пьяна из-за моей скорби по тебе, — заметила Онор.

— У меня в номере есть немного виски, — сказал Билл и отправился за бутылкой.

— А что прикажете делать мне, когда вы все будете пить? — грустно спросил Эрнест. — Застрелиться?

Никто ничего не сказал. В комнате повисла гнетущая тишина. Тут вернулся Билл и снова принялся складывать фотографии.

— Как дела у Антонио? — спросил я.

Эрнест стоял в проеме двери и, казалось, не собирался отвечать на мой вопрос.

Наконец я услышал:

— Он был великолепен в Ронде. Бои в Тарифе не состоялись из-за урагана, а корриду в Херес-де-ла-Фронтера едва не отменили из-за сильного ветра, но глава города сказал — или коррида, или тюрьма, и Антонио выбрал корриду. Он потрясающе выступил в последнем бою. Затем два дня в Саламанке — быки были так себе, зато Антонио хорош. И, знаешь, мы дважды видели нового мальчика, этого Кармино.

Эрнест подошел ко мне ближе и посмотрел прямо мне в глаза:

— А ты смотрел номера «Лайфа»? Ты видел фотографии? Клянусь, они просто сволочи!

— О чем ты? Насколько я знаю…

— Что ты знаешь?! Знаешь, что «Лайф» надул нас с фотографиями во втором номере? («Лайф» поместил восемь фотографий Антонио и Луиса Мигеля, снятых во время их выступлений, чтобы показать основные приемы, используемые матадорами во время боя.) После того как я потратил недели и отобрал замечательные снимки, на которых оба матадора выглядят великолепно, и эти снимки одобрил парижский представитель журнала Уилл Ленг, после всех споров и обсуждений они напечатали самые плохие снимки, и среди них — одна фотография Мигеля, снятая в прошлом году в Байонне…

— Которая?

— Ну та, которую они назвали pase aydado. Такими шантажируют матадоров. И это после долгих дней проверок и перепроверок…

— Но ты одобрил этот снимок?

— Нет, конечно нет! Теперь надо мной будут смеяться все, кто хоть что-то понимает в корриде! А тебя, когда ты смотрел журнал, эта картинка не убила?

— Говоря по правде, нет. Но я не такой знаток, как ты…

— А что сказала Мэри?

— Она не заметила ничего дурного.

— Значит, вы просто не смотрели фотографии. Никто из вас. И Билл тоже. Какого черта вы не используете свои глаза по назначению? Скажу тебе честно, когда я увидел эту страницу с фотографией, у меня разболелась голова! Мне стало хуже, чем после всех аварий и ранений! Я обещал, что фотографии будет замечательными, что оба матадора будут выглядеть великолепно и предстанут в своей лучшей форме, и вот теперь этот снимок. В результате мы все выглядим полными кретинами! Тут нечего сказать. Антонио и Мигель прекрасно знали, как тщательно я отбирал фотографии и сколько времени потратил на это. Ни у кого не оказалось журнала в Саламанке, поэтому там я его не видел. Если бы только мне показали тогда номер, я бы объяснил Антонио, а тот бы попробовал убедить Мигеля, что я не хотел его обидеть. Никогда не чувствовал себя таким идиотом! Мои мозги хорошо поработали, и я думал, что блестящие результаты скомпенсируют мою безумную усталость. Ну как мне объяснить, что «Лайф» не выполнил своих обещаний? Никто мне не поверит. Я бы застрелился, если бы это могло помочь делу. Но как бы то ни было, надо прояснить ситуацию. Когда я получил от Мэри письмо, где она писала, что видела второй номер и там все замечательно, я перестал волноваться и поверил, что все будет хорошо. И вот теперь такой удар!

— Но почему бы тебе не написать Антонио и Луису Мигелю, объяснить им все и извиниться?

— Думаю, пошлю телеграмму Антонио. Он сейчас в Арле. Но что толку в телеграмме, когда он во Франции будет только один день, да и остановился, наверно, в доме какого-нибудь приятеля, а не в отеле?

— В любом случае можно попробовать. И вполне возможно, что для Антонио и Луиса Мигеля эта фотография не так уж важна.

— И Билл так говорит — несколько фотографий не имеют никакого значения. Но понимаешь, чтобы их отобрать, я проделал огромную работу. И я обещал за всем проследить! У меня просто все болит от этого! Я бы предпочел несколько раз разбиться в Африке, чем один раз увидеть эту страницу в журнале.

Он ушел в спальню. Лица всех присутствующих выражали покорность и смирение, из чего я понял, что Эрнест каждый день мучил их такими разговорами.

Тогда я последовал за ним в спальню и твердо сказал:

— Папа, как бы плохо ни обстояли дела, это еще не повод доводить себя до такого состояния. Все равно ничего нельзя изменить.

Он сидел на краю кровати.

— Я старался внушить себе, что не сделал ничего гнусного, но у меня плохо получается. Если бы мне только удалось убедить всех, что я этого не хотел, что так получилось не потому, что я хотел их оскорбить или унизить. Ты правду говоришь, что никто в Америке не обратил внимания на этот снимок?

— Насколько мне известно, никто.

— Я должен написать Ленни Лайонсу и получить точные данные.

— А почему бы нам не выбросить все это из головы и как в добрые старые времена не завалиться куда-нибудь пообедать?

— Не знаю. Я так давно нигде не был…

— Тогда давай. Увидишь, тебе станет лучше.

— Мы собирались поехать в Ним, но потом раздумали, потому что там должен быть Луис Мигель, а мне не хотелось встречаться с ним после выхода «Лайфа» с той фотографией.

— Тогда выпьем здесь, в баре — насколько я знаю, твоя диета допускает одну порцию виски в день, а потом я закажу для нас столик.

— Нет, Хотч, я слишком измучен, но ты можешь пообедать с Онор, Биллом и Анни. У Онор жизнь здесь довольно скучная. Я ведь действительно никуда не хожу.

Он встал, закрыл плотно дверь, приобнял меня и, отведя в угол комнаты подальше от выхода, тихо прошептал:

— Смотри за ними в оба. Особенно за Биллом. Он пытался снова устроить автомобильную аварию. Тогда, в первый раз, ему не удалось меня убить, и теперь он ждет нового шанса. Я не выхожу из дома и по этой причине тоже. В прошлый раз он чуть не скинул меня с обрыва. Нет никакого смысла обсуждать это с Онор, она все время пытается его выгородить.

— Ну, перестань, Папа. Что ты такое говоришь? Ты, наверное, просто шутишь.

Он сильно сжал мою руку, и его лицо стало совсем серым.

— Я никогда не стал бы так шутить. Не знаю, что он собирается делать, но, если вы надумаете идти в ресторан, возьмите лучше такси. Не садись в его машину. Может, тебя он не собирается убивать. Но честное слово, весь сентябрь я прожил как в аду. Мне нужно уехать отсюда, и как можно скорее. Я просил Билла заказать билеты, но ты, пожалуйста, проверь, выполнил ли он мою просьбу. И не заказывай билеты на мое имя. Не говори никому, что я полечу, до самого вылета самолета.

Мы с Биллом сидели в баре, а Анни и Онор одевались к обеду.

— Боже мой, — тяжело вздохнул Билл, в его голосе звучали горечь и боль, — я так рад, что ты приехал! Сомневался, что смогу выдержать с ним еще одну неделю. Эрнест приехал в жутком состоянии, он был так неспокоен, так измучен. И, не отдохнув ни единого дня, тут же бросился ездить по всей Испании собирать эти фотографии, а потом днями и ночами сочинял подписи под снимками. И все время нервничал, спорил с Уиллом Ленгом, и… Господи, что с ним происходит? Я просто ничего не понимаю, Хотч. С ним что-то не так? Он говорит о своих почках, и говорит о них непрестанно, может, действительно дело в них? Не знаю, но он днями напролет твердит только об этом. Может, врачи ему что-то такое сказали? Он ни разу не улыбнулся, ему все отвратительно. Ты помнишь, когда мы вместе путешествовали, он всегда нам рассказывал что-то интересное — то о пейзаже за окном, то о коровах, а то о прошлом, о войне. Теперь он не произносит ни слова. Ни единого слова. Просто сидит, весь напряженный, и смотрит вперед. Вначале я пытался как-то вовлечь его в беседу, но он едва отвечал на мои вопросы, и я прекратил свои попытки. Он сидит и молчит, и даже без обычной бутылки вина. Ты можешь себе представить Эрнеста без бутылки вина?

Это был грустный обед. Никому из нас кусок не лез в горло. Анни была убеждена — так он ей говорил, — что у Эрнеста смертельное заболевание почек. Я спросил, не жаловался ли он на глаза. Онор заметила, что однажды он что-то такое сказал.

— Но теперь он озабочен почками, как раньше — глазами.

— Мы должны помочь ему вернуться в Штаты, — сказал Билл. — Эрнест просил меня заказать билеты на мое имя — и я это сделал, но потом он передумал. Боюсь, испанцы будут злиться на него из-за Манолето. Представляешь тогда его реакцию? Эта фотография Домингина — ерунда по сравнению с тем, что он написал о Манолето, — мол, тот использовал дешевые трюки и так далее. В Испании полно людей, которых это может взбесить. Манолето — их герой, и негоже какому-то иностранцу плевать на его могилу. Эрнест должен уехать, пока на него еще и это не обрушилось.

(Билл имел в виду утверждения Эрнеста, сформулированные в «Опасном лете», о том, что любителям корриды нравились некоторые трюки, придуманные Манолето, поскольку тот убедил их, что он — великий матадор. Должны пройти годы, писал Эрнест, прежде чем люди поймут, что Манолето действительно был великим матадором, но при этом он частенько в угоду публике использовал дешевые трюки.)

— Просто усталость, — объяснила Анни. — Он так измучен, что не может думать, есть, спать, общаться с людьми. Билл прав. Мы должны отправить его подальше от корриды, Луиса Мигеля и всего остального. Может, он послушает тебя. Мы, кажется, ему больше не интересны. Хотч, теперь твоя очередь, попробуй ты помочь ему.

— Он что-то придумал себе о Билле и машине, — сказала Онор.

— Это точно, — согласился Билл.

— Он постоянно говорит мне об этом, — продолжила Онор.

— Думаю, все из-за той старой аварии, — вздохнул Билл.

— Лучше бы нам вообще не пользоваться машиной, — сказала Онор.

— Что же все-таки происходит с Эрнестом? — спросила Анни. — Иногда он просто пугает меня. Честное слово, мне страшно.

Рано утром Эрнест вошел в мой номер. Мы с ним вместе позавтракали. Он сказал, что его почки не дают ему спать по ночам. Когда он держал чашку чая, его рука мелко дрожала. Он очень хотел узнать о ситуации с фильмом, о проектах Купера. Похоже, этот год будет самым плохим, заметил он, и снова стал жаловаться на безденежье. Я сообщил ему, что студия готова заплатить самое большее 125 тысяч долларов. Это привело его в ярость.

— Но послушай, Папа, я сказал им, что ты отказался.

— Нет!

— Но почему?

— Потому что я хочу получить деньги. Хочу, чтобы ты хорошенько подзаработал, написав сценарий. И я не желаю упускать сто двадцать пять тысяч.

— Но, Папа, у меня есть и другие дела. Честное слово, я совсем не думал об этом сценарии…

— Сколько они предложили тебе?

— Семьдесят пять тысяч долларов.

— Мы не должны их терять. Скажи им, я согласен на пятьсот тысяч. Они обожают торговаться. Это их стиль жизни.

— Они не дадут тебе таких денег.

— Попробуй. Ты можешь ошибаться. Но не позволяй уйти от нас этим ста двадцати пяти тысячам.

Мы обсудили и ситуацию с проектом съемок фильма по роману «За рекой, в тени деревьев», который проталкивал Гэри Купер. Я заказал разговор с Купером — он был в то время в Лондоне, — чтобы выяснить ситуацию. Эрнест попросил меня проверить, заказаны ли для него билеты на самолет, и заказаны ли они на имя Билла. Во время разговора он все время поглаживал правой рукой свою правую почку. Эрнест получил удовольствие от беседы со старым другом. Он как-то ожил, несколько раз рассмеялся, а когда повесил трубку, то даже немного стал похож на себя прежнего.

— Похоже, у Купера дела идут хорошо. И с его простатитом ничего страшного. Как думаешь, он еще не очень стар для роли полковника Кантуэлла?

— Нет, если ему удастся заполучить ту итальянку на роль Ренаты.

— Кого ты имеешь в виду?

— Софи Лорен.

— Кто это?

— Ты не знаешь? Не видел ее и ничего о ней не слышал?

— Я веду очень уединенную жизнь.

— Ну, тогда у тебя еще все впереди.

Он внимательно посмотрел на меня.

— Эта фраза из «Чемпиона», ты так специально? — Его голос звучал твердо, и я был обескуражен. Я не знал, что эта фраза откуда-то. — Извини, — сказал он, — мне не часто приходится слышать фразы из моих книг. Почему бы нам не пообедать в ресторане? Может, кусочек свежей печени понравится моим почкам.

У меня в чемодане был сборник рассказов Хемингуэя. Я возил книгу с собой, поскольку там были рассказы о Нике Адамсе, которые хотела купить студия. Открыл рассказ «Чемпион», историю о встрече Ника с бывшим боксером, пьянчужкой Эдом, и его приятелем негром по имени Багс.

«— Так вы откуда, говорите?

— Из Чикаго, — сказал Ник.

— Славный город, — сказал негр. — Я не расслышал, как вас зовут?

— Адамс, Ник Адамс.

— Он говорит, что никогда не был сумасшедшим, Багс, — сказал Эд.

— У него еще все впереди, — сказал негр».

Я закрыл книгу и засунул ее в чемодан — как можно глубже.

Был прекрасный осенний день, и мы шли в ресторан пешком, через самый центр Мадрида, по многолюдным и красивым улицам Старого города. Обед начался довольно мило. Нас усадили за наш столик. Мы оба пили тинто, Эрнест ел печень, запивая вином, и при этом не разбавлял его водой. Он говорил с Онор, сидевшей рядом с ним, и с Анни, которая сидела напротив, и, казалось, он снова получает удовольствие от жизни — так, как великолепно умел делать прежде.

Это случилось, когда нам подали салат. Не знаю, что предшествовало инциденту, — я в это время разговаривал с Биллом. Вдруг я увидел, что Эрнест схватил официанта за рукав и стал кричать на него, сначала по-английски, а потом по-испански. Официант был в ужасе. Он пытался удержать огромный деревянный поднос с салатом и при этом высвободить рукав. Я до сих пор не знаю, что такое совершил официант, и думаю, что тот тоже не знает. В какой-то момент Эрнест потребовал, чтобы официант назвал свое имя. Несчастный сказал, что его зовут Поллок, тогда Эрнест захотел узнать, испанец он или поляк, а когда тот сказал, что поляк, Эрнест на него набросился с кулаками.

Ресторан бы полон. Все перестали есть и уставились на Эрнеста. Хозяин заведения, который знал Эрнеста со времен его первого приезда в Мадрид, попытался разрядить обстановку, но Хемингуэй ударил и его, обвинив в том, что он превратился в Шейлока еще в то лето, когда мы с Эрнестом и Рупертом Бельвилем напивались здесь до бесчувствия. Эрнест как-то потребовал, чтобы его срочно отправили в Лондон, где он собирался лечиться. Он попросил хозяина одолжить ему на день сумму, необходимую для покупки билетов. Тот дал деньги, но без особого энтузиазма. И вот теперь, через четыре года, Эрнест излил на испанца всю обиду, тлевшую в его душе столь долгое время. Стычка с официантом внезапно прекратилась, Эрнест резко встал, бросил кучу песет на стол и быстро вышел из зала. И никогда сюда больше не возвращался.

Когда мы вернулись в отель, Эрнест разделся, лег в постель и не вставал четыре дня. Каждый день он собирался вылететь в Нью-Йорк, но все откладывал и откладывал. Утром, на следующий день после скандала в ресторане, он созвал всех нас. Билл, Анни и я разбирали в соседней комнате фотографии. Эрнеста волновало, а вдруг «Иберия» (испанская авиакомпания) приняла новые правила о багаже и он не сможет вывезти фотографии?

Я не поверил собственным ушам. Все годы, что я знал Эрнеста, он всегда путешествовал с огромным багажом, и порой за избыточный вес приходилось платить больше, чем за сами билеты. Однажды он приехал из Гаваны в Нью-Йорк с тридцатью шестью чемоданами. Я напомнил ему тот случай.

— Да, но мы летим не реактивным самолетом, и они могут ввести ограничения по весу для винтовых машин. Если не разрешат вывезти фотографии, я остаюсь.

Эрнест собрал сотни снимков корриды, которые лежали в трех маленьких чемоданчиках. Чем больше мы уверяли его, что с ними не возникнет никаких проблем, тем больше он боялся. Тогда я предложил позвонить в аэропорт.

— Хорошо, — сказал он, — но сначала надо все взвесить. Там захотят знать общий вес.

Билли и я переглянулись. Пока Эрнест клал на свою почку грелку, мы стали паковать вещи. На это у нас ушел час. И вот когда мы все сделали, Билл позвонил в администрацию отеля и попросил, чтобы к нам прислали двух служителей. Они вынесли все вещи в специальное помещение для багажа и взвесили каждый чемодан и каждую сумку. Эрнест дал им хорошие чаевые.

Билл позвонил в авиакомпанию, сообщил номер рейса, на котором Эрнест собирался лететь, и спросил, разрешено ли пассажирам иметь при себе дополнительный багаж. Ответ был утвердительным.

— С кем ты говорил? — спросил Эрнест Билла.

— С представителем «Иберии».

— Я так и думал. Некто без имени, ни черта не понимающий. Я приеду в аэропорт, и они меня обязательно завернут.

Ничто не могло разубедить его, и на следующий день мне пришлось поехать в офис «Иберии» и взять там письменное разрешение на провоз дополнительного багажа. Эрнест взял документ и аккуратно положил его в паспорт.

Эрнест настаивал на том, чтобы лететь в Америку на древнем «Констеллейшн». Перелет на этом самолете из Мадрида в Нью-Йорк длился четырнадцать часов, тогда как на современном реактивном лайнере можно было долететь всего за семь. Я всячески пытался отговорить Эрнеста, но он заявил, что на «Констеллейшн» чувствует себя в большей безопасности, поскольку никто не будет искать его на таком самолете, а кроме того, когда он уходит в запой, то предпочитает медленное снижение — он уже предчувствовал беду.

Совершенно неожиданно накануне отъезда вечером к Эрнесту пришел Антонио. Когда он появился в номере, Эрнест читал, сидя в кровати. Антонио тоже сел на краешек постели. Они оба были явно рады друг другу. Антонио показался мне слегка бледным и уставшим, а Эрнест, в свете лампы, выглядел сильно постаревшим. Эрнест рассказывал о своих почках, а Антонио — о мучивших его проблемах с печенью. Они посочувствовали друг другу. А потом Антонио поблагодарил Эрнеста за «Опасное лето».

— Ты видел фотографии? — спросил Эрнест.

— Да, они просто замечательные.

— А Луис Мигель — он их тоже видел?

— Да, когда мы были в Ниме.

— И они ему понравились? И та, во втором номере?

— Да, он считает, все снимки очень удачные. И я с ним согласен.

После ухода Антонио Эрнест вошел в гостиную. Там сидели мы с Биллом — оставили Антонио и Хемингуэя в спальне, чтобы дать им возможность спокойно поговорить. Эрнест, сгорбившись, тяжело опустился на диван.

— Антонио подумывает уйти на пенсию, спрашивает моего совета.

— И он сказал почему? — спросил Билл.

— Ему стало трудно держать себя в форме. У него болит печень и нет уже прежних сил. Антонио еще сказал, что иногда испытывает страх перед быком. И это ему очень не нравится.

— И что ты ему посоветовал?

— Что он должен решать сам. Никто не может давать советы насчет такого деликатного дела, как твой собственный организм. Но я все-таки сказал ему — если ты чемпион, надо уходить непобежденным и не ждать того дня, когда для всех станет очевидным, что тебе уже пора уйти.

Вылет самолета был назначен на одиннадцать часов вечера, но по каким-то причинам рейс задержали до полуночи. Эрнест до последнего момента сидел в машине с Анни и Онор, а мы с Биллом сдавали вещи и получали посадочный талон. Эрнест захотел взять с собой в салон чемоданы с фотографиями, что вызвало некоторые сложности, но в конце концов все было улажено.

Когда мы подошли к машине, Эрнест сказал мне:

— Чертовски не хочется лететь в Нью-Йорк, особенно после того, как мой адвокат мне так напакостил.

— Что же он такое сделал?

— Перед отъездом я попросил его оплатить мои счета «Аберкромби», но вчера в почте, которую мне переслали из Кетчума, я обнаружил эти счета. Я был их клиентом сорок лет, и все эти годы у меня никогда не было задолженности. Теперь мне стыдно у них показаться. Я бы зашел в «Аберкромби» посмотреть ружья и купить ботинки и шерстяные носки, но сейчас, после его гнусного поступка, я просто не могу этого сделать.

Я пытался его успокоить, говорил, что часто бывает так, что ты уже заплатил, а в счетах это еще не отразилось, а кроме того, он так долго был верным клиентом этой фирмы, что один неоплаченный счет не отразится на его репутации. Но убедить Эрнеста было невозможно. Тогда я попросил показать мне этот счет.

— Папа, ну посмотри на дату — первое сентября! А сейчас октябрь. Это просто старый счет. Я думаю, все в порядке, все уже давно оплачено.

— Не уверен. Похоже, я все должен делать сам, никому ничего нельзя доверить.

Билл заторопил нас, сказав, что объявили посадку, и мы пошли к самолету.

— Папа, пожалуйста, не думай плохо о своих друзьях. Они по-прежнему тебя любят и готовы ради тебя на все. Сейчас ты устал и расстроен, но, когда приедешь в Кетчум, начнешь дышать чистым горным воздухом, отдохнешь и все снова придет в норму.

— Не знаю, Хотч.

— А я просто в этом уверен. И охотничий сезон начинается.

— Да, но… мне столько нужно сделать. Знаешь, я оставил в номере бутылку виски. Возьми ее, когда вернешься в отель.

Мы уже были у самолета.

— Как только окажусь в Лондоне, сразу пошлю тебе телеграмму о Купере, — сказал я.

— И о пятистах тысячах долларов.

— До свиданья, Папа. Счастливого пути.

— Ты правда думаешь, что со счетами «Аберкромби» все в порядке? Я ужасно хочу купить новое ружье.

Я снова заверил его, что с этим проблем не будет.

Когда мы вернулись в отель, я зашел в его номер за бутылкой виски. Она действительно стояла на столе. Там же лежали списки дел, которые нужно было закончить до отъезда, и лист бумаги с текстом, написанным по диагонали. Этот текст потом появился в «Опасном лете»:

«Ничто не может сравниться с тем удовольствием, которое мы испытали, когда в первый раз ехали в Мадрид мимо серых вершин над Малагой, забираясь все выше и выше в страну гор. В тот год мы много раз проделывали этот путь. Утром берешь в руки газеты, и прочитанное там портит настроение настолько, что желание писать самому пропадает напрочь. Возможно, правда состоит в том, что я никогда не смогу стать матадором. Однажды я осознал это очень глубоко, и нет нужды напоминать мне об этом».

 

Глава 14

Рочестер, 1960

Я вернулся в Нью-Йорк из Лондона 22 октября 1960 года. Дома меня уже ждала телеграмма от Эрнеста. Там было сказано, что Уолд очень хочет ставить фильм о Нике Адамсе, и я должен проинформировать «наших гостей, если они появятся, что у них не будет никаких трудностей и финансовых проблем».

Тогда я не мог догадаться, что слово «гости» относится к Онор, которая собиралась жить в Нью-Йорке. Уже на Кубе Онор заговорила о Нью-Йорке, и именно Мэри предложила, что, поскольку Онор еще в Глазго интересовалась театром, ей стоит поучиться в какой-нибудь театральной школе. Эрнест обещал платить за обучение.

Я позвонил в Кетчум и сообщил Эрнесту, что с Купером все в порядке и мы скоро подпишем пару контрактов с Голливудом. Только я собрался сказать, что Онор еще не приехала, как он прервал меня, заявив, что по телефону лучше не произносить никаких имен.

— Уже выслал тебе чек на полторы тысячи долларов для оплаты обучения нашей гостьи в театральной академии и на жизнь в Нью-Йорке в течение первого семестра. Я хочу, чтобы она ехала в Нью-Йорк, зная, что может рассчитывать на помощь. Нью-Йорк — ужасный город. Все безумно дорого — и жилье, и питание.

Он проговорил это как-то неестественно, словно делал официальное заявление. Я спросил его об охоте. Эрнест ответил, что еще не выбирался из дома, но, как только я приеду, мы обязательно поохотимся. Я заметил, что, скорее всего, мне не удастся с ним поохотиться — я много времени провел в разъездах, и у меня накопилось огромное количество работы. Мои слова его сильно огорчили. Он принялся уговаривать меня и так разволновался, что пришлось пообещать — как только смогу, тут же приеду в Кетчум. Кроме того, я обещал Эрнесту сообщить, когда наш гость прибудет в Нью-Йорк.

Онор прилетела из Мадрида спустя несколько дней. Я сразу позвонил Эрнесту и рассказал, что она поступила в Барбизонскую школу и уже встречалась с людьми из Академии драматических искусств. Наш разговор прервался. Когда я вновь дозвонился до Эрнеста, то понял, что он очень взволнован. Мы не должны больше говорить, заявил он, но мне необходимо приехать в Кетчум, и чем скорее, тем лучше.

— Телеграфируй, когда приедешь, — попросил он. — И перестань пользоваться телефоном.

Позже я получил от него письмо с просьбой выяснить, расспрашивал ли кто-нибудь Онор о том, что она собирается делать в Нью-Йорке, кто дал ей деньги на дорогу и так далее. У Эрнеста изменился почерк — буквы стали шире, их очертания — менее четки, у буквы «t» не было черточки, а «i» выглядела как петля.

Поезд прибыл на перрон на несколько минут раньше, чем по расписанию, — в девять часов вечера. Я зашел в бар у станции, где мы обычно опрокидывали стаканчик перед долгой дорогой в Кетчум. Я знал, что Эрнест там меня обязательно найдет.

Так и случилось. С ним был Дюк Мак-Муллен. Но вместо того чтобы присоединиться ко мне и тоже выпить чего-нибудь, он попросил меня поскорее допить свой стакан и выйти на улицу. Говоря со мной, он нервно поглядывал на мужчин, стоявших у стойки, и на людей, сидевших за столиками. Я поставил стакан, расплатился и пошел за ними к машине Дюка. Дюк — замечательный, жизнерадостный парень, но в тот момент он выглядел подавленным. Он поздоровался со мной так, как встречают друзей на похоронах.

В пути я старался нарушить воцарившуюся в машине тяжелую тишину, рассказывая о том, как хорошо идут дела с проектом Купера, а также о том, что больше ста двадцати пяти тысяч от студии «XX век — Фокс» получить не удается. Вдруг Эрнест меня резко прервал:

— Вернон Лорд хочет приехать, но я не приму его.

— Почему?

— ФБР.

— Что?

— ФБР. Они все время шпионят за нами. Спроси Дюка.

— Э-э… От Хейли за нами ехала машина…

— Вот почему я вытащил тебя из бара. Боялся, что они нас схватят.

— Но, Эрнест, послушай, та машина свернула у Пикабо, — сказал Дюк.

— Наверное, решили ехать кругом. У них это займет больше времени, поэтому я так стремился уехать из Шошона до их появления.

— Но, Папа, — я пытался собраться с мыслями, — зачем ты нужен агентам ФБР?

— В этом-то все и дело. Они прослушивают мои разговоры. Поэтому мы пользуемся машиной Дюка. Нельзя говорить по телефону. Почту мою вскрывают. Знаешь, что меня насторожило? Помнишь, как тогда прервали наш с тобой разговор? Это из-за них. Их почерк.

— Но междугородние разговоры часто прерываются. Почему ты думаешь, что это означает…

— У меня есть приятель, он работает в телефонной фирме в Хейли. По моей просьбе он проследил, как было в тот раз. Разговор прервали здесь, а не в Нью-Йорке.

— Ну и что?

— Боже мой, Хотч, ну не будь же таким дураком. Ты заказал разговор, так? И логично было бы, если бы нас прервали на твоей линии. Но это сделали здесь, в Хейли. Это означает, что ФБР отслеживает мои разговоры.

Он был очень возбужден. Я сидел в полумраке машины. Дорога была абсолютно пустая, и мы ехали довольно быстро. Мне хотелось задать Эрнесту множество вопросов: почему он решил, что за ним следят, что его прослушивают и почему Вернону нельзя приехать, но я молчал, сидя на заднем сиденье и глядя на полосу дороги, освещенную фарами. На душе было очень тоскливо.

Так мы ехали в полном молчании. Я думал, что Эрнест заснул, но вдруг услышал:

— Что говорит наша гостья? Кто-нибудь с ней общался? Задавали какие-нибудь вопросы?

— Нет, никто.

— Никто не спрашивал ее насчет паспорта?

— Нет.

— И из иммиграционной службы никто не звонил и не встречался с ней?

— Нет.

— Голову даю на отсечение, они ее завербовали.

— Ты о чем?

— Она врет. Она им продалась.

— Нет, это невозможно! Уверен, никто…

— Она стала шпионкой. Давай вычеркнем ее из нашей жизни и забудем об этом деле. Я больше не хочу даже слышать о ней.

Мы выехали на главную дорогу к Кетчуму. Была середина ноября. Улицы городка были пусты — Кетчум, словно просыпаясь после долгой спячки, оживал зимой, когда земля покрывалась снегом, приезжали любители лыж, и в Сан-Вэлли начинали работать подъемники. Теперь же везде было темно и тихо — работал только один бар, и в маленьком ресторанчике сидели несколько человек.

Когда Дюк свернул на улицу, Эрнест прошептал: «Притуши фары», открыл окно и уставился на здание банка, ярко освещенное огнями, так что можно было хорошо видеть внутри двух мужчин, работавших с бумагами. Эрнест, разглядывая их, почти весь вылез в окно. Затем он изучил улицу и темные витрины магазина рядом с банком, закрыл окно и разрешил Дюку снова включить фары.

— Что это?

— Аудиторы. Их заставляют проверять мой счет. Если уж им надо тебя поймать, они это непременно сделают.

— Но откуда ты знаешь, чем занимаются эти люди?

— Ну а что еще среди ночи могут делать в банке два аудитора? Конечно, возятся с моим счетом.

— Но что такого ты сделал? Что они могут обнаружить?

— Хотч, когда они хотят тебя достать, они тебя достанут.

Мы подъехали к отелю «Кристиана», рядом с супермаркетом Чака Аткинсона. Дюк помог мне нести вещи, а Эрнест остался в машине.

— Хотч, ты обязан что-то сделать. — В интонациях Дюка звучало неподдельное отчаяние. — Никто им не занимается, и, честное слово, хоть кто-то должен взять дело в свои руки.

— Но я-то что могу?

— Ты видишь, что с ним происходит. Все уже шепчутся об этом, но… Боже мой!

Когда мы вернулись к машине, Эрнест попросил меня прийти к ним завтра утром на завтрак, и как можно раньше:

— Буду ждать тебя.

— Приду рано, — сказал я.

Все первые дни после приезда меня осаждали близкие друзья Эрнеста. Один за другим они делились со мной своими тревогами и страхами. Он страшно изменился. Похоже, у него глубокая депрессия. Эрнест отказывается от охоты. Он придирается к старым друзьям и больше не собирает их по пятницам вечером смотреть соревнования по боксу. Он отвратительно выглядит.

Поначалу я попытался обсудить ситуацию прямо с Эрнестом, как делал это всего месяц назад, когда мы в Мадриде решали вопросы с багажом. Но я оказался слишком наивен. Прежде всего, он не хотел ни о чем говорить ни в своем доме, ни в моем номере — везде якобы стояли жучки и нас прослушивали. Поэтому нам пришлось одеться и прогуляться по берегу Вуд-Ривер. Найдя толстое бревно, мы уселись, и Эрнест принялся повторять весь тот бред, который я уже слышал. ФБР следит за ним из-за Онор. Эти парни — из службы иммиграции, и они собирают против него улики. За что? За развращение малолетних. На его тирады я возразил, что он никогда не был с Онор в Штатах — только на Кубе и в Испании, поэтому американские службы иммиграции не могут ни в чем его обвинять, даже если это правда. Тут он вскочил и принялся ходить вокруг бревна, крича, что она была только его секретаршей и что во всех такого рода обвинениях нет ни грамма правды, но им проще его арестовать, чем выяснить истину. Я пытался показать абсурдность его подозрений, но чем больше говорил, тем больше его раздражали мои слова — я не верил в опасность, которая ему угрожала! В конце концов, я понял, что эта фраза — «развращение малолетних» — сидит в его голове не потому, что она имеет для него какой-то определенный смысл, а просто из-за ее зловещего звучания. Вместо нее с таким же успехом могли фигурировать и другие формулировки — «покушение на жизнь», «преднамеренное убийство» — все, что угодно, лишь бы это смогло стать той дьявольской петлей, которую агенты ФБР собирались накинуть ему на шею.

Эрнесту не терпелось узнать, говорили ли со мной агенты службы иммиграции об Онор и о нем, а когда я ответил, что никто меня ни о чем не спрашивал, он так посмотрел на меня, что было ясно — он мне не верит ни на йоту. И тут мне стало совсем плохо. Я понял, что теперь Эрнест считает и меня участником заговора.

Он снова опустился на бревно. Сейчас он хотел узнать, велел ли я его адвокату, как он меня просил, задекларировать его выигрыш, когда он ставил на Йоханссона — четыре тысячи долларов. Я ответил, что выполнил его просьбу, и все будет сделано, как надо.

— Уже слишком поздно, — мрачно проговорил он. — Ты видел тех аудиторов в банке? Они как раз этим и занимаются.

Нет, возражал я, это невозможно, ведь декларировать выигрыш разрешается в течение года, и у него было много времени в запасе, и наверняка те люди в банке были заняты совсем другими делами. На это Эрнест заявил, что я абсолютно не прав — выигрыши в азартные игры надо декларировать сразу после получения денег, он явно нарушил закон, и теперь ФБР за ним охотится. Затем он предупредил меня, что Вернон Лорд ничего не знает — он отличный парень и всегда к нему, Эрнесту, хорошо относился, и поэтому Хемингуэй не хочет, чтобы Лорд был втянут в это дело. Вот почему Эрнест не позволил Лорду встречать меня.

— Но, Папа, Вернон — твой врач. И вас связывают особые отношения. Ты не должен волноваться о нем.

— Нет, я должен волноваться, — сказал он, — ведь у врачей нет никаких преимуществ в суде.

Тут я решил поспорить с ним. Эрнест знал, что некоторое время я был практикующим юристом, поэтому я попытался убедить его, что хотя бы здесь он ошибается. И чем больше я доказывал ему, что у докторов есть особые права в суде, как, впрочем, и везде, тем меньше Эрнест хотел слушать меня, утверждая, что я абсолютно не знаю законов. В конце концов он заявил, что и я его предал. Этого я уже не мог так оставить. Мы, крича друг на друга, нервно ходили вокруг бревна, и я даже не старался его успокоить. Вдруг Эрнест повернулся ко мне, посмотрел прямо в глаза и с горечью в голосе произнес:

— Давай откровенно, Хотч. Скажи, по-твоему, я кто — лгун или сумасшедший?

Его подбородок трясся, а лицо страшно побледнело.

— Прости, — сказал я. — Забудем об этом разговоре. — И мы медленно направились обратно к дому.

Я пытался уговорить Эрнеста пойти на охоту, но каждый раз он отказывался, уверяя меня, что должен закончить кое-какие дела — иногда это была правда, иногда — нет. Поводом для того, чтобы остаться дома, могло послужить все, что угодно, вплоть до необходимости написать какое-нибудь письмо — адвокату или издателю. Мне казалось, что, если я смогу вытащить Эрнеста на природу, увести из дома, от его тревог и волнений, если заставлю делать то, что он так всегда любил, его душевное состояние улучшится, а настроение поднимется. Я надеялся, что красота осеннего леса и охотничий азарт, который в нем, старом охотнике, непременно должен был возникнуть вновь при виде летящей птицы, поможет ему, и он освободится от своих навязчивых идей, от этой напряженности, сковавшей все его существо. И как-то раз мне все-таки удалось уговорить его пойти на фазанью охоту. Однако все тогда закончилось столь мрачно, что я решил — больше никогда не буду этого делать.

Я собрал всех самых близких приятелей Эрнеста, которые всегда ходили с нами на охоту — Бада Пурди, Пэппи Арнольда, Дога Андерсона и Чака Аткинсона. Чтобы охотиться на фазанов в открытом поле, нужно иметь, по крайней мере, четыре винтовки. В ту осень было мало фазанов, и нам пришлось ехать в Пикабо. Там жил друг Бада Пурди, фермер, который разрешил нам поохотиться на своих землях — огромном пространстве с кукурузными полями, где еще оставались высохшие стебли, лакомая добыча для фазанов — мы уже хорошо это знали.

И вот когда мы добрались до места, когда все было приготовлено для охоты, ружья заряжены и мы уже стали перелезать через проволоку, огораживающую поле, Эрнест вдруг заартачился. Он заявил, что мы нарушаем закон, вторгаемся на территорию, принадлежащую частному лицу, и он совсем не хочет, чтобы его тут пристрелили. Кроме того что Бад знал владельца и договорился с ним, по законам штата не запрещается охотиться в полях, которые не охраняются специально, а вокруг того поля, куда мы приехали, не было никаких постов. На все наши уверения Эрнест сказал, что категорически не хочет предоставлять ФБР никаких дополнительных поводов для его ареста, и предложил нам поохотиться, в то время как он подождет нас в машине. Мы уговаривали его не меньше получаса. Наконец он пошел с нами, но практически не участвовал в охоте.

Пэппи Арнольд сделал первые выстрелы, но промахнулся. Эрнест продолжал настаивать на том, что нужно подождать — вдруг нас захотят арестовать. И снова пришлось его уговаривать идти вперед. Мы выстроились полукругом примерно на тридцать ярдов, Эрнест шел на левом фланге. Так продолжалось около трех часов, когда вдруг перед нами возникли три прекрасных фазана, они были не более чем в десяти ярдах от Эрнеста. Охотник может только мечтать о таком. Эрнест, с его способностью быстро перезаряжать ружье, мог бы легко пристрелить всех троих. Тут он снял ружье с предохранителя и прицелился в птиц.

И вот когда уже надо было стрелять, он этого не сделал. Птицы быстро взлетели и исчезли из поля зрения. Изумленные до предела, мы все окружили Эрнеста.

— Я был бы полным идиотом, если бы позволил пристрелить себя из-за пары фазанов, — сказал он, вытаскивая патроны из стволов.

На несколько минут мы потеряли дар речи. Очухавшись, Бад предложил зайти к самому фермеру, дом которого виднелся на горизонте, и проверить разрешение на охоту. Эрнест согласился. По дороге мы не видели никаких птиц, но даже если бы перед нами появились фазаны, уверен, никто из нас не мог бы сделать ни одного выстрела.

Бад постучался в дверь, и вот уже жена его друга гостеприимно встречала нас. Бад представил ей Эрнеста и всех остальных. Она сказала, что ее муж уехал на рынок в Твин-Фоллс, но она абсолютно уверена, что мы смело можем охотиться на их землях. Кстати, сказала она, совсем недалеко от дома — старое кукурузное поле.

И вот мы снова охотимся. Когда мы шли по полю, один фазан появился перед Чаком, и он подстрелил птицу. Эрнест подошел посмотреть. При этом он заметил, что все-таки не очень уверен в том, что мы можем охотиться здесь: одно дело — слова жены, а другое — разрешение от официального собственника земли. Что будет, если фермер по дороге домой увидит их здесь, стреляющих в его фазанов? Он запросто может пристрелить их как нарушителей права частной собственности! Мы должны вернуться в дом фермера и ждать его возвращения, сказал он, явно сильно нервничая.

Я чувствовал себя совершенно разбитым. Все мои надежды оказались напрасными. И дело было не только в сегодняшнем дне — я понимал, все началось еще раньше, прошлой осенью, прошлым летом. Я оказался перед необходимостью прямо посмотреть фактам в лицо — с Эрнестом происходило что-то серьезное. Я не хотел, чтобы он почувствовал мою тревогу, поэтому опустил голову и уставился в землю. Остальные тоже замолчали, не зная, что и сказать. И только Бад, замечательный парень, посмотрел вокруг и заметил:

— Сказать по правде, Эрнест, здесь так мало птиц, что нам даже не стоит морочить себе голову. Давай-ка лучше поедем ко мне и выпьем сидра.

В тот вечер Эрнест согласился пойти со мной поужинать в только что открытый ресторан в отеле «Кристиана». Первый раз за долгое время он вечером вышел из дома. Но все кончилось почти так же грустно, как и тогда, в Испании.

Эрнест заказал один коктейль и один бокал вина — он строго придерживался своей диеты. Казалось, ему было хорошо. Он рассказывал забавные истории о прошлом Кетчума, о том, как здесь жили раньше, играли в азартные игры, и народу было так много, как во времена золотой лихорадки. Вдруг он замолчал, даже не закончив предложение, и заявил, что мы должны оплатить счет и быстро уходить из ресторана. Бедная Мэри, которая так радовалась этому вечеру, спросила его, что случилось.

Эрнест кивнул в сторону бара:

— У стойки сидят два агента ФБР, вот что случилось.

Тогда Мэри задала другой вопрос — откуда он знает, что эти люди из ФБР? Эрнест велел ей говорить шепотом:

— Ты что, думаешь, я не могу узнать фэбээровца? Нам нужно срочно уходить отсюда, Хотч.

Я пошел искать официанта и по пути прошел мимо столика, за которым сидел Чак Аткинсон с женой. Я спросил его, — может, он знает, кто эти двое у стойки.

— Конечно, знаю. Торговцы. Они приезжают в Кетчум каждый месяц уже на протяжении пяти лет. Только не говори мне, что Эрнест нервничает из-за них. — И он горестно покачал головой.

Когда я сообщил Эрнесту, что эти люди — торговцы, он поднял меня на смех.

— Ну да, торговцы. Агенты ФБР славятся своей неуклюжей маскировкой. Думаешь, они будут тебе изображать скрипачей? Пошли, Мэри. Ты можешь выпить кофе и дома.

С тех пор как я приехал, Мэри все время хотела поговорить со мной, но Эрнест не давал нам никаких возможностей пообщаться наедине. Он стал очень чувствителен к любой критике и, когда видел, что его друзья о чем-то беседуют с Мэри, проникался уверенностью, что они наверняка обсуждают его. На самом деле так и было. Тут он был прав. Мэри очень нервничала и была совершенно растеряна. С самого приезда из Испании он все время чего-то боялся. В тот вечер по дороге домой она шепнула мне, что завтра в 11 часов собирается пойти в магазин, и там мы сможем поговорить.

Наш разговор состоялся у полок с крупой. Мэри сказала, что она в отчаянии. Она показала мне письмо, которое нашла накануне на столе Эрнеста. На конверте был адрес его банка в Нью-Йорке. Вначале все шло, как полагается, но потом слова уже было трудно разобрать, казалось, что он выдумывает какой-то новый язык.

Работоспособность Эрнеста упала до такой степени, что он мог часами сидеть над рукописью парижских воспоминаний, не написав ни одной строки. Это очень его расстраивало, кроме того, он страшно переживал из-за потери финки. И никакие предложения Мэри купить квартиру в Париже или Венеции или же новую яхту, на которой они могли бы совершать морские путешествия, не могли его успокоить, вывести из состояния депрессии, отвлечь от постоянно мучивших его галлюцинаций и страхов. Он снова заговорил о самоубийстве, и иногда его можно было увидеть у шкафа с оружием. Порой он брал в руки ружье и целился, глядя куда-то далеко в горы.

Я сказал Мэри, что абсолютно уверен — Эрнесту срочно нужен психиатр, может быть, его следует положить в клинику Меннингера. Но Мэри смущало, что об этом станет известно широкой публике, и еще не ясно, как все скажется на состоянии Эрнеста. Тогда я предложил немедленно вернуться в Нью-Йорк и договориться со своим знакомым, очень хорошим психиатром. Она умоляла меня поспешить, опасаясь, что слова Эрнеста о самоубийстве могут стать страшной реальностью.

Перед отъездом я встретился с Верноном Лордом. Я знал, что Эрнест будет лечиться, только если сам этого захочет, и в этой ситуации роль Вернона могла стать очень важной, а может, ключевой. Вернон сказал мне, что Эрнест дал ему записку, которую тот должен был прочесть после ареста Эрнеста. Доктор, конечно, уже прочел письмо — там были просьба позаботиться о Мэри, а также безумные заверения в том, что Эрнест не имел ничего общего с доктором — это должно было защитить Лорда от возможных преследований со стороны властей. Некоторые места в письме казались полной абракадаброй. Состояние Эрнеста по-настоящему пугало Лорда, так же как и Мэри.

— Я просто сельский врач, — сказал он мне, — и не очень опытный. Но я точно знаю, что Эрнесту нужна немедленная помощь, которую я ему предоставить, при всем моем желании, не могу. Да, я выписывал ему разные транквилизаторы и даже несколько новых препаратов, о которых недавно вычитал в медицинском журнале, но состояние Эрнеста слишком серьезно, а психиатрия — совсем не мой профиль, и я не могу поставить ему диагноз. К сожалению, последние несколько недель с каждым днем ему становится все хуже и хуже. Его нужно срочно везти в Нью-Йорк и показать хорошему психиатру.

Я спросил Лорда, когда он в последний раз Мерил Эрнесту давление. Может, у него приступ гипертонии?

— Ты хочешь сказать, скачок давления может его напугать?

— Ну да, нам же надо убедить Эрнеста в необходимости обследования. Я просто размышляю, как нам уговорить его ехать в Нью-Йорк.

— Да, пожалуй, это может сработать. Давление — то, что его действительно сильно волнует. Я с ним встречаюсь сегодня. Сделаю все, что от меня зависит. Так обидно! Физическое состояние Эрнеста стало гораздо лучше и почти пришло в норму — по-видимому, помогла строгая диета и отказ от алкоголя, — так теперь возникли проблемы с его душевным здоровьем. Ирония судьбы…

Нью-йоркский психиатр — назовем его доктор Знаменитость — быстро во всем разобрался. Он определил состояние Эрнеста как маниакально-депрессивный синдром и в разговоре с Лордом порекомендовал несколько новых препаратов, которые, как он надеялся, поддержат Эрнеста до госпитализации. Сначала доктор порекомендовал клинику Меннингера, но Вернон решил, что Эрнест никогда не согласится лечь в эту больницу. Да и Мэри будет протестовать против этой клиники из-за страха, что состояние Эрнеста станет достоянием публики, заметил я.

Стало ясно, что единственный приемлемый для всех вариант — больница, где лечат как соматические, так и психические заболевания. Туда Эрнест мог бы лечь в связи с каким-то физическим недугом, и это бы замаскировало истинную причину госпитализации. Тогда доктор Знаменитость порекомендовал клинику Мэйо. Вернон сообщил, что Эрнест, как мы и ожидали, испугался, увидев, что его давление поползло вверх. Лорд думал, что теперь сможет уговорить Эрнеста лечь на обследование в Мэйо, и доктор Знаменитость договорился о госпитализации, предварительно обсудив с врачами клиники состояние Эрнеста.

И вот 30 ноября, в сопровождении Вернона чартерным рейсом на маленьком самолете Эрнест прилетел в Рочестер, штат Миннесота, и в тот же день стал пациентом клиники Мэйо. Его зарегистрировали как Вернона Лорда и поселили в палату больницы Святой Марии.

Эрнесту не разрешили пользоваться телефоном, поэтому он писал всем письма. В декабре я часто разговаривал с Мэри, которая жила недалеко от больницы, в отеле «Калер», и ежедневно навещала Эрнеста. Она чувствовала себя в этом городе очень одинокой, и на Рождество, чтобы хоть как-то ее порадовать, моя дочь послала ей целый ящик подарков.

За тот месяц Эрнеста одиннадцать раз подвергли электрошоку. По словам Мэри, он очень тяжело переносил эту процедуру, страдая даже больше физически, чем душевно. Но ему становится лучше, с надеждой говорила она, да и с врачами сложились хорошие отношения. Но, добавляла Мэри, у них был один недостаток — они знали его хуже, чем она.

Электрошок отменили в начале января. Вскоре после этого Эрнест попросил врачей разрешить ему позвонить мне, и они согласились. С тех пор как Эрнест поступил в больницу, он первый раз звонил по телефону, и для него этот звонок был необыкновенно важен. Я проконсультировался с врачами, есть ли темы, которые мне не следует затрагивать в разговоре, но они сказали, что никаких ограничений нет. Итак, звонок был назначен на определенный день и определенное время.

И вот в моем доме зазвонил телефон, и оператор сообщил мне, что сейчас со мной будет разговаривать мистер Лорд. После приветствий Эрнест сказал:

— Просто кошмар — лежать под фамилией «Лорд» в католической больнице, и это мне, человеку, давно забывшему о католичестве!

Его голос звучал мощно и радостно, казалось, он полностью владел собой, только вот в интонациях появилась мягкость, какая-то сердечность, которой раньше не было. Он рассказывал, что несколько дней назад начал читать. Что он читает? Новую книгу нашего друга Джорджа Плимтона «Вне лиги». Она ему очень нравится, и он получает от чтения большое удовольствие.

— Правда, трудно получать удовольствие от чего-либо, когда лежишь в комнате, где за тобой следят, запирают дверь и ведут себя столь неприлично, что даже не доверяют тебе тупую бритву.

Было так странно слышать его слова! Я не очень представлял себе, как он живет в клинике. Разрешат ли его врачи навестить мистера Лорда? Он спросит, но, честное слово, Рочестер так далеко, что ему просто неудобно просить друзей приехать сюда.

— Но я не отрицаю такой возможности. И мне чертовски приятно было бы тебя увидеть.

Наш разговор продолжался пятнадцать минут, и он ни разу не упомянул о своих прежних страхах. Эрнест довольно много говорил о парижских воспоминаниях, о том, что ему надо продолжить работу над ними, поскольку он хочет, чтобы книга вышла уже осенью. И тут мы услышали голос больничного оператора:

— Мистер Лорд, пора заканчивать.

И Эрнест, быстро попрощавшись, повесил трубку.

Весь городок Рочестер — это клиника Мэйо. Он расположен на плоской равнине. Рочестер напоминает иглу, окруженную наперстками. Игла — это небоскреб, здание самой больницы, а наперстки — отели, в которых останавливаются приезжающие сюда со всего мира пациенты и их родные. От отелей все пути ведут к больнице, которая похожа на пчелиный улей, разделенный на отдельные соты. В лифтах отелей в сопровождении родных непрестанно поднимаются и спускаются люди в каталках и креслах на колесах, их же вы видите и на дорогах к больнице.

В самой клинике Мэйо больные не лежат. Их размещают в больнице Святой Марии, и там за ними ухаживают монахини, а врачи из Мэйо консультируют и назначают лечение.

Я должен был вылететь в Рочестер 13 января 1961 года, но 10 января получил телеграмму от Эрнеста, в которой он писал: авиакомпания «Нортуэст» бастует, и лучше, если я полечу на «Кэпитол» в Миннеаполис, а затем рейсом «Браниф» или «Озарк» — прямо в Рочестер. Или же сяду на машину компании «Джефферсон транспортейшн» и через полтора часа буду в городе. Машины уходят каждые четыре часа, а билет стоит восемь долларов. Он добавил, что весит теперь сто семьдесят три фунта с четвертью и все эти фунты будут счастливы меня видеть.

Так похоже на него прежнего — эта забота о друзьях и внимание к малейшим деталям! Я купил большую банку белужьей икры и взял билет на рейс компании «Кэпитол». К сожалению, кухня самолета вместе с холодильником, в котором стояла моя банка с икрой, осталась в Чикаго. Я ее так никогда больше и не видел, а мне так хотелось подарить икру Мэри.

Получив номер в «Калере», я сразу отправился в больницу. Эрнест выглядел страшно похудевшим — сто семьдесят три фунта в одежде вместо его обычных двухсот десяти — двухсот двадцати. У него как-то изменились черты лица, и даже манеры стали другими. Он представил меня своей медсестре — крупной симпатичной молодой женщине, которая явно нравилась своему пациенту, а потом — врачам, которых он уже возвел в статус приятелей. Они часто приглашали его в свои дома на обед, а один врач рассказывал мне, что в прошлое воскресенье у него в саду состоялись настоящие соревнования по стрельбе, в которых участвовали его друзья, а потом был накрыт стол, и Эрнест там тоже был. Мы сидели в маленькой, но уютной палате. Эрнест шутил и смеялся, вспоминая разные забавные случаи из прошлого, например наш триумф в Отейле или мое выступление на корриде. Врачи были в восторге. Несмотря на то что Эрнест выглядел не очень хорошо, было очевидно — он выздоравливает. Но в то же время у меня возникло чувство, что врачи относятся к нему не как к пациенту, а скорее как к знаменитости, волею судеб оказавшейся в больнице.

Уходя, доктора заметили, что было бы замечательно, если бы мы с Эрнестом немного погуляли. Медсестра протянула ему одежду, и, одеваясь, Эрнест показал мне гору писем. Он сказал, что всегда аккуратно отвечал людям, и теперь ему неловко, что он не сделал это вовремя. Если бы Нита была здесь, тогда бы он диктовал ей, и они бы вместе быстро справились с этой кучей писем. Но ведь можно попросить стенографистку клиники ежедневно приходить к нему, предложил я, например, после обеда, на пару часов. Такая возможность явно обрадовала его и воодушевила.

— Я бы разделался со всеми этими письмами, и в Кетчуме сразу засел бы за книгу.

А потом он задал мне вопрос, которого я со страхом ждал с самого приезда:

— Что слышно у Купера?

Купер приехал в Нью-Йорк в начале января снимать телевизионный спектакль об американских ковбоях. Он сразу позвонил мне, предложив вместе пообедать:

— Мне надо уточнить наши планы с Папой. После операции врачи сказали, что у меня рак и мне осталось суетиться в этом мире совсем недолго. Надеюсь, они не ошибаются.

Накануне Рождества у Купера начались сильные боли, и он потребовал от врачей сказать правду. Тогда они и сообщили Гэри эту грустную весть. Теперь он, несмотря на целую кучу лекарств, так страдал, что мог выстоять перед камерой не больше часа.

— Как дела у Папы, в этой клинике Мэйо?

Уже не для кого не было секретом, что под именем Лорда в клинике лечится Хемингуэй, и газеты наперебой пытались угадать, какой недуг его туда привел.

— Отлично.

— А что с ним на самом деле, Хотч?

— Гипертония. Но сейчас все нормально.

Будь я проклят, если скажу Куперу правду — ему сейчас и так тяжело.

— Расскажи ему обо мне. Мы всегда были откровенны друг с другом, и я не хочу, чтобы он узнал о том, что со мной происходит, от чужих людей или из газет. Я пытался дозвониться до Эрнеста, но меня с ним не соединяют, а писать о таких вещах как-то не хочется.

И вот теперь я выполнил просьбу Купера. Эрнест не произнес ни слова. Лишь посмотрел на меня, словно я его предал. Затем он взял куртку, медленно надел ее, на голову натянул кепку и побрел из своей тюрьмы.

Мы шли, удаляясь от центра городка, и вскоре оказались на окраине.

— Похоже, твои врачи — отличные парни.

— Потому что они разрешают мне стрелять по тарелочкам?

— Ну, с их стороны так мило приглашать тебя в гости…

— Чего эти специалисты по электрошоку не знают, так это что такое писатель; они не имеют ни малейшего понятия о сострадании и раскаянии. Всех психиатров надо заставить самих заняться литературным трудом, может, тогда они хоть что-то начнут понимать.

— Они уже отменили процедуры?

— Да, но зачем все это было, если в результате им лишь удалось отнять у меня мое главное богатство — мой разум и память. Теперь я не могу писать. Пациента лечили лучшие врачи в мире, но, к сожалению, он скончался. Хотч, все просто ужасно. Я звонил местным властям, просил выдать меня полиции, но они отказались, сказали, не знают за что.

Мое сердце замерло. Я не мог поверить…

— Я проверил ситуацию с судом — ты не прав, в федеральном суде у врачей нет никаких особых прав, и они запросто могут придавить к ногтю Вернона, особенно теперь, когда я скрываюсь, живя под его именем. Вот почему я хочу уже оказаться в руках полиции. Кстати, ты давно видел Онор?

И затем снова последовали эти невероятные измышления об Онор и иммиграционной службе. Его мании, к сожалению, не исчезли и нисколько не изменились. Его комната прослушивалась, прослушивались телефонные разговоры. Он подозревал, что один из врачей на самом деле — замаскированный агент ФБР. Я постарался как можно быстрее вернуться в клинику, но все равно прогулка показалась мне бесконечно долгой.

В тот день я ужинал с Мэри в ресторане отеля. Она заметила, что первый раз за шесть недель в Рочестере ужинает не в одиночестве. Обычно, вернувшись от Эрнеста, Мэри ела одна в своей комнате. Мы говорили о двойственности Эрнеста — в присутствии врачей он ведет себя совсем не так, как с нами. Мэри уже беседовала об этом с врачами, но будет неплохо, сказала она, если они услышат пару слов и от меня.

Врачи сказали мне, что прекрасно знают — некоторые мании Эрнеста его не оставили. Но при этом они видят его все возрастающее желание работать — и для них это главный признак выздоровления. Я высказал сомнения по поводу его веса и спросил, разрешат ли ему больше есть и слегка пить. Я спросил, не может ли от абсолютного запрета на алкоголь нарушиться психика человека, если он, как Эрнест, всю свою жизнь чертовски много пил? Путь даже при этом его физическое состояние резко улучшится? На это они ответили мне так: им бы хотелось, чтобы его вес не менялся, и Эрнесту позволяется в день выпивать пару бокалов вина, но не больше. Конечно, я все понимал, я лишь хотел сказать, что Эрнест — столь неординарная личность, что к нему нельзя относиться как к обычному пациенту, и нужно сто раз подумать, как на нем отразится любая из назначенных процедур, будь то электрошок или что-нибудь другое. Конечно, я извинился за свои слова, но я считал необходимым их произнести.

На следующий день я снова пришел к Эрнесту. Мэри уже была с ним. Его то смертельно раздражали ее любовь, забота и внимание, то он, стараясь сдерживаться, благодарил ее за все, что она для него делала. И вот после одного из таких взрывов раздражения Мэри, извинившись, вышла из палаты. Когда она снова появилась в комнате, ее глаза были красными от слез. Вскоре Эрнеста пришли проведать два доктора, и я снова стал свидетелем поразительного превращения, которое уже наблюдал раньше.

В нем явно ощущался интерес к работе. Казалось, к Эрнесту вернулась способность писать. В ожидании стенографистки, которая должна была прийти после полудня, он рассортировал все письма. Ему не терпелось начать. Он даже успел написать вполне связный текст на обложку книги Джорджа Плимптона:

«Тонкие наблюдения, глубоко прочувствованные и осознанные. Эти воспоминания о суровом испытании, которому герой подвергается добровольно, пугают, как ночной кошмар. Вы заглянете в темные глубины души Уолтера Митти».

Так больное и здоровое начала боролись в сознании Эрнеста, и никто не мог предсказать исход этого поединка.

В то утро Эрнест и Мэри получили приглашение на церемонию инаугурации Кеннеди. Эрнест был очень растроган, и мы вместе сочиняли вежливый отказ.

И вот мне уже пора ехать в аэропорт. Эрнест проводил меня до лифта и некоторое время держал двери, не давая мне зайти в кабину:

— Весной мы поедем в Отейль. Цвета «Хемхотча» наведут там шороху и заставят всех трепетать. Помнишь парня, который выдавал наш выигрыш? Он тогда сказал: «Да, мсье определенно — настоящий мэтр». — Он слегка ударил меня по плечу. — Ну что, старина Хотч? Совсем тебя замучил, мой мальчик?

— Ну что ты, Папа! С тобой я пережил самые лучшие минуты в моей жизни.

— И все?

— Черт возьми, ты же сам как-то сказал, что, если отправляешься в дальней путь, надо быть готовым, что обязательно получишь пару ударов по заднице. Ты ведь тоже бывал в нокдауне.

— Конечно! И не раз. Но на счет «три» уже был готов вскочить.

— Слегка шатаясь.

— Ну да. Сейчас встаю на счет «шесть». Может, на «семь».

— Но сейчас у нас другие правила — считаем до «восьми».

— Черт возьми, как бы мне хотелось поехать на скачки! Но в Отейле и правда лучше весной. Напишу Джорджу, путь уже начинает работать над списками лошадей. Береги деньги, Хотч, будем ставить на дух Батаклана.

Я почувствовал, что медсестра уже ждет Эрнеста, и вошел в лифт.

— Спасибо, что приехал, — услышал я его последние слова.

 

Глава 15

Кетчум, 1961

К моему удивлению, уже 22 января, через девять дней после нашей последней встречи, Эрнеста выписали из клиники Мэйо. Он позвонил мне в Голливуд, говорил, как счастлив, что уже дома, в Кетчуме, и наконец может снова работать. Он сказал, что на следующий же день после возвращения ходил на охоту, и теперь у окна в кухне висят тушки восьми уток и двух чирков. Казалось, у него все хорошо.

Я положил трубку. На душе стало немного легче — Эрнест снова на свободе, снова на своем месте. Но когда я вспомнил нашу последнюю прогулку, мне опять стало как-то не по себе.

Спустя несколько дней Эрнест все-таки решился принять предложения студии «XX век — Фокс» о съемках сериала по рассказам о Нике Адамсе. Его февральские письма и звонки были посвящены делам, он писал и говорил кратко, как настоящий бизнесмен. Мы связывались по телефону каждую неделю. Он волновался только из-за своего веса: сто семьдесят фунтов — слишком мало для него, жаловался Эрнест, он не может жить в прежнем темпе. Я предлагал ему поправиться на несколько фунтов, но он решительно отказывался изменить свою диету, не позволяя себе ни единой лишней калории. Эрнест относился к диете, как к воинскому приказу, который нигде и никогда нельзя нарушить. Вряд ли у врачей Эрнеста были когда-нибудь еще такие пациенты.

Восемнадцатого февраля Эрнест позвонил мне в Нью-Йорк, чтобы посоветоваться, куда вложить сто двадцать пять тысяч долларов, полученных от киностудии. Больше всего его волновали налоги.

— Я попросил моего адвоката семьдесят процентов положить на налоговый счет, а на остальную часть денег купить акции. Он считает, что семьдесят процентов — слишком много, но, думаю, он просто не понимает, что осенью у меня выйдет книга, кроме того, налоги могут возрасти.

— Но, говорят, налоги упадут. — Я полагал, что налоговый счет Эрнеста и так наполнен и нет смысла делать его еще внушительнее.

— Я никогда не рассчитывал на снижение налогов. Так что семьдесят процентов — на налоговый счет, десять процентов — за услуги адвоката, и в результате у меня на счету остается лишь двадцать тысяч двести пятьдесят долларов — довольно мало за десять рассказов, как ты думаешь?

К началу мая почерк Эрнеста снова стал меняться, менялось и содержание писем. Буквы так уменьшились и утончились, что было трудно разбирать слова. Он непрерывно на что-то жаловался и все меньше писал о работе.

Примерно в это же время Эрнест попросил меня посылать письма не прямо к нему в Кетчум, а на имя Вернона Лорда, в клинику Сан-Вэлли. Я должен использовать имя отправителя на букву «О», и Вернон будет знать, что данное письмо — для Эрнеста. Онор следует поступать точно так же.

В конце марта, когда я беседовал с ним по телефону, в его голосе уже не слышалось никакого энтузиазма, и говорил он довольно бессвязно и отрывочно.

— Мне так хотелось бы что-нибудь придумать, но я ничего не могу планировать, пока не закончу парижскую книгу. Целыми днями я должен думать о своем здоровье. Вес по-прежнему ужасно мал. И пока мой организм не будет в полном порядке, не смогу думать ни о будущей работе, ни о чем другом. Не хочу волновать Мэри по этому поводу, да и по других тоже. И сам хочу покоя. Стараюсь быть сильным и при весе сто шестьдесят девять футов, но этого мало. Говорю это, чтоб ты знал истинное положение вещей.

Голос Эрнеста звучал по-стариковски, концы предложений было трудно услышать, казалось, у него не хватает сил закончить фразу.

— Делаю все, что велят врачи. Давление нормальное. Вот только с весом что-то не так.

— Ты можешь чуть-чуть поправиться? Что советует Вернон?

— Он бы не возражал, если б я перестал вообще думать на эту тему и слегка бы развлекся. Считает, что я испортился. Раньше у меня всегда чертовски здорово это получалось — развлекаться.

В начале апреля Эрнест стал снова бояться телефона, теперь он опять не упоминал имя Онор ни в письмах, ни в разговорах. С ним было невозможно говорить по телефону. Он впал в депрессию из-за работы, и я так никогда и не понял истинную причину этой депрессии, — возможно, ему было трудно писать или же не нравилось то, что у него получалось. Я пытался рассказать ему о наших общих друзьях, но Эрнеста это абсолютно не интересовало. Тогда я начинал говорить о сценариях фильмов по рассказам о Нике Адамсе, которые я начинал писать, но его и это не волновало.

Восемнадцатого апреля я присутствовал на приеме, который Харви Брейт устроил в честь выхода новой книги Джорджа Плимтона. Там были приятные люди, наши друзья, вечер получился очень удачный, и в какой-то момент Харви предложил позвонить Эрнесту и всем сказать ему по паре слов. Мне не хотелось, чтобы присутствующие на вечере узнали о состоянии Эрнеста, о том, что он не может трепаться с весело развлекающейся публикой, поэтому я попытался не допустить этого звонка, заявив, что у меня нет при себе его номера. Но тут Харви нашел телефон в своей записной книжке.

Сначала Харви говорил с Эрнестом, потом Джордж, они были рады и довольны. Джордж рассказывал, как хорошо расходится его книга. Когда трубку взял я, то услышал:

— Хотч, пожалуйста, постарайся прекратить эти разговоры. — Он говорил безжизненным голосом, слова доходили до меня как тяжело перекатывающиеся каменные глыбы. — Это просто невыносимо. Я никак не могу закончить эту чертову книгу. Я хорошо представляю, как все должно быть, я знаю, что нужно делать, но у меня ничего не получается.

Харви и Джордж, счастливые и довольные, смотрели на меня, поэтому я старался изображать некое подобие улыбки и не поднимать глаз от телефона.

Я произнес что-то весьма нелепое типа:

— Ну что ж, замечательно, что ты так далеко отсюда.

— Хотч, я не могу закончить книгу. Не могу. Я целый день просидел за этим чертовым столом, не выходил из комнаты ни на минуту, и все, что мне удалось, — одно маленькое предложение, может, что-то еще, не знаю. Ничего не могу. Понимаешь, не могу. Я написал «Скрибнере», пусть вычеркнут книгу из осеннего плана.

— Тогда они выпустят ее только весной.

— Нет, не выпустят, потому что и весной я не смогу ее закончить. Ни этой осенью, ни весной, ни через десять лет. Не могу. Это потрясающая книга, и я не могу ее закончить. Понимаешь?

Когда я повесил трубку, Харви сказал:

— Правда, он отличной форме?

Это было 18 апреля. А 23-го, утром, в 11 часов мне позвонили из Кетчума и сообщили, что Эрнест снова в больничной палате, в клинике Сан-Вэлли. Ему проводят успокаивающий курс, делают инъекции амитала каждые три часа.

В тот день Мэри, войдя в гостиную, увидела Эрнеста, держащего в одной руке ружье, а в другой — два патрона. На штык была насажена адресованная ей записка. Мэри знала — вот-вот должен прийти Вернон Лорд, чтобы, как обычно, измерить Эрнесту давление. Поэтому она просто попыталась отвлечь мужа до прихода врача. Мэри знала, что Эрнест очень мучился из-за полной неспособности работать, но ей и в голову не приходило, что у него такая глубокая депрессия.

Эрнест стоял совершенно спокойно, даже не пытаясь зарядить ружье, вот почему Мэри, не говоря ни слова о ружье, спросила его о записке. Эрнест отказался отдать записку, но прочел несколько предложений. Там говорилось о его завещании, о том, что отойдет Мэри, чтобы она не беспокоилась. Он сообщил Мэри, что перевел на ее счет тридцать тысяч долларов. Наконец появился Вернон. Лорд забрал из рук Хемингуэя ружье, которое тот отдал без всякого сопротивления.

Вернон уже звонил в Мэйо. Я спросил, нужно ли мне рассказать о том, что произошло, доктору Знаменитости.

Лорд снова позвонил в полпятого. Врачи из Мэйо настаивают, чтобы Эрнест сам согласился ехать в Рочестер, а он ни в какую не хочет.

— Я говорил с доктором Знаменитостью, он позвонит в Мэйо, а потом — тебе.

— Я уже беседовал с ним. Он договорился с Мэйо, все обсудил с тамошними врачами, но я не уверен, что он знает об их условии — Эрнест должен приехать к ним по собственной воле. Черт возьми, он ничего не хочет делать по собственной воле! О чем они болтают? У меня есть помощник, доктор Осли, он мне здорово помогает с Эрнестом, но у нас же здесь ничего нет! У нас нет оборудования для лечения таких больных, как Эрнест. Честное слово, Хотч, если мы его не поместим в приличное место, и не сделаем это быстро, он снова попытается себя убить. Это — вопрос времени! Если Эрнест останется здесь, угроза самоубийства будет расти с каждым часом. Он говорит, что больше не может писать, — он повторял мне это уже на протяжении нескольких недель. Говорит, что теперь ему больше незачем жить. Хотч, он уже никогда не будет писать. Он просто не может этого делать. В этом причина его попыток уйти из жизни. По крайней мере, та, что лежит на поверхности. И я должен это принять как главную причину, поскольку не умею работать с тем, что расположено не на поверхности. Но эта мотивация — достаточно сильная, и скажу тебе честно, я ужасно волнуюсь. Мы сделали ему укол амитала, но сколько времени мы сможем его удерживать в относительно спокойном состоянии? Признаюсь, для простого сельского врача это слишком большая ответственность. И не потому, что он мой друг, нет. Он — Эрнест Хемингуэй! И мы обязаны положить его в Мэйо!

Весь тот день мы непрерывно вели переговоры — звонили в Кетчум, Голливуд, Рочестер, Нью-Йорк, но нам так и не удалось уговорить докторов Мэйо приехать в Кетчум или изменить их принцип, по которому пациенты должны приезжать в клинику по своей доброй воле. Доктор Знаменитость предложил Вернону испробовать на Эрнесте несколько методов, чтобы добиться его согласия ехать в клинику. Я уже думал лететь в Кетчум помогать Вернону, но Знаменитость настоял, чтобы я ждал пока в Нью-Йорке и поехал, когда уже другого выхода не будет.

На следующий день мне позвонила Мэри. Она была в ужасе. Ночью случился страшный инцидент. Вернон наконец уговорил Эрнеста ехать в Мэйо, уже заказали чартерный рейс, самолет должен был лететь из Хейли. Но Эрнест вдруг заявил, что перед отъездом должен взять некоторые вещи из дома. Вернон предложил послать за ними Мэри, однако Эрнест сказал, что он сам должен это сделать, и без этих вещей он никуда не поедет. Тогда Вернону пришлось согласиться, но он настоял, чтобы Эрнеста сопровождал Дон Андерсон, огромный человек весом более двухсот фунтов. С ними поехали сам Вернон, медсестра и Мэри.

Эрнест зашел в дом, за ним — Дон, медсестра, а потом Мэри и Вернон. Вдруг Эрнест бросился вперед в комнату, захлопнул за собой дверь и закрыл на защелку. Все получилось так быстро, что Дон оказался за дверью. Он быстро обежал дом, нашел другую дверь и увидел Эрнеста, заряжающего ружье. Дон навалился на Эрнеста и придавил его к полу. Началась настоящая драка за ружье. Вернону пришлось помогать Дону. К счастью, все обошлось. Сейчас Эрнест снова в больнице, и ему уже вкололи большую дозу успокоительных препаратов.

Теперь он снова говорил, что не поедет в Мэйо, но Вернон держал самолет, надеясь, что все-таки сможет уговорить Эрнеста. Кроме того, начались переговоры с врачами из клиники Меннингера.

На следующее утро Мэри сообщила мне, что Эрнест совершенно неожиданно согласился лететь в Мэйо, и самолет только что отправился в Рочестер. С ним — Вернон и Дон Андерсон. Мэри едва удавалось держать себя в руках. Вернон обещал позвонить ей, как только вернется. Звонок раздался уже после полуночи. Вернон рассказывал, что перед вылетом вколол Эрнесту кучу лекарств, но уже почти сразу после того, как самолет оторвался от земли, Эрнест попытался открыть люк и выпрыгнуть из самолета. Вернон и Дон общими усилиями оттащили его от люка, сделали ему укол амитала, и только после этого он успокоился и задремал.

Через некоторое время после этого инцидента возникли неполадки в моторе, и им пришлось сесть в Каспере, штат Вайоминг. Выходя из самолета, Эрнест устремился на работающий пропеллер, но Дон, схватив его за руку, встал между Эрнестом и пропеллером. Возникла довольно опасная ситуация — Эрнест мог легко толкнуть Дона на крутящийся винт.

Техникам потребовалась пара часов для устранения неисправностей, но все это время Эрнест вел себя тихо, и, только когда они летели над Южной Дакотой, он снова попытался выпрыгнуть из люка.

Врачи Мэйо встречали их в рочестерском аэропорту. Эрнест был очень любезен и приветствовал врачей как своих старых друзей. Его немедленно доставили в больницу Святой Марии и поместили в специальную палату под постоянное наблюдение.

— Знаешь, какое сегодня число? — спросил я Вернона.

— Двадцать пятое, ведь так?

— Прошло почти три месяца, как он вышел из больницы.

— Да, лечение помогло не надолго.

В начале мая я поехал к Куперу. Это была наша последняя встреча. Весь февраль, да и март, когда боли его не очень мучили, он старался радоваться жизни — до болезни у него это всегда получалось великолепно. Так, однажды он пригласил меня в потрясающий новый дом. Вечером в саду показывали свое искусство пять выдающихся каратистов. Там же, в этом чудесном особняке, частенько собирались его близкие друзья, и эти вечера проходили, как в старые добрые времена, когда Гэри был еще совершенно здоров.

Но в апреле невыносимые боли сломили его окончательно. Когда я приехал к нему, он неподвижно лежал в темной комнате. Казалось, жизнь постепенно покидала его. На волосах кое-где сошла краска, обнажив седые пряди. Его жена проводила меня в комнату и вышла, оставив нас вдвоем.

— Папа звонил мне пару недель назад. — Куперу было больно говорить, поэтому он делал долгие паузы между словами. — Говорил, что тоже болеет. Бьюсь об заклад, на пути к смерти я его обгоню. — Он улыбнулся и закрыл глаза. Казалось, он страшно устал. — Слышал по радио, он снова в Мэйо. Это правда?

— Да.

— Бедный Папа. — Его глаза снова закрылись, но я чувствовал, что он внимательно слушает мой рассказ о том, как мы прошлой осенью охотились в Кетчуме, и о людях, которых он хорошо знал.

Тут начался приступ, на его лице выступили капельки пота, и было видно, как он изо всех сил борется с болью. Когда приступ прошел, Купер протянул руку к столу, взял распятие и положил рядом с собой на подушку.

— Пожалуйста, передай Папе — это очень важно, поэтому не забудь. Ведь я никогда уже его не увижу. Скажи ему… тогда я сомневался, правильное ли принял решение. — Он пододвинул распятие чуть ближе, и теперь оно касалось его щеки. — Скажи ему, тогда я совершил свой самый лучший поступок в жизни.

— Я передам.

— Не забудь.

— Не волнуйся, я обязательно скажу ему.

Через десять дней он умер.

В этот раз врачи не советовали Мэри ехать в Рочестер. Они полагали, что Эрнеста необходимо изолировать от всех контактов с внешним миром, и Мэри, оставшись в Кетчуме, общалась с врачами по телефону.

Через две недели после начала лечения Мэри позвонила мне в Нью-Йорк.

— Я получила первое письмо от Папы. Большие буквы, почерк вполне нормален, гораздо лучше, чем раньше. Пишет о том, как нам не хватает денег. Прости меня, ради Бога, но об одном деле я должна с тобой посоветоваться. Бедный Хотч! Папа пишет, что хочет купить кое-что из одежды, — конечно, я дала Эрнесту с собой все, что ему могло бы понадобиться. А потом он говорит: «Я собираюсь работать и хочу как можно скорее выбраться отсюда».

— Как ты думаешь — врачи читали его письмо?

— Не знаю, но я ответила ему — рассказала последние новости и все такое, а в конце написала: «Пожалуйста, не проси своих друзей забрать тебя из больницы, пока они не будут абсолютно уверены, что ты совершенно здоров. Никто из нас не хочет повторения того ада, в котором мы прожили последние три месяца». Но, Хотч, я очень боюсь, что именно так и получится. И просто не знаю, должна ли я ему писать такое. Ты ведь знаешь — я человек прямой и говорю, что думаю. Но я очень боюсь, что, если я пошлю ему такое, он меня возненавидит. Так что я вычеркнула эти слова.

— Да, порой действовать прямо — не лучший вариант, но мы не знаем, как с ним общаются врачи.

— Вот именно. Поэтому, может, ты поговоришь с доктором Знаменитость? Мне ужасно неудобно — я отнимаю у тебя время, морочу голову. Но я просто не знаю, что делать. Я очень переживаю еще и из-за того, что, мне кажется, врачи не очень стараются проникнуть в причины его маний. Когда он попал в клинику первый раз, я надеялась, что доктора избавят Папу от галлюцинаций, но, видимо, в его сознании есть более глубокие уровни, которые необходимо понять. Я даже не знаю, зачем они применяли электрошок.

— Что, они снова назначили ему электрошок?

— Когда я говорила с ними в последний раз, они сказали, что собираются назначить серию процедур. Но я даже не знаю, сколько их будет. И больше всего мне не дают покоя эти его разговоры о возвращении домой. Я просто не выдержу повторения этого кошмара. И это не угроза — к сожалению, это правда. Может, ты все-таки увидишься со Знаменитостью и посоветуешься с ним. Мне трудно это сделать по телефону — ведь мы с ним не знакомы. Может, стоит перевести Папу в клинику Меннингер? Спроси Знаменитость и об этом тоже.

После встречи с доктором Знаменитостью я кое-что понял о состоянии Эрнеста. Сначала доктор дал общее определение маний и навязчивых идей. Он объяснил, что науке чрезвычайно мало известно как о природе психических заболеваний — навязчивых идей, маний, фобий, депрессий, одержимости и других, — так и о различных психических процессах, которые выводят в данный момент на первый план тот или иной симптом. Обычно считается, что классическое развитие болезни идет в направлении от навязчивых состояний к маниакальным. Навязчивая идея, идефикс — это убеждение, в котором больной не в состоянии усомниться, даже зная об отсутствии каких-либо логических оснований и понимая, что это убеждение чуждо ему, его «я». Человек отдается этой идее, погружается в нее, уходя таким образом от реального мира с его проблемами и тревогами. Мания, продолжал доктор Знаменитость свои объяснения, — это ложная вера. Человек, страдающий манией, глух к любым проявлениям ее ошибочности и нелогичности. Часто бывает так, сказал он, что больной в одних ситуациях демонстрирует маниакальный психоз, а в других — одержимость навязчивой идеей.

Вернувшись к состоянию Эрнеста, доктор Знаменитость заметил, что в октябре, когда Эрнест был в Мадриде, его бред о избыточном весе багажа, желание скрыть свое имя и лететь только на старом самолете были навязчивыми идеями. А его более поздние фобии — телефон прослушивается, агенты ФБР стремятся его арестовать за совращение малолетних и невыплату несуществующих налогов — типичные мании. В Мадриде нам удалось убедить Эрнеста в ошибочности его страхов, например о весе багажа, предъявив ему официальный документ из авиакомпании. Но потом его одержимости превратились в мании, не поддающиеся уже никаким логическим опровержениям. Человек, одержимый манией, окружает себя плотным экраном, оболочкой, через которую невозможно достучаться до его сознания, и тогда, чтобы ее разрушить, применяют электрошок.

Что касается лечения электрошоком, то доктор Знаменитость заметил, что многие специалисты считают этот метод устаревшим. В современных клиниках пациентам вводится препарат, под действием которого больной засыпает на несколько часов, при этом не наблюдается никаких конвульсий, характерных для электрошока. Проснувшись, он иногда лишь испытывает головную боль. Как правило, уже после трех или четырех раз пациент чувствует себя лучше. Затем назначается еще курс из десяти — двенадцати инъекций — для закрепления эффекта, иногда приходится делать даже двадцать уколов. Если состояние больного после проведенного лечения не ухудшается на протяжении двух недель, можно делать положительный прогноз. Когда же возникают признаки ухудшения, лечение необходимо продолжать, и после нескольких недель, как правило, наблюдается положительная динамика.

Я спросил доктора, правда ли то, что электрошок нацелен на определенные участки мозга. Существует пятьдесят органических и пятьдесят психодинамических теорий, объясняющих действие электрошока, ответил мне он. В медицине используется множество самых разнообразных методов, механизм действия которых не известен. Например, никто не может объяснить, почему дигиталис помогает при сердечных заболеваниях, а инсулин — при лечении диабета. Мы знаем только, что эти препараты работают. Когда при лечении электрошоком электроды накладываются на голову, реагирует весь мозг. Никто пока не знает, какой участок мозга ответственен за память, но ее состояние наверняка связано с химическими процессами в мозговых клетках.

Я сказал доктору о жалобах Эрнеста, утверждающего, что после электрошока у него возникли проблемы с памятью. Знаменитость ответил мне, что два самых сильных побочных эффекта электрошока — потеря памяти и некоторая путаница в мыслях — исчезают довольно быстро. Действительно, некоторые детали пребывания в больнице и течения болезни могут быть забыты пациентом навсегда, но в любом случае это не столь уж важная информация. Однако он абсолютно уверен, что после завершения лечения все события жизни Эрнеста, предшествующие появлению недуга, будут полностью восстановлены в его памяти.

Скорее всего, все фобии Хемингуэя, его убежденность в преследовании со стороны закона и угрозе физического устранения, возникли из-за страха потерять способность писать, потерять свое положение в обществе, перестать быть самим собой. Доктор Знаменитость считал, что все психопатологические симптомы у Эрнеста вызваны нежеланием осознать реальность, что это некая психологическая защита. Его фобии оказались столь сильны, что не поддавались методам психотерапии, вот почему пришлось применить курс электрошока.

Весь май Эрнеста лечили электрошоком. Когда курс закончился, Мэри разрешили посетить мужа в больнице. Она рассказывала, что Эрнест был раздражен еще в большей степени, чем раньше. Он с горечью говорил, что его память стала хуже, что писатель в нем убит, и во всем виноваты врачи Мэйо, которые в конце концов по его требованию прекратили назначать ему эти страшные процедуры. Причиной конфликтов между врачами и Эрнестом было его нежелание признать серьезность своей болезни и необходимость применения сильных средств. Совершенно очевидно, врачам не удалось убедить его посмотреть в лицо истинному положению вещей.

Эрнест уже не говорил с Мэри о самоубийстве, более того, твердо заявил, что полностью вычеркнул эту мысль из сознания. Однако все его мании остались с ним. Более того, теперь у него возникла предубежденность против Вернона Лорда и самой Мэри. В первый же вечер он обвинил ее в том, что она специально засадила его в Мэйо, чтобы завладеть его деньгами. Но на следующий день он был снова мил и нежен с ней, все время благодарил за все, что она для него делала. Его сознание металось. У Эрнеста возникла новая мания — теперь он был уверен, что ему нельзя возвращаться в Кетчум: там его уже ждут, чтобы арестовать и засадить в тюрьму за неуплату налогов. Он обвинял Мэри, что она помогает властям, пытаясь отвезти его домой, где они и прижмут его к ногтю.

— Как мы можем убедить его лечиться, если он считает, что это лечение ему совсем не нужно? — спрашивала в растерянности Мэри. — Как мы можем заставить его поверить, что он серьезно болен, что он вообще болен и врачи Мэйо пытаются его вылечить? Мне кажется, врачи и сами не могут внушить ему необходимость электрошоков. Видеть его в клинике — всегда под присмотром, всегда в сопровождении персонала — ужасно! Бедный мой Эрнест! Где здесь можно было бы погулять? Ты знаешь, как Папа любит быть на воздухе. Он поговаривает о том, чтобы уехать за границу, даже отправил телеграммы друзьям в Испанию и Францию, может, стоит его отвезти в какую-нибудь другую клинику — в Швейцарии или еще где-нибудь? Просто невыносимо все это видеть — ему так нужна помощь, но он ни в какую не хочет ее принять. Должен же быть какой-то выход!

Сознание Эрнеста стало похоже на тюрьму, из которой не убежишь. В основе его новых маний лежало то обстоятельство, что он и на самом деле не мог вернуться в свой дом на Кубе. На основе этого реального факта возникли три новые мании: он не может оставаться в Рочестере, потому что врачи уничтожают его память; он не может вернуться в свою нью-йоркскую квартиру, поскольку его тут же схватят за растление малолетних; он не может вернуться в Кетчум — там его немедленно арестуют за неуплату налогов.

Примерно тогда же, после приезда Мэри в Рочестер, Эрнесту разрешили говорить со мной по телефону. Эти разговоры назначались заранее, и их, несомненно, прослушивали. Он наверняка знал об этом, потому что только пару раз упомянул о своих страхах, и то очень неявно.

Больше всего его волновала возможность экранизации «За рекой в тени деревьев». Десять лет он отказывался от всех предложений снять фильм по роману. Джерри Уолд оказался самым настойчивым из всех продюсеров, на протяжении долгого времени он не оставлял попыток получить у Эрнеста разрешение на съемки. И тут вдруг Эрнест вспомнил о чеке на пятьдесят тысяч долларов, который ему предлагала студия «Коламбия пикчерс». Эрнест действительно согласился, чтобы Купер делал фильм, но это скорее была уступка другу, чем его собственное желание. Теперь все было иначе. Кто мог бы сыграть роль пятидесятилетнего полковника Кантуэлла? Как я думаю? Он спросил меня об актере, имя которого не мог вспомнить — тот жил в Швейцарии, и именно его предлагал Джерри Уолд. Я вспомнил, кого он имел в виду. Эрнест сказал, что этот актер не должен играть полковника ни при каких обстоятельствах. Затем он пытался вспомнить актеров, которые могли бы справиться с ролью, но у него ничего не получилось, и он снова вспылил, закричав, что врачи полностью разрушили его память.

Тогда, беседуя со мной, Эрнест казался поглощенным делами и непривычно жестким. У меня создалось впечатление, что перед ним лежал лист бумаги с перечнем вопросов, которые необходимо обсудить, и он старался ни о чем не забыть, поэтому переходил от одного к другому, не обращая внимания на то, что говорил я. Присущий ему неторопливый ритм речи изменился, и его голос звучал, как будто записанный на пленку, пущенную с повышенной скоростью.

По поводу экранизации «За рекой, в тени деревьев» я сказал, что выясню ситуацию и потом расскажу ему. Но выполнить своего обещания мне не удалось.

В начале июня я выехал из Голливуда. В Миннеаполисе сел в арендованную машину и поехал в Рочестер. Я мчался со скоростью девяносто миль в час по довольно живописным местам. Все вокруг цвело и распускалось. Рочестер показался мне слишком зеленым и не очень привлекательным. Причина госпитализации Эрнеста уже ни для кого не была секретом. Репортерам «Тайма» удалось добыть самую закрытую информацию о заболевании Эрнеста и даже о количестве сеансов электрошока, которые он получил, — все это тут же оказалось на страницах журнала. А там, где фактов не хватало, появились всяческие измышления.

Когда я подошел к палате Эрнеста, он стоял у больничного стола, держа в руках газету. Я остановился в двери, не решаясь зайти в комнату, — человек, которого я увидел, совсем не походил на моего близкого друга Эрнеста, тот Эрнест куда-то исчез, осталась лишь его тень.

Он был очень рад и в некотором роде даже горд, что я приехал к нему. Он позвал медсестер и стал нас знакомить, причем каждое знакомство сопровождалось подробным рассказом о моем прошлом, настоящем и будущем. Появившиеся в палате врачи разрешили ему проехаться со мной в машине.

Когда мы ехали, я попытался ему рассказать об Онор, которой удалось получить работу, но он резко меня оборвал. К моему огорчению ничего не изменилось — машина прослушивается и так далее — в общем, все то же. Он попросил меня ехать по узкой дороге, которая привела нас в лес, а потом — на вершину невысокого холма. Мы остановились и слегка прошлись по тропинке. Перед нами открывался прекрасный вид. В небе не было ни облачка, слышалось пение птиц, а воздух благоухал свежими цветами.

Но Эрнест ничего не замечал. Он тут же изложил мне перечень своих несчастий. Во-первых, нищета, затем — его банкир, адвокат, врач, все люди в его жизни — предатели и негодяи, кроме того, у него нет приличной одежды, и, наконец, налоги. И так снова и снова, по второму, третьему кругу.

Сначала я решил, что надо дать ему выговориться, — может, так снимется напряжение, но потом, когда я наблюдал за тем, как он шел, не поднимая глаз от земли, с выражением непереносимого страдания на лице, меня это стало раздражать, я вдруг остановился перед ним, заставил его поднять голову и воскликнул:

— Папа, посмотри, весна! — Он равнодушно взглянул на меня, его глаза за стеклами старых очков казались совершенно погасшими. — Мы снова пропустили Отейль. — Надо было как-то заставить его вернуться в реальность, в мой мир. — Мы снова пропустили Отейль.

В его взгляде появился какой-то смысл. Он засунул руки в карманы куртки.

— И мы пропустим его опять, и опять, и опять, — проговорил он.

— Но почему? — Мой вопрос заглушил его слова. Я не хотел, чтобы он потерял нить. — Почему бы нам не поехать в Отейль следующей осенью? Что плохого в осенних скачках? И кто сказал, что Батаклан не может скакать по осенней листве?

— Хотч, у меня не будет больше весны.

— Не говори глупости, конечно будет, я тебе это гарантирую.

— И осени — тоже. — Все его тело как-то расслабилось. Он прошел вперед и сел на обломок каменной стены. Я стоял перед ним, опираясь одной ногой о камень. Я чувствовал, что должен действовать быстро, но вместо этого я мягко спросил его:

— Папа, почему ты хочешь убить себя?

Он растерялся на секунду, а затем заговорил так, как говорил раньше, уверенно и внушительно:

— Как ты думаешь, что происходит с шестидесятидвухлетним человеком, когда он начинает понимать, что уже никогда не сможет написать тех романов и рассказов, которые сам себе обещал написать? Когда он осознает, что уже никогда не сможет совершить то, что в прежние, лучшие, времена обещал сделать, обещал самому себе?

— Но как ты можешь такое говорить? Ведь ты только что написал замечательную книгу о Париже, многие даже и не мечтают так писать!

— Да, эта лучшая книга в моей жизни. Но теперь я никак не могу ее дописать до конца.

— Но может, это просто усталость или книга уже просто закончена…

— Хотч, когда я не могу жить так, как я привык, жизнь теряет для меня смысл. Понимаешь? Я могу жить только так, как жил, как должен жить — или же не жить вообще.

— Но почему бы тебе на время не попытаться просто немного забыть о литературе? У тебя и раньше были большие перерывы между книгами. Десять лет между «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол», а затем еще десять лет до появления «За рекой, в тени деревьев». Отдохни. Не насилуй себя — почему ты должен делать то, чего никогда раньше не делал?

— Не могу.

— Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне сказать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал «По ком звонит колокол», «За рекой, в тени деревьев» и «Старик и море», не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы — их гораздо больше, чем двадцать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы — те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А теперь скажи — ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?

— Вот почему… Видишь ли, раньше было не так важно, что я не работал день или десять лет, — я всегда четко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощущения этой уверенности — как вечность.

— Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о работе? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты вполне заслужил отдых.

— И что я буду делать?

— Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кругосветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии — нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего…

— Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писатель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в какой-нибудь славный денек — когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже — они просто уйдут из спорта. И так же Марсиано. Вот как должен жить настоящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.

— Но у тебя есть книги.

— Это правда. У меня есть шесть книг — это мои победы. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксера или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притупленную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: «Над чем вы сейчас работаете?»

— Боже, но кого это волнует? Ты никогда не обращал особого внимания на публику. И почему ты не разрешаешь нам тебе помочь? Мэри будет делать то, что ты захочешь. Не отталкивай ее. Ведь ты делаешь ей больно.

— Да, Мэри замечательный человек. Она всегда была такой. Замечательной. Она чертовски смелый человек и добрый. Можно только благодарить Бога, что такая женщина — со мной. Я люблю ее. Я действительно люблю ее.

Я больше не мог говорить — слезы мешали мне. Эрнест не смотрел на меня — он наблюдал за маленькой птичкой, копошившейся в кустах в поисках пищи.

— Помнишь, я как-то сказал тебе, что она не имеет никакого понятия о страдании. Ну что ж, теперь могу признаться — я был не прав. Она знает, что такое страдать. Она знает, как мне больно, она страдает, пытаясь мне помочь, — Боже, как бы я хотел, чтобы ей это удалось. Слушай, Хотч, что бы ни случилось — она сильная и умная, но даже самые сильные и умные женщины иногда нуждаются в помощи.

У меня уже не было сил. Я отошел от него, тогда он сам приблизился ко мне и положил руку на плечо.

— Бедный старина Хотч, прости меня, если можешь. Знаешь, я хочу, чтобы это было у тебя.

И он протянул мне парижский каштан.

— Но, Папа, это же твой талисман.

— Хочу, чтобы он остался у тебя.

— Тогда я тебе дам другой.

— Хорошо, давай.

Я нагнулся, чтобы подобрать светлый камешек, но Эрнест остановил меня.

— Пожалуйста, ничего отсюда. В Рочестере, штат Миннесота, нет ничего, что могло бы стать талисманом, приносящим счастье.

У меня с собой было колечко для ключей, подаренное мне дочками. На нем висела забавная деревянная фигурка. Я открепил ее и дал Эрнесту.

— Если бы я мог вырваться отсюда и вернуться в Кетчум… Может, поговоришь с ними?

— Конечно, Папа. Поговорю. — Как это ни странно, после нашего разговора у меня слегка повысилось настроение. — А ты хорошенько подумай о чем-нибудь приятном, а все дурное выкини из головы.

— Ну конечно, так и сделаю. Буду думать о самом приятном. Но, черт возьми, что больше всего волнует любого человека? Здоровье. Работа. Хорошенько выпить и закусить с друзьями. Наслаждения в постели. У меня ничего не осталось из этого набора. Ты можешь это понять? Ничего. И в то время, как я буду строить планы развлечений и приключений, кто прикроет мою задницу от агентов ФБР, кто будет платить налоги, если я не буду этим заниматься? Ты, как Вернон Лорд, вы все предали меня, продались им…

— Папа! Боже мой! Папа! Ну, очнись же ты! Прекрати сейчас же! — кинулся я к нему.

Все его тело содрогнулось, он закрыл глаза руками, постоял так некоторое время, а потом медленно побрел к машине. На обратном пути мы оба молчали, не проронив ни слова до самой клиники.

Я пробыл с ним в палате еще несколько часов. Он был мил, но, казалось, как-то ушел в себя. Мы говорили о книгах, обсуждали спортивные новости и не касались ничего личного. Вечером я уехал в Миннеаполис. Больше я Эрнеста не видел.

Возвращаясь в Нью-Йорк, я думал об идее Мэри найти какую-нибудь клинику в хорошем месте, где бы Эрнест мог лечиться и часто бывать на свежем воздухе. Теперь я знал — его можно вылечить. Тогда, на вершине холма, его сознание моментально очистилось от всех маний и страхов. Сидя в самолете, я ничем не мог ему помочь, я лишь мог попытаться понять причину его болезни, определить, какие силы разрушили его личность. Он был ярким человеком, героем. И он не мог позволить себе быть другим. Ярко писать, быть сильным физически, потрясать своей сексуальной мощью, пить и есть, и тоже не как все. И вот когда эта его мощь ушла из тела, разум Эрнеста оказался не в силах справиться с новой ситуацией. Если бы он нашел способ жить так, чтобы все его прошлые достоинства перестали быть для него столь важны…

И мне на память пришло его dicho: человека можно победить, но уничтожить — нельзя. Может, это и правда, но Эрнест предпочитал обратное высказывание. Я вспомнил слова Уолша: «Потребуется много времени, прежде чем он выдохнется. Но до этого момента он успеет умереть».

Теперь Мэри жила в Нью-Йорке, и мы вместе с ней пришли посоветоваться к доктору Знаменитость по поводу новой клиники для Эрнеста. Знаменитость предложил Институт жизни в Хартфорде, штат Коннектикут: больные там живут в маленьких коттеджах, расположенных в красивейшем месте, в клинике — прекрасный персонал, чья специализация — долговременное лечение. Мэри тут же уехала смотреть клинику и поговорить с врачами.

Она решила, что Хартфорд — лучшее место для Эрнеста. Мэри привезла мне кипу всяких материалов о клинике. Единственная сложность была связана с тем, что, как и в Мэйо, врачи требовали со стороны пациентов согласие лечиться у них. Поскольку это была клиника для душевнобольных и все об этом знали, было совершенно ясно, что Эрнест никогда добровольно не согласится туда лечь. Она написала врачам Мэйо, прося их повлиять на Эрнеста, но они отказались, поскольку не считали, что это отвечает его интересам. Врачи же из института предпочли не настаивать на том, чтобы Эрнеста перевели к ним.

Вечером 14 июня Мэри пришла ко мне на ужин. Она организовала телефонную конференцию с врачами Мэйо и попросила меня принять в ней участие. Врачи утверждали, что в последнее время у Эрнеста наблюдаются большие сдвиги. Если мы переведем его в другую клинику, он потеряет веру в успех лечения. Мэри спросила, в чем заключаются эти сдвиги. Ей рассказали, что он каждый день плавает, что он обещал больше не волноваться насчет одежды, начал читать книгу — в первый раз за все шесть недель пребывания в клинике — и даже сделал некоторые заметки о прочитанном. Мэри спросила, как называется книга, которую он читает. «Вне моей лиги» Джорджа Плимптона (очевидно, врачи не заметили на обложке книги текст о Плимптоне, написанный Эрнестом). Врачи также сообщили нам, что хорошим знаком является и возникшее у Эрнеста желание вернуться в Кетчум и приступить к работе. Мэри спросила, собираются ли они снова назначать ему электрошок. Ответ был достаточно уклончив, но у меня создалось впечатление, что они этого не планируют.

Затем Мэри сказала, что предполагает на лето уехать в Кетчум, и спросила, можно ли посетить Эрнеста по пути домой. Не расстроит ли Эрнеста ее появление, интересовалась Мэри. Наоборот, ответили врачи, Эрнесту будет очень полезно повидаться с ней, и высказали предположение, что его действительно стоит отвезти домой и посмотреть — а вдруг он снова сможет писать. Мэри очень взволновало это предложение. Она сказала, что не в силах взять на себя такую ответственность, что судя по письмам Эрнеста его пока еще нельзя забирать домой. Врачи успокоили ее, сказав, что сейчас они и не думают отпускать Эрнеста в Кетчум.

Я собирался в Европу, но перед отъездом еще раз встретился с Мэри. Она рассказала, что консультировалась с доктором Знаменитостью по поводу последнего разговора с врачами из Мэйо, поделившись с ним опасениями, что они могут заставить ее забрать Эрнеста в Кетчум. По ее просьбе, он позвонил в Мэйо. Знаменитость настоятельно рекомендовал еще один курс лечения электрошоком — он считал, что Эрнест в нестабильном состоянии, поскольку прошлый курс был прерван в самой середине. Необходимо провести полный курс, а затем — интенсивную психотерапию, сопровождаемую одним сеансом электрошока в неделю, если потребуется. Однако врачи Мэйо были не согласны с его рекомендациями, и Знаменитость посоветовал Мэри удвоить свои старания и все-таки попытаться перевести Эрнеста в Институт жизни. Мэри же снова и снова повторяла, что боится огласки. Тогда доктор Знаменитость заметил: «Будет лучше, если газеты напишут, что Эрнест лечится в этом институте, чем опубликуют на первой полосе сообщения о его самоубийстве».

Я улетел в Европу. В конце июня получил письмо от Мэри. Она писала, что врачи все-таки заставили ее забрать Эрнеста домой. Более того, когда она приехала в Рочестер, они уже успели его убедить, что он может вернуться домой, и бедный Эрнест с радостью и надеждой ждал ее приезда. Врачи сказали, что у Эрнеста начинается новая фаза, и он должен вновь поверить в себя, в свои силы, а для этого ему необходимо жить дома. Мэри снова связалась с Институтом жизни, но там ей твердо заявили, что сейчас везти его к ним нет никакого смысла и это может даже нанести вред. Они считали, что он на шестьдесят — семьдесят процентов в норме, и, если его состояние не ухудшится, все будет замечательно. Мэри пыталась протестовать, но ей не хватало специальных знаний в психиатрии. И она сдалась. Джордж Браун прилетел из Нью-Йорка и отвез их в Кетчум.

Второго июля я прилетел из Малаги в Мадрид, где должен был переночевать, чтобы на следующее утро лететь в Рим. И вот утром, выйдя из лифта и спеша в аэропорт, я вдруг увидел бегущего ко мне Билла Дэвиса. Он всю ночь вел машину, пересек почти всю Испанию, чтобы первым сообщить мне о самоубийстве Эрнеста и быть в эту страшную минуту рядом. Я был ему глубоко благодарен, однако в те, первые, мгновенья я не мог поверить в случившиеся, не мог осознать, что произошло, — боль, непереносимая боль утраты, пришла позднее, через несколько месяцев.

По дороге в Рим я читал в газетах о том, что случилось. Как и предсказывал доктор Знаменитость, заголовки о самоубийстве Эрнеста появились на первых полосах газет всего мира. В сообщении Ассошиэйтед Пресс говорилось, что Эрнест был в хорошем настроении на протяжении всей трехдневной поездки из Рочестера в Кетчум. Казалось, он наслаждается жизнью. В первый вечер дома он с удовольствием поужинал и даже пел вместе с Мэри их любимую песенку. Потом, по словам Мэри, утром следующего дня в доме раздался выстрел. Мэри сбежала вниз. Эрнест чистил одно из своих ружей, и оно случайно выстрелило, убив своего хозяина.

Я ни в чем не винил Мэри. Она не была готова принять то, что произошло, и поэтому выдвинула первое пришедшее ей на ум объяснение. Да и какая разница, что случилось на самом деле? Разве, сказав правду, что-нибудь вернешь назад? Или уменьшишь муки, раздирающие душу?

Вдруг в моей памяти возник вопрос, который когда-то давно, в Испании, Эрнесту задал один немецкий журналист: «Герр Хемингуэй, могли бы вы в двух словах сказать, что думаете о смерти?» И Эрнест ответил: «Смерть — просто еще одна шлюха».

Я отправил Мэри длинную телеграмму, но на похороны в Кетчум не поехал. Я не мог прощаться с Эрнестом на глазах публики. Вместо этого я отправился в Санта-Мария-Сопра-Минерва, в его церковь. Мне просто хотелось сказать ему «прощай» в месте, которое принадлежало Эрнесту. Я подошел к боковому алтарю — там никого не было — и сел на скамью. Я вспоминал Эрнеста, наши встречи, веселые и грустные, начиная с той первой, в гаванском ресторанчике «Флоридита». А покидая церковь, смог сказать только одно: «Удачи тебе, Папа». Думаю, он знал, как я его любил, и не было никакого смысла напоминать ему об этом сейчас. Я зажег свечу, оставил деньги в ящике для пожертвований и вышел. Всю ночь я в одиночестве бродил по старым римским улицам.

Да, Эрнест был прав: человек не создан для поражений. Его можно уничтожить, но победить — нельзя.